XVI
Ну и утро выдалось для Матрены Ильиничны! Умотал в город на своем цветном мотоцикле Помазун, посеяв на прощание горькие семена. Только не взошли они, потоптали их ногами. Второе заседание правления не походило на первое. Хвалили Матрену Ильиничну за все хорошее, за неуклонную веру в правду, читали письмо Карпухина от имени матросов (он и Петру написал неплохо, видно, умный и честный человек), хвалили старшего сержанта Федора Кабакова и обязали вдову павшего воина выслать документы и карточки в Севастопольский музей. Положат, мол, эти реликвии рядом с подзорной трубой и фуражкой Нахимова.
Не потому ли выдалось такое погожее утро? Сама природа радовалась Матрене Ильиничне. Походка у нее стала бодрей. Конечно, молодеть в ее годы поздно, но все же не погасить света в ее глазах, раз уж он так ярко вспыхнул. Все было, как в предвесенние дни, когда сойдут снега, отмякнут жнивья и старюка, а под ними проглянет робкая зелень отзимовавших мышаев и степных кавунчиков. Только недолго им жить. Нагрянут плуги и лущильники, и снова все будет черно и паровито. Очищенная от сорняков равнина запросит полезное семя, поскольку раздели ее догола, а неодетой земле так же стыдно, как и человеку.
Матрена Ильинична шибким шагом шла вдоль ветрозащитной посадки к животноводческой ферме. Фундук, осенью начисто сбросивший свои листья, стоял веселый, взъерошенный, ежисто растопырив густые кустистые ветки. У его тонких ножек лежала золотистая прель прошлогоднего листопада.
Шелестела и попискивала юркая трясогузка, провожая женщину круглыми точечками смышленых любопытных глаз. Вон паутина зацепилась за ветку и прозрачно светится, как молодая первая нить шелковичного червя, обвившаяся вокруг тутового прутика.
Все складывалось удачно. Будет и корова, и корм. Обещали ячменную сбойну, ее можно мельчить и запаривать, а если еще раздобыть чувал отрубей… Зорькой потрудилась Матрена Ильинична вместе с детьми, приготовила стойло, вычистила сарай. Стены нужно обмазать, но это потом, когда оттает глина в приречном карьере.
«Вот так нужно жить, — гордо думала Матрена Ильинична, довольная своим поведением, — надо проявлять характер, настойчивость. Не назойничала зятю, дочке, старалась обойтись своими силами. И обошлась».
На ее ногах мужнины сапоги, в руках веревка, тоже когда-то сплетенная мужем из конопляного волокна.
«Ишь ты, фундук, обманули тебя, наливаться стал, — думала Матрена Ильинична, стараясь уйти от мыслей о муже, — чего доброго, и цвет дашь, а тут мороз ударит».
На ферме ее встретил скотник Макар. У него были задымленные табаком усы и бороденка и немигающие глаза, окруженные множеством морщинок, счету им нет. В тридцатых годах антонов огонь отнял у Макара левую ногу, пожеванную косилкой. С годами он освоился с деревяшкой и даже, помогая бычатнику, выводил на прогулку мордатых бугаев.
— С хорошим днем, Макар!
— Нам все равно. Когда борода сивая, никаким лучом ее не почернишь.
Макар вгляделся в смеющиеся, а все же старушечьи глаза, когда-то озорные, сразившие в упор такого бесстрашного наездника, каким был в ту пору Федор Кабаков.
— Пойдем-ка, Макарушка, будь советником моей радости, вместе подберем телушку согласно решению.
— Как же. Твои события скоро в последних известиях по радио будут передавать. Сапоги-то на тебе мужнины?
— Да, — Матрена Ильинична выставила ногу, пошутила: — Недомерки, жмут чуток.
— Хром?
— Голенища хромовые, а переда — юфта. В Ростове, помню, набор и поднаряд брали, в сороковом. А шил Кузьменко…
— Ты бы мне их уступила, размер, вижу, мой, — попросил Макар, — а за деньги не хочешь, сменяемся, я тебе за один правый три левых дам.
— Хватит тебе. Старичишка, а все шуткуешь. Пойдем, — Матрена Ильинична подтолкнула его. — Не понимаешь разве — память. Приду домой, сапоги спрячу. Ну, какую ты мне посоветуешь? Хочу красномастную. Камышев сказал — могу сама выбрать.
Из станицы на грузовиках приехали комсомольцы достраивать кирпичное здание общежития. Комсомольцы окружили молоденького техника-строителя и что-то требовали от него крикливыми голосами.
И крику было много, и суматохи, а может, и милой юной бестолковщины. Матрена Ильинична смотрела и улыбалась, вспоминая свою молодость. А ведь была молодость и у нее. И так, мнится, недавно. Казалось, только вчера плясала Матрена Ильинична на улицах под гармошку, ходила на девичники и вечерницы. Да, вчера, только вчера приезжал к ней на окраину, к шелеванному, с почерневшими, замшелыми досками забору Федор Кабаков на своем фронтовом кауром коньке, спрыгивал по-джигитски с седла и, подкрутив усик, приваливался пропахшей соленым мужским потом гимнастеркой к калитке. И смотрел, только смотрел на молодую девчину, а ее сердце закипало от этого настойчивого взгляда, будто на пылком огне суржаной соломы…
На стройке общежития верховодил комсомольцами Гришка Копко. Пусть у него движения какие-то нескладные, и руки машут, будто крылья ветряка, и пронзительней, чем у других, голос, а все же мил парень. И Анечка Тумак держится невдалеке от него. Приложить руку ко лбу — и можно ясно разглядеть Анечку, хотя она в такой же, как и у всех, «присяге» — солдатской телогрейке, в резиновых сапогах и почти по самые очи-незабудки завязана шерстяным материнским платком.
Анечка и Гриша шли к Матрене Ильиничне, схватившись за руки и озорно раскачивая ими.
— Матрена Ильинична, привет!
Поздоровались и глядели неостывшими, молодыми глазами, в которых столько добра и жизни.
— За телушкой, Ильинична?
— Да, Анечка. Не знаю только, какую.
— Телку подготовили хорошую, — успокоила ее Анечка, — от хорошего племени, от Хвастуньи. А покрывал ее Алмаз, отличный метис-симментал. Хвастунья красномастной степной породы. Ваша телушка, кличка ее Марафетчица, приняла от матери окраску шерсти, а от Алмаза постав головы, холку…
Судя по убеждающей скороговорке Анечки, можно было предположить самое худшее. Однако телка, приведенная Макаром, понравилась Матрене Ильиничне. Телушка ткнулась холодным квадратным носом в ее руки, и лизнула ладонь шершавым языком, обдав почти забытым коровьим теплом и запахом молока и жвачки.
— Ишь, сразу признала, — сказала Анечка, — хороший знак.
— Марфуша, на тебе, — Матрена Ильинична вытащила из-за кацавейки заранее припасенную краюшку и, не обронив ни крошки на землю, скормила хлеб.
— Хорошая Марафетчица, — похвалила телку Анечка с видом знатока.
— Марфуша она, Марфуша, — поправила Матрена Ильинична, — кто-то злой придумал поганую кличку.
— Помазун придумал. — Макар скрутил цигарку из узкой полоски газеты и набил самосадом. — Сам скормил телке дерьмовую конфетку, а потом назвал ее обидно — Марафетчицей.
Макар не преминул высказать еще кое-какие свои соображения о Помазуне. Хотя не упрекал его, но и не хвалил. Кратковременный приезд бывшего бригадира обсуждался по станице: такой яркий мотоцикл появился здесь впервые, а желтые ботинки по колено, как вспомнили, носил в двадцатом году некий яростно-неумолимый комиссар продотряда. Его забыли в лицо, помнили только стек и ботинки.
— Мне пора на ферму, Мотря, — старик встрепенулся. — Петруха ваш требовательный, ввел корабельные порядки. С ведерком краски так и бродит по всем закоулкам. Чистоту навел, ничего не скажешь. Механизация полная. Электродоильные агрегаты (Макар со смаком произнес столь значительные слова) добыл личной поездкой у самого председателя совнархоза. Видишь, какие крыши, будто мытые. Вон та, соломенная, над саманным общежитием, скоро пойдет на подстилку, доканчивают новое здание. Титаны, говорят, будут. Это, если не знаешь, кипятильники такие. Стогометатель приспособил вместо крана. Им раствор подают заливать потолки. На ферме радио, больше того — радиосвязь. Позывные «Сладкий морс». Если чего потребуется, сообщайся с нами по радио. — Закончив свою информацию, Макар спрятал окурок в спичечную коробку. — Давай-ка свою веревку. На нашей поведешь.
— Моя получше. — Матрена Ильинична заколебалась.
— Ладно тебе, Мотря, — ласково упрекнул ее старый скотник, — какую красавицу отштурмовала, а за никудышней бечевкой стонешь.
Пришлось отдать веревку, хотя и с сожалением. Начни доказывать Макару, что веревка дорога как память, еще обсмеет. Пусть. Зато рядом статная телушка, с рогами, будто выточенными из прозрачного камня, с теплым дыханием и такими живыми, понимающими глазами, будто взывают они к новой хозяйке: веди, веди меня, хозяюшка, знаю, получу у тебя вдоволь и пойла и корма, сама недоешь, а меня накормишь, сама недоспишь, а меня лишний раз не потревожишь.
С гордостью повела домой стельную телушку вдова старшего сержанта, павшего на Сапун-горе, будто и она выиграла решительную битву. Радостно встретят телушку дети, не меньше матери перестрадавшие от равнодушия руководителей, вернее, от непонимания ими мелких, но великих забот простого человека. Не один раз сыновья-школьники перемазывали себе пальцы химическими чернилами не в поисках решения задачек, а в поисках самой наипростейшей в жизни правды.
В последний раз оглянулась Матрена Ильинична на ферму. Над свежими стропилами, желтыми, как воск, копошились, будто вырезанные из черного картона, фигуры комсомольцев, пришедших на субботник: кто из них Гриша, кто Анечка Тумак, трудно догадаться. Они помогали Петру, помогали колхозу, так же как и себе.
Издалека донеслось густое мычание бугая. Неслышно, как во сне, завертелась крыльчатка ветродвигателя.
Красными податливыми ветвями растопырилась жерделевая посадка, принимавшая на себя потоки утреннего солнца; бледные прутья дикой маслины тянулись к этому бездымному пожару ошалело-радостных красок. Сверкали спицы велосипедных колес: бригада кровельщиков и плотников спешила на подмогу.
— Привет героям неделимого фонда! — возгласил обогнавший их на мотоцикле «Пенза» Конограй, прозоревавший в теплой постели побудку и отставший от своих комсомольцев.
— Привет, Матрена Ильинична!
На полосе бурьяна-старюки Конограй притормозил. В нос ударила бензогарь.
— Спужал, Конограй, мою Марфушу, — пожурила его Матрена Ильинична.
— Получили? Отлично! — Конограй сиял, словно медный таз, когда его начистят перед вишневой варенье-варкой, и тут же, не переводя дыхания, пересказал уже известные всем подробности вторичного заседания правления.
Никому не ведомый доселе Карпухин неожиданно оказался героем дня, и вместе с ним Петр Архипенко, «насевший на Латышева, как кобчик на мышь».
— Как выступил! Дал прямо в лоб!. — восхищался Конограй. — Поплыл против течения и одолел стремнину, честное слово! Ну и молодец! Смел, смел!..
Высокий, сильный парень — тужурка трещит по швам — показался сейчас Матрене Ильиничне маленьким и плюгавым. Почему он так удивляется смелости Петра? Да и перед кем храбрится?
— А что, если бы тебя Сапун-гору заставили брать? — вполголоса, не желая обидеть, спросила она.
— Сапун-гору?
— Да.
— Сапун-гору брать легче, Ильинична.
— Легче?
— Безусловно.
— Почему? — более строго спросила Матрена Ильинична, пытливо, с умудренностью старости всматриваясь в дебелое лицо молодого бригадира.
— Там аль ляжешь под горой, аль станешь герой, а тут… — Конограй взялся за дужки мотоцикла, — извините, спешу. Комсомольская дисциплина требует…
— Только по дисциплине действуешь? А если сам по себе?
— Сам по себе? Сам человек разбалуется, Ильинична. Ваш-то муж тоже согласно дисциплине голову сложил.
— Нет, — резко оборвала она бригадира, — он в революцию добровольно пошел, в эту войну — тоже. За себя шел, за свою землю, а не за дисциплину. Петр тоже, если бы по дисциплине, пришептывал бы в кулак, а то, сам говоришь, вопреки пошел, смело…
Конограй потупился под прямым и жестким взглядом старухи.
— Петру что? У него и закалка жаропрочная, да и положение другое… Если что не так — ленточки за спину, прощайте, дорогие товарищи, хочу жить по-иному, пойду к другому. На корабле всегда ему будут рады.
— Корабли по земле не плавают, — строго поправила его Матрена Ильинична, — зачем его так представляешь? Из родной станицы кто побежит? Разве только нищий или бесстыдный.
— Нате, Ильинична, бейте меня по потылице, — смущенно отшутился Конограй, — матери-то у меня давно нет. Может быть, я в первый раз такие верные слова слышу…
Матрена Ильинична двинулась дальше, ореховым прутиком подгоняя телушку.
Уже в станице встретила ее словоохотливая бабенка, жена элеваторного сторожа. Сияя румяными щеками, она показала пустую кошелку:
— Разобрали яички в два счета. И не торговались. Учительша подошла, потом другая, бухгалтер с рика. — Соседка оглянулась и не сказала, а выдохнула: — Сама секретарша Кислова два десятка взяла. Своих-то курей у них нету. Бывало, от Безутешной не поживишься, та сама продавала и яйца, и индюшек.
— С чего же это такой базар сегодня? Вроде пасха еще далече.
— Мяса не вывезли, Ильинишна, вот почему. — Соседка попросила подержать кошелку, пересчитала деньги. — Серников куплю, гасу и, может, выгадаю на пластинку…
— Какую такую пластинку?
— «Ревела буря, дождь шумел». Мой дюже любит эту пластинку. Под нее Чапай погиб, а отец моего мужа у Чапая служил…
— Почему же мяса нет на базаре? Сколько было, завались.
— Не знаешь почему? Корма везут. Жом. Вагонами. Твой зять постарался, вопреки… Молодец парень, сказано — старшина!