Глава десятая
Выбор
(Продолжение)
Хан лежал на кровати в такой же позе, как и Даша, и так же ждал, вернется Сынок или нет. Когда тот уходил, Хан не сомневался: парень вернется, никуда не денется. Постепенно уверенность сменилась сомнением, которое уступило место тревоге. Сейчас Хан уже обдумывал, как выворачиваться перед Корнеем, если Сынок не придет.
Отец Степана Петр Савельевич Бахарев родился на Дону, своей земли не имел, батрачил. От тоски и безысходности сошелся он с хозяйской дочкой, болезненной и перезрелой девицей, полагая, что хозяин пошумит, изобьет, возможно, да и отойдет. Дочка у казака была одна. Однако жизнь положила иначе. Когда любовь молодых уже нельзя было прикрыть самым широким сарафаном, хозяин ни шуметь, ни драться не стал, всех выкинул за порог молча. Нелюбимая жена родила и вскоре померла, Петр Бахарев с сыном двинул на Москву. Но то еще был не Степан, а его старший брат, которого в честь деда назвали Григорием.
Степан же родился уже в Москве, в девятисотом, и мать его была из благородных, носила свою фамилию и записала сына на себя. Алена Ильинична вроде бы танцевала в оперетте, и не исключено, что в ночном заведении. Богатырь с Дона Петр Бахарев был ее “капризом”, Алена решила родить, жить как люди. На свет появился Степан, который так же, как и Григорий, через год остался без матери. Истинным призванием этой женщины была сцена.
Бахарев в то время завел в Замоскворечье небольшую кузницу, мастеровитый и неутомимый, работая с темна и до темна, он завоевал в округе авторитет, ковал лошадей, работал железо для телег, экипажей и латал хозяйскую утварь. Видно, господь рассудил, что раб свою чашу еще не допил. Только жизнь троих мужиков слегка просветлилась, как Петр Бахарев остался без обеих ног. На рождество, переходя улицу, поскользнулся, и переехал его ломовик, груженный пивными бочками. Можно было спасти раздробленные голени или нет — неизвестно, отрезали по колено не спрашивая.
Отец не запил, не положил между культей шапку, смастерил себе подобие кресла, установил около наковальни. Степану тогда минуло пять, старшему, соответственно, — десять. Работая в кузне, они не только подавали, держали, помогали раздувать огонь, но и добывали металл. Отец никогда не говорил “железо”. Степан сызмальства усвоил, что похожие с виду железки по своему нутру часто разные, металл многолик и разнообразен: жесткий, мягкий, хрупкий и упругий. Мальчишка быстро разобрался, какой металл для чего требуется: сундук ковать — одно, петли и засовы для ворот изготовить — совсем иное требуется.
К десяти годам Степан и понимал металл, и работал его лучше брата. Григорий уступил старшинство охотно, здоровьем и душевной тусклостью он пошел в мать, Степан же был отлит в батю. Жили три мужика дружно, спали на низком широком топчане, ели из обливной глиняной миски, черпая по очереди.
В четырнадцатом Григория убили, как только он в окопы попал. Отец, все выносивший стойко, получив похоронку, занемог. Врачей не звали, отец лишь рукой махнул, сказал, что устал, велел Степану не мельтешить и богу не перечить.
Схоронив отца, Степан кузню бросил, пошел на завод, где его отлично знали, и, на зависть ровесникам, которые получали от жалованья половину, начал зарабатывать со взрослыми вровень. Относились к нему и рабочие, и хозяева с уважением, вскоре стали называть Петровичем. Держался Степан с людьми сдержанно, порой и заносчиво, силенка во все стороны прет, а не только куда требуется. В политику Степан не лез, к митингам и стачкам относился скорее насмешливо, чем сочувственно. Когда случался на заводе скандал, Степан молча отходил в сторону, ждал, на льстивые уговоры мастера неизменно отвечал: я как все, народу виднее. В пикетах он не стоял, но и штрейкбрехером не был.
Семнадцатый, как и каждый год, начался первого января. Второго рабочие к станкам не вышли, Степан не знал, чего они добиваются, пришел на завод по привычке и от любопытства, в толпу не лез, молчал в сторонке, наблюдал. Жандармы на рысях вылетели сразу с обеих сторон, переулок закупорили, будто бутылку. Поначалу заводские огрызнулись, полетели камни, крепкие ладони схватили привычное им железо, но всхрапнули широкогрудые кони, тускло засветились обнаженные шашки — толпа шарахнулась, рассыпалась. По указке хозяев, хватали зачинщиков. Степан растерялся, но виду не подал, стоял, опустив тяжелые руки в карманы, прикидывая, как бы убраться по-тихому. Тут какой-то неразумный в штатском решил отличиться, схватил Степана, вцепился в него, как болонка в волкодава. В те времена не то что самбо либо каратэ, бокс людям был в диковинку, и Степан лишь опустил кулак на франтоватую шапку штатского. Будь у него голова и ноги покрепче, он бы только по колени в мостовую влез, но организм у штатского оказался неподходящий, рассыпался. Позже врачи над ним колдовали, собрать не удалось, и душа неразумного улетела по назначению, а тело предали земле.
Кличку Хан он получил в тюрьме, и не только потому, что был широкоскул, узкоглаз и волосом темен, но и за свою невозмутимость и молчаливое высокомерие. Силу уважают везде, в тюрьме же — вдесятеро. Степан только порог камеры переступил, а обитатели “академии” (так величали тюрьму уголовники) уже знали, что парень филера убил кулаком. Ждали Илью Муромца — пришел парень, каких на заводе двенадцать на дюжину. Роста мужского, нормального, в плечах широк, однако не могуч, не деловой и не идейный — в общем, сплошное разочарование. В камере на двенадцать мест проживало шестнадцать душ. Табель о рангах здесь соблюдалась строже, чем при дворе императора, с той разницей, что место человека в Петербурге определяли родословная, золото и связи; здесь, в камере, владычествовали сила, жестокость и золото. Были еще в цене карточные шулера, хорошие рассказчики — острословы, фокусники, которые могли развлечь, убить время — самого страшного врага заключенного. Элита в камере располагается не сверху вниз, а снизу вверх, потому как дышать необходимо каждому, в законе ты или взят от сохи на время, без кислорода не обойтись.
Степан перешагнул порог во время обеда, поздоровался тихо, сел в углу на пол, закрыл глаза. А должен он был приветствовать людей громко и весело, старосте, которого легко определить по тому, где и как он сидит и что ест, — персональный поклон, назвать имя и кличку, статью уголовного кодекса, которую клеют безвинному. Факт своей невиновности следует подчеркнуть особо. Ежели староста места для прибывшего не освободит, необходимо место и еду у слабейшего отнять: с одной стороны, ты свою визитную карточку предъявишь, с другой — людей развлечешь.
Порядки в тюрьме у уголовников были строгие, нарушителя ждала жизнь тяжелая.
Кабы не мокрое дело стояло за новичком, снарядили бы его вмиг парашу чистить. Однако филер у человека за спиной. Вроде бы и дело благородное, и необычным способом решенное, но староста лишь глянул недовольно. Люди притихли, ели молча, ждали.
Староста, выходец из Тамбовской губернии, носил интеллигентскую кличку Кабан, соответствуя ей внешностью, силой, свирепостью и умом. Один из сроков он отбывал в Одессе, откуда вынес с десяток манерных слов и плоских шуток. Тонкого юмора Кабан не понял, добродушия и жизнерадостности одесситов не оценил. В среде серьезных воров Кабан был никто, в камере, где народ подобрался мелкий, лютовал безнаказанно и постепенно уверовал в свое величие.
— Люди, кажется, в дом кто-то вошел? — Кабан брезгливо отбросил огрызок колбасы, который был проглочен подручным чуть ли не на лету.
Есть уже закончили, смотрели на старосту преданно, пытаясь понять, чего от них, людей, требуется.
— Привиделось тебе. Кабан, — хихикнули из угла неуверенно. — Никто не входил в дом.
Кабан повел круглым плечом, подтолкнул своего подручного, здоровенного мужика с лицом еще не брившегося подростка по кличке Тятя.
— Слыхал, убивец гость-то наш? — Кабан густо рыгнул. — В приличное общество убивца подсунули.
— Трупоед он, — ответил Тятя.
— У этого филера родимчик был: тронь пальцем — и покойничек, — подхватил кто-то.
— Людоед, значит? — Кабан поскреб щетину на подбородке. — Убогих обижает?
— В дом вошел без поклона...
— Не представился по-людски...
— Не уважает...
Поняв, что Кабан желает развлечься, общество зашумело, почти каждый пытался завернуть что-нибудь веселенькое, не договорив, смеялся первым. Хохотали неудержимо. Поддержи Степан общество, пошути над собой, скажи о себе несколько слов — и все бы обошлось.
Степан дремал в углу, издерганный на допросах, где ему пытались привязать политику. И рабочие, и хозяева отозвались о нем одинаково, лишний политический и охранке был ни к чему, Степана признали уголовником. А уж какое убийство — умышленное, нет ли — суд решит.
Степан дремал, шум, поднятый в камере, его не беспокоил.
Кабан глянул в угол, вскинулся, глазки налились кровью. Тятя соскользнул с нар, готовый служить, шум утих разом, будто все рты одной ладонью прихлопнули.
— Спроси у гостя, кто такой, зачем пожаловал? — Кабан кивнул Тяте.
Степан проснулся от укола в шею, почувствовал смрадный запах. Тятя, приставив нож к горлу гостя, сказал:
— Уважаемый, люди хочут знать... — заикнулся, всхлипнул и неожиданно быстро опустился на колени.
На нарах приподнялись, никто не видел, что творится в углу, Тятя собой загораживал. Степан встал, провел рукой по горлу, лизнул с пальца кровь.
— Чего это вы? — Степан зажал в руке Тяти нож, шагнул к нарам. Тятя на карачках рванулся следом.
Все смотрели на них, никто ничего не понимал. Ну, держит гость Тятю за руку, чего такого? Почему матерый бандит скулит, даже взвизгивает? Кому в голову взбредет, что черномазый парнишечка Тяте два пальца сломал, остальные расплющил, и никогда больше бандит не схватится этой рукой за нож и ложку ко рту тоже не поднесет.
— Встань, — Степан чуть шевельнул рукой — Тятя вскочил и застонал.
Степан вынул из изувеченных пальцев бандита нож, Тятя качнулся, всхлипнув, опустился на нары. Степан вновь потрогал горло, слизнул с пальца капельку крови, оглянулся и встретился взглядом лишь со старостой, остальные глаза быстренько попрятали.
— Что случилось? — спросил Степан. — Я вас обидел? — он пренебрежительно осмотрел нож, переломил пополам, бросил Тяте на колени.
Не знал Степан ни воровских законов, ни языка блатного, а Кабан, глядя на него, с ужасом вспомнил тюрьму в Одессе, где многие были вежливы, обращались на “вы”, изображали людей случайно арестованных. Дружка Кабана шнурком нательного креста удавили только за то, что он вот такого же культурного куда-то послал.
— Удавлю, паскуда! — рыкнул Кабан, грозно глянув на Тятю, обнажил желтые клыки в улыбке. — Гостю рады, не можем позволить на полу сидеть, — нижние нары рядом были уже пусты. — Просим. Кутали?
Степан махнул рукой, лег и через минуту начал похрапывать.
В камере Степана больше не трогали, окрестили Ханом.
За Степана вступились хозяева: уж больно мастер был хорош, — однако из тюрьмы парня не вызволили, а тут февраль налетел... Революция...
Корней сидел в кресле, положив ноги на вынутые из стены кирпичи. Номера разделяли лишь обои, приклеенные со стороны комнаты, в которой находился Хан. Три человека — двое с одной стороны, один — с той — не двигались, казалось, не дышали, и время для них остановилось. Рассвет, видевший все, что творят люди ежедневно с сотворения мира, высунулся было из-за крыш, заглянул в окна и застыл.
За стеной скрипнули пружины, затем половицы, шагов Корней не услышал: видно. Хан был бос. Болезненно звякнуло железо, тихие голоса, облегченный вздох, приглушенный, но хорошо слышимый возглас:
— С прибытием, господин хороший!
— Хан, всемилостивейший, — Сынок выговорил лишь с третьей попытки, — тебе мой пламенный, революционный...
— Где это ты так набрался?
— В цирке, хороший человек угостил, — Сынок засмеялся.
— Воронцов?
— Дождешься, — Сынок икнул и спросил: — Какой Воронцов, кличут как?
Корней подался вперед, недовольно глянул на Дашу, которая невольно вздрогнула. Хорошо, рассвет медлил, и Корней Дашиных глаз не увидел.
За стеной раздавались неуверенные шаги, смех, что-то упало. Сынок вновь рассмеялся и сказал:
— Глянь, откуда у тебя?
Звякнула посуда, булькнула разливаемая жидкость, затем, видно, чокнулись.
— За тебя, — сказал Хан. — Любой человек — человек, я встречал и похуже.
— Разговорился ты, Хан, не узнать. Боялся, не вернусь? Слово мое — что железо, твердое, вот я весь... Слушай, Хан, подадимся отсель в другие места, не нравится мне здесь... — послышались шаги. — Недоброе чую... — всхлипнул и замолк.
Тишина приподнялась, потом за стеной мягко шлепнулась, стукнуло об пол, кашлянули, сплюнули, и голос Хана глухо сказал:
— Корней, заходи.
Покойников Корней видал предостаточно. По подвернутой неловко руке, вывороченным неестественно ступням ему стало ясно, что Сынок мертв и мертвее не бывает. Из-под левой лопатки торчала рукоять ножа, темная лужица расползалась по полу. Корней давно знал, что кровь видится красной только на теле да на чем-нибудь белом, в остальных случаях кровь видится черной. Корней поднял глаза, Хан был привычно бледен, чуть косил, когда закурил, руки не дрожали. Он наступил на тело, выдернул нож, по лезвию скатились рубиновые капли. Хан вытер нож, защелкнув, убрал в карман.
За своим плечом Корней услышал:
— Костя? — Даша стояла, приподнявшись на носки, вытянувшись.
— Паненка, — нарочито медленно сказал Корней, — или не видела?
— Не видела, — Даша шагнула в сторону. Корней схватил ее за руку. — Не видела, не слышала, ничего не знаю.
Корней заглянул девушке в лицо, спросил:
— Какой Костя? Товарищ себя Николаем называл.
— Не время. Корней, — Хан вышел из номера. Корней отпустил Дашу, согласно кивнул.
— Заднюю дверь отворю, дворами унесешь. Хан шагал легко, словно не тело нес, а так, незначительное. Миновав два узких двора, он вышел в переулок и тут же услышал цокот копыт, мягкий стук пролетки на дутиках. Лихач подкатил, будто ждал, и, осаживая рысака, зарокотал традиционное:
— По-жа... По-жа...
Хан сел в пролетку, усадил рядом тело, завалил его в угол, стукнул по спине кучера и сказал:
— Слушай, дядя, приятель мой перебрал малость, отвези-ка его сам, — он протянул червонец, кучер взглянул на ассигнацию и спросил:
— Куда прикажете?
— Гнездниковский. Растолкаешь, он дом сам укажет, — Хан выскочил из пролетки, и она, подрагивая, покатилась.
Корней ждал в подворотне. Хан чиркнул спичкой, прикурил, осветил лицо Корней и стоящую позади Дашу, сказал:
— Я свое сделал, Корень, теперь дело за тобой. Обветшалый штакетник пьяно опирался на метрового роста лебеду, калитка лежала на земле: умерла от старости. За лебедой и чахлыми выродившимися яблонями, опустившись в землю по самые окна, скособочился домишко. Когда Корней, Даша и Хан вошли через незапертые двери, дом заскрипел, хлопнул недовольно ставней, кашлянул пылью.
— Париж, Ницца, — Даша прикрыла пухлые губы платочком, чихнула. — Апартаменты для уличных байстрюков.
— Паненка, — Корней тоже прикрыл рот платком, кашлянул.
— Не знаю такой. Меня Дарьей зовут, запомни, Корней, твердо: Дарья Латышева.
Хан, поставив в углу тяжелые чемоданы, смотрел на запустение и грязь равнодушно, а разговора, казалось, вовсе не слышал.
— Гражданка Латышева, убедительно прошу пыль вытереть, пол помыть, — тихо сказал Корней. — Нам тут жить несколько дней. В дружбе и согласии. Человека, Даша, не в праздник проверяют, — он улыбнулся, зубы у него были белые и ровные. — Будни, девушка, — проверочка надежная. Потерпи, родная, потерпи.
Корней и Даша рядом смотрелись. Он — матерый, крепкий и поджарый, одетый дорого и неброско, она — молодая, сегодня непривычно нервная, с гордой осанкой, одетая под барышню из бывших. Вот обстановка тут была для них неподходящая — ни в цвет, ни в лист. А Хан, прислонившийся к косяку, будто родился и вырос тут, костюм без фасона, цвета неопределенного, сапоги с обрезанными голенищами.
— Хан, печку растопи, воды для Даши согрей, — Корней кивнул на дверь. — Идем покажу, где что.
Они вышли в палисадник, обогнули домишко. Корней указал на колодец и ведра.
— Инструмент на чердаке, да у тебя и свой имеется, — сказал Корней. — Петли, запоры проверь, смажь, сделай как следует. Девку из дома не выпускай, шальная она.
— Вязать? Иначе не удержишь, как ни кличь ее, а Паненка... — ответил Хан.
Корней взглянул испытующе, ну, мол, говори дальше.
— Она не заложит, а решила сбежать — сбежит. Баба с возу...
— Разумно, — согласился Корней, а про себя добавил: “Кабы я ее не любил”, — кивнул, направился на улицу. — К вечеру вернусь.
За штакетником раздался дробный кашель, у поваленной калитки остановился Савелий Кириллович, перекрестился и сказал птичьим голосом:
— Здравствуйте, люди добрые.
Корней шагнул широко, схватил старичка за грудки, от бешенства слова выговорить не мог. Берег эту хату, как последний патрон, никто не знал о ней, ни одна душа. Вот он, мухомор-трупоед, след в след пришел. Корней силенку не рассчитал, и Савелий Кириллович, слюну по подбородку пустив, уронил голову на грудь. Корней его встряхнул, дал пощечину, старик завалился в лебеду. Хан одной рукой поднял незваного гостя, держал за воротник, будто полюбоваться им предлагал.
— Ребятишки тебя просят. Корней, послезавтра к батюшке на вечерню, — Савелий Кириллович говорил твердо, хотя глаз и не открывал. Ясно стало, что его хрипы и обмороки — одно надувательство.
— Кто послал?
— Люди, — старик открыл глаза и перекрестился.
— Кто адрес дал?
— Люди, Корнеюшка. Умен народ незаурядно, — старик засеменил на улицу, не попрощался.
Корней повернулся к Хану, хотел спросить, что это творится на земле, но сказал другое:
— Скоро, Хан, только блохи прыгают, — взял его за плечи, оглядел, примерился плечом к плечу, наступил на сапог, поставил свой ботинок рядом. — Жди, — и ушел.
Даша ни перчаток, ни шляпки не сняла, ходила по корявым половицам, минуя середину комнаты, девушке виделся Сынок с ножом в спине, из-под бледной щеки лужица темная расползается.
Хан поставил ведра с водой на пол, опустился на колени, заглянул в печь и мгновенно бросился на пол, перевернулся, встал на ноги. Кочерга со свистом врезалась в печную дверцу, расколола ее. Даша смотрела на Хана без страха, с открытой ненавистью, держала кочергу крепко, явно намереваясь напасть вторично.
— Есть в тебе силенка, — Хан улыбнулся, вроде не придавая значения попытке убить его. — Мастера дерьмо, — он поднял осколок дверцы, — мою работу ты бы не перебила, — он провел пальцем по излому, скривился презрительно. — Брось железку, перчаточки испачкаешь.
Даша, поняв, что ей с Ханом не справиться, швырнула кочергу в угол, светлая перчатка была в саже и ржавчине.
— Руки испачкаешь — век не отмоешь, — Хан поднял кочергу, поставил ее к печке.
Даша сорвала перчатки, тоже швырнула в угол, повернулась уходить. Хан молниеносным броском преградил дорогу.
— Далеко?
Даша замахнулась, ударить не успела, в глаза брызнуло черным и ярким, в голове затрещало, казалось, за спиной рвали полотно. Она покачнулась, но Хан взял ее за плечи. Лицо его, будто отраженное в воде, размывалось и кривилось.
— Еще раз вздумаешь, руку оторву, — Хан двумя пальцами сжал ее локоть. — Вот здесь.
Она увидела черные пустые глаза, первый раз в жизни испугалась и неожиданно заплакала. Лицо от пощечины горело, в затылке бухало, в локоть, который сжимал уголовник, словно воткнули толстую иглу. Хан подвинул стул, широкой ладонью вытер пыль, усадил девушку, поднес ей ковш с водой, холодной до ломоты в зубах.
— Ты далеко собралась?
— В центр надо, по делу, — сломленно ответила Даша, заставила себя поднять голову. — Тебя все одно зарежу.
— Раз вернешься, иди, — Хан пожал плечами и отошел. — Вертайся быстрей, до Корнея. Он, полагаю, до вечера обернется. Пожрать, выпить принеси. Деньги есть?
Даша с первого дня не понимала этого красивого замкнутого парня. Не поняла и сейчас как же он, имея за спиной покойника, да еще милицейского, отпускает ее? А если она наведет?
— Ты, Дарья, жизнь любишь, — сказал Хан, снимая топором с полена лучину для растопки. — Ты послезавтра вечером Корнея одного не отпускай, с ним увяжись обязательно.
— Куда? — не удержалась от вопроса Даша.
— Люди просили его к батюшке на вечернюю службу. Тебе там непременно быть надо, людям на глаза показаться — Хан выложил из лучины колодец, запалил печку, подбросил тонких полешек, прислушался и удовлетворенно сказал: — Тянет, старушка-печушка.
Даша не ответила и вышла.
После приступа Костя Воронцов оправился. Мелентьев, хоть со службы и не уходил, чисто выбритый, подтянутый, разгуливая по кабинету, говорил ясно и четко, выделял ровные паузы после каждой фразы:
— По различным каналам поступают данные, что клиентура наша готовится к воровской сходке. Ожидается вся элита, то есть ворье в законе. Необходимо все уточнить, время и место, окружить, взять всех до единого. Дело это сложнее сложного, но ребятишки собираются. И пароль у них будет, и запасные отходы, и люди для перекрытия. Оцепление, грузовики с солдатиками — все это не годится. Костя, я для тебя все выверю, просчитаю до ювелирной тонкости.
— Но? — спросил Костя.
— Для этого мне нужна связь с Дарьей Латышевой. Один Сурмин мало чего стоит, — Мелентьев собрался продолжить, его прервал телефонный звонок.
— Слушаю, — сняв трубку, сказал Костя.
— Здравствуй, начальничек, — несмотря на тон, он сразу узнал Дашу. — Ты по служаночке своей не сохнешь случаем?
— Здравствуй, Даша, — Костя удивился своему спокойствию. — Очень хочу тебя увидеть. Сегодня...
— Очень-очень? — Даша начала смеяться, серебро зазвенело, смолкло, словно скупец хотел швырнуть горсть, две монетки уронил и пальцы судорогой свело. — Ты моложе и глупей не нашел парня? Кого ты к Корнею послал?
— Встречу, встречу назначай, — шептал Мелентьев. — Где она сейчас?
— Даша, ты откуда говоришь? — голос у Кости треснул, обернулся хрипом.
— Зарезали твоего парнишку, — звонко сказала Даша. — Сходка послезавтра... у батюшки... во время вечерни...
— Как зарезали? — Костя взглянул на Мелентьева, прижал трубку плотнее, но она лишь гудела и жалобно попискивала.