ГЛАВА 62,
где живые возвращаются к живым
Некогда жрец наш красиво сказывал, отходную справляя, как сие случается. Что вот рвется ниточка, которою Божиня душу к телу крепила, и тело тяжкое на земле остается и к земле тянется, дабы сродниться с ею, ибо все мы — плоть от плоти ейной. А душа птахом в выси поднебесные воспаряет.
В вырай.
Сказывал он и про древо огроменное, на ветвях которого семь небес лежат, а под корнями — семь земель, солнечного света лишенных, Моранино царствие… про змей премудрых, что древо сие берегут.
Про луга ромашковые да васильковые, медвяные, где душа свое обличье обретает, ежель, конечно, хватит у нея сил подняться. Иным-то грехи тяжкие лететь не дають, а вот кому дають, тот на луга сии ступает, на тропу заветную через Калин-реку. Воды ея черны, густы, что деготь.
Многое сказывал.
А я ничего не увидела… нет, может статься, что грешна была зело, но ежели так, то падать бы мне скрозь все семь земель, к огненному долу, где гуляют ветра-суховеи да бродят самые окаянные души, из тех, кому неможно пред светлые Божинины очи казаться.
Я же… нет, были за мною всякие грешки.
И лгала, случалося.
И скупа была, и горделива… и жизнь вот чужую отняла… и клятву дала, да не сдержала. Неужто хватит того, чтоб в подземное царствие попасть до самого скончания мира?
Не ведаю.
Была я… а где, и не скажу.
Серо там, бесприютно.
А после и больно сделалося, будто бы душу мою внове в тело притянули, да только тело — помятое, изломанное. И главное, везуть оное тело куда-то… а я и лежу, ни жива, ни мертва. Чую спиною: перина — не перина, будто одеяло толстое да комковатое. И оные комки в спину так и впиваются, а под одеялом тем — доски… и доски качаеть, что влево, что вправо, как баюкает кто в колыбели.
Надо мною люди говорят.
И бабкин тонкий голос слышится, и Станькин, только, сколь ни силюсь, а разобрать, об чем речь, не можу. Надо мною — другое одеяло, теплое да душное, и тело мое под ним преет…
Глаза бы открыть, да…
Чуяла, как ехали.
Становилися. Как подходил ко мне человек, от которого пахло не то могилою, не то лавкою аптекарскою, но нехорошо. Он клал мне руку на лоб, и тогда я проваливалась в прежнюю бесприюную серость. Сколько там была? Сколько ни была, да всякий раз выбиралася… и по-прежнему, что едьма, что…
А потом вдруг переменилося.
Исчезло одеяло.
И доски больше не качалися, не скрипели. И ровнехонько так меня положили, а я и легла. Люди сгинули, тишь вокруг, только будто бы пташка где-то рядом поет. А что за она? Щегол? Скворец?
Откудова посеред зимы скворцу взяться?
Соловей?
Нет, соловей, тот иначе, хитро да с переливами, а тут простая песенка да назойливая, тянет, мучит, не позволяет возвернуться в серость мою, с которою я и пообвыклася. А я уже и сама туда хочу, чтоб только не слышать этой пташки.
Мешает.
Убрали бы!
Сказать надобно… попросить… да как попросишь, когда тело все одно чужое, нерухавое? Не желает с ним душа обживаться, тесно ей. А пташка поет.
Чирик-динь-динь.
Заливается, шаленая, от радости.
Динь-динь-чирик…
И тот, с руками, от которых мне покойно делалося, не появляется. Вот и остается, что слухать.
Чирик-динь-динь.
Чирик…
Динь-динь.
И одного разу такая злость меня разобрала, что рванулася я к этой пташке, да и… не ведаю, как оно вышло, но глаза открылися. И закрылися, потому как больно стало от света.
Чирик-динь-динь…
Не умолкнет.
И вновь глаза открыла, тихенечко… а место знакомое. Комната белая, лавки, покрывальцами застеленные. Окошко. И на окошке клетка железная с желтою пташкой. Скачет плашка по клетке да и на меня поглядывает хитрым черным глазом.
Чирик-динь-динь…
А лежу… от как есть лежу, бревном неподвижным, гляжу на этую пташку. Дивлюся… не видывала я в наших краях таких. Махонькая. Шустренькая… и яркая…
Диво, до чего яркая. Я уж и позабыла, до чего яркими колеры бывают… пташка, значит, желтенькая. Покрывальца на кроватях синие да зеленые.
Потолок белый.
— Вот и очнулась, спящая наша красавица, — молвил кто-то. Я б голову повернула, когда б смогла, но дюже она тяжела ныне. — Лежи, лежи… пройдет слабость. Главное, что глаза открыла… пить хочешь?
И поняла я, что хочу.
И пить хочу. И есть… в животе вон дыра скоро буде… и еще другого хочу, для чего мне помощь нужна будет, ибо, ежель и голову поднять не способная, то встать тем паче не сумею.
— Сейчас, девонька, все будет…
Марьяна Ивановна в ладоши хлопнула, и тотчас объявилися вокруг меня целительницы.
Подняли.
Потянули.
В бадью засунули.
Мыли, волосы чесали… отваром поили.
Одежу чистую вздели да и на лавку принесли. И все-то споро, ни словечка лишнего не сказавши. А после, как ушли, то и Марьяна Ивановна ко мне присела.
— Что скажешь, внучка берендеева? — молвила да сама в руку мою вцепилась. — Полегчало?
— Полегчало, — говорю и дивлюся, что говорить способная.
Вода унесла и слабость, и дурноту, и ныне чувствовала я себя на диво здоровою.
— Вот и славно… а то я уж волноваться начала…
— Что со мною…
— Эхом тебя задело. — Марьяна Ивановна за другую руку взялася, расправила ладонь да и уткнулась носом в самое линий переплетение. — Если по науке, то остаточные эманации сильного заклятия, которое на том месте, где ты стояла, оборвалось. А такой обрыв отчасти сохраняет структуру этого заклятия. Со временем оно само развеивается, но, чем сильней заклятье, тем дольше оно и живет. Потому-то, Зосенька, и неможно гулять там, где чаровали аль чародей помер.
Руки она отпустила.
— Это еще на крови твореное… не на человеке лежало… вот и оплело душу… утянуло б, если б не колечки твои… удар не сняли, но приглушили. Пальцами пошевели.
— А…
— Хорошо, в обозе понимающий человек шел, не полез лечить… из-под чужой воли только своею вырваться можно, Зослава.
Сказала и руки отпустила.
— У тебя вышло, от и ладно… от и замечательно.
И поднялася, чтоб, значит, уходить…
— Погодите… я…
— Живы ваши.
— Арей?
Я ведь помню, все-то помню до последнего мгновеньица… и снег, и кровь… и глаза пустые… губы холодные, которые я пальцами раздвигала.
— Живой, — вздохнула Марьяна Ивановна. — Чудо, не иначе… с такими-то ранами… только…
Живой.
И птичка-невеличка желтого колеру запела радостно.
Чирик-динь-динь.
Да я не птичка, не все она мне сказала, матушка-целительница.
— Выгорел он, девонька… дотла выгорел.
А вечерочком тем же ко мне Фрол Аксютович пожаловал. И был он серьезен, как никогда прежде. Ликом хмур. Страшен. Я, хоть и не чуяла за собою вины, одеяло по самый нос натянула, а могла б, так и с головою под подушку б сховалася. Да только Фрол Аксютович рукой махнул, мол, успокойся, Зослава… верно, дни евоные были тяжкими.
Табуретку подвинул.
Сел.
Вздохнул…
— Съездили вы погостевать, — молвил. — Вот уж и вправду… съездили.
Я молчу. Чего тут ответить? У самой-то не ответы — вопросов сотня, ежель не тысяча, и один другого тяжелей. Да не по чину мне задавать их…
Не сейчас.
— Ты, Зослава, — Фрол Аксютович снял с пояса мешочек, а из него вытряхнул коробку о шести углах, о четырех замках серебряных, — сейчас поведаешь мне, как все было.
Неужто еще не расповедали-то?
Замочки Фрол Аксютович отворял не ключами, но прикосновением пальцев.
— И начнешь с того моменту, как вы в Барсуки приехали…
Крышку он снял и вытащил из шкатулки камушек.
Я этаких предивных никогда-то и не видывала. Колеру сливового, и сам на сливу схожий, только величиною этая слива с яйцо куриное. Сам непрозрачный, но приглядишься, и видать, как во внутрях искры вспыхивают.
— Этот артефакт запишет твой рассказ… насколько я знаю, ты сталкивалась уже с визуализацией воспоминаний?
— Чего?
— Показывала другим, чего помнишь?
Это он про тую миску с Ильюшкиным заклятьем? У меня опосля голова долгехонько гудела.
— Знаю, что тот эксперимент имел некоторые… последствия. И не буду лгать, что нынешний пройдет безболезненно. — Фрол Аксютович каменную сливу держал за хвостик. — Неприятные ощущения будут, возможно, не столь острые, но…
Он вновь вздохнул.
— Идет расследование, Зослава.
Чего мне было ответить? Что не желаю я памятью своею делиться? Что не для всех она, а… так ведь, чую, волей аль неволей, да вытянут, чего им надобно.
— Так вы ж уже…
— Допрашивали всех. — Фрол Аксютович сливу протянул. — Кроме тех, кто по объективным причинам не имел возможности… высказаться.
Ишь как гладенько.
Сливу он на краешек кровати положил.
— Могу гарантировать, что доступ к записи получат лишь три человека. Так нужно, Зослава…
А то я не разумею, что нужно.
— Та магия, которая использовалась… эти знания считались утраченными. И это было счастьем, потому что не всякое знание — во благо. Однако… тварь, с которой вы столкнулись, не самая сильная и не самая опасная из «Граней неведомого».
Сливу я взяла.
Холодная, что камень.
А искорки так и полыхают, рассыпаются… желтые, белые… красные вот, но белых больше.
— Ты, главное, не сопротивляйся.
Голос Фрола Аксютовича доносится издалека. Ответила б, да не могу… моргнуть и то боюся… искорки ближей и ближей, и уже кружат, кружат… закружили… вспоминать надобно… про Барсуки… про то, как староста нас встречал…
И вспомнилося лицо дядьки Панаса с легкостью… а после и тетка, и бабка… и нашие разговоры… а после темно стало, темнехонько, будто в яму я какую ухнула. В той же яме ничегошеньки нету, ну, окромя искров. А те уж в голове самой шубуршатся, и от того шубуршения голове делается легко-легко… того и гляди, взлетит она. Пришлося руками вцепиться, чтоб и вправду не улетела. Куда ж я потом и без головы-то? Когда кончилося оно и как — не ведаю.
Глаза открыла, а за окошком — заря зачинается, и у постели моей Марьяна Ивановна дремлеть… стало быть, день минул, и ночь минула… и может, еще чего там минуло, а я знать не знаю.
Стоило пальчиком шелохнуть, как Марьяна Ивановна и проснулася.
— А говорила я ему, что нечего пока лезть. Слишком слаба ты… — проворчала она. — Но нет же, уперся со своим Советом магическим…
Ворчала она не зло, этак моя бабка больных выговаривает, когда им случается лечение не блюсть. Подушку мне поправила, водицы поднесла.
— Ничего, сегодня ужо на ноги встанешь, а то спасу немашечки от этих твоих… все паркеты истоптали…
— Кто?
И чашку с травяным отваром, холодным, а потому горьким — страсть, я приняла безропотно. Пила, стараясь не сильно морщиться.
— Да известно, кто… Жучень, холера ясная ему в подреберье… Ильюшка с царевичами…
— Арей…
— Лежит твой Арей… и лежать ему, пока я встать не дозволю.
— А вы…
— От как поговорите, то и дозволю. — Марьяна Ильинична чашку пустую забрала. — А то знаю я этих мужиков, сбежит, и ищи его на краю света… буде там сидеть да раны душевные зализывать. Оно, конечно, тяжко, магику без магии жить, что воину без рук обеих.
Кашу подала, остывшую, с комочками, и ложку, велела:
— Ешь.
— Да думается, сумеешь ты его вразумить… не для того с полдороги возвращала, чтоб этою дорогою вновь отправить.
И смолкла.
А я тоже ничегошеньки не говорила. Чего тут скажешь-то? Кашу вот жевала, хоть и вязла она, холодная да жирная, на зубах. Ничего, глядишь, совсем и не увязнет.
— От и правильно, от и ешь… — Марьяна Ивановна глядела на меня ласково. — От еды сил прибавляется, а то взяли тут, чуть чего, то и помирать… помереть-то легко, да только в одну сторону дороженька… ешь, Зославушка, ешь… нелегко вам ныне придется.
— Отчего?
Я ж не делала дурного.
И прочие… в чем вина нашая? А глядит-то Марьяна Ивановна с жалостью. И от этой жалости под сердцем холодно становится.
— Оттого, что вчерась стража именем царицы нашее матушки остановила поезд боярыни Горданы…
Оборвалась сердце.
И ложка мало что из рук не выпала, стала вдруг тяжкою, будто свинцовою.
— И… что?
Вздохнула она претяжко.
Платочком расшитым кружевным руки отерла.
— А то, Зославушка, что не зазря с ними Фрол Аксютович был. Полог на боярыню нашу повесили, и такой ладный, что амулеты сторожевые, что на воротах, что в Акадэмии, приняли б его за ауру… а вот как сняли тот полог…
И вновь вздохнула.
— Преставилася она нынче… на рассвете… полог тот хитрый был. Не только болезнь скрывал, но и Гордане не позволял заболеть до поры до времени. А уж как истончился бы, так болезнь и потекла б, что вода травленая в колодцы.
Взор я опустила.
Чего тут скажешь? Жаль мне Гордану… не ведала она… помню, как ехала в возку, улыбалась, шарфик тот гладила…
— Шарфик?
— Он, Зославушка, самый… азарский шелк, ручная вышивка. Дорогая вещица, приметная… и нашлися те, кто видел, как Кирей этот самый шарфик для тебя покупал.
— Что?!
— Сиди, — велела Марьяна Ивановна. — Ежели б и вправду мы думали, что вы к этому делу причастные, то не тут бы с тобою беседы велися. Нет, Зослава… свидетели те… не купленые оне, но заморочить обыкновенного человека, сама ведаешь, нетяжко. Сила надобна и умение.
Я кивнула.
Вспомнила, как споро лепил некромантус личины, и до чего те личины хороши были.
— Вам повезло, что есть… кое-какие признаки, по которым наведенную личину от истинной отличить можно. И ныне Кирея выпустили…
— Это ж… хорошо?
— Хорошо, — согласилась Марьяна Ивановна и по голове меня погладила. — Наивная ты, Зославушка… вот скажи, во что поверят люди? В то, что некто решил боярскую дочку смерти предать, а в том азарина обвинить? Или в том, что азарская невеста сопернице шарфик травленый поднесла?
Спросила и в глаза глянула, разумею ли.
А я… разумею… слухи — оне, что пожар лесной, полетят, поскачут, разрастаясь на языках. И будут базарные бабы горлы драть, обмусольвая, кто и кого травил, да за какою надобностию. И главное, пусть хоть сама Божиня, с небес спустившися, скажет, как оно на деле было, не поверят.
— Батюшка Горданы уже две грамоты подал, требуя справедливого дознания. Дочку-то он крепко любил, баловал… вот и избаловал. А ныне в жизни не поверит, что сама она виновная…
— Сама?
— Сама, Зославушка… и есть на то признание ейное… не сказать, чтоб она его с охоткою сделала, да только… ей все одно не жить было, так что вытянули разум.
Спокойно сие сказала.
А я… это ж как? Это выходит, что супротив воли сие сделать можно? И если б я отказалася…
— Успокойся, — строгим голосом велела Марьяна Ивановна. — Сделать-то оно можно, но не с каждым. От силы зависит. Ее у Горданы капля была, да и та иссякла перед смертию… от силы воли, от разума крепости. Иные-то упрямцы и без всякой магии ментала одолеть способные, а бывает, что силен маг, но волею обделенный, вот и выдаст, чего помнит… сие, Зослава, наука тонкая.
— И… что она?
— А ничего… встретила она парня, краше которого не видывала. И влюбилася. У девки и так особо ума не было, тут и вовсе последний ушел. — Марьяна Ивановна миску с остатками каши забрала. — А главное, что парень тот заявил, будто бы он и есть истинный царевич, во младенчестве подмененный. И ныне желает восстановить справедливость.
Ох, слышала я уже одну такую историю.
— Знакомо? — усмехнулась Марьяна Ивановна. — Не отводи глаза, Зославушка, я при Совете уж который год состою, вот и пришлося в этом деле копаться… ведаю, что рассказал тебе Кирей про… тот случай.
Кивнула я.
Рассказал, пусть и не спрашивала я.
— И верно сделал. Чем больше знаешь, тем больше у тебя, Зославушка, шансов до выпуску дожить. Оно ведь как говорят? Знание — сила…
Ага, то-то я себя бессильною чую, небось, исключительно от недостатку знаниев.
— Вот и получилось, эпизод к эпизоду… с той-то девчонки ничего вытащить не сумели, а вот с Горданою свезло.
Мнится мне, что кривое это везение, цыганская удача, которая золотой монетой блестит, чтоб после медяшкою в руках обернуться.
— Не жалей, — жестко оборвала мысли мои Марьяна Ивановна, — Гордана ведала и про шарфик, и про мор черный, и про то, что затея ее многих жизней стоить будет. Да только что ей те жизни? Она этаким макаром любовь свою доказывать собралася, верность. А еще царицею стать, потому как обещано ей было проходимцем тем, что женится он…
Марьяна Ивановна подала мне еще одну чашу.
— На от, выпей… на чужой крови своего счастья не построишь. Боги все видят… вот и послали вам весточку.
Боги ли?
Старая Ольха из проклятой деревеньки. И мнится мне, что за эту весточку спросится еще с меня, аль с другого кого…
— Может… приворожили?
Все ж не верилося мне… одно дело — гордость боярскую показывать, и другое — на гибель людей невинных осудить.
— Не было на ней привороту. Собственная воля. Собственная гордыня. Жадность… уверенность, что за боярскую кровь все спишется. — Это Марьяна Ивановна произнесла с неожиданной злостью. — Поверь, Зослава, все они… почти все они такие… думают, что, коль рождены в семьях боярских, то ныне и всевластны, что законы людские не про них писаны. И люди те для многих — пыль под ногами… не верь боярам. И дружбе боярской.
Отвернулась я, чтоб не видеть этой слабости и обиды чужой, которая в глазах мелькнула.
Не хочу.
Ни судеб чужих, ни будущего, ни прошлого… и без того навидалась, от тайн голова пухнет.
— А отец ее…
— Показывали память, но не поверил. Горем ослеплен, решил, что вымучили это… подстроили, чтоб Кирея оправдать. Так что, Зослава, отныне тебе за ворота лучше не выглядывать. Слово-то царицыно крепко, суд справедлив, да месть — она ни суда, ни слова не разумеет.
Она ручкой махнула, мол, отдыхай.
А куда тут отдохнешь? Вон, наотдыхалася, что бока болять. И сна ни в одном глазу, и думаю, что не объявится он, невзирая на горькое Марьяны Ивановны питие. Какой сон, когда тут такое… и батьку Горданиного жаль премного.
Дочку любую потерял… тут неудивительно, что рассудком помутился.
— Царица его отослала, да богат боярин. Ему кого нанять — дело минутное… и нанял, мыслится.
Пускай.
Не боюся я душегубов подсыльных. Не верю, что придут оне по мою душу.
— Хуже всего, Зославушка, — Марьяна Ивановна пальчиком на чашу указала, из которой я ни глоточка не сделала, — что кем бы ни был наш проклятый царевич, да только имеется у него помощник из магов. И сильных магов. И личину непросто создать, и полог тот… а он против наших амулетов настроен был… нет, из местных он, а вот кто…
Замолчала, уставившись невидимым взглядом в окошко.
И вправду, кто?
Но тем вопросом, мыслю, и без меня занимаются, да люди, в подобных делах сведущие, не чета девке барсуковской.
— Но то не твоя забота, — опомнилася Марьяна Ивановна. — Ты, Зослава, поднимайся и к учебе… и учися, будто ничего и не было… вас вона наградят, указ царский готов уже. За службу верную и прочее…
О награде я и не думала.
Бабка гордиться станет… небось, извелася вся от беспокойствия…
— Ты учись, Зослава… и приглядывайся… по-всякому приглядывайся, авось и увидишь чего интересного…
Она к окошку подошла, распахнула, впуская холодок.
— Свежий воздух, — сказала наставительно, — зело для здоровья полезный.
Я кивнула. Пускай, на холодку оно и думается ясней. А я… не то чтоб думала, но все ж крутилась в голове одна мысль…
— Зачем я им понадобилась? Добромыслу и… боярыне? Это ж он в маске был? Или нет… и в поместье…
— В поместье магией темною баловались, а вот кто — тут не разберешься… только боярыню твою, Зослава, нашли. В лесу и нашли, со стрелою в горле. А при ней и сыночка… зверь его крепко подрал, но Лойко с Ильюшкою опознали.
Вот, значит, как… тогда кто?
И ведь связанный этот неведомый мне человек с боярыней. Как есть связанный…
— Добромысл проклят был. — Я села в постели и кубок с зельем, к которому так и не притронулась, отставила. После выпью, раз велят, но ныне надо ж спросить, раз случилась этакая оказия. — И сказал, что, женившись на мне, проклятие снимет… то есть что матушка его так думала. А разве смертное проклятие можно снять?
— Снять — нельзя, — Марьяна Ивановна присела на табурет, — а вот перевести — можно. На кровь родную. На душу близкую. Муж и жена в глазах Божининых едины… ты б и оттянула на себя часть проклятья. А если б забрюхатела, тут тебе и кровь родная, глядишь, вовсе перевести получилось бы.
На дите нерожденное?
И боярыня ведала… ведала, конечно… как не ведать…
— Из девок, которых тут привезли, трое рожавшие, да только детей при них не нашлось… она и прежде проклятие отводила этаким макаром. Но человеческая кровь слабая. Твоя ж — дело иное. Только чуется, не по нраву царевичу самозваному такое самоуправство пришлось. Так что, Зослава, считай, восстановил он справедливость.
Марьяна Ивановна усмехнулась так недобро.
— А ты пей настой, пей… отдых тебе надобен. Спи, пока можешь…
Теперь я спорить не стала.