Глава XII
ИВАНЫЧ
Два высоких небритых парня с мешками защитного цвета за спиной протолкались в вагон Финляндской дороги и заняли места у окон. Их рыжие ушанки с пышными помпонами высоко поднялись над серыми платками молочниц. Нагруженные бидонами, мешками, корзинами, женщины ругали занявших так много места мужиков, но, утрамбовавшись на лавках, на полу, на собственных грузах и пригревшись, постепенно успокоились и завели шутливый разговор с молодцами. Молодцы курили, читали газеты, поддразнивали молодок. При случае они складно и энергично ругали буржуев, которые довели страну до разрухи, а заодно и комиссаров, которые хотят вогнать народ в гроб. Наговорившись, дремали, склонив головы друг другу на плечо.
Они вышли на маленькой пустынной станции, поправили мешки и, не спрашивая дорогу, солдатским добрым шагом вошли в лес. К ночи они стучались в окно высокого дома с коньками и резным крыльцом на краю лесной деревни, что задами и огородами сбегала к белому полотнищу замерзшего озера.
За дверью зашелестел, захрипел простуженный голос:
— Кто такие?
— Открой, Иваныч.
Хозяин, должно быть, узнал голоса. Дверь приоткрылась. В безмесячной тьме Иваныч ощупал взором гостей и только тогда впустил в избу. Как пустая коробка, звенел мерзлый сруб, скрипел стругаными лестницами под шагами людей. Иваныч зажег в светелке коптилку, прикрыл окно серым и пыльным рядном. Девчонка в валенках выше колен побежала с маленьким, много битым самоваром. Иваныч усадил гостей за стол, крытый зеленой клеенкой. Был он лохмат и сух. Волосы вились, как редкая поросль на худой земле. Пергаментные руки держал на столе перед собой. Один глаз его зарос бельмом и был недвижим, оттого другой, колючий, ищущий, казался слишком живым и блудливым. Никакой радости приезду гостей он не выразил. Говорил, теребя бороду пальцами, жаловался. Ни рыбачить нельзя, ни торговля не идет. Голытьба шумит. Сама ничего не делает, другим не дает. Которые немцами грозятся, которые комиссарами…
Когда подали чай с медом и маслом, Синьков спросил:
— Не соскучился, Иваныч? Сознайся.
— Чего ж скучать? — ответил, уводя бегающий глаз, старик. — Конечно, людям хорошим рады.
Через комнату, вежливо поклонившись, прошла девушка в городских ботинках, с косой до колен, гладко чесанная на пробор и с серыми глазами. Она напоминала царевну Васнецова, которую увозит Иван–царевич на сером волке.
— Эх, дочь у тебя, — не выдержал Синьков. — И где ты подцепил такую?
Иваныч встал, прошел к дверям и крикнул вслед скрипучим шагам на лестнице:
— Ложись, Агния, и карасин не жги.
— Имя какое, — прошептал Синьков Леониду Викторовичу. — Лес. Озеро. Злой старик. Вот это романтика. Что твоя Маргарита!
— Ну так что ж, завтра можно? — спросил он, когда Иваныч сел на свое место.
Иваныч молчал, потом, переложив руки, ответил:
— Не знаю, как и сказать…
— А что, следят?
— Следят оченно.
— И раньше следили.
Иваныч оставил реплику без ответа.
— Много ходят? — спросил, помолчав, Воробьев.
— Нету делов — не ходят, — тряхнул головой старик
— Нам лучше. Слушай, друг. Мы пробудем недолго Дней пять–шесть и домой. Будь готов.
Старик сидел как деревянная, одетая в тряпье и разрисованная кукла — даже глаз замер черной булавочной головкой — и вдруг заметил:
— Хорошо, чемоданчики не взяли. Заграничная кожа глаз режет. Мешки способней.
— Тебя напугали, старик, — сказал Воробьев. — Можно подумать — государственную границу переходим.
— А как же?
— Ну ладно. Только вот что. За нами сани пришли, а то и двое.
— Саней не будет, — отрезал Иваныч и опять увел глаз к окну.
— Почему? Как же тогда быть? Не на плечах же.
— В карманах… Не гонитесь за материей. Сахарин, кокаин ноне идут. Сахарин на Сытном по четыре рубля. А кокаин девка берет, которая… та, без цены…
— Со всякой дрянью возиться… — отвернулся Воробьев.
— Как угодно, — сухо заметил старик.
Синьков встал и заходил по комнате, насвистывая.
— Зря свищешь, Аркадий Александрович, — тихо сказал старик.
— А, черт. — Синьков опять сел на стул. — Вот что, Иваныч, что случилось? Почему нельзя сани? Что ты сидишь как китайский бог?
Старик опасливо перекрестился.
— Неможно становится, Аркадий Александрович. Голова дороже денег. Надо переждать…
Синьков взял старика за рукав.
— Петька Гарбуз в охране?
— В охране.
— Ну, так что же? Поссорились?
— Голова дороже денег, Аркадий Александрович. Намеднись двоих пустили налево. Чека наезжала. Начальство сменили. Один бывший офицер есть. Сам ночами по льду ходит.
— Черт. Попался бы мне, — вскинул руки Воробьев.
— В городе мобилизация… Армия объявлена…
— Какая армия?
— Большевицкая… Вы что ж, али не слыхали?
— Так, значит, нельзя? — спросил Синьков.
— Да… можно… — Глаз забегал, как наэлектризованный. — А только долго не засиживайтесь. И процент уже не тот, и царскими больше половины…
— С ума сошел!..
— Зачем же, — переложил руки старик. — Вы уйдете — лови вас, — а мы на месте. Обратно, мы при этом деле и ничего больше не знаем, — он замотал головой. — А у вас оно — вроде пристяжная… Вы свое на другом наверстаете.
— Ничего не понимаю… О чем ты мелешь?
— Все может быть, Аркадий Александрович. Только мы ни в финские, ни в германские дела не желаем. Мы сидим на месте. Коммерческий оборот какой? Покуда можно — пожалста… А только остальное все… Мы никак… — Старик отвел рукою. — Постелют вам тут. Спите позже. А к вечеру поговорим. — Он встал и вышел из комнаты. Девочка взбежала в светелку с матрацами и серыми простынями.
Раздеваясь, Воробьев спросил шепотом:
— Набивает цену, что ли?
— Другое место найдем, — ответил Синьков. — И этот старый черт пустился в политику. Какие–то намеки… Приплел германцев… Чуткий, пес. Но все–таки не угадал… Фунт лучше марки.
Казалось, утро еще ухудшило настроение старика. Его обычное немногословие граничило теперь с молчанием. Но, выйдя из светелки, он гремел отрывистыми приказаниями, а дом молчал, как сераль разгневанного деспота. Агнии не было видно. Офицеры старались шутить, пытались чувствовать себя как в гостинице, но это плохо удавалось. Настроение нижнего этажа проникло в светелку. Приходилось думать, что раздражительность Иваныча вызвана вескими причинами.
В полдень кто–то постучался в дверь внизу. Воробьев выглянул в окно, отогнув край рядна, но уже никого не было. В нижних комнатах шел приглушенный разговор, явно не предназначенный для постороннего уха. Потом опять скрипела дверь, и двое, размахивая руками, прошли к калитке. Меховые шапки скрывали лица. Из–под истертых шинелей выглядывали короткие размятые валенки.
Иваныч поднялся в светелку скрипучим хозяйским шагом, не глядя, подошел к окну, оправил рядно и уронил:
— Отложить бы…
Эта мысль была нестерпима. Все расчеты призывали рисковать. Нужда могла придавить, испакостить жизнь… Во всем этом было так же много прозы, как и в поисках хлеба из–под полы. Вряд ли Маргарите понравилась бы эта светелка и девчонка в валенках с ноги богатыря. Но для Демьяновых эти поездки легко облекались в романтические уборы. Иванычи, купцы и лейтенанты оставались неизвестными. В глазах знакомых, не посвященных во все детали этих похождений, все оправдывал романтический риск…
— Скажи, Иваныч, в чем дело?
— Неспокойно…
— Где, на границе?
— В Выборге, Гельсингфорсе… Красные наступают.
— Вот что. Но поезда идут?
— Вчера свистали.
Синьков и Воробьев разом пожалели, что невнимательно читали газеты. Слышно было, идут какие–то забастовки и стачки… Но где их теперь нет, этих стачек? Затем — какая армия? Что плетет старик?..
— Что–нибудь серьезное?
— Ночью я выходил на озеро… Стрельба. Пушки…
— Я за то, чтобы идти, — внезапно решил Воробьев.
Синьков понял, что Леонида Викторовича манит эта перспектива начавшегося, возможно еще не законченного боя. Сам он предпочел бы запастись более точными сведениями и обсудить этот вопрос обстоятельнее, но просто сказал:
— Хорошо. Пойдем. Там увидим…
Иваныч вышел из светелки и вскоре прохрустел валенками по запорошенному снегом огороду…
Двое спускались на грязноватый прибрежный снег, стараясь ступать меж сугробов. Ветер подкуривал сухой снежок, гнал низкие черно–синие тучи. Берег исчез в какие–нибудь пять — десять минут. Впереди — густо замешенная тьмою даль. Ветер взрывает тяжелые полы бекеш и длинных, до пят, маскирующих на снегу, белых балахонов. Он замирает в складках и потом вдруг шевелится в рукавах, как холодная змея. Все тело вздрагивает. Уши мерзнут, то и дело надо снимать рукавицу, смотреть на компас–браслет и растирать лицо. Закрыть уши нельзя, нужно слушать, как слушает зверь в пустыне.
“Как волки…” — думает Синьков и ощупывает наган за бортом бекеши.
“Война не кончилась… — размышляет про себя Воробьев. — Разведка в тыл, по снегу. И нет проклятой проволоки и мозглых окопов. И какая ненависть…”
Он дышит емкой грудью. Нарочно открывает рот навстречу холодной струе.
Впереди тьма. Ни огня, ни искры.