Глава 18. ОПЕРАЦИОННАЯ НА ДЭДЗИМЕ
За нас до обеда двадцать девятого дня одиннадцатого месяца
— Литотомия — это слово, образованное от греческого литое — «камень» и томос — «резать». — Маринус обращается к четырем ученикам. — Напомните нам, господин Мурамото.
— Удалить камень из мочевого пузыря, почек, желчного пузыря, доктор.
— Когда наступит царствие Твое… — бормочет Вибо Герритсзон — пьяный, бесчувственный, голый от сосков до носков и связанный по рукам и ногам: он распластан на операционном столе, будто лягушка на доске для препарирования. — …и хлебов пресных…
Узаемон решает, что слова пациента — его христианская мантра.
Трещит уголь в жаровне, прошедшей ночью выпал снег.
Маринус потирает руки:
— Симптомы наличия камня в мочевом пузыре, господин Кадзиваки?
— Кровь в моче, доктор, больно мочиться и хочется мочиться, но не получается.
— Действительно. Следующий симптом — страх перед операцией, откладывание страдальцем согласия на операцию, пока он более не может терпеть боль при мочеиспускании, а эти несколько капель… — Маринус смотрит на лужицу розовой мочи в лотке для образцов, — все, что он смог выдавить из себя. Подразумевается, что камень сейчас находится… где, господин Хори?
— Приветствуют вас небеса… — Герритсзон рыгает. — Как там оно идет?
Кулак Хори имитирует преграду.
— Камень… останавливает… воду.
— Так, — ухмыляется Маринус. — Камень блокирует уретру. Какая участь ожидает пациента, который не может выделить мочу, господин Икемацу?
Узаемон наблюдает, как Икемацу пытается вывести общее из частей: «не может», «мочу» и «участь».
— Тело, которое не может выделить мочу, не может делать кровь чистой, доктор. Тело умирает от грязной крови.
— Умирает, — кивает Маринус. — Великий Гиппократ рекомендовал вра…
— Заткнулся бы ты, костоправ, да скорее взялся бы, мать его, за…
Якоб де Зут и Кон Туоми, призванные ассистировать доктору, переглядываются.
Маринус берет у Илатту свернутый лоскут хлопковой материи, говорит Герритсзону:
— Откройте, пожалуйста, — и затыкает ему рот. — Великий Гиппократ рекомендовал врачам «не вырезать камень», оставлять эту работу низшим по рангу хирургам. Римлянин Аммоний Литотомий, индиец Сушрута и араб Абу аль-Касим аль-Захрави — который, en passant, изобрел прародителя этого инструмента, — Маринус крутит в руке заляпанный засохшей кровью обоюдоострый скальпель, — разрезали бы промежность… — доктор берется за пенис разъяренного голландца и указывает на участок между мошонкой и анусом. — Маринус роняет пенис. — И больше половины пациентов в те давние плохие времена умирали… в агонии.
Герритсзон внезапно перестает сопротивляться.
— Брат Жак, талантливый француз — коновал, предложил разрез повыше corpus ossis pubis,
— Маринус окунает ноготь в чернильницу и проводит линию ниже и левее пупка Герритсзона, — чтобы добраться до мочевого пузыря сбоку. Чеселден, англичанин, объединил Жака ле Коновала с советами древних и стал первопроходцем в боковой перинеальной литотомии, он терял менее одного пациента из десяти. Я провел около пятидесяти литотомий и потерял четырех. Двоих — не по моей вине. А двое других… Ну, мы живем и учимся, даже если наши мертвые пациенты не могут сказать того же, да, Герритсзон? Чеселдену платили пятьсот фунтов за двухтрехминутную работу. Но, к счастью, — говорит доктор, шлепая связанного пациента сбоку по ягодице, — Чезелден выучил одного студента по имени Джон Хантер. Среди студентов Хантера был голландец Хардвийке, а Хардвийке выучил Маринуса, который сегодня выполняет эту операцию просто за спасибо. Итак… Начнем?
Из ректума Вибо Герритсзона вырывается горячее и вонючее облако ужаса.
— Следите внимательно, — Маринус кивает де Зуту и Туоми: каждый из них держит бедро больного. — Чем меньше движений, тем меньше случайных повреждений. — Узаемон видит, что семинаристы не очень-то понимают, о чем речь, и переводит им. Илатту усаживается верхом на верхнюю часть живота пациента, спиной к нему, оттягивает вниз вялый пенис, а главное, не позволяет пациенту видеть нож. Доктор Маринус просит доктора Маено поднести лампу поближе к прочерченной линии и берет скальпель. В это мгновение лицом он напоминает фехтовальщика.
Маринус вонзает скальпель в живот Герритсзона.
Тело больного натягивается, как единый мускул. Узаемон вздрагивает.
Четверо семинаристов смотрят, зачарованные.
— Толщина жира и мускулов варьируется, — говорит Маринус, — но мочевой пузырь…
С заткнутым ртом, Герритсзон издает громкий крик, совсем не похожий на крик оргазма.
— …мочевой пузырь, — продолжает Маринус, — обычно на глубине, равной длине большого пальца.
Доктор удлиняет кровавый разрез: Герритсзон визжит.
Узаемон заставляет себя смотреть: литотомия неизвестна за пределами Дэдзимы, и он согласился подтвердить слова Маено, когда тот будет выступать с отчетом перед Академией.
Герритсзон фырчит, как бык, глаза блестят от слез, и он стонет.
Маринус обмакивает левый указательный палец в рапсовое масло и вставляет в анус Герритсзона до упора. — Этому пациенту следовало заранее опорожнить кишечник. — В нос бьют запахи гниющего мяса и сладких яблок. — Нащупываем камень через ампулу прямой кишки… — правой рукой он вводит щипцы в кровоточащий разрез, — и проталкиваем из fundus поближе к разрезу… — жидкие экскременты вытекают из ануса пациента на докторскую руку. — Чем меньше врач шурует щипцами, тем лучше. Одного прокола вполне достаточно, и — ага! Почти что… и… ага! Ессо siamo! — Маринус вынимает камень, убирает палец из ануса Герритсзона и вытирает руки о свой фартук. Камень большой, размером с желудь, желтый, как мертвый зуб. — Кровотечение из разреза надо остановить, прежде чем наш пациент умрет от потери крови. Домбуржец и Корконянин, прошу отойти, — Маринус заливает разрез другим маслом, а Илатту накрывает его заскорузлой салфеткой.
Из заткнутого рта Герритсзона вырывается вздох, как только боль из невыносимой становится ноющей.
Доктор Маено спрашивает:
— Что это за масло, доктор, если не трудно?..
— Экстракт из коры и листьев Hamamelis japonica, так я назвал это растение. Местная разновидность гамамелиса, уменьшает риск воспаления — этому меня научила одна старая необразованная женщина много жизней тому назад.
«И Орито тоже, — вспоминает Узаемон, — училась у старой травницы в горах».
Илатту меняет салфетку, затем закрепляет ее на талии Герритсзона. «Пациент должен лежать так три дня; есть и пить понемногу. Моча будет сочиться через рану в стенке мочевого пузыря; надо быть готовым к лихорадке и вздутиям, но моча начнет полностью выходить обычным путем через две или три недели, — Маринус вынимает кляп изо рта Герритсзона и говорит ему:
— Столько же времени потребовалось Сиако, чтобы вновь начать ходить после увечий, которые вы нанесли ему прошедшим сентябрем, помните?
Герритсзон разлепляет глаза:
— Да… пошел… ты…
— Мир на Земле, — Маринус кладет палец на губы пациента, покрытые герпесными язвами. — И благополучия всем людям.
В столовой директора ван Клифа шумно: шесть или восемь разговоров на японском и голландском ведутся одновременно, серебряные столовые приборы звенят о превосходного качества фарфоровую посуду, и, хотя еще не вечер, канделябры освещают поле битвы: козьи кости, рыбьи хребты, хлебные корки, клешни крабов, панцири лобстеров, куски бланманже, листья и ягоды остролиста, упавшие с потолка. Стена между столовой и комнатой для переговоров убрана, так что Узаемону видна вся бухта: вода темно — серая, и горы наполовину стерты холодной моросью, от которой снег, выпавший прошлой ночью, превратился в слякоть.
Малайские слуги директора заканчивают играть одну песню на скрипке и флейте и начинают другую. Узаемон вспоминает мелодию с банкета прошлого года. Переводчики с рангом прекрасно понимают, что голландский Новый год — двадцать пятого декабря — совпадает с рождением Иисуса Христа, но об этом не говорится вслух, чтобы какой-нибудь амбициозный осведомитель не смог обвинить их в потакании христианскому богослужению. Рождество, как заметил Узаемон, очень странно влияет на голландцев. Они начинают невыносимо скучать по дому, становятся грубыми, веселыми и сентиментальными, зачастую одновременно. К тому часу, когда Ари Грот приносит сливовый пудинг, директор ван Клиф, его заместитель Фишер, Оувеханд, Баерт и юный Ост уже не просто пьяны, а пьяны почти что в стельку. Только гораздо более трезвые Маринус, де Зут и Туоми поддерживают беседу с японскими гостями банкета.
— Огава-сан? — Гото Шинпачи выглядит озабоченным. — Вы больны?
— Нет-нет… Прошу прощения. Гото-сан задал мне какой-то вопрос?
— Насчет фразы о красоте музыки.
— Я бы лучше слушал, — заявляет переводчик Секита, — поросят, которых режут.
— Или как у человека вырезают камень, — говорит Арашияма, — да, Огава?
— Ваше описание не лишило меня аппетита, — Секита заталкивает в рот еще одно яйцо с пряностями, целиком. — Эти яйца так хороши.
— Я бы скорее доверился китайским травам, — говорит Ниши, похожий лицом на обезьяну, отпрыск враждующей династии нагасакских переводчиков, — чем голландскому ножу.
— Мой родственник доверился китайским травам, — отвечает ему Арашияма, — со своим камнем…
Заместитель директора Фишер гогочет и громко стучит кулаком по столу.
— …и умер в мучениях, рассказ о которых точно отбил бы у вас аппетит.
Нынешняя дэдзимская жена ван Клифа, одетая в белоснежное кимоно и звенящие браслеты, сдвигает дверь и скромно кланяется залу. Разговоры тут же смолкают, а те, кто еще помнит о манерах, не таращатся, а смотрят в сторону. Она что-то шепчет на ухо ван Клифу, отчего его лицо просветляется; он шепчет ей и шлепает ее по заду, как крестьянин шлепнул бы быка. Кокетливо изобразив обиду, она возвращается в личные апартаменты ван Клифа.
Узаемону кажется, что ван Клиф подстроил эту сцену, чтобы похвастаться своей красоткой.
— Какая жалость, — мурлычет Секита, — что ее нет в меню.
«Если бы у де Зута получилось, — думает Узаемон, — Орито тоже была бы дэдзимской женой…»
Купидо приносит по бутылке каждому из обедающих.
«И принадлежала бы одному, — растравляет себе душу Узаемон, — а не многим».
— Я начал бояться, — говорит Секита, — что они забудут про такой замечательный обычай.
«Это говорит моя вина, — думает Узаемон. — А если моя вина права?»
Слуга — малаец Филандер следует за Купидо и откупоривает каждую бутылку.
Ван Клиф встает и начинает стучать ложкой по стеклу, пока взгляды всех, кто за столом, не сосредотачиваются на нем.
— Те, кто бывал на банкетах по случаю голландского Нового года под директорством Хеммея и Сниткера, должны знать о гидроголовом тосте…
Арашияма шепчет Узаемону: «Что такое гидра?»
Узаемон знает, но пожимает плечами, не желая пропустить слов ван Клифа.
— Мы говорим тосты, один за другим, — объясняет Гото Шинпачи, — и…
— …и пьянеем, и пьянеем, — рыгает Секита, — минута за минутой.
— …который объединяет наши пожелания, — покачиваясь, провозглашает ван Клиф, — из которых и складывается… э-э… светлое будущее.
Как требует обычай, каждый за столом наполняет бокал соседу.
— Итак, господа, — ван Клиф поднимает свой бокал. — За девятнадцатое столетие!
В зале многие повторят тост, несмотря на то что он никак не связан с японским календарем.
Узаемон чувствует, что ему нехорошо и с каждой минутой становится только хуже.
— Давайте выпьем за дружбу, — говорит заместитель директора Фишер, — между Европой и Востоком!
«Как часто, — спрашивает себя Узаемон, — мне еще придется слышать все те же пустые слова?»
Переводчик Кобаяши смотрит на Узаемона:
— За скорейшее выздоровление дорогих друзей Огавы Мимасаку и Герритсзон-сана.
И Узаемон обязан встать и поклониться старшему Кобаяши, зная, что тот попытается протащить своего сына через голову Узаемона сразу во второй ранг Гильдии переводчиков, когда старший Огава смирится с неизбежным и уйдет на покой с желанного поста.
Доктор Маринус — следующий:
— За искателей истины!
Чтобы не придрались инспекторы, переводчик Иошио провозглашает тост на японском:
— За здоровье нашего мудрого, всеми любимого магистрата.
Сын Иошио — тоже переводчик третьего ранга, и отец возлагает на него большие надежды в связи с грядущими вакансиями. Голландцам он говорит:
— За наших правителей.
«Именно в такую игру надо играть, — думает Узаемон, — чтобы подняться в Гильдии».
Якоб де Зут болтает вино в бокале:
— За всех наших любимых, далеко или близко.
Голландец ловит взгляд Узаемона, и они тут же отворачиваются, пока все повторяют тост. Переводчик все еще меланхолично крутит пальцами кольцо от салфетки, когда Гото откашливается.
— Огава-сан?
Узаемон поднимает глаза и видит, что смотрят на него.
— Извините, господа, вино украло мой язык.
Громкий хохот проносится по залу. Лица сидящих раздуваются и отдаляются. Шевелящиеся губы не соотносятся со словами. Узаемон успевает спросить себя, пока сознание покидает его: «Я умираю?»
Ступени улицы Хигашизака скользкие от замершей слякоти и усыпаны костями, тряпками, опавшими листьями и экскрементами. Узаемон и кривоногий Иохеи поднимаются мимо лотка продавца жареных каштанов. От запаха желудок переводчика угрожает взбунтоваться. Не видя приближающегося самурая со слугой, нищий мочится на стену. Тощие собаки, осоеды и вороны дерутся между собой за отбросы.
«Шузаи ждет меня на урок фехтования…» — вспоминает Узаемон…
Молодая женщина на сносях продает на перекрестке свечи из свиного жира.
«…но потеря сознания два раза в один день вызовет ненужные слухи».
Узаемон говорит Иохеи, чтобы тот купил десять свеч: у женщины катаракты на обоих глазах.
Продавщица свеч благодарит покупателя. Хозяин и слуга продолжают восхождение по улице.
Из окна доносится мужской крик: «Я проклинаю тот день, когда женился на тебе!»
— Самурай — сама? — безгубая гадалка зовет из полуоткрытой двери. — Кто-то в Мире наверху нуждается в вашем участии, самурай — сама.
Узаемон, раздраженный ее назойливостью, проходит мимо.
— Господин, — говорит Иохеи, — если вы опять чувствуете себя плохо, я могу…
— Не суетись, как женщина: просто иностранное вино не пошло на пользу.
«Иностранное вино, — думает Узаемон, — в паре с хирургической операцией».
— Если доложишь о моей минутной слабости, — предупреждает он Иохеи, — отец будет волноваться.
— Он не услышит об этом из моих уст, господин.
Они проходят охранные ворота: сын стражника кланяется одному из самых важных жильцов по соседству. Узаемон холодно кивает в ответ головой и думает: «Почти дома». Особой радости эта мысль не приносит.
— Может Огава-сама проявить щедрость и уделить мне немного времени?
Ожидая, когда откроют ворота дома, Узаемон слышит старческий голос.
Согбенная старая женщина, судя по одежде, живущая в горах, поднимается от кустов, которые растут у ручья.
Иохеи набрасывается на нее:
— По какому праву ты произносишь имя моего господина?
Слуга Киошичи открывает ворота. Видит старуху и объясняет:
— Господин, это слабоумное создание ранее уже стучалось в боковую дверь и просило разрешения поговорить с переводчиком Огавой — младшим. Я надеялся, что старая ворона уже улетела, но, как видит господин…
Ее обветренное лицо, обрамленное шляпой и соломенной накидкой, не похоже на хитрые лица нищих.
— У нас есть общий друг, Огава-сама.
— Довольно, бабушка, — Киошичи берет ее за руку. — Время тебе идти домой.
Он проверяет свои слова взглядом на Узаемона, который отвечает одними губами: «Повежливее».
— Охранные ворота находятся там.
— Но Курозане в трех днях пути, молодой человек, на моих старых ногах, и…
— Чем раньше вы отправитесь в обратный путь, тем, конечно, будет лучше, не правда ли?
Узаемон минует ворота дома Огавы и проходит по каменному саду, где на хилых цветах жирует один лишь лишайник. Саидзи, сухопарый, с лицом, похожим на птицу, личный слуга отца, изнутри отодвигает дверь в главный дом, на мгновение опередив попытку Иохеи отодвинуть дверь снаружи. «Добро пожаловать домой, господин, — слуги соперничают между собой за будущее, когда их хозяином будет не Огава Мимасаку, а Огава Узаемон. — Старший господин спит в своей комнате, господин, а госпожа страдает головной болью. Мать господина ухаживает за ней».
«Значит, моя жена хочет побыть одна, — думает Узаемон, — а мать не позволяет ей этого».
Новая служанка появляется со шлепанцами, теплой водой и полотенцем.
— Зажги свет в библиотеке, — говорит он новой служанке, решив написать отчет о литотомии. «Если я буду работать, — надеется он, — моя мать и моя жена оставят меня в покое».
— Приготовь чай для господина, — говорит Иохеи служанке. — Не слишком крепкий.
Саидзи и Иохеи ожидают, кого сегодня выберет будущий хозяин себе в помощники.
— Займитесь, — вздыхает Узаемон, — чем угодно. Оба.
Он идет по холодному, натертому воском коридору, слыша, как Иохеи и Саидзи винят друг друга в плохом настроении господина. Их нападки похожи на супружескую перебранку, и Узаемон подозревает, что ночью они делят друг с другом не только комнату. Поднявшись в святая святых, библиотеку, он задвигает дверь, отгораживаясь от угрюмого дома, сумасшедшей старухи — с- гор, праздной болтовни рождественского банкета и его позорного ухода, и садится за письменный стол. Ноги болят. Он с наслаждением натирает чернильный камень, смешивает натертые крошки с каплями воды и обмакивает кисточку в чернила. Драгоценные книги и китайские свитки стоят на дубовых полках. Он вспоминает свое восхищение, когда впервые вошел в библиотеку Огавы Мимасаку пятнадцать лет тому назад, совсем не мечтая о том, что когда-то его усыновит хозяин и, более того, он сам станет хозяином.
«Будь менее амбициозным, — предупреждает он более молодого Узаемона, — довольствуйся тем, что есть».
Краем глаза он замечает на ближайшей полке дезутовскую книгу «Богатство народов».
Узаемон выстраивает в ряд воспоминания о литотомии.
Стук: слуга Киошичи отодвигает дверь.
— Слабоумное создание нас больше не потревожит, господин.
Узаемону требуется какое-то время, чтобы понять смысл сказанного.
— Хорошо. Ее семью надо бы уведомить, что она ведет себя неподобающим образом.
— Я попросил сына стражника так и сделать, господин, но он с ней не знаком.
— Она из этого… Курозаки, вроде бы?
— Курозане, прошу прощения. Кажется, это — маленькая деревня по пути к морю Ариаке, в феоде Киога.
Название кажется знакомым. Возможно, настоятель Эномото однажды его упоминал.
— Она не сказала, какое дело у нее ко мне дело?
— «Личное дело» — все, что она сказала, и что она — травница.
— Всякая полоумная карга, которая умеет варить укроп, называет себя травницей.
— Именно, господин. Возможно, она услышала о нездоровье в доме и хотела продать какое-то чудодейственное снадобье. Она заслуживает, чтобы ее поколотили, точно, только ее возраст…
Новая служанка входит с ведром угля. Возможно, из-за холодного дня на ней белый головной платок. Кусок текста из девятого или десятого письма Орито приходит к Узаемону из памяти: «Травница из Курозане живет у подножия горы Ширануи в старой хижине с козами, курами и собакой…»
Пол качается.
— Приведи ее сюда, — Узаемон почти не узнает свой голос.
Киошичи и служанка удивленно смотрят на своего хозяина, а затем — друг на друга.
— Беги за травницей из Курозане — за той старухой с гор. Приведи ее сюда.
Пораженный слуга не может поверить своим ушам.
До Узаемона доходит, как странно он себя ведет: «Сначала потерял сознание на Дэдзиме, а сейчас — эта перемена с оборванкой».
— Когда я молился в храме об отце, монах посоветовал, что нездоровье может быть связано с тем, что… что от дома Огавы требуется пожертвование, и боги пришлют… э-э… предоставят такую возможность.
Киошичи сомневается, что посланники богов могут быть такими смердящими.
Узаемон хлопает в ладони:
— Не заставляй меня повторять, Киошичи!
— Вы — Отане, — начинает Узаемон, не решаясь дать ей почетный титул. — Отане-сан, травница из Курозане. Ранее, на улице, я не понял…
Старая женщина сидит, как нахохлившийся воробей. Ее глаза ясные и проницательные.
Узаемон отпускает слуг.
— Я извиняюсь за то, что не выслушал вас.
Отане принимает извинение, но ничего не говорит пока.
— Путь из феода Киога занимает два дня. Вы спали в гостинице?
— Мне требовалось прийти сюда, и теперь я здесь.
— Госпожа Аибагава всегда говорила об Отане-сан с большим уважением.
— Во второй свой визит в Курозане… — ее киогский диалект полон достоинства, — госпожа Аибагава точно так же отзывалась о переводчике Огаве.
«Ее ноги, может, и болят, — думает Узаемон, — но она знает, как пнуть». Жених, который берет невесту по зову сердца, — большая редкость. Мне пришлось жениться, следуя требованиям семьи. Так устроен мир.
— Визиты госпожи Аибагавы — три самых дорогих сокровища в моей жизни. Несмотря на разницу в ранге, она была и остается для меня драгоценной дочерью.
— Я слышал, что Курозане находится у начала тропы, которая ведет к вершине горы Ширануи. Может, — Узаемон все-таки надеется на лучшее, — вы встречались с ней после того, как она вошла в храм?
Ответ читается на печальном лице Отане — горькое «нет».
— Любое общение запрещено. Два раза в год я ношу лекарства храмовому доктору, учителю Сузаку, к дому у ворот. Но никому постороннему не разрешается идти дальше, разве что по приглашению учителя Генму или владыки — настоятеля Эномото. И не приходится рассчитывать…
Отодвигается дверь, и служанка матери Узаемона вносит чай.
«Мать недолго ждала, — отмечает Узаемон, — чтобы прислать шпионку».
Отане кланяется в ответ, приняв чай на подносе из орехового дерева.
Служанка уходит на допрос с пристрастием.
— И не приходится рассчитывать, — продолжает Отане, — что в храм пустят старую собирательницу трав. — Она обхватывает чайную чашку покрытыми несмываемыми пятнами от трав костлявыми пальцами. — Нет, я не принесла весть от госпожи Аибагавы, но… Хорошо, я буду очень краткой. Несколько недель тому назад, в ночь первого снега, гость нашел убежище под моей крышей. Молодой аколит храма на горе Ширануи. Он сбежал оттуда.
Силуэт Иохеи проходит мимо бумажного окна, на которое падает отраженный снегом свет.
— Что он рассказал? — во рту Узаемона разом пересохло. — Она… госпожа Аибагава здорова?
— Она жива, но он говорил о жестокостях, творимых Орденом над сестрами. Он говорил, что если об этих жестокостях узнают, то даже связи владыки — настоятеля с Эдо не помогут защитить храм. Таков был план аколита — пойти в Нагасаки и рассказать об ордене горы Ширануи магистрату и его суду.
Кто-то метет снег в саду жесткой, замерзшей метлой.
Узаемону холодно, несмотря на жаркий огонь.
— Где беглец?
— Я похоронила его на следующий день между двумя вишневыми деревьями в моем саду.
Что-то прошмыгнуло на периферии поля зрения Узаемона.
— Отчего он умер?
— Есть семейство ядов, которые, будучи однажды принятыми, остаются в теле, не причиняя вреда, если каждый день принимается противоядие. Но без этого противоядия яд убьет человека. Такая моя догадка.
— Выходит, аколит был обречен с того момента, как сбежал?
Слышно, как дальше по коридору мать что-то выговаривает своей служанке.
— Рассказал аколит о порядках в Ордене прежде, чем умер?
— Нет, — Отане наклоняет седую голову к Узаемону. — Но он написал их догмы на свитке.
— Эти догмы — те самые «жестокости», которые терпят сестры?
— Я старая женщина крестьянских корней, переводчик. Я не умею читать.
— Этот свиток, — он тоже переходит на шепот. — Он — в Нагасаки?
Отане пристально смотрит на него, словно само Время, принявшее человеческий облик. Из рукава она достает свиточный футляр из кизилового дерева.
— Сестры, — Узаемон заставляет себя спросить, — обязаны спать с мужчинами? Это та… та жестокость, о которой говорил аколит?
Уверенные шаги его матери приближаются по скрипучему полу коридора.
— У меня есть основания думать, — отвечает Отане, передавая футляр Узаемону, — что на самом деле все гораздо хуже.
Узаемон прячет футляр в рукав в то же самое время, когда открывается дверь.
— Ох, извините меня! — Его мать появляется в дверном проеме. — Я понятия не имела, что у тебя гости. Твоя… — она в замешательстве. — Твоя гостья остается на ужин?
Отане кланяется очень низко.
— Такая щедрость превышает все, что заслуживает старая бабушка. Благодарю вас, госпожа, но я не должна злоупотреблять гостеприимством вашего дома ни минутой дольше…