ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
«Владивосток, 8 октября 1944 года.
Вы, оказывается, заходили ко мне домой, капитан Полетаев. Командировка у меня была недальняя, в Находку, если бы знала, могла и приехать. Надеюсь, что с последним катером вам успеют доставить это письмо.
Тетя Ася пересказала мне все, что вы говорили ей о Щербине. Какая странная судьба у человека — надо же было погибнуть именно ему! И как обидно, перед своим последним рейсом он был на Первой Речке, у Лизы, и они помирились. Быть может, в этот вот приход во Владивосток официально стали бы мужем и женой...
Поручение ваше я выполнила, деньги Лизе передала. Сначала она не хотела их брать, я долго уговаривала. Потом взяла и расплакалась. И я тоже... Маленький Андрей смотрел на нас из кроватки и смеялся. Он не знал, малыш, что еще нет закона, позволяющего ему носить фамилию Щербина и получать ту сумму денег, которую называют пенсией, — сумму, так необходимую мальчику, чтобы расти здоровым и сильным, и которую конечно же заработал бы отец, будь он жив.
Итак, маленький Андрей по метрике не Щербина, а Боровых. Как будто людям важнее его родство с дедом, ничем не примечательным механиком с портового буксира, а не с отцом, морским пехотинцем, оборонявшим Сталинград.
Я уверена, что когда-нибудь выйдет закон, исключающий подобную нелепицу. Пока же такого закона нет, и я прошу вас, капитан, помочь установить право отцовства Щербины. Возможно, у вас на пароходе есть люди, которым было известно о его отношениях с Лизой, они могли бы их подтвердить.
Так важно, чтобы маленький Андрей рос и знал, что он Щербина, и гордился бы отцом, его биографией.
Кстати, о биографиях. В моей наметилась перемена. Ваш старший помощник решился наконец избавить меня от своей фамилии. Застал перед самым отъездом в Находку, и я подписала заявление в суд о разводе.
Так что теперь уже не Реут,
теперь просто Вера».
Подходили к проливу Лаперуза.
Уже отвернули на восток, огибая гористый Ребун сима, островок, стерегущий вместе с другим, близнецом Рисири, проход между Сахалином и Хоккайдо. В бинокль хорошо просматривались приметные мысы — один обрывистый, белый на вид, и другой, похожий на остров, увенчанный красной маячной башней в знак того, что мыс является северной границей пролива.
«Нисиноторо мисаки», — назвал про себя по-японски этот второй мыс Полетаев и плавно провел биноклем по берегу. За мысом круто поднималась гора свежего зеленого цвета. «Наверное, бамбук, — подумал он. — Тут должны быть бамбуковые заросли...»
И еще он подумал, что почти сто лет назад здесь осторожно, по немереным глубинам шел парусник умного и отважного Невельского, и где-то дальше, за мысом, в глубине залива, тот основал поселение, и туда во время своего сахалинского путешествия приезжал Чехов — на Корсаковский пост. Но теперь городок называется Отомари, а не Корсаков, потому что и Сахалин со времени русско-японской войны называется не Сахалин, а Карафуто, вернее, не весь остров, а отторгнутая «империей восходящего солнца» южная его часть. Чехов этого не успел узнать...
По мостику неслышно двигался степенный, как пожилой врач, второй штурман Клинцов. Брал пеленги по главному компасу и уходил в штурманскую делать прокладку. Судя по тому, что трубка штурмана чуть дымилась, все шло хорошо, и его, Полетаева, помощи и вмешательства не требовалось.
Над мостиком, над сигнальной мачтой кружили большие, сильные чайки. Полетаев взглянул вверх и подумал, раздражаясь, что ему сейчас хотелось бы размышлять не о мысах и пеленгах, а о старых корветах, когда-то бороздивших эти воды; о мудром и смелом Чехове, забравшемся, несмотря на чахотку, на самый край земли; о вечных, как море, чаячьих стаях, без устали летящих за кораблями... Ему были некстати сейчас и пеленги, и пролив, и ждущая впереди, в узкости, скала Нидзо ган, Камень Опасности, и все те заботы, которые вызывало движение судна в сложном для плавания районе.
А все оттого — он понимал, — что не выполнил, не успел выполнить своего намерения, родившегося всего полчаса назад, когда еще не вышел на мостик, не поднял к глазам тяжелый черный бинокль.
Бледное солнце освещало ровную морскую гладь. Тут и там, как предвестники Японии, плыли по течению соломенные циновки. Видимость была хорошей, все шло хорошо, и можно было наверняка выкроить минут десять и сделать, что хотелось. Но он удержался, твердо сказал себе: «Потом».
Судов встречных не было, если не считать двух-трех рыбацких шхун далеко справа, под берегом Хоккайдо. Лишь когда выросли в размерах приметные островки, когда начали отходить влево, к востоку, старшина Богомолов, стоявший на крыле мостика, крикнул резко, как докладывают сигнальщики на боевых кораблях:
— Право двадцать — миноносец!
И Полетаев, вновь поднимая к глазам бинокль, уже не думал ни о своих неосуществленных намерениях, ни о навигационной обстановке в проливе — ни о чем, кроме синего лезвия, которое летело навстречу, вспарывая гладкую, без волн, воду.
Полетаев знал, что пролив открыт для плавания советских судов. Но сложные и неопределенные отношения СССР и Японии могли означать, что он закрыт час назад, и тогда придется поворачивать.
А может, у командира быстро-синего миноносца приказ пропускать суда, но досматривать их. Миноносец — кто его знает? — мог, в конце концов, просто выйти на траверз и пустить торпеду в высокий, ясно различимый, как мишень для новичков, борт «Гюго», а потом, когда спустят шлюпки, поднять сигнал: «Извиняюсь, ошибся...»
Полетаев оторвал от лица окуляры и оглядел мостик, словно хотел увериться, что все люди, находящиеся здесь, знают то, о чем он думал, и готовы выполнять его команды.
На правом крыле старшина Богомолов в туго перетянутой ремнем шинели, откинувшись назад, цепко смотрел в бинокль. Слева, навалившись грудью на деревянный обвес и вытянув по-гусиному шею, стоял второй помощник Клинцов, а дальше, за возвышением, виднелась фигура вахтенного матроса Нарышкина. Матрос был высок ростом, ему не надо было вытягиваться, чтобы смотреть вперед, как Клинцову, но он, к удивлению Полетаева, смотрел вовсе не вперед, а на него, капитана, приоткрыв недоуменно рот.
«Нелепо, — подумал Полетаев, еще глядя в сторону матроса. — И этот непонимающий вид и миноносец. Когда нелепо, трудно решать».
— Нарышкин, — приказал он, — вызовите помощника по военной части. Быстро!
Матрос не успел ступить на трап — дорогу ему загородила подтянутая фигура Реута. Старпом был в кителе, словно бы собирался присутствовать наверху недолго. Зато шедшего за ним лейтенанта Зотикова плотно обливала черная шинель с желтыми капельками пуговиц, сверкали новые погоны и «краб» на фуражке. Пришедшие секунду смотрели на Полетаева, а затем, расценив его молчание как разрешение действовать самостоятельно, разошлись.
Лейтенант без церемоний взял у Богомолова бинокль, а Реут встал рядом со вторым помощником с таким видом, будто давно ожидал появления миноносца. Нарышкин смотрел теперь на него, на старшего помощника.
— Не сыграть ли тревогу, Яков Александрович? — громко спросил Зотиков, отставив бинокль и выражая своим красным обветренным лицом готовность выполнить любое приказание капитана.
Полетаеву лейтенант нужен был на всякий случай, но тот задал вопрос не только с готовностью, но и с нескрываемым желанием объявить тревогу, тотчас послать своих подчиненных к «эрликонам», к орудию, и это не понравилось Полетаеву. Он жестко оборвал офицера:
— Нет!
Миноносец меж тем был уже виден в главных подробностях невооруженным глазом, на узком носу вырисовывались втянутые в клюзы якоря, орудийная башня, этажи мостиков за ней и тонкая, немного короткая с виду мачта. Было ясно, что, если идти и дальше встречным курсом, не отворачивать, столкнешься нос к носу, а если поздно свернешь — тебя протаранят.
— Демонстрация силы! — громко крикнул лейтенант, уже не отнимая бинокля, и Полетаев заметил, как Реут недовольно покосился на офицера, а Нарышкин беззвучно рассмеялся, словно бы на шутку. Потом Реут обернулся, и Полетаев кивнул ему:
— Да... Пора. Прикажите левее тридцать.
Нос «Гюго» начал заметно уваливаться, но в первые минуты казалось, что миноносец все равно идет навстречу. И только когда стали различимы люди-точки на мостике корабля, стало ясно, что тот пройдет стороной.
— Сигнал на встречном! — зычно доложил Богомолов, и все, у кого были в руках бинокли, дружно подняли их к глазам.
Реут, не дожидаясь, пока развернут большую и тяжелую книгу международного свода сигналов, приказал поднять позывные. Он был прав: миноносец интересовался названием и государственной принадлежностью идущего ему навстречу судна.
Цепочка больших флагов сумятицей красного, желтого, белого, черного цветов полыхнула над головами, туго запела на ветру. Напуганные чайки отпрянули, стали отставать к корме, где, повторяя поворот, плавно изгибался пенистый след пароходного винта.
Но это было излишне — позывные. С японского корабля наверняка был виден советский флаг на мачте, а если поравняться с «Гюго», так обнаружится и еще один — большущий, нарисованный на борту.
Излишне, а надо. Военный корабль просит. Пока еще просит, а не требует. Впрочем, как в таких случаях отличить просьбу от приказа? Полетаев в бинокль хорошо различал офицеров на мостике — низкорослых, в фуражках с белыми чехлами. Миноносец рисовался в три четверти, за надстройкой открылись торпедные аппараты, и их строенные трубы медленно ползли к борту, как бы готовясь к встрече с «Гюго». На мачте дернулся, пошел вверх полосатый вымпел — японцы подтверждали, что позывные приняты, разобраны.
— Они сыграли боевую тревогу, Яков Александрович!
Крик лейтенанта словно толкнул Полетаева под руку, он бесполезно полоснул биноклем по темно-синей палубе миноносца, а потом, сдерживаясь, сердясь на Зотикова за неуместные нотки радости, которые слышались в его возгласе, разглядел, как по трапам бегут низкорослые японские матросы в гетрах. Торпедные аппараты совсем уже повернулись, торчали поперек палубы миноносца, и следом за ними, торопясь, стало разворачиваться носовое орудие.
«Пролив стерегут как свою прибрежную зону. Случалось, досматривали советские суда... Но мы не в состоянии войны, они, японцы, сражаются с американцами, с какой же стати эти устрашающие маневры?» И тотчас, будто бы параллельно, потекла мысль о том, что он, капитан, стоит с биноклем в руках, прижав окуляры к глазницам, и молчит, а на миноносце сыграли боевую тревогу, и торпедные аппараты целятся вовсю, и носовое орудие тоже.
«Так, так», — говорил он себе, еще больше затягивая, намеренно продлевая собственное молчание, хотя и видел, что носовой бурун перед миноносцем опал: корабль сильно сбавил ход.
Полетаев отнял бинокль от глаз и обнаружил, что все на мостике, за исключением Реута, привалившегося, заложив руки в карманы, к деревянному обвесу, смотрят на него, капитана. Только Реут смотрел на японский корабль. И тогда Полетаев произнес громко и властно, как бы отметая все происходящее — и миноносец, и нетерпеливое ожидание стоящих на мостике, и даже собственные мысли о войне, досмотрах, торпедах и орудиях:
— Вахтенный помощник, почему не следите за местом? Сколько до Камня Опасности? Глубину прошу проверять каждые пять минут!
И то ли оттого, что Клинцов кинулся к пеленгатору, завозился там, а потом пробежал к трапу, стуча сапогами, или потому, что команда относилась только к движению судна, никак не касалась идущего рядом миноносца, и все другие задвигались. А Полетаев так же спокойно приказал:
— Лейтенант, распорядитесь, чтобы расчет кормового орудия был на месте. Но на банкет не выходить!
Ответное «Есть!» пулей долетело до Полетаева, и он подумал опять, что Зотикову, окончившему училище и отправленному не на фронт, как большинство его однокашников, не на Балтику, Север или Черное море, а на «скучный торгаш», как он говорил, — ему, артиллеристу, явно хотелось иного исхода встречи с чужим кораблем, чем капитану. Лейтенант горел желанием драться, командовать, кричать в телефон: «Прицел... целик... бронебойным... выстрел!» Через секунду офицер уже стоял у аппарата и закрывая ладонью микрофон трубки, заговорил, возбужденно озираясь.
Полетаева он больше не интересовал. Все его внимание было поглощено цветными флажками, всплывшими на мачте миноносца. Не ожидая команды, Богомолов стал листать свод сигналов, но зря: дублируя флаги, с миноносца тревожно замигал прожектор.
— Требуют сбавить ход.
Это сказал Реут. Он по-прежнему стоял, привалившись к обвесу, руки в карманах, нисколько не продрогший в своем кителе. Но тут, после сказанного, его худое, легкое тело отклеилось от деревянной отгородки, нога сделала шаг к тумбе машинного телеграфа.
— Ход не сбавлять! — приказал Полетаев, почувствовав вдруг в движениях старшего помощника явное желание благоразумно (этого не отнимешь у такого решения) подчиниться чужому приказу.
— Почему? — скорее возражая, чем стараясь получить ответ, произнес Реут. — Они же не останавливают. Хотят поговорить. Им неловко на встречном курсе. — И, помолчав, добавил: — Не стоит дразнить.
Полетаев не ответил. Хотел поднести к глазам, бинокль, но передумал: миноносец шел уже напротив, на траверзе, и на нем, ярко и холодно освещенном солнцем, было все видно простым глазом: и бегущие по трапам матросы, и офицеры на мостике, и стволы пулеметов, торчащие косо к небу.
Снова слепо, против солнца замигал японский прожектор. Полетаев, угадав фразу по первым словам, не дожидаясь подсказки Реута, приказал:
— Сигнальщик, ответьте кораблю флажным сигналом: «Следую в Канаду», — и тише, словно бы оправдываясь, добавил: — Требуют назвать груз... Обойдутся, по ржавому борту видно, что пустые.
Богомолов возился долго. Миноносец начал отставать, когда вспыхнула наконец на фалах празднично-говорливая лестница флагов. Реут недоверчиво поглядел на них и уткнулся в сигнальную книгу.
«А все же он не дрейфит, — подумал вдруг Полетаев о старшем помощнике как о постороннем и удивился этому. — Спокоен, деловит. И так хочет быть капитаном... Может, в самом деле ему пора?»
— Товарищ капитан, разрешите вывести орудийную прислугу на кормовой банкет! — донесся до Полетаева голос лейтенанта. — Уж больно хороша у нас позиция! Можно?
— Отставить! Вахтенный помощник, как глубина?
— Сто восемнадцать метров.
— Спустить сигнал.
— Есть!
Полетаев приказал убрать флаги наверняка раньше времени и посмотрел в бинокль. На миноносце вымпел свода еще не дошел до места, сигнал разбирали. Но он подумал, что правильно приказал, это тоже входило в его план действий, собственно, даже не в план — его не было, — а в сцепленные логикой и интуицией действия, итогом которых и должно было стать полное достоинства и независимости движение «Гюго» под прицелом японских орудий и торпедных аппаратов.
И еще он подумал, что спектакль подходят к концу, потому что миноносец отстает все дальше, закутывается в дымку, сливается во мгле с островком Ресаро.
То, что, погрозив, корабль уходит, означало, что войны с Японией нет. Но происшедшее говорило о том, что она вполне возможна.
«Успеет, настреляется наш лейтенант», — сказал себе Полетаев, словно бы предсказывая недалекую войну где-то здесь, в этих водах, на островах, и одновременно оправдываясь перед начальником военной команды за свои старания ничем не спровоцировать конфликт с миноносцем.
Отошел к переднему обвесу мостика и уж больше не оглядывался. Слева, милях в двух, проплыла голая, лишенная растительности скала Нидзо — Камень Опасности, и это означало, что скоро самое узкое место пролива будет пройдено.
Полетаев спустился в штурманскую и, вдыхая сладковатый запах, оставленный трубкой Клинцова, внимательно просмотрел прокладку. Получалось, как в лоции: в середине пролива восточное течение прибавило «Гюго» почти пять узлов хода.
Собственно, можно было и отдохнуть, присесть, вытянуть затекшие от долгого стояния ноги, но Полетаев все же вышел на мостик и проторчал там еще битых два часа, пока на голых утесах с зубчатыми вершинами не открылся маяк Анива и навстречу пароходу не пошла крутая и валкая зыбь Охотского моря. Реут с тех пор, как исчез миноносец, наверху не появлялся, а звать его не хотелось. Да и самому ему, Полетаеву, требовалось довести до конца начатое, подтвердить (кому вот только?), что весь день главным для него было плавание через пролив. Требовалось доказать, что не зря утром было решено насчет одного намерения: «Потом».
Намерение было неспешное, вполне отодвигаемое, скажем, на завтра. Он понимал это с самого начала и, когда спускался в каюту уже с явным желанием дать себе отдых, слегка гордился собой не за то, что отложил намеченное, а за то, что вовремя расчетливым усилием воли отстал в мыслях от причины, вызвавшей его, — от письма, лежавшего в ящике стола.
«Впрочем, нет, — сказал он себе, — не сам все сделал, мне помогли. Японский миноносец».
Он принялся размышлять дальше, и у него получилось, что письмо Веры, не имевшее к нему, Полетаеву, особого отношения, полное сострадания к другим людям, все равно взволновало его лично, означало многое в его судьбе. Уже прошло немало времени, как он впервые прочел письмо, но до сих пор приходилось удерживать себя, чтобы не повторять мысленно строчку за строчкой, не радоваться без конца, что вдруг заполнилась пустота в душе, которую он ощущал полтора года. Забылось и то горькое разочарование, которое он испытал, когда пришел в домик на сопке и не застал Веру. Последние два слова письма — «просто Вера» — оборачивали все по-иному. Как будто он застал ее и говорил с ней, а после рейса снова придет и будет опять говорить, и она все поймет и все простит.
Ему вдруг стало понятно, почему он оттягивал с утра выполнение своего намерения, что дело совсем не во встреченном миноносце. Просто радость его переплеталась с горестным чувством, с той грустью, которой было полно письмо Веры, и их никак нельзя было разделить. Но тянуть больше нельзя, неразумно, и он велел вахтенному вызвать к нему Маторина.
— Помнится, в Калэме вы предлагали повесить в красном уголке портрет Щербины. Вот возьмите. — Полетаев торопливым движением, будто смущаясь немного, вытянул из ящика картон. — Фотография была с мореходной книжки, а делают увеличение скверно... Но хоть такой...
Маторин недоверчиво разглядывал портрет. Лицо его, слегка опухшее (наверное, разбудили, спал перед вахтой), с узкими щелками глаз еще хранило возбуждение от быстрого одевания, бега по трапам, стука в дверь капитанской каюты, настороженного ожидания: зачем вызвали?
— Не-е-ет, товарищ капитан, — наконец сказал он, как будто не разжимая губ. — У нас лучше есть. Я знаю, вы на рынке заказывали. Да? Там хромой этот, спекулянт. Только деньги дерет. Мы с Левашовым на Пушкинской нашли мастерскую. И карточка была хорошая — в форме. Цена тоже скажу — блок сигарет отдали... Можно, я сбегаю?
Он вернулся скоро, прямо с порога протянул такого же размера, как и у Полетаева, картон, прикрытый папиросной бумагой.
— Девчонка молоденькая на Пушкинской подрисовывает здорово... Во... Поглядите.
Из овала, слегка тесного крылатому флотскому воротнику, на Полетаева смело глянули черные глаза. В них было что-то непокорное, вызывающее, однако это ощущение пропадало, стоило лишь передвинуть линию зрения, мысленно соединить остроту зрачков с бегущим вкось краем бескозырки, с надписью на ленточке «Тихоокеанский флот», а потом и объять сразу это лицо с дрогнувшими в усмешке перед самым щелчком затвора узкими губами. Ретушер, конечно, поработал. Полетаеву показалось, что контур лица должен быть более круглым, таким он помнился ему, но, к счастью, кисть, привыкшая услужливо лгать, сильнее всего задержалась на полосках тельняшки, на звездочке, венчавшей бескозырку, — в целом все осталось похожим.
— Огородов карточку достал, — приговаривал Маторин, пока шло рассматривание портрета. — Довоенная еще. Девять на двенадцать — вот что важно. На мореходке моменталка, там никто на себя похожим не выходит, даром что документ.
— Да. Похож, — согласился Полетаев. — Остановимся на этом.
Он передал картон матросу и подумал с обиженным разочарованием: куда же ему деть портрет, который заказывал он сам?
На другое утро, спустившись к завтраку, увидел фотографию Щербины на месте — в лакированной рамке, под стеклом, плотно, навсегда привинченной маленькими шурупами к переборке красного уголка. И когда отправился дальше, в кают-компанию, вдруг подумал, что оставшийся у него в столе портрет Щербины он отдаст Лизе.
«Мы пойдем на Первую Речку, — сказал себе Полетаев, — вместе с Верой. Она не откажется; это у нас с ней о б щ е е, наше давнее с ней...»
Заметил, что рядом, над белой скатертью, тонкие, суховатые пальцы Реута намазывают масло на хлеб, и усмехнулся внутренне: вот бы знал старший помощник, о чем он думает сейчас, что решил, к чему пришел, вот бы знал!