Книга: Хроника парохода «Гюго»
Назад: ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Перед рассветом темнота будто сгустилась; пошел снег, он сек по лицу, мешал смотреть, и Полетаев подумал, что правильно поступил, попросив новых спасателей — пароходы «Комсомол» и «Охотск» — отложить заводку буксира до утра.
Оба судна появились под вечер, почти одновременно, оба подолгу мигали сигнальными фонарями, справляясь о положении на бедствующем «Гюго», и с нескрываемой тревогой принялись пережидать ночь.
Танкер — тот, что спасал первым и порвал все буксиры, — тоже держался поблизости, готовый, как было условлено, прийти на выручку в самом крайнем случае, и теперь обломок оказался в тесном треугольнике мерцающих сквозь снег белых, красных и зеленых огней.
Капитаны подошедших судов договорились между собой, что буксировать начнет «Комсомол» — он был с грузом, глубже сидел в воде, и его меньше сносило ветром, а значит, ему будет легче маневрировать, подавая буксирный трос. Сообщили об этом Полетаеву, он поблагодарил в ответ и тоже стал ждать и готовиться к утру, хлопотному и, кто знает, удачливому ли по результатам. Хорошо, хоть заметно спадало волнение.
Спать не хотелось. Полетаев стоял за трубой, где меньше продувал ветер, а потом сделал несколько шагов в сторону и обнаружил, что метель как будто начала редеть. Ему показалось, что и неуклюжие фигуры вахтенных в полушубках, и тонкая фигура Реута (старпом был в шинели) виделись отчетливее, и это тоже обрадовало, словно бы светлое время могло наступить раньше положенного. Хотел взглянуть на часы, но вдруг услышал громкий доклад сигнальщика:
— Справа тридцать огни судна!
— Не судна, а двух. — Это уже был голос Реута.
Тьма плотно заливала стекла бинокля. Полетаев несколько раз провел им в том направлении, где должен был находиться горизонт, пока в окуляры не влетел искрящийся, как ночная звезда, огонек, а потом поодаль другой.
«Ну и глазастый у нас старпом, — подумал Полетаев, не опуская бинокля. — И суда обнаружил, и сигнальщику укор». Но это подумалось механически, скорее от неожиданности, тотчас привычно потянулись мысленные вопросы и ответы, доводы и сопоставления: кто, что, зачем, почему?
— Непохоже, чтобы кто-то шел своим курсом, а, Вадим Осипович? — позвал Полетаев. — Был бы тогда один, правда?
— Думаю, да.
— А может, «Каталина» вчерашняя позвала? Не зря ведь прилетала.
— Возможно.
— В общем-то пора союзникам поинтересоваться, что происходит в зоне действия их военного флота... — Полетаев помолчал и снова обратился к старпому: — Узнайте, нет ли подробностей у радистов.
Реут возвратился на мостик быстро, но не подошел, и Полетаев понял, что он не хочет говорить при всех.
В штурманской старпом молча протянул листок. Там было написано:
«УОБР, ПОЛЕТАЕВУ. ДАЛЬНЕЙШИЕ ИНСТРУКЦИИ БУДУТ ДАНЫ НА МЕСТЕ. ПРИМИТЕ К ИСПОЛНЕНИЮ».
— Из пароходства, — сказал Реут. — Только что передали.
— Хм, на месте... Здесь, выходит? Тогда что же, инструкции везут те неизвестные, что показали огни? А вдруг не они? Вот ребус!
— Кто бы ни был, — сказал старпом, — мне кажется, имеются в виду американцы. Они и станут буксировать.
— М-м... Похоже, что так.
— Ясно же написано: «Примите к исполнению». Что нам от своих принимать? Буксир? Мы бы его и без радиограммы приняли. Представляю, как взовьется Терещенко! Придется лихому моряку курить бросать...
— Терещенко? — не понял Полетаев. — Какой Терещенко?
— Капитан «Комсомола». Он, говорят, всегда от досады на месяц бросает курить. Казнит себя. Вроде гол ему судьба в ворота забила. Ждет, поди, не дождется утра, все приготовил, а тут...
— Да, — согласился Полетаев. — Досадно. Спешили, волновались за нас. Но и американцев, видно, заело! Сломался пароход их постройки, да еще спасать не они будут. Не иначе, настояли перед пароходством. Это, — он помахал листком радиограммы, — приказ!
— Приказ, а все равно обидно. Как с нашей второй половиной... Кто знает, существует ли она...
Старпом говорил, опустив голову, словно бы для себя, ко слова его, тон — вовсе не задумчивый, а настойчиво вопросительный — обидели Полетаева. Реут явно давал понять, что по-прежнему считает себя правым в том своем предложении — идти на шлюпке снимать матросов с отломившейся передней части.
Полетаева даже удивило, что строгий, собранный Реут, до сих пор ни словом, ни намеком не напомнивший о сделанной им в судовом журнале «особой» записи, вдруг не вытерпел, вернулся к неприятному для них обоих инциденту. Но тут же пришла другая мысль — что напомнить о своем несогласии с действиями капитана Реут мог только сейчас, именно сейчас, пока еще все неясно, потому что когда буксировка наладится и, бог даст, найдется другой обломок, многое из случившегося между ними не будет иметь значения. А Реут хотел подольше оставаться правым. И если с носовой частью, унесенной ветром неизвестно куда, дело кончится плохо, он останется прав до конца.
Полетаев не считал, что старпом такой ценой хотел одержать победу, он понимал, что речь идет только об их с Реутом скрестившихся принципах, взглядах на службу и вообще на жизнь, и ему впервые за все месяцы, что они плавали вместе, стало жаль старпома, не щадящего себя и поэтому не умеющего щадить других. Даже теперь, в споре.
Он хотел сказать об этом Реуту, но обида от слов старпома еще беспокоила, и получилось жестко, пожалуй, слишком жестко:
— Скажите честно, Вадим Осипович, а вы бы на моем месте разрешили спускать шлюпку, стали бы рисковать?
Вопрос никак не следовал из того, что говорилось прежде, но Реут его сразу понял. Вскинул глаза на Полетаева, сощурился:
— С чужого места никогда не сужу! Хватает своего.
— Умно, — усмехнулся Полетаев. — Во всяком случае, последовательно. — И вышел из штурманской.
На мостике уже светлело. Снег совсем перестал. Отчетливо проступали мачта, кормовая надстройка, квадраты трюмных люков. Через час прояснилось совсем, и уже не было нужды гадать, кто подходит, — простым глазом был виден американский сторожевой корабль и следующий за ним в кильватер океанский спасательный буксир.
Сторожевик обошел собравшиеся вокруг «Гюго» суда и передал желтыми вспышками точек и тире, что буксировать будет специально приспособленный на то его ведомый, а всем остальным он желает счастливого плавания.
Обдавая себя пеной, заметно валясь с борта на борт, корабль гарцевал на волнах, пока расходились во мглу серого дня советские пароходы, пока с буксира под хлопок сигнальной пушки подавали трос, вытравливали до нужной длины, налаживали необычное движение обломка — кормой вперед. Потом удалился куда-то на север и он, сторожевик.
Реут все это время был на юте, командовал матросами, а когда пошли, поднялся на мостик и подал Полетаеву небольшой пластмассовый патрон.
— Вместе с линем перебросили, — отрывисто, словно нехотя сказал старпом. — Там записка.
«Дорогой сэр, — прочел Полетаев, — сообщаю, что вторая половина судна тоже должна быть взята на буксир. По полученным ранее данным, она в сохранности».
Все было написано на машинке, аккуратно, только подпись свою командир спасателя вывел неразборчиво, от руки. Ясным оставалось вежливое «искренне ваш» да воинское звание — «лейтенант-коммандер».
— А вы сами это прочли? — спросил Полетаев, чувствуя, что от волнения, от радости у него дрогнул голос.
— Да, — ответил Реут.
— Тогда потрудитесь переписать записку в судовой журнал. Собственноручно, Вадим Осипович. В дополнение к той вашей, особой записи...

 

Огородов лежал на койке и разглядывал просвеченный лампой круг вентилятора. Когда кожух с мотором шел вправо, дрожащий свет пригасал и можно было разглядеть краешки резиновых лопастей, а потом, в левой стороне, диск вспыхивал, точно бабочка, прилетевшая к лампе, — вот-вот сгорит. И тут же диск начинал отходить, все начиналось сначала. Электрик тысячу раз собирался встать и выключить надоевший вентилятор, но удерживался: сдохнешь от штормовой духоты. Наконец решил подняться — ну его к дьяволу, зудит комаром, изводит. А тут дверь и откройся. Без стука открылась, как появлялись обычно в каюте Щербина или боцман, и вошла Аля.
Электрик свои намерения насчет вентилятора мигом отбросил, потому что лежал на койке просто в трусах, еле успел натянуть простыню до подбородка. А Аля уселась в кресло, привинченное к палубе возле письменного стола, и молчит. Огородов тоже молчал, соображая, удобно ли при таком визите оставаться под простыней или надо попросить ее выйти и возвратиться минут через пять, когда он оденется и остановит чертов вентилятор. Только и сказал для приветствия или там одобрения:
— Тянут?
— Тянут, — ответила Аля. — Так, глядишь, скоро землю увидим.
— А тебе скоро нужно — землю?
— Сама не знаю.
— Э, — сказал электрик, — не может быть. У тебя на море свой взгляд есть.
— Правда, Огородов... Ты вот мне лучше скажи, что человек чувствует, когда у него семья. Замуж выйдет или женится.
Тут уж электрик совсем ничего не нашел, чтобы сразу ответить. Натянул еще выше простыню и подумал: «Вот те на, вопросик! Неужто у них с Реутом до предложения руки и сердца дошло?»
А Алевтина тем временем:
— Ты старый... Нет, прости, пожилой, что ли, видел всякое. Скажи, если человек в брак вступает, то ему спокойно?
Огородов все молчал. Неторопливый разговор, ну и нечего сплеча рубить. Кого хочешь спроси, что он почувствовал, когда из жениха мужем стал, — задумается.
— Так как? — напомнила о своем присутствии Аля, и электрик посмотрел на нее.
Вот ведь какая штука: она все время сидела и спрашивала, не поднимая глаз. Склонила голову над столом и так сидела, будто разглядывала что-то на деревянной крышке. Лампа, привинченная к переборке, была совсем близко от ее головы, и свет золотисто подкрашивал волосы, они были как янтарь. Русые у Али вообще-то волосы, а свет желтоватый — вот и получался такой оттенок.
Не оттого ли Огородов свою мамашу вспомнил? У нее точь-в-точь такие же волосы были. Когда становилась лицом в угол, к иконе, солнце, случалось, придавало им янтарный цвет... Стоит мамаша, крестится и молитву тихонечко произносит. Это значило: по делу отправляется, к поручице Василевской белье стираное сдавать или на рынок. Удачи она у богородицы всегда перед этим просила...
— Не хочешь, значит, говорить? — позвала еще раз Аля, все так же не поднимая головы.
— Что ты! — очнулся Огородов. — Хочу. Отчего ж не поговорить.
— Ну так говори. О чем задумался?
— Да вот я какую картину представляю, — сказал электрик и дальше совсем не про то начал, что ему вспомнилось: — Я вот размышляю, странно получается: время военное, плывем мы с тобой невесть на чем, на куске нашего бывшего парохода, и где-то далеко-далеко, в нашей родной стороне, свистят пули, а поблизости от нас, может, лодки подводные шныряют. Плывем мы, значит, в такой ответственный момент, и я нарушаю капитанский приказ не раздеваться, быть готовым в любую минуту бежать к шлюпкам, лежу под простыней да еще с тобой о таких невоенных делах беседую, как, например, супружество икание оно чувства вызывает у человека...
— Ты не беседуешь, — оборвала Алевтина. — Ты треплешься, Огородов. Ты любишь трепаться, и я зря к тебе пришла. — Аля вскинула лицо, и электрик увидел, как она сердито покусывает губу.
— Зря так зря, — обиделся он. — Иди тогда к Оцепу... А я, может, хотел и тебя расспросить. Параллельно. У нас ведь с тобой не экзамен.
— О чем расспросить? Про войну? Сам не знаешь? — Она встала: — Я думала, ты умней.
«Ишь расходилась, — подумал Огородов. — Чисто шторм недавний. И ведь сердитая уже пришла. Разгневанная». И тут же спохватился: занялся не в меру своей персоной, и вот-вот от него уйдет навсегда неразгаданным какое-то звенышко, без которого вся цепь долгих наблюдений за пароходной жизнью станет несоединимой, может, он и вообще перестанет что-нибудь понимать. Электрик мысленно ругнул себя и спросил, успел спросить, пока еще Алевтина не дернула за дверную ручку:
— Ты вот мне вопросы задаешь... Серьезные. А ведь я ничего про тебя не знаю — кто ты да что. Ну, в общем, биографии подробно с личными разными поворотами. Сказану, чего доброго, невпопад. Ты ведь, как я думаю, вопросы свои не зря задаешь, не для общего развития.
Огородов полагал, что не сказал ничего обидного, вполне логично выразился, соответственно начатому Алей же задумчивому разговору. А она? Он даже удивился, как разъяренно Аля на него посмотрела: ноздри, маленькие, аккуратные ее ноздри, раздулись, а глаза стали темными, резкими. И вдруг усмехнулась мельком, как усмехаются умные и самостоятельные люди.
— Я считала, что ты, Огородов, попроще. — И, уже шагнув за порог, оттуда, из коридора, придерживая раскрывающуюся от качки дверь, бросила: — Тебе, значит, анкетку предварительно надо заполнить — достоин ли человек доброго отношения. Силен!
Дверь Аля прикрыла неплотно, и та сразу же отворилась с громким ударом, электрику пришлось слезать с койки, притворять.
Сердитый, он стоял возле притолоки и переживал размолвку. А тут еще вентилятор! Вырвал из гнезда вилку и запустил ею в переборку. И стал одеваться: чистого воздуха захотелось Огородову и обычной уверенности в себе, вдруг пропавшей под Алевтининым взглядом, злым да еще с усмешкой.
По ботдеку гулял ветер — ровный, упругий. Впереди, за кормой, ставшей теперь носом, плавно ходил вверх и вниз яркий гакобортный огонь буксира. Казалось, это он, огонь, своим светом, точно магнит, притягивает обломок судна, и тот покорно тащится следом, преодолевая сопротивление долгих покатых волн.
Тягин с мостика заметил Огородова и что-то сказал, но электрик не ответил. Пришли на ум и опять обожгли Алевтинины слова. Но теперь он нашел, что мог бы ответить ей: «Легче легкого человека в дураки записать. А ты вот про Сережу Левашова ни словом не обмолвилась. Ему-то каково было, если б он про твои вопросы знал? Раньше говорила, что плачешь, когда подумаешь, как они там с Маториным. Что ж теперь?.. Доброта! Простота!»
И внезапно электрик почувствовал, что его уже не беспокоит Алевтинин приход, ее вопросы. Просто, совсем просто, как случается, когда играешь в домино и спрашиваешь себя, какой еще кто ход может сделать, — вот так же просто он обнаружил, что Алферова и насчет Левашова могла прикидывать. Вполне могла. Ну, не для решительного шага, а так, для выяснения возможного варианта в жизни, для безошибочного действия. К Реуту кинуться — для этого большого геройства не нужно, да что потом?
Огородов заулыбался в темноте — так ему понравились его сопоставления и то, что он вошел в круг своей обычной жизни. Захотелось, чтобы Тягин еще раз окликнул, чтобы поговорить, но третий помощник, как назло, не подавал ни звука, хотя и торчал, электрик видел, на левом крыле мостика.
И тогда Огородов сказал себе неторопливо и отчетливо: «Выбирает Алевтина, такой она, оказывается, человек. Все приценивается, как бы не прогадать. Что-то у них общее с моей мамашей есть: та, пока с богородицей не посоветуется, вязанку дров не купит, а эта... Эта, правда, сама, все сама. Точно по ледку тонкому идет, пробует, куда ногу поставить, где прочнее».
Подумал так и пошел ужинать. А в столовой опять с Алей столкнулся. Она перебрасывалась шутками с кочегарами, и ничего не напоминало в ней недавнего разговора, сердитой вспышки.
Но электрик все равно внимательно поглядывал на Алю. Как ни спокойно стало ему на ветру, на ботдеке, он не мог отделаться от чувства, словно заглянул в будущее Алферовой, вроде цыганки, и карты ему нехорошее предсказали. И все спрашивал себя: «Зачем мне это знать? Зачем?»
Прямо чертовщина получалась. Это на половинке-то судна, когда до берега, до твердой земли, еще идти и идти. Чудеса!
Назад: ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ