Глава двенадцатая
Переступить порог
Костя Воронцов занимался политграмотой с постовыми милиционерами и сейчас вместо того, чтобы думать о вечерней операции, составлял коротенький конспект. Занятия должны начаться через час, на двенадцать Воронцова вызвал сам Волохов, и, просматривая газеты за неделю, Костя решал, как отстоять свою позицию перед начальством. Воровская сходка назначена на восемь. “Восстание арабов против англичан, — записывал в блокнот Воронцов. — На границе Ирака столкновение между английскими военными силами и отрядами арабских повстанцев”. Если даже Волохов согласится, то сразу спросит: а как на сходку пройти?
Костя выдвинул один ящик стола, другой, атлас с картами исчез бесследно. Где этот Ирак, черт бы его подрал! Костя с тоской подумал, что дотошные милиционеры пришпилят к стене политическую карту, а он в ней... Надо найти провожатого, одному не пробраться.
“Англичане, богатые сволочи, пустили в ход аэропланы и бронированные автомобили”.
“Бесчинства фашистов в Риме”. Кто такие? “Расспросить Клименко, — записал Костя. — Муссолини легко ранен в нос, покушалась англичанка Гипсон. Муссолини там главный, а кто такая Гипсон? Узнать у Клименки. Италия внизу Европы — сапогом”.
“В Лиге Наций — вопрос о разоружении. Везде стреляют, а они совещаются. Вот и я на сходке поставлю вопрос о разоружении...”
Костя отодвинул подшивку газет, вспомнил: на последнем занятии просили сообщить цифры о потерях во время мировой войны. Где-то есть. Костя начал листать блокнот, нашел неразборчивые каракули, стал переписывать.
“Россия потеряла 1 млн. 700 тыс., Германия — 1 млн. 770 тыс., Америка — 50 тыс... Всего за пятьдесят месяцев 8 млн. человек прикончили”.
“Напились кровушки буржуи, больше мы им не позволим, — рассуждал Воронцов, закрывая блокнот. — Политики и ребятам хватит, перейду к текущему моменту нашей повседневной жизни. Тут они меня нэпом начнут по башке засаживать. Почему да отчего? За что сражались? Совбур наглеет, опять у них шелка и жратва любая, а у нас пайка, только чтобы не помереть”.
Печальные размышления Кости прервал Мелентьев, который, как обычно, деликатно постучал и сразу вошел. Сегодня субинспектор был вычищен и отутюжен до ненатуральности. Пенсне и ботинки блестят, — хоть “зайчиков” пускай, о складку брюк обрезаться можно, так братишки в Кронштадте утюжили, рубашка белая, аж в голубизну. Хорош Иван, трудяга, честный, дело знает, но не наш он. Костя осуждающе покачал головой и спросил:
— Все ж таки, Иван Иванович, что главное в человеке — душа или тело?
— Я атеист, Константин Николаевич, — Мелентьев белоснежным платком начал протирать зеркальные стекла пенсне.
— Ты мне голову не морочь, дурей глупого не прикидывайся, — умышленно взвинчивая себя, сказал Костя. — Божьей души нет, а нормальная человеческая должна быть.
— Политграмоту поручили Клименко, а наши с вами человеческие души просят на третий этаж, — Мелентьев вынул из жилетного кармана серебряную “луковицу”, часы, подаренные ему за безупречную службу еще до Кости Воронцова рождения. — Через семнадцать минут. Я полагаю, Костя, нам следует договориться. Любой начальник не радуется, когда среди подчиненных разнобой. Ему в таком случае решать следует, ответственность на себя брать, а этого ни один человек не любит, — поддернув стрелки брюк, Мелентьев опустился в кресло.
— Я категорически против облавы, никто меня не убедит, — резко ответил Костя. — Прикажут — буду выполнять.
— Костя, смотри ты проще на наше дело. Взять с поличным — вот высший класс. Захватить сходку — не взять с поличным, большинство выпустим, однако припугнем...
— Я не хочу никого брать с поличным, — перебил Костя. — Хочу, чтобы преступлений не совершали.
— И только? Сынок, сынок, — Мелентьев вздохнул, — я же тебя к старой сыскной работе не тяну. Знаешь, как у нас любимчики работали? Чем преступника больнее ударишь, тем он злее становится. Волна убийств, банки, как грецкие орехи, трескаются. Сыщик нужнее становится, дал результат — повышение и почет.
— Вот и говорю, чужой вы нам, Иван Иванович, хоть науку и понимаете. Мы обязаны из всех темных уголков людей повытаскивать и к жизни нормальной приобщить.
— Ты представляешь, если они все явятся с повинной? — не обращая внимания на злые Костины слова, спросил Мелентьев.
— Без куска хлеба боитесь остаться?
— Никогда, Костя, человек не прекратит совершать преступления, — Мелентьев мельком взглянул на часы. — Пока человек существует, он будет преступать закон. Общество изменится, мораль, законы изменятся — станут преступать через новые. Ошибка твоя заключается в том, что ты чужую работу хочешь делать. Воспитывать должны школы, университеты, книги, искусство и культура в целом. А мы с тобой, — он поднялся, открыл перед Костей дверь и уже в коридоре продолжил: — должны преступников задерживать, предавать суду. Каждый обязан хорошо делать свое дело, быть профессионалом, а не теоретиком и мифоманом.
Они поднялись на третий этаж, секретарша сдвинула выщипанные бровки, ткнула одним пальцем в пишущую машинку.
— Занят, ждите, — начала отыскивать нужную букву.
— Речи, наверное, ловко говорит. А она машинисткой хорошей должна быть. Ты, Костя, зуб рвать к врачу пойдешь или к идейно близкому товарищу? — спросил Мелентьев.
— У меня зубы, — улыбнулся Костя, — хоть на выставку.
— Тебе легче, — Мелентьев закурил и отвернулся. Начальник отдела по борьбе с бандитизмом Волохов, седой и жилистый, с орденом Красного Знамени на застиранной гимнастерке, выслушал обоих внимательно, ни разу не перебил, смотрел, щурился, будто подмигивал.
Мелентьев был за облаву, Воронцов категорически возражал, считал, что должен идти он, так как из-за двух-трех разыскиваемых, которые окажутся на сходке, озлоблять всех не резон.
— На сходке наверняка будет Сипатый, — сказал Мелентьев. — Возможно, и другие...
— Не исключено, — Волохов вновь взглянул на Костю. — Можем ли мы убийц на воле оставлять?
— А будут они там, товарищ Волохов? И кого возьмем, а кто прорвется? Скольких из наших подстрелят либо ножом ткнут? Сколько новых убийц мы сегодня родим? Молодняк-то перед стариками рогами упираться начнет. О сегодняшнем деле легенды сложат, “о павших за святую волю” петь на всех пересылках начнут.
— Не агитируй меня, Воронцов, — неожиданно сказал Волохов. — Я давно тобой сговоренный. Однако на сходку одного не пущу, будем окружать. Готовьте план операции.
Высокие договаривающиеся стороны закончили совещание на загородной вилле и подались гурьбой на выход. В палисаднике остановились. Корней кивнул Савелию и Кабану, они убрались первыми. Когда круглая голова Кабана скрылась за булыжным горбом улицы. Корней взглянул на Хана.
— С богом, Степан, — подмигнул Корней. — В семь во “Флоре”, я уже буду там.
Хан не ответил, не кивнул, будто и не слышал, подхватил изящный кожаный саквояж и легкой походкой, небрежно помахивая тростью, словно родился в смокинге и котелке, в руках в жизни не держал ничего, кроме трости и саквояжа с серебряными монограммами, навсегда покинул резиденцию.
Митрий проводил его взглядом, присел на подгнившую, видно прошлогоднюю, поленницу, начал сворачивать цигарку. Курил он редко, добавляя в табак одному ему ведомое зелье. Корней глядел на него без злобы и превосходства, ценил за ум и безотчетно завидовал. Вот человек незаурядный, видел жизнь всякую, сейчас во дворе как собака живет и счастлив вроде. Митрию не свистнешь, не поманишь пальцем, свободный он, ничего ему не надо, мальцов бездомных грамоте учит, они его кормят, поят, как отца чтут. Известно Корнею, Митрий ни разу руку не поднял, голоса не повысил, а любой из его армии последнее отдаст и тем счастлив будет. В делах Митрий никогда участия не принимал, оружия при себе не держал, хотя известно, что мог бы вооружить не один десяток лихих ребятишек. Каждый серьезный вор в Москве, да и за пределами златоглавой знал отца Митрия, приходил за советом либо за пушкой. Встречал гостей бывший священнослужитель по-разному. Одного и выслушает, и совет подаст, и, о чем просили, даст, и денег не возьмет; иного, который и маркой выше, не слушает даже. “Иди, раб божий, — скажет, — не у дел я, стар, умом слаб, оружие нехристово и не видал никогда. Иди, бог тебе судья”. И люди уходили молча: просить без толку, осерчать может, — старец же обладал силой незаурядной, а байстрюки его могли свернуть в бараний рог самого отчаянного, любого из-под земли достать, примеры тому случались, и деловые люди их отлично запомнили.
Стояли в палисадничке, у трухлявой поленницы два человека. Один богатый, превосходно одетый, признанный пахан воровского мира, второй — нищий, одетый в заплаты, живший на иждивении беспризорников. Случись между ними недоразумение, лишь фраер поставил бы на первого.
— Чем меньшим ты обладаешь, тем меньше обладают тобой, — подводя итоги своих рассуждений, произнес Митрий.
— Вкушающих тебя останови, когда ты наиболее сладок, — ответил Корней. — Я отдам Сипатому власть, пусть наслаждается.
— Глупости и суета, кончилось ваше с Сипатым время, не будет вскоре воровского мира, рассыплет новая власть вас, как горох по столу, каждого отдельно, и отделит злаки от плевел.
— Где они злаки-то найдут?
— Ищущий да обрящет, — ответил Митрий, поглаживая бороду и усы. — Среди воровского мира, полагаю, восемь на дюжину совсем безвинные, на пропитание себе тянут, не более.
— А четыре оставшихся? — спросил Корней.
— Те разные. Есть как мы с тобой — конченые, — Митрий вновь огладил бороду. — Некоторые в крови по самую маковку, тех власть не простит. Чего я тебе политграмоту читаю, ты сам. Корней, умнее умного. Ты зачем сегодня старого Савелия позвал? Он же сейчас к Сипатому спешит — торопится доложить о слышанном.
— Для того и позвал, чтобы Сипатый с Одесситом знали: Корней их вызов сопливый принял и на сходку придет.
Митрий засопел тяжело, откашлялся. Неясна ему игра Корнея, а когда чего не понимаешь — молчи.
— Дарья! — крикнул он. — Напиться принеси! Даша из дома не вышла, Митрий сделал жест, мол, сейчас вернусь, поднялся по ступенькам, шагнул в горницу и столкнулся с Дашиными глазами. Большие, светлые, цветом в голубую зелень, они упирались в Митрия, в лоб, в глаза, в душу. Вспомнил он, как однажды шагнул неразумно через один порог и наткнулся на наганы жандармов.
— Даша, — Митрий перекрестил девушку, — бог с тобой! Не бери в голову, все сбудется, — он напился прямо из ведра и вышел.
Даша слышала, как ухнули тяжело ступеньки, и тогда вынула руку из-под фартука, разжала ладонь, в который раз перечитала записку: “Даша, будь другом, пройдись сегодня в шесть вечера по Пассажу. Тебя будет ждать Костя”.
— Костя, — прошептала девушка, — будто забавляется.
Записку Даша нашла прямо посреди стола, когда вернулась от двери, проводив гостей. Бумажка была наколота на вилку. Почерк был не тот, что в первой записке, бумага другая, серая и мятая, с жирными пятнами. Даша, как заправский сыщик, осмотрела горницу и нашла лист, от которого оторвали угол, приложила записку — линия разрыва совпадала.
Кабан, старик Савелий, Корень, Хан и отец Митрий. Корень отпадает, на него и охота, Кабан и Хан в сторону: уголовка с убийцами любовь не крутит. Остаются Митрий и Савелий. Одного можно взять на совесть, другого на страх. Старик за свою дырявую шкуру продаст бога, черта и мать с отцом. Не станет Костя с ним дела иметь. Да и не хватит у Савелия духу вот так, на глазах у компании, бумажку оторвать и черкнуть несколько слов, и “будь другом” старому хрычу ввек не придумать. Значит, отец Митрий. И выходил он вроде последним, и возвернулся напиться. Как он сказал? “Не бери в голову. Все сбудется”.
А если не так все? Если Корней проверяет и обе записки от него идут? Тот же Митрий, который про Костю знает, и шепнул Корню? Проверяют Дашу Паненку: пойдет в Пассаж — значит, амба. Сходке девчонку выдадут, позабавятся досыта и в ножи.
Даша в который раз уже прошла мимо Пассажа, поглядывая украдкой на людской водоворот у входа. Казалось, главная задача каждого не столько пройти, сколько толкнуть соседа, доказывая, что здесь он единственный и главный, все для него, остальные затесались сюда по случаю и незаконно. Солидная публика Пассаж обходила стороной, поднималась по Петровке к Столешникову, где встречают улыбчивые приказчики, даже сами хозяева, двери — стеклянные до голубой прозрачности, колокольчики — с голосами услужливыми.
Даша боялась, оглядывалась, проверяла, чисто ли за ней, хотя отлично понимала, что слежку Корнея ей в жизни не засечь. А Костя, если он ждет, видеть ее не может, так как он там, за вертящейся толпой.
Было уже пятнадцать минут седьмого, когда Даша совсем уже решилась войти, но ноги сами пронесли мимо. Неожиданно лихач на дутиках не справился с норовистым рысаком, тот, хрипя, пошел боком, пролетка с поднятым верхом наехала колесом на тротуар, толпа взвизгнула и шарахнулась. Даша хотела отпрянуть вместе со всеми, но кто-то сзади подсадил ее в пролетку, сильная рука рванула девушку внутрь, Даша упала на пыльное сиденье. Рысак выровнял ход, опустил голову и рванулся. Даша хотела крикнуть, но сухие крепкие губы перехватили звук, припечатали к ее губам. Когда Костя Воронцов чуть ослабил объятия, Даша вяло ударила его по лицу и зарыдала.
Пролетка куда-то летела, Даша плакала уже беззвучно, Костя обнимал ее, ласково поглаживая по плечу, и молчал. Все кончается, и слезы тоже. Даша взглянула на Костю, его крутой лоб, нос торчком в конопушках, пухлые, не мужские губы и спокойный задумчивый взгляд неожиданно разозлили девушку. И этот парнишка собирается тягаться с Корнеем, Сипатым и всей деловой публикой, записочки шлет, каких-то неизвестных ей подсылает!
— От нервов у меня, начальник, — нараспев сказала она. — Чувствительная я, как вспомню отца с матерью и всю свою кошмарную жизнь, неуютно становится. У тебя, начальник, случаем, выпить не найдется? — она хотела вывести Костю из себя, заставить оскалиться. Простота и душевность — показуха, манок для малолеток. Волк он, как и Корней с Сипатым, только из другой стаи, рядится, комедию ломает.
Костя достал из кармана плоскую фляжку, отвинтил крышку, предупредил:
— Осторожней, Даша, спирт, — подтолкнул кучера в спину. — Витек, у тебя вроде бы яблоко было.
Витек вытащил из кармана яблоко и, не оборачиваясь, бросил в пролетку. Костя ловко поймал, обтер ладонью, кивнул.
— Со свиданьицем, Даша.
Она крупно хлебнула, выдохнула привычно, хрустнула яблоком.
— А ты? — спросила, увидев, что Костя фляжку прячет.
— Нельзя мне, — он достал часы.
— А ты, милок, никак опаздываешь? — Даша взглянула кокетливо.
— К батюшке на вечернюю службу, — ответил Костя; — А тебя, Даша, я сейчас к хорошему человеку отвезу.
Даша откинулась на сиденье, рассмеялась. Костя не обратил внимания, думал о том, как-то встретятся Анна Шульц и Даша? Идея отвезти Паненку на квартиру к Мелентьеву принадлежала Косте. Одна дамочка поселилась, значит, и для второй место найдется, рассудил он. Субинспектор лишь плечами пожал, он не ночевал дома с момента переселения туда Анны, и ему было безразлично, кто еще разместится в его фамильной квартире.
Пролетка давно свернула с Петровки и тряслась по булыжникам узких переулков.
— Я арестованная, начальник? — спросила Даша. Костя взглянул на девушку, вспомнил ее смех, почувствовал неладное.
— Никто тебя не арестовывал, — ответил он. — А ты по совести-то как, свободная?
Даша выпрямилась, швырнула на мостовую надкусанное яблоко, затем откинулась вновь на сиденье и спросила нараспев:
— А вы, начальники, сход у Сильвестра никак брать собрались?
— Решаем, — слукавил Костя.
— А, ну-ну, решайте, — Даша притворно зевнула. — Умные вы, просто до ужаса. А Корней — простой-простой, как кадет-первогодок.
— Место сменили? — Костя взял Дашу за руку.
— Обязательно, — ответила Даша, растягивая гласные.
— Где, Даша, где? — Костя взглянул на часы, решая, успеют ли они перевезти людей.
— А ты куда меня везешь, начальник? — Даша взглянула кокетливо. Она не могла решить, что же ей делать дальше.
— Катаемся, Даша, — Костя решил не торопиться, дать девушке освоиться. — А начальник я давно, Костей меня зовут, будь ласкова. Что изменилось с нашей последней встречи?
— Будто знал, что я Паненка?
— Вчера узнал, — признался Костя, вздохнул.
— Доложил?
— Доложил, — Костя кивнул, — Дисциплина, Даша.
— А я воли хочу, — Даша осеклась и спросила: — Это как же ты отца Митрия перевернул? Ссучился на старости лет монах, решил грехи замаливать?
— Никак я этого слова понять не могу. Собака животное преданное, фантазии у людей ни на грош. Змеей бы звали, скорпионом либо другой тварью. А то собачьей матерью... Отважная и преданная животина...
— Философ, — Даше захотелось сделать ему больно, — тебе своего парня-то не жалко? Как же ты
Николая Сынка под нож-то засунул? Сам бы пошел, раз ты такой принципиальный...
— У нас, когда надо, каждый пойдет.
— Куда?
— На собрание, которое Корней с Сипатым сейчас собирают.
— Шутник ты. Костя. — Даша искренне рассмеялась, — С твоим мандатом тебя до первого ножа пропустят.
— Ты проведешь.
— Я? Полагаешь, коготок увяз — всей птичке пропасть? Я так сильно взбеленилась на них, сказала тебе, дура. Так ведь ты и сам знал, коли Митрий-то...
— Я о смене места не знал, — перебил Костя. — Спасибо, что предупредила.
— Я нового места не знаю, — Даша дернула плечиком.
— Знаешь, и меня проведешь, иначе я сейчас сообщу начальству, и мы без тебя узнаем, где и когда. Тогда облава... — говорил быстро Костя, сам думал, где узнать и как связаться с Сурминым? Главное, в любом случае уже не успеть, надо идти одному, и он продолжал: — Лучше, если ты меня одного проведешь.
— Вот так? — Даша откинулась, оглядела Костю, гимнастерку с орденом, фуражку, неприкрыто милицейскую внешность.
— А чего рядиться? Меня и в личность многие знают, — Костя сжал Даше ладони и продолжал решительно: — Ты слушай, не встревай. Мы же такого случая упустить не можем — ясно. Либо облава, либо ты проведешь меня одного. Во время облавы побьем людей с обеих сторон.
“Ну и давай! — хотела крикнуть Даша. — Пулями и огнем выбейте, выжгите”.
Она лишь вздохнула, не ответила.
— Людей жалко, я решил идти один, проведешь меня ты. Ни одного человека в засадах не будет, разойдутся, как пришли. Ты мне веришь? Я слово тебе даю, Даша.
Она поверила, но не поняла. С кем и о чем говорить? И если не будет охраны, то его жизнь плевка не стоит. Так и сказала.
— Жизнь, Даша, любая много стоит, и моя не меньше многих иных. За себя не бойся, я объясню, что ежели бы ты меня не провела, то готовилась бы облава. Ты многим жизнь спасешь, а люди те ее уважают.
— Я и не боюсь! — Даша вскинула голову, взглянула, как могла, гордо, но холодок подполз к сердцу и не исчезал. Знала Даша о благодарности деловых людей: “Привела, и амба, остальное — цветочки-лютики. Я бы прорвался, а на остальных — с высокой колокольни”.
— Пушку дай, — Даша протянула руку. — Люди договорились без оружия приходить.
Костя вынул пистолет, погладил любовно, толкнул кучера в спину.
— Возьми, Витек, береги. Именное, дороже ордена.
Кучер кивнул, взял пистолет, спрятал за пазуху.
— К Павелецкому вокзалу, — сказала Даша, и всю долгую дорогу молодые люди молчали.
У вокзала они вышли, кучер придержал рысака, взглянул на Воронцова, хотел что-то сказать, но Костя опередил:
— Двигай! — он махнул рукой. — Пистолет Мелентьеву отдай.
Пролетка рванулась. Даша долго смотрела ей вслед, затем повернулась к Косте.
— Не одумался?
— Главное — переступить порог, — Костя взял девушку под руку.
Прав был Костя Воронцов или нет, он решил: сегодня они переступят порог. И для кого из них этот шаг важнее — еще неизвестно.
Корней занял кабинет не шикарного, однако вполне приличного ресторана “Флора”, расположенного в старом, хорошо сохранившемся особняке в Брюсовском переулке. Корней здесь бывал лет двадцать назад, не рассчитывал знакомых встретить, но и швейцар, распахнувший перед ним тяжелую дверь, и официант, принявший короткий заказ, поклонились с одинаковыми словами:
— Давненько, давненько, рады видеть в здравии...
Корней взглянул из-под опущенных век, определил, что не костюму сказано и не чаевых ждут, действительно помнят. Он знал, что швейцар был когда-то замазан в налете с мокрым концом, а официант в молодые годы в эти кабинеты карты гастролерам-исполнителям подавал и с тех денег домик себе на Потылихе поставил.
Всех знал Корней, одно плохо — его тоже многие знали, и хотя тешили самолюбие поклоны, а сегодня лучше бы их не было.
Хан вошел, отдал лакею котелок и трость, сел, налил и выпил молча. Затем вынул из саквояжа блокнот, остро отточенный карандаш, положил рядом с блокнотом листок с планом, который дал ему ранее Корней, и сказал:
— Был я в этом заведении, взглянул, — он стал ловко чертить схему. — Неплохо ты нарисовал, да не совсем точно. Есть там, в углу, жестяная коробка “Сан-Галли”, знаю я ее, — дел минут на пятнадцать.
— Деньги заберут только завтра, так что у тебя ночь, Степан, — сказал Корней.
— У меня? — Хан резко черкнул по своей схеме. — Я один пойду?
— А тебе свидетели нужны или делить хочется?
— Так ведь пост на улице, и сторож внутри, — ответил Хан.
— Милиционер — твоя забота, ты по товарищам специалист: один за душой или два — нет разницы. А сторож будет спать. Это моя забота, — Корней наблюдал за Ханом внимательно. Сторожа усыплять Корней не собирался, рассудил просто: когда Хан постового пришьет и окажется в помещении, отступать будет поздно.
— Сколько в ящике? — спросил Хан.
— Около трехсот кусков.
— Поровну.
Корней рассмеялся тихо, но Хан даже не улыбнулся.
— Ты только наводчик.
— Я — Корень.
— Поэтому и поровну, так бы получил десять процентов.
— Ты мне нравишься. Хан, — Корней взял с диванчика портфель, открыл. Хан увидел толстые пачки червонцев. — Казна людская. Сто тысяч Сипатому отнесу, пусть заберет.
Хан молчал, а Корнею так хотелось, чтобы подручный возмутился, начал задавать вопросы. Хан только плечами пожал, Корнею пришлось говорить без аплодисментов публики:
— Савелий-мухомор, конечно, Сипатому доложит, что я согласен быть. Сипатый решит, что я вола кручу и сорвусь, а он власть без боя получит. А я на сходке явлюсь и хрусты, — он хлопнул по портфелю, — на стол. Пусть Сипатый возьмет казну и власть, а я погляжу, как это у него выкрутится. Он давно людям шепчет, что Корней деньги общества по земле рассыпал.
Хан наконец улыбнулся, кивнул, хлопнул Корнея по плечу, вроде легко, но отдало аж в самый копчик.
— Контора и сейф на тебе, Сипатый и люди — на мне, — подвел итог Корней. — Все поровну.