Глава одиннадцатая
Накануне
Потолок был далеко-далеко, стены к нему тянулись, как сосны к небу, когда глядишь на них лежа на полянке. Почему Косте такое вспомнилось, вроде бы он под соснами никогда в жизни не разлеживался?
Он лежал на диване в своем кабинете, сердце притаилось, но Костя знал уже: обманывает, ждет, чтобы шелохнулся. Он хитро улыбнулся, облизнул губы, пошевелил пальцами ног, затем рук, чуть повернул голову. Мелентьев смотрел в окно, будто затылком видел, говорил монотонно, противным скрипучим голосом:
— Помрете, Константин Николаевич, — меня непременно посадят. Возможно, разобравшись, и выпустят, однако жизнь моя станет неинтересной до ужаса, — он умышленно говорил на блатной манер, пытаясь Костю отвлечь от мрачных мыслей и дать время прийти в себя. — С высоты вашего щенячьего возраста я пожилой, может, и старый даже, объективно же я в расцвете лет, жениться собираюсь. У меня любовь, а вы на меня поплевываете, лечиться не желаете. Эскулапы же предполагают, что с вашим сердчишком даже пишбарышней опасно работать, а вы за бандитами гоняетесь.
— Уволю тебя как элемент чуждый, да и свидетель ты для меня опасный, — осторожно сказал Костя.
— Да, любовь, — Мелентьев вздохнул необъятной грудью. — Кто ее только выдумал! Поверишь, иду домой, как гимназист обмираю: вдруг ушла, нету моей золотоволосой. Исчезла. Привиделась. Ну, скажи, мальчуган, как придумать-то можно, чтобы сыщик Мелентьев втюрился в Корнееву бабу.
— Поднимусь, морду набью...
— Она мне работать мешает, все думаю, думаю, даже разговариваю. Поверишь, вслух разговариваю. Нам обоим лечиться надо, только по разным больницам. Тут ты меня опять обскакал, надорвал сердце, защищая свой пролетариат. Я же двинулся на почве пережитков средневековья.
Мелентьев старался как можно дольше удержать Костю на диване. Старый сыщик раньше не замечал за собой склонности к сочинительству. Никакой любви у него не было, сейчас, помогая Косте оправдать его чувство к Латышевой, он лгал так складно, что самому нравилось.
— Прихожу — Анна в кресле сидит, голова в золотом облаке, лицо — как у камеи, глаз не поднимает. Прошепчет чего-то — это поздоровалась, поднимется неслышно — и книксен изящный. Начальник, ты знаешь, что такое книксен? Темный ты, Константин Николаевич...
Костя с дивана сполз и, шлепая босиком — сапоги Мелентьев стянул, — добрался до стола, осторожно водрузился в кресло.
Вскоре уже говорили о делах.
— Не верю, — сказал Мелентьев убежденно, хотя думал и чувствовал совсем иначе. — Не даст себя Сур-мин зарезать...
— А зачем Даше, — Костя запнулся и покраснел, — Латышевой звонить, говорить такое?
— Я не знаю, зачем она звонила, — быстро, не давая себя перебить, заговорил Мелентьев. — Но то, что Паненка перед тобой открылась, — факт, безусловно, отрадный. Значит, девчонка засбоила, извини за жаргон, сам не люблю. Можно предположить, что
Корней, обманув Дашу, сообщил ей об убийстве. Замарать ее решил и проверить заодно, взглянуть на реакцию. Как бы он звоночек ее не засек — хитер, подозрителен.
— Даша тоже не из простых, — несколько успокаиваясь, ответил Костя. — Откуда у нее воровская манера растягивать слова и этот “начальничек”, — он понял, что говорит абсолютную чушь, и замолчал. Не мог Костя Воронцов окончательно поверить, что его Даша — девчонка воровского мира.
— Решила она перед тобой открыться, так по телефону легче. Может, смерть, о которой ей Корней сообщил, потрясла: твое влияние сбрасывать со счетов не следует. Помолчи! — неожиданно грубо сказал Мелентьев, за годы совместной работы Костя впервые услышал от него безапелляционный тон. — Большевик, из рабочих, а переживания у тебя — как у гимназисточки, начитавшейся мадам Чарской. Ах, я гулял с девушкой под ручку! Ах, я влюбился! — патетически восклицал он и театрально заламывал руки. — Я, уважаемый товарищ Воронцов, декрета, запрещающего влюбляться, не читал.
— Она преступница-рецидивистка! — Костя ударил кулаком по столу.
— Вы на меня не кричите, — тихо сказал Мелентьев. — Вы, Константин Николаевич, за свое происхождение и преданность Советской власти начальником назначены. По своим деловым качествам, извините покорно, вы передо мной должны стоять.
Костя недоуменно разглядывал Мелентьева, будто увидел впервые.
— Интересно получается, — продолжал Мелентьев. — При самодержце Иван Мелентьев приличный оклад не мог иметь — родословной не вышел, о преданности своей не кричал, задов высокопоставленных не целовал. И теперь Иван Мелентьев не хорош. Почему? Опять же, родословная подвела, и на митингах не кричу. Костя, как ты думаешь, будет время, когда человека по его делам оценивать начнут?
— Хороший ты специалист, Иван Иванович? — спросил Костя.
— Профессионал.
— Холодный ты, Иван, — Костя вздохнул. — Гордость побоку, возьмем Латышеву. Она на каторге родилась, с ножа ела, человеческого слова не слышала...
— И помоги ей — она нам поможет...
— Вот-вот, — усмехнулся Костя. — Ты — мне, я — тебе. Ты человеку дай, еще раз отдай, а последнее подари.
— Ты вроде в семинарии не обучался...
— Богаче становится не тот, кто берет. Хватит теорий, субинспектор. Когда тебя по заслугам оценят, встану, освобожу место, а пока к тебе вопрос.
— Чем могу, — Мелентьев наклонил голову.
— Мы воровской сход окружим и упрячем в домзак, — Костя загнул палец. — Сколько среди них будет нелегалов и разыскиваемых?
— Трое-четверо...
— Остальных мы через сутки освободим, — Костя загнул второй палец.
— Мозги промоем, приструним...
— Озлобим, — возразил Костя. — Пойдут они на глазах друг друга в тюрьму? Не пойдут. На миру последняя сопля станет оглоблей выламываться. Начнем крутить, бить — возможна перестрелка. Сколько потеряем людей? Сколько убьем? Сколько человек намотает себе срок по горячке?
— Что вы предлагаете, Константин Николаевич?
— Я совета прошу, уважаемый Иван Иванович. Вы профессионал.
— Надо доложить по инстанции, — Мелентьев кивнул на дверь.
— Волохову мы, конечно, доложим, однако, полагаю, собственное мнение иметь обязаны.
— Окружать и брать подчистую, — сказал Мелентьев. — Только без солдат...
— Красноармейцев...
— С военными всегда сутолока и стрельба — операцию проводить оперативным составом. Брать с двух сторон, снаружи и изнутри. Узнав пароль, войти на сходку.
— У батюшки, во время вечерни, — пробормотал Костя. — Сколько церквей в Москве?
Мелентьев взглянул недоуменно, улыбнулся настороженно, поняв, что его не разыгрывают, рассмеялся. Воронцов нахмурился, Мелентьев рассмеялся еще пуще, белоснежным платком вытер глаза, протер пенсне.
— Так в церкви, полагаете? — Мелентьев согнал с лица улыбку. — Батюшкой московское ворье Беремся Кузьмича Селиверстова величает. Он в молодости по части церквей шустер был, а сейчас содержит трактирчик на Марьинском рынке. Извозчики да грузчики, девочки попроще, самогонка. Место умный человек выбирал: Марьина роща, кварталы хибар, не приведи господь. Там за каждым углом два входа и три выхода. Люди годами живут, все друг дружку в личность знают, любой чужой, как его ни одень, засветится там месяцем в ясном небе.
— Значит, и спорить не о чем, облава отпадает.
— Надо узнать пароль для входа. Местные друг друга знают, а будут в основном пришлые. Наверняка Корней и Савелий какое-нибудь словечко позаковыристее придумают. — Мелентьев взглянул в окно, поддернув брюки, присел на подоконник. — Как же нам Латышеву отыскать?
Зазвонил телефон. Костя снял трубку, сдерживая волнение, сказал:
— Слушаю.
Даша шла по Тверской вверх. Жара, мучившая город с неделю, спала, наступила нормальная для Москвы осень, люди вздохнули облегченно и вышли на улицу, которая недавно казалась им дорогой в ад. Казалось, вышли все, кому надо и кому не надо.
На Тверской царило радостное оживление, ярко поблескивали витрины, голоса звучали добрее, лошадиное ржание — звонче и радостнее, беспризорные мальчишки-папиросники не приставали настырно. Человек расчувствовался, даже на чертом придуманный мотор — так называли в те годы автомобили — смотрел без раздражения. Из булочной Филиппова вынесли лотки на улицу, пирожки и кренделя расхватывали, словно в жаркие дни маковой росинки в рот не брали.
На Тверской в этот день пахло пожухлой листвой, жареным мясом и французскими духами, сверкали глаза, дарились улыбки, щедро рассыпались комплименты. Поп-расстрига Митрий стоял у Елисеевского неприлично трезвый, держал в руке не чекушку, а чайную розу, не зыркал по карманам, а смотрел ясными глазами в небо, улыбаясь чему-то только ему понятному.
Даша красоты дня не замечала, брела, опустив голову, ни статью, ни походкой на себя не похожая, хмурилась, изредка останавливаясь, проводила пальцами по лицу, словно пыталась снять прилипшую паутину. Мужчины, обычно не сводившие с нее глаз, Дашу не замечали: они, мудрые, сильные и зоркие, как сороки, тянутся к яркому и блестящему.
Какой-то приказчик с изящно приклеенными ко лбу русыми завитками подарил Даше улыбку: видно, уж совсем она у него была лишняя. Девушка не ответила, приказчику своего подарка стало жаль, он взял Дашу под руку.
— Милочка, день-то какой...
Даша, думая о своем, по инерции сделала еще несколько шагов, затем повернулась, посмотрела незваному ухажеру в лицо.
— Ты чего? — отступил он. — Ишь, бикса... — договорить не успел — Митрий сграбастал его за шиворот и пустил волчком в веселящийся поток прохожих. Парня закрутило, и нелепая фигура с набриолиненными кудряшками исчезла.
Митрий обнял Дашу, вложил ей в руку чайную розу и увлек в свой двор, который был для него и гостиной, и спальней. Далеко не безгрешное прошлое Митрия, его физическая сила делали апартаменты недоступными как для шпаны, так и для дворника. Митрий постелил на ящик, стоявший за огромными бочками, чистую мешковину, усадил Дашу, пристроился рядом, достал из необъятных карманов чекушку, соленый огурец и ломоть хлеба. При этом он поглядывал на девушку ненавязчиво, однако внимательно и неодобрительно качнул головой.
Даша отмерила пальцем половину, выпила из горлышка точно, крепкими зубами разрезала огурец, ела хлеб неторопливо. Митрий вылил в себя остатки, слизнул с ладони огурец и вздохнул.
— Ты уж поверь, Дашутка, — он никогда не называл ее Паненкой, — ты девчонка — все отдай и мало. Я жизнь прожил, а таких не встречал. Что темнее тучи? Коська Воронцов прознался о тебе и обидел?
— Я ему сама сейчас сказала, — ответила Даша. — Не в цвет, Дмитрий Степанович. Я себя обидеть не дам, да и Костя человека не обидит.
— Вот жизнь сдает, не передергивает, а получается все не в масть, — Митрий достал вторую чекушку, Даша отрицательно покачала головой, он вылил водку в рот, следом швырнул корку хлеба. — Сказал бы мне кто ранее, что к сыскному начальнику поимею симпатию, плевка на того говоруна пожалел бы. Человек он, Коська Воронцов. Ты замечала, дочка, что к червонцу золотому грязь не липнет? Стирается, стареет, однако чистенький и цельный.
— Нам вместе не жить, — ответила Даша, — да я и не желаю. В прощеных да в пристяжных не ходила.
Митрий согласно кивнул и не ответил. Они молча сидели на пустых ящиках, отгороженные от любопытных глаз огромными пивными бочками, пахнущими хмелем.
— Нельзя запрячь коня и трепетную лань, — пробормотал Митрий, теребя косматую бороду. — Дмитрий Степанович Косталевский некогда университет окончил, и не последним в выпуске, отнюдь не последним... Дашенька, чего-то мы с тобой в этой жизни не поняли. Тебе простительно, птаха, хоть и соколиной породы, а малая. А мне уже к семидесяти подкатывает, пора бы умишком обзавестись, а может, поздно, а может, пропито...
Даша сидела, держала спину прямо, руки на коленях, будто на уроке закона божьего, на котором и не была сроду. Локоны у нее из-под шляпки выбились и ласково шевелились на гладком лбу, светлые глаза из-под черных ресниц смотрели холодно, полные губы сжаты, таили злую усмешку.
Митрий видел все, старался разговором отвлечь. Старик единственный знал о встречах Даши и Кости Воронцова и, хотя сам, как говорится, был в законе, никому ни словечка не шепнул. Он понимал: не станет сыскной с налетчицей разгуливать по улицам и толковать о деле. Встретились двое молодых и красивых, интересно им, кровь играет, толкает друг к другу, и не ведают глупые, что жизнь их к разным концам веревки привязала.
Даша не слышала разглагольствований Митрия, думала о себе, не могла понять, каким образом сообщила Косте о сходке, ведь она братьев своих заложила, отдала милицейским. Почему, как такое случилось? Что же ты. Паненка, наделала? Тебя люди знают, верят, тебя прикрывали, твою ношу на плечи взваливали и молча тащили в суд, потом по этапу. Продала. Отменить сходку? Сказать, узнала краем, по случаю, мол, облава готовится. Поверят? Корней зарезать велит. Хан и сделает. Она ощутила под лопаткой холод металла.
— Даша, — Митрий положил руку ей на плечо, — слышь, чего складываю? Приходили ко мне, людишки вроде бы собраться решили, потолковать требуется.
— Знаю, Дмитрий Степанович, не ходи...
— Полагаешь, — Митрий понял: Воронцов о сходке знает. То ли она ему шепнула, то ли он ей. — Корнея упредишь?
— Не говорила я ничего, почудилось тебе, — быстро сказала Даша. — Мне фигура нужна, понимаешь, отец, один человек от жизни совсем устал, помочь ему необходимо.
— Глянь на меня, — после паузы ответил Митрий; заглянул в ее прозрачные глаза, понял, что не себя решить хочет. — Из Москвы подашься в нелегалы? — хотел отговорить либо отказать — решил: чему быть, того не миновать, да и раз задумала, сделает. А пистолет ей любой мальчишечка деловой с радостью отдаст.
По короткому свистку Митрия явился подросток — оборванный и давненько не мытый, с манерами Дугласа Фербенкса. Даше он сдержанно, но почтительно кивнул, на Митрия взглянул вопросительно и застыл в небрежной позе.
— Граф, притарань мне игрушку, что давешний фраер тут обронил. Проверь сам, на ходу ли она. Парень поклонился, но Даша остановила его:
— Загони сюда мотор. Граф. — Она улыбнулась. — Приодеться можешь?
— Как прикажете. Паненка, — Митрий заурчал неодобрительно, и парень поправился: — В каком платье желает меня видеть мадам?
— Чисто и без фраерства, — Даша вновь улыбнулась.
Митрий покачал головой, вздохнул и сказал:
— Мальчонку надо властям отдать, пока не поздно. Я его грамоте обучил, истории государства нашего Российского, он по-латыни может. Так к чему все? Дорога-то отсюда — туда, а мальчишка жить должен, ведь не для тюрьмы же человек рожден.
Потом молчали, Митрий вроде бы дремал, Даша, все такая же прямая и застывшая, смотрела перед собой, не мигала даже.
Во двор вкатился черный лакированный “ситроен”, ловко развернулся, чихнул и застыл. Вышел шофер. Графа было невозможно узнать. Он повзрослел, казалось, вырос и раздался в плечах. Кожаная куртка, шлем, очки, поднятые на лоб, на ногах — гольфы и добротные английские ботинки. Он подошел к Митрию, который к маскараду отнесся с доброжелательной насмешкой, снял перчатки с раструбами и протянул пистолет. На огромной ладони Митрия оружие казалось безобидной игрушкой. Корявые пальцы оказались ловкими, выщелкнули обойму, разобрали вороненый браунинг. Митрий заглянул в ствол, довольно крякнул, собрал, вернул в рукоятку обойму, передернув затвор, дослал патрон в патронник, поставил на предохранитель.
— Забава, но метров с десяти прошьет навылет, — он протянул пистолет Даше, которая открыла сумочку, вынула деньги и спросила:
— Сколько, Дмитрий Степанович?
— Сейчас по заднице получишь, — Митрий рассердился не на шутку, поднялся.
Даша не отступила, протянула на открытой ладони золотой.
— Возьми на счастье, иначе не будет мне удачи.
Митрий взял золотой, щелкнув, подбросил, поймал и, не сказав ни слова, пошел со двора. Даша села в машину. Граф опустил очки и стал совсем взрослым. Через несколько минут они, пугая еще не привыкших к машинам лошадей, катили по Садовому в сторону трех вокзалов, у Красных ворот повернули налево, проехали мимо небольшой триумфальной арки. Неожиданно Даша схватила Графа за плечо и, словно их могли услышать, зашептала:
— Стой, миленький, стой!
— Где? — подруливая к тротуару, тоже шепотом спросил молодой шофер.
Даша вынула пистолет, щелкнула предохранителем, через стекло смотрела на Хана, который стоял на противоположной стороне переулка и, улыбаясь, смотрел в небо. В руках у него была сумка с поллитровкой и какой-то снедью. Даша выскользнула из машины, обогнула ее. Хан пропал. Граф тоже выскочил на мостовую, прикрыл собой Дашу, которая стояла с обнаженным пистолетом в руке.
— Паненка, убери пушку, я этого мальчика срисовал. Скажи слово — руками удавлю.
— Ты — его? — Даша спрятала пистолет, горько улыбнулась. — Ты, когда его, мальчик, увидишь, на другую сторону переходи. Не обижайся. Граф, но он тебя плевком перешибет. Да и мой он. Хочу взглянуть, как подыхать будет.
Даша вышла из машины за три квартала от дома, обогнула его, приглядываясь, как из него уходить удобнее. План у нее сложился простой. Хана застрелить сразу, как войдет: первую пулю — в живот, вторую — в лоб. На сходку она пойдет, пусть Костя берет и ее, — всех: с этой жизнью пора кончать. Думала Даша о предстоящем спокойно и равнодушно, будто не о себе.
Калитка висела, где ей и положено, открылась без скрипа, на крылечке лежала мокрая тряпка, и Даша машинально вытерла ноги, перешагнула порог, из горницы пахнуло свежестью и уютом. Пол вымыт до блеска, на столе — скатерка, тарелки, рюмки, бутылка “Смирновской”, закуска разложена аккуратно, даже кокетливо. Даша подошла, взяла ломтик ветчины, собралась налить себе рюмку...
— Возьмите, барыня. — Даша резко повернулась и почти налетела на Хана, который протягивал ей перчатки. — Простирнул, а то ручки у вас неподходящие.
“Как он успел? Я же на моторе прикатила”. Даша открыла сумку, молниеносно, как все, что он делал, Хан выхватил у нее сумку, прикинул на ладони пистолет, спрятал в задний карман.
— Жизнь свою девать некуда? — Хан вернул ей сумку, Даша, ожидая удара, отшатнулась. — Тебе меня не взять, хоть броневик приволоки. Ясно? — он швырнул ей перчатки. — Ты меня к своим ростовским соплякам не примеряй. Ясно?
Даша молчала, опустив голову: никогда она не чувствовала себя такой беспомощной и униженной, даже на каторге, когда ее, двенадцатилетнюю, бил ногами здоровенный мужик.
— Отвечай. Ясно?
— Ясно, — прошептала Даша.
— Громче.
— Ясно! — выкрикнула она. — Все равно подловлю...
Хан, сверкнув зубами, рассмеялся.
— Подловила плотва щуку — всю жизнь больше есть не хотела...
За столом сидели чинно, ели мало, практически не пили, единственная бутылка “Смирновской” была чуть тронута: как налили по первой, так и осталось.
Во главе стола, хозяйкой, сидела Даша: в черном платье, воротник под горло, скромная нитка жемчуга, руки чистые, без колец, волосы, в тугой узел, прижимали и без того маленькие ушки. Ни дать ни взять молодая вдова, только в глазах не боль или растерянность, а злость и насмешка. Хотя гости и не ели почти, Даша изредка на тарелки подкладывала; движения у нее были мягкие, голос тихий, ласковый, говорила только она, остальные молчали.
По правую руку от Даши сидел Корней, обычно бледный, сейчас с нездоровым, словно неумело наведенным румянцем. Одет, как и утром, под солидного нэпмана, костюм дорогой, неброский, галстук темный, манишка простая, обручальное кольцо тонкое, ни цепочки на жилете, ни булавки дорогой в галстуке. Корней не ел, не пил, поигрывая вилкой, смотрел в пустую тарелку, ждал, когда гости отобедают.
По левую руку от Даши сидел Хан, которого трудно было узнать. В смокинге, серебристом жилете, под батистовой, ручной выделки сорочкой небрежно повязанный аристократический галстук, приколотый брильянтовой заколкой, неприлично дорогой. Перстень с печаткой влез только на мизинец: не учел Корней объемы своего нового подручного. Когда Хан вставал, то видны становились мягкие хромовые ботинки и вся его литая фигура. Правда, смокинг вызывал некоторое опасение: безукоризненный в талии, он мог в любой момент лопнуть на спине. В своей босяцкой, свободно болтающейся одежде Хан выглядел заурядным парнем — новый костюм, привезенный Корнеем, — недаром же он примеривал Хана к своему росту, даже размер ноги сравнивал, — превратили бывшего кузнеца в богатыря и красавца. Глаза у него только были черные и пустые: ни зла, ни страха, ни мыслишки заблудившейся.
На уголке притулил свое необъятно жирное тело Кабан. Он никаким краем к обществу не подходил, ни мастерством, ни авторитетом, ни умом, ни какой-нибудь редкой, ценимой в воровской среде профессией не обладал. Знал Корней за ним душещипательную историю, за которую суд выдает билет лишь в один конец, без плацкарты и срока. Очень любил Корней таких людей, потому и привез: сейчас верные люди необходимы. Кабана одели извозчиком-забулдыгой, роль свою он исполнял превосходно, без реквизита и грима, смотрел на Хана с восторгом и подобострастием, а на Корнея не смотрел никогда.
Савелий Кириллович занимал место в противоположном конце стола, так же, как и Даша, сидел в торце, изредка поглядывая на нее близорукими, оттого кажущимися добрыми, детскими глазками. Старичок рюмку лишь пригубил, ел мало, однако с аппетитом...
Когда утром Корней догнал старика, пошел рядом, затем извинился, что чуть не придушил по горячке, Савелий не удивился, умом поднапрягся. Если Корней говорит ласково да еще прощения просит — быть беде. Эту хату Корнееву засек не Савелий, ему ответа не держать. Гусев Витька все организовал, Савелий лишь гонец.
— Привет и приглашение тебе. Корней, велел Гусь передать, он же и адресочек шепнул, — сказал Савелий Кириллович на ходу. — Я невиновный тут, зла не держи.
— Гусь? — Корней хмыкнул пренебрежительно. — Что же, и люди в городе перевелись, если Гусь среди деловых слово имеет?
— Сипатый прибыл, — не поднимая головы, ответил Савелий, не хотел он видеть Корнеевых глаз. — С ним Леня Веселый и Одессит.
— Солидная публика, — равнодушно сказал Корней, — Ты им сказал, что я, Корней, ребятишек собраться просил? Ты не запамятовал, ведь говорил я тебе?
— Говорил, — Савелий вздохнул, — Ты, Корнеюшка, вообще сказывал, мол, надо бы. А люди место и день определили, я тебе передал.
— Спасибо, буду обязательно, — Корней остановился, так как впереди звякнул трамвай. Там ходили люди, и вместе им показываться было ни к чему. — Я к вечеру приглашу пару дружков перекусить, ты приходи, — он поднял голову, выждал, пока старик взглянет. — Сипатый с ребятами из Москвы уйдут, а ты останешься. Приходи, Савелий Кириллович, будь ласков.
Только расстались, старичок засеменил к Сипатому, все как есть доложил.
— Сходи, старик, — сказал Сипатый. — Корней умом долог, мы его уважаем. Спать тут будешь, — он хлопнул по дивану, на котором сидел.
Понял старик: требуется у Корнея все выслушать и здесь доложить. Сипатый хочет Корнея убрать, однако не сам, а чтобы сходка решила. Сходка одного уберет — другого поставит, другим будет Сипатый. Для того он и Ленечку с Одесситом привез: в большом авторитете ребята, в Москве им совсем не нужно появляться. Напачкали они в стольном городе. Однако прибыли, не побоялись, значит, им обещано солидно.
Сипатый отдавал должное уму Корнея, но, как большинство людей, полагал, что сам-то он, Сипатый, посмекалистей.
Так Савелий Кириллович оказался за столом у Корнея.
...За обедом присутствовал еще один гость — выпускник Московского университета, бывший священнослужитель, некогда известный медвежатник, а ныне хозяин городских беспризорников — Митрий. Единственный человек, которого не покидали хорошее настроение и аппетит, чувство юмора и вера, что не хлебом единым жив человек. При всех безобразиях своей пестрой и шумной, как новогодняя ярмарка, жизни Дмитрий Степанович Косталевский оставался человеком, хотя зачастую его представления о добре и зле не совпадали с общепринятыми.
Ничего от присутствующих Митрий не хотел, никого не боялся, потому был всех сильнее и жизнерадостнее. Его присутствие здесь объяснялось просто: лучше его подопечных обеспечить охрану предстоящей сходки не мог бы даже уголовный розыск.
Корней терпеливо ждал, пока Савелий Кириллович дочиста обслюнил последнюю косточку, вытер рот ладошкой и перекрестился.
— Ну вот, милые люди, — тихо, будто разговаривая сам с собой, сказал Корней, — время сеять — время убирать злаки.
Савелий, услышав что-то знакомое, на всякий случай перекрестился, Митрий гулко гмыкнул, однако смех сумел проглотить.
— Людишки, как слышали, собраться решили, некоторые, рискуя, прибыли в стольный город, — Корней оторвался от созерцания своих тщательно отполированных ногтей, оглядел присутствующих. — Я вам своего нового друга не представил, — он улыбнулся Хану. — Хороший человек, наш, одного товарища любопытного на моих глазах жизни лишил. Хотел я помешать — не успел: ловок больно. Зовут его простым русским именем — Хан.
— Я только и расслышал, что Хан, — громко сказал Митрий. — Подходяще окрестили.
— Хан, говоришь? — переспросил Савелий. — Старый, совсем глухой стал.
Корней нарушил главную воровскую заповедь: о делах друг друга не говорить, о мокрых даже не помнить. Корней выдал Хана с потрохами. Митрий открыто выразил свое неодобрение, Савелий поддержал его. Кабан же ничего не понял, да и разговаривать ему в таком обществе было не положено.
— Не расслышали потому, что сказано ничего не было, — Корней свое сделал, теперь можно в благородство поиграть.
Хан пустыми глазами обвел собравшихся, слова не сказал, бровью не повел. Даше не было жалко черномазого, как она про себя называла Хана, она встала, кивнула и ушла в малую горницу. Стоя у окна и выводя узоры на пыльном стекле, она думала, что теперь черномазый обречен. Корней с ним сейф вспорет, деньги заберет и наведет уголовку на содельника. Вон сколько человек знало, что Хан сотрудника угро убил: кто шепнул, поди разберись. Даша вспомнила Толика Щеголя — ее первый дружок на воле. Веселый, бесшабашный и щедрый Толик мог у одного украсть, другому отдать, дружбу воровскую ценил больше жизни. Даша поверила, что есть такие люди на земле, от всего свободные: у кого лишнее взял — кому захотел, подарил. Толик не отдал местному па-хану долю, и мальчишку зарезали. Лишили жизни без суда присяжных, революционной тройки или народных заседателей. Позже выяснилось, что деньги он передал через дружка, который с ними из Ростова мотанул на юг.
Воровской закон не любит бюрократии: сказал, как отрезал, сильный — у слабого, подлый — у наивного. Долог был путь Даши Паненки к Корнею — корню воровского сообщества, много она повидала, пока шла по нему. И пришла. Тут карты не крапят, нож в рукаве не прячут, все в открытую.
Глупый Костя, говорит о загнанных жизнью людях... Всех, всех к ногтю и ее. Паненку. Не люди они...
Даша открыла сумочку, вынула платок и наткнулась на какую-то бумажку, развернула машинально и прочла:
“Даша, здравствуй. Спасибо за звонок. Не делай никаких глупостей, не озлобляйся. Каждый человек — человек, мы помним об этом. Рядом с тобой все время будет мой друг, он тебя обережет. Не гадай, не ищи его, можешь помешать. Я люблю тебя.
Сотрудник уголовного розыска, большевик Константин Воронцов”.
Даша перечитала трижды, прежде чем поняла окончательно. Внутрь запало только: “люблю” и “рядом с тобой мой друг”. Она было рванулась к двери, взглянуть на этих, за столом, но вовремя остановилась. “Не гадай, не ищи, можешь помешать”.
Кто же положил записку?.. Даша сложила ее вчетверо, хотела спрятать на груди, затем стала рвать. Она отрывала от бумажки по капелюшечке, пока на ладони не выросла маленькая пушистая горка.
Кто же, кто? Даша научилась держать себя в руках, контролировать поступки и слова. Слова, но не мысли. Кто же здесь свой?