XIV
Накануне праздника, как и всегда, трудились до седьмого пота. Готовились к параду, к массовому заплыву, к карнавалу, к шлюпочным гонкам, к соревнованиям по плаванию и водному поло… Сколачивали пятитысячный матросский хор. Репетировали акробаты, танцоры. Разучивались стихи, подгадывались шахматные и шашечные турниры, викторины, выпускались специальные номера газет, бюллетени, молнии, обсуждались отличники, чтобы в день торжеств увидеть их имена на особом именном плакате. Словом, всего делалось много.
Матросы и старшины плавали до посинения ногтей, надрывались в хоре, писали статьи и стихи для газет, ломали головы над шахматными задачами.
Люди с кораблей, береговых батарей, наземных служб были завидно молоды, оптимистичны и приучены выносить и не такие испытания.
Боцманы сбивались с ног, вымучивали матросов, но зато корабли, каждая на них деталька сверкали подобно росе в ясное утро.
Начинался праздник. Еще до заката потянулись на высотку стадиона колонны матросов и толпы жителей. Пешком, семьями, сплоченными севастопольскими кланами, поднимался трудовой люд к холму, где стояли ядерные батареи 4-го бастиона, откуда смотрел Тотлебен, окруженный бронзовыми саперами, где поднимала свой купол Панорама.
— Места-то наши в двадцатом ряду! — весело оглашала Аннушка, хлюпнувшись на скамейку так, что парашютно взвихрились ее юбки.
— Ишачим, ишачим, а все едино ближе двадцатого не пущают, — ехидничал старший братан Хариохин. — Кто же это там залез на трибуну?
— Адмирал, — вглядевшись с прищуром, ответил Гаврила Иванович и, сняв серенькую кепочку, тщательно протер платком вспотевшую макушку, а потом двумя ладонями пригладил седые редкие волосенки.
— Вижу, что адмирал. Туда в бескозырке не пустют. Кто? Не знаешь, Иван?
Иван Хариохин небрежно отмахнулся и выдрал из-под ворота повязанную ему взбалмошной женушкой «собачью радость».
— Сиди, брат. Не все ли тебе равно кто?
— Верно, — старшой хихикнул, — зарплату он нам не выписывает.
— Михайлов! — узнала Аннушка. — Тот самый, который меня в штаб вызывал.
Над тысячными толпами носился усиленный радиотехникой басовитый голосок. Прожекторный луч, голубой и струйчатый, обмывал разряженного в кремоватое тонкое сукно и золотую канитель адмирала и, казалось, поднимал его еще выше трибуны, обвитой красными цветами и хвоей.
— Ничего не разберу. — Тома отмахнулась от всего этого великолепия и принялась жевать недоеденный в пути пирожок с капустой. — Ты слышишь что-нибудь, Гаврила Иванович?
— А зачем? Тебя позвали сюда думать…
— Вот оно что, оказывается. А я и не знала, — тонкие губы Томы искривились в улыбке, она откусила еще кусок окрашенного губной помадой пирожка.
Гаврила Иванович уперся локтями в колени, сжал щеки ладонями и почувствовал, как погасли все наружные надоедливые шумы, в том числе и голос адмирала. Рабочий человек, севастополец, остался один на один со своей душой.
«Недаром страдали и гибли, — говорила душа, — ишь сколько народу! И город таков. Казалось, всех перебили в траншеях, а гляди, пять тысяч человек в одном только матросском хоре. Казалось, все корабли потопили. Оглянись — некуда взора протиснуть, стоят один к одному… Правильно! Еще бы. Дочки выросли, внук уже как схватит за шею — не вырвешься. Пусть крепче тискает, пусть дышит, смеется. Слава богу, прошла страшенная беда с Катеринкой. Пронесло. Жутко. И если не вернется Борис, может быть, так и надо. Насильно мил не станешь…»
Звезды, словно латунные заклепки, скрепили иссиня-вороненую сталь неба. Блеснул золотой ярлык на рукаве адмирала, тихо подсвистнули дудки, и матросы обрушили крики «ура». Сменился караул у портретов. Каски и круглые шапочки вперемежку. Вспыхнули десятки прожекторных лучей, скрестились вверху, будто в поисках «юнкерсов», а затем мирно опускались ниже и ниже, пока не накрыли стадион сверкающими полотнищами. И под этот шатер, разбрасывая дробь барабанов, вступили пионеры Артека и Севастополя, дети страны, отдыхавшие у базальтовых скал Гурзуфа, и дети крепости, дети ее гарнизона.
«Для них, только для них», — Гаврила Иванович плакал беззвучно, по-прежнему оставаясь наедине с самим собой и в то же время обнимая мыслями своими пять горизонтов.
«Истомин» ушел в доки, и не только «Истомин». Рабочие, ранее готовившие варево для орудийных стволов, так же по-деловому спокойно варили супер — огнепрочный металл, а другие, по циклу, вытачивали ракеты, ковали бустеры, чтобы ими сменить отжившие свой век орудийные башни.
Старший штурман будущего ракетного легкого крейсера пока не был нужен, и командир корабля, выслушав его рапорт и почти два часа проговорив с ним в укромном уголке, на диване каюты, разрешил отпуск, формально занесенный Савелием Самсоновичем в раздел «Устройства личных дел».
В рубке по-прежнему оставался Шульц, отправившийся в свой последний рейс на борту одного из последних, быть может, пушечных кораблей.