Глава семнадцатая. По следам криса
Здесь Природа была чем-то диким и пугающим, хотя и прекрасным. Я с трепетом смотрел на землю, по которой ступал, на то, что создали здесь Силы, на облик сотворенного, на материал, из которого творили. То была Земля, о которой мы знаем, что она была создана из Хаоса и Изначальной Ночи; не как сад для человека, а никому не дарованный мир. Не луг, не пастбище, не лес, не поле под паром, не пашня и не пустошь. То была естественная поверхность планеты Земля, какой она была создана на веки веков – не затем, как мы считаем, чтобы служить обиталищем человеку, нет, создана Природой, а человек пусть пользуется ею, если сумеет. Природа не имела в виду человека. Это – Материя, исполинская и грозная; это не Мать-Земля, о которой мы слышали, по которой ему ступать и в которую лечь – нет, даже сложить в ней свои кости было бы для него дерзостью – это обиталище Необходимости и Рока. Здесь ощущается присутствие силы, которая не обязана быть доброй к человеку. Здесь место для суеверных языческих ритуалов – а если для людей, то более близких скалам и диким животным, чем мы. Мы проходили здесь с некоторым трепетом, иногда останавливаясь, чтобы набрать черники, у которой здесь особый, пряный, вкус. Быть может, у нас, в Конкорде, там, где сейчас растут сосны и лес устлан листьями, были некогда жнецы и сеятели; но здесь человек не нанес земле ни одного рубца; здесь были образцы того, из чего Богу было угодно создать этот мир. Чего стоит посещение музея, где показывают несметное число различных предметов, когда здесь вам покажут поверхность звезды и первозданную материю в ее естестве! Начинаешь страшиться своего тела; эта материя, в которую я заключен, стала мне такой чужой. Я не боюсь духов и призраков, ведь я сам – один из них; их может бояться мое тело, а я боюсь тел, страшусь встречи с ними. Какой Титан овладел мною? Что говорить о тайнах! Вдумайтесь в нашу жизнь на природе – где мы ежедневно видим материю и соприкасаемся с нею, – со скалами, с деревьями, с овевающим нас ветром! Твердая земля! Реальный мир! Здравый смысл! Соприкосновение с ними! Кто же мы? Где же мы?
Генри Дэвид Торо
«Ктаадн»
Через год с неделей после того момента, когда Крис Маккэндлесс решил не пытаться преодолеть Текланику, я стою на противоположном – восточном, том, что со стороны автострады, – ее берегу и смотрю в бурлящие воды. Я тоже надеюсь перебраться на другую сторону. Я хочу побывать в автобусе. Я хочу увидеть место, где погиб Маккэндлесс, чтобы лучше понять, почему это произошло.
День выдался душный и жаркий. Быстро тающая снежная шапка, до сих пор еще лежащая в высокогорьях Аляскинского хребта, окрашивала реку в тошнотворно серый цвет своими мутными талыми водами. Судя по фотографиям, сделанным Маккэндлессом двенадцать месяцев назад, сегодня уровень воды в реке был гораздо ниже, но пытаться перейти реку здесь и сейчас, в разгар летнего половодья, все равно и думать не стоило. Река была слишком глубока, слишком холодна и слишком быстра. Смотря в воды Текланики, я слышу, как мощное течение со скрежетом катит по дну булыжники размером с шар для боулинга. Если я ступлю с берега в воду, то река уже через несколько шагов собьет меня с ног, а потом сбросит в каньон, где зажатый с двух сторон поток целых восемь километров несется по бесконечным каменистым порогам.
Но в отличие от Маккэндлесса у меня в рюкзаке имеется подробнейшая топографическая карта (в одном сантиметре – шестьсот тридцать метров), из которой ясно, что в каких-то восьми сотнях метров вниз по течению, прямо в жерле ущелья, находится гидрометрическая станция Геологической службы США. В отличие от Маккэндлесса я был не один, а в компании трех спутников: жителей Аляски Романа Дайала и Дэна Соли и калифорнийского приятеля Романа по имени Эндрю Лиске. С того места, где к реке спускается Стэмпид-Трейл, гидрометрический пост не виден, но после того, как мы минут двадцать проламывались по берегу сквозь заросли елок и карликовых берез, Роман вдруг воскликнул: «Вижу! Вон он! Метрах в ста!»
На месте мы обнаруживаем, что расположенные в сотне с небольшим метров берега реки соединяет дюймовый стальной трос, протянутый от башни метров четырех-пяти высотой с нашей стороны до каменного утеса – на противоположной. Станция была сооружена в 1970 году, чтобы вести мониторинг сезонных колебаний уровня Текланики. Гидрологи ездили туда-сюда над рекой в подвешенной к тросу алюминиевой корзине и опускали из нее в воду утяжеленную свинцом линейку для измерения глубины. Девять лет назад из-за проблем с финансированием работ станция была закрыта. Корзину при помощи цепи и замка должны были закрепить на башне с нашей стороны реки, то есть со стороны шоссе. Тем не менее, когда мы поднялись на верхушку башни, корзины там не обнаружилось. Взглянув через бурлящую реку, я увидел ее на дальнем берегу каньона, со стороны автобуса.
Оказалось, это местные охотники перепилили цепь, перетащили корзину на противоположный берег и закрепили ее там, чтобы чужакам было труднее перебираться через Текланику и хозяйничать на их угодьях. Когда год с неделей назад Маккэндлесс пытался выйти на шоссе, корзина находилась точно там же, где и сейчас, то есть на его стороне каньона. Если бы он знал об этом, безопасно перебраться через Текланику ему не стоило бы ровным счетом никакого труда. Однако, не имея при себе топографической карты, он даже и представить себе не мог, насколько близок был к спасению.
Энди Горовиц, друг Маккэндлесса по школе Вудсона, вместе с которым они бегали кроссы, говорил, что Крис «не в том веке родился. Приключений и свободы ему нужно было гораздо больше, чем могло предложить нынешнее общество». На Аляску Маккэндлесса привело желание побродить по неоткрытым землям, найти на карте белые пятна. Тем не менее, в 1992 году белых пятен уже не осталось ни на Аляске, ни вообще где бы то ни было. Но Крис, со своей причудливой логикой, нашел этой проблеме элегантное решение: он просто-напросто сам избавился от карт. Таким образом, terra будет оставаться incognita хотя бы у него в голове.
Но в отсутствие хорошей карты белым пятном для Маккэндлесса осталась и гидрометрическая станция с ее тросом. В результате, посмотрев на бурное течение реки, он пришел к выводу, что достичь восточного берега нет никакой возможности. Думая, что путь к цивилизации перекрыт, он вернулся к автобусу, то есть принял вполне резонное решение, если учитывать полное незнание местности. Но почему же после этого он остался в автобусе и умер от голода? Почему же он не вернулся к Текланике в августе, когда обмелевшую реку уже можно было бы перейти вброд?
Озадаченный и обеспокоенный этими вопросами, я надеюсь найти какие-нибудь подсказки в ржавом корпусе автобуса номер 142. Но для этого мне тоже сначала надо перебраться через реку, а алюминиевая корзина висит на противоположной стороне.
Поднявшись на верхушку башни, стоящей на восточном берегу, я достаю свое альпинистское оборудование, пристегиваюсь к тросу и, перебирая руками, начинаю двигаться к другому берегу. У скалолазов этот прием называется переправой по-тирольски. Изматывает она меня гораздо больше, чем я ожидал. Через двадцать минут я, наконец, оказываюсь на противоположной стороне реки. Выбравшись на скалу, я падаю и лежу, не в силах даже пошевелить рукой. Отдышавшись, я забираюсь в прямоугольную алюминиевую корзину в полметра шириной и метр с малым длиной, отстегиваю цепь и еду обратно на восточный берег забирать своих спутников.
Над серединой реки трос заметно провисает, и поэтому, когда я отталкиваюсь от скалы, корзина быстро разгоняется под собственным весом, все быстрее и быстрее скользя по стальной нити к нижней точке. У меня захватывает дух. Летя над бурлящими порогами со скоростью под пятьдесят километров в час, я, неожиданно для самого себя, даже вскрикиваю от испуга, но потом беру себя в руки, понимая, что нахожусь в полной безопасности.
Оказавшись вчетвером на западной стороне каньона, мы с полчаса продираемся через густые заросли и, наконец, возвращаемся на Стэмпид-Трейл. Те полтора десятка километров тропы, что мы уже преодолели на той стороне, то есть участок между местом, где мы оставили свои автомобили, и рекой, представлял собой достаточно ровную, хорошо заметную дорогу с относительно оживленным движением. Но у оставшейся половины тропы характер был совершенно другой.
В силу того, что в весенние и летние месяцы через Текланику мало кто перебирается, заросшая кустарниками дорога становится почти незаметной глазу. Сразу за рекой тропа загибается на юго-запад, вверх вдоль русла быстрого ручья. А в силу того, что бобры построили на этом ручье целую систему сложнейших плотин, дорога проходит прямо через раскинувшиеся на гектар с гаком стоячие воды. Сооруженные бобрами пруды никогда не бывают глубже, чем по грудь, но вода в них очень холодна, а мы, с хлюпанием продвигаясь вперед, взбиваем ногами донную муть и поднимаем вонючие миазмы полуразложившегося ила.
За самым верхним прудом системы тропа взбирается на холм, потом возвращается в извилистый и каменистый овраг к руслу ручья, а затем снова поднимается прямо в дебри из кустарников и прочей растительности. Чрезмерных трудностей с передвижением не возникает, но нависающие с обеих сторон мрачные почти пятиметровые стены ольховника вызывают давящее чувство клаустрофобии. Прямо из липкого горячего воздуха материализуются тучи москитов. Каждые несколько минут пронзительный писк насекомых заглушается далекими раскатами грома, разносящегося над тайгой со стороны висящей над горизонтом черной стены грозовых туч.
Заросли цеанотуса оставляют на моих голенях паутину кровавых царапин. Увидев на тропинке кучи медвежьего помета, а в одном месте еще и свежие следы гризли в полтора раза больше отпечатка сапога сорок третьего размера, я начинаю сильно нервничать. Ружья никто из нас с собой не взял. «Эй, Гризли! – кричу я в сторону зарослей, надеясь избежать неожиданной встречи. – Эй, мишка! Мы тут просто мимо проходим! Нет нужды злиться!»
За последние двадцать лет я побывал на Аляске раз двадцать. Я приезжал лазать по горам, ходить за лососем матросом коммерческого траулера, работать плотником и журналистом, оттянуться или побездельничать. Во время всех этих визитов я проводил много времени в полном одиночестве на природе и, как правило, получал от этого большое удовольствие. На этот раз я тоже собирался добраться до автобуса самостоятельно и даже расстроился, когда со мной напросился мой друг Роман с двумя приятелями. Тем не менее, теперь я был благодарен им за компанию. В окружающих нас готичных, дремучих зарослях есть что-то пугающее. Местные ландшафты кажутся гораздо более зловещими, чем другие, даже более глухие уголки штата, где мне доводилось побывать, скажем, чем окруженные тундрой склоны хребта Брукса, туманные леса архипелага Александра или даже пронизываемые всеми ветрами высоты горного массива Денали. Я чертовски рад, что оказался здесь не один.
В девять вечера мы делаем вместе с тропинкой последний поворот и там, на краю небольшой поляны, видим автобус. Из колесных арок торчат выросшие выше осей розовые кусты иван-чая. Фэрбенксский автобус номер 142 припаркован рядом с осиновой рощицей, в десятке метров от края невысокого утеса, нависающего над местом, где в Сушану вливается небольшой приток.
Это очень приятное, просторное и залитое солнцем местечко, и нетрудно понять, почему Маккэндлесс решил устроить здесь свой основной лагерь.
Мы замираем на небольшом расстоянии от автобуса, и некоторое время рассматриваем его в полном молчании. Выгоревшая краска крошится и отслаивается от металла кузова. Не хватает нескольких окон. Поляна перед автобусом покрыта тысячами дикобразьих иголок вперемешку с сотнями мелких косточек, останков мелкой дичи, составлявшей основу рациона Маккэндлесса. А на самом краю этого кладбища лежит скелет гораздо большего размера. Это кости лося, за убийство которого так он корил себя.
Когда я расспрашивал Гордона Самела и Кена Томпсона вскоре после того, как они обнаружили тело Маккэндлесса, оба мужчины однозначно и безоговорочно заявили, что большой скелет был останками карибу, и высмеивали желторотого юнца за то, что он по невежеству посчитал убитое животное лосем. «Волки кости малость растащили, – сказал мне Томпсон, – но все равно было видно, что это карибу. Парень настолько не врубался, что ему здесь вообще нечего было делать».
«Да точно это был карибу, – презрительно поддакивал Самел. – Когда я прочитал в газете, что он подумал, что подстрелил лося, мне сразу стало ясно, что он родом не с Аляски. Карибу от лося сильно отличается. Реально сильно. И нужно быть полным идиотом, чтобы их друг с другом спутать».
Поверив Самелу и Томпсону как бывалым аляскинским охотникам, поубивавшим великое множество лосей и карибу, я добросовестно доложил об ошибке Маккэндлесса в написанной для Outside статье и, таким образом, лишний раз укрепил бессчетное количество читателей журнала во мнении, что Маккэндлесс был до смешного слабо подготовлен к путешествию, что ему не стоило вообще на природу выходить, а уж про настоящую дикую глушь Последнего фронтира даже и думать было нечего. Мало того что Маккэндлесс погиб по своей собственной глупости, писал один из читателей с Аляски, но еще и «масштабы его самопального приключения были до жалкого мелкими – поселился в поломанном автобусе в считаных милях от Хили, жрал соек да белок, карибу с лосем перепутал (что сделать очень трудно)… Полный лох, по-другому этого парня и не назовешь».
Практически во всех поносивших Маккэндлесса письмах тот факт, что он не узнал в убитом животном карибу, приводился в качестве доказательства его полной неспособности выживать в условиях дикой природы. Однако авторы всех этих сердитых писем не знали, что подстреленное Маккэндлессом копытное было именно тем животным, о котором он говорил в дневниках. Вопреки моему опубликованному в Outside заявлению, как позднее показали фотографии, на которых Маккэндлесс запечатлел свою добычу, и теперь подтвердил внимательный осмотр останков, животное было лосем. Парень, конечно, наделал ошибок на Стэмпид-Трейл, но карибу с лосем не спутал.
Миновав остов лося, я приближаюсь к автобусу и забираюсь в салон через задний аварийный выход. Сразу за дверью я вижу рваный, грязный и покрытый плесенью матрас, на котором испустил дух Маккэндлесс. По какой-то причине меня ошарашил тот факт, что на нем до сих пор так и остались лежать личные вещи Криса: зеленая пластиковая фляжка, крошечная бутылочка таблеток для обеззараживания воды, израсходованная гигиеническая помада, авиационные термоштаны из тех, что продаются на армейских распродажах, карманное издание бестселлера «О, Иерусалим!» с рваным корешком, шерстяные варежки, баллон средства от комаров, непочатый коробок спичек и пара рабочих резиновых сапог с выцветшей черной надписью «Гэллиен» на отворотах.
Несмотря на выбитые стекла, в чреве автобуса душно и пахнет сыростью. «Фу, – говорит Роман, – воняет, будто тут птицы дохлые где-то». Мгновение спустя я нахожу источник запаха: пластиковый мусорный пакет, заполненный перьями, пухом и отрезанными птичьими крыльями. Судя по всему, Маккэндлесс собирал их, чтобы утеплить одежду или, может быть, смастерить пуховую подушку.
Ближе к передней части машины на самодельном фанерном столике рядом с керосиновой лампой стоят стопки кастрюль и тарелок, которыми пользовался Маккэндлесс. Рядом длинные, искусно выполненные кожаные ножны с инициалами Р. Ф., чехол для мачете, подаренный Роналдом Францем Маккэндлессу, когда тот уезжал из Солтон-Сити.
Синяя зубная щетка парня лежит рядом с полупустым тюбиком зубной пасты «Колгейт», пачкой зубной нити и золотой коронкой, слетевшей с зуба, как сообщалось в дневниках, через три недели после начала путешествия. В нескольких сантиметрах от них скалит торчащие из верхней челюсти белоснежные клыки череп размером с арбуз. Это – медвежий череп, останки гризли, застреленного кем-то, кто жил в автобусе за годы до Маккэндлесса. Вокруг пулевого отверстия аккуратным почерком Криса нацарапано: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПРИЗРАЧНЫЙ МЕДВЕДЬ, БЕСТИЯ, ЖИВУЩАЯ В КАЖДОМ ИЗ НАС. АЛЕКСАНДР СУПЕРБРОДЯГА. МАЙ 1992».
Подняв глаза, я замечаю, что металл стенок автобуса испещрен надписями, оставленными за долгие годы его многочисленными посетителями. Роман показывает мне отметку, которую он сделал, когда останавливался здесь четыре года назад во время путешествия по Аляскинскому хребту: «ПОЖИРАТЕЛИ ЛАПШИ НА ПУТИ К ОЗЕРУ КЛАРК 8/89». Подобно Роману, люди в большинстве своем не писали почти ничего, кроме имен и дат. Самой длинной и выразительной надписью является одна из сделанных Маккэндлессом декларация счастья, начинающаяся с реверанса его любимой песне Роджера Миллера: ДВА ГОДА ОН БРОДИТ ПО ПЛАНЕТЕ. НЕТ У НЕГО НИ ТЕЛЕФОНА, НИ ДОМА С БАССЕЙНОМ, НИ ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ, НИ СИГАРЕТ. АБСОЛЮТНАЯ СВОБОДА. ОН – ЭКСТРЕМИСТ. СКИТАЛЕЦ-ЭСТЕТ, ЧЕЙ ДОМ – ДОРОГА…
Прямо под этой надписью притулилась сделанная из ржавой керосиновой бочки печка-буржуйка. Из открытой дверцы топки торчит трехметровое еловое бревно, а на бревне вывешены будто бы для просушки две пары джинсов Levi’s. Одна пара – тридцать в талии и тридцать два в длину – небрежно залатана армированным водопроводным скотчем, другую чинили более аккуратно, наложив на дырки заплаты из кусков застиранного покрывала. Кроме того, эта вторая пара была оснащена поясом из полоски, отрезанной от старого одеяла. Маккэндлесс, догадываюсь я, должно быть, смастерил этот пояс, когда похудел настолько, что на нем перестали держаться штаны.
Присев на стальную кушетку напротив печки, чтобы переварить эту жутковатую картину, я натыкаюсь глазами на признаки присутствия Маккэндлесса везде, куда бы ни упал мой взгляд. Здесь я вижу его щипчики для стрижки ногтей, там его зеленую нейлоновую палатку, натянутую на переднюю дверь автобуса, чтобы прикрыть разбитое окно. Прямо рядом с печкой аккуратно стоят купленные в Kmart туристические ботинки, и кажется, что Крис вот-вот вернется, завяжет шнурки и снова отправится в путь. Мне становится не по себе, будто я вторгаюсь в его личную жизнь, я чувствую себя вуайеристом, дождавшимся, пока Маккэндлесс выйдет на минутку, чтобы забраться в его спальню. На меня накатывает внезапный приступ тошноты, и я поспешно выскакиваю из автобуса походить по берегу вдоль речки и подышать свежим воздухом.
Спустя час начинает смеркаться, и мы разводим рядом с автобусом костер. Шквальный ветер с дождем к этому моменту уже закончившимся, разогнали висевшую в воздухе дымку, и далекие, подсвеченные сзади закатным солнцем холмы превратились в четкие силуэты. На северо-западном горизонте между массивом туч и землей сверкает яркая полоска неба. Роман разворачивает стейки из лося, подстреленного им на Аляскинском хребте в прошлом сентябре, и выкладывает их на ту же самую до черноты закопченную решетку, на которой готовил добытую дичь Маккэндлесс. Капли лосиного жира с шипением падают в раскаленные угли. Мы руками едим жилистое мясо, шлепаем на себе комаров и беседуем о человеке, с которым никто из нас никогда не встречался, пытаясь разобраться, как его угораздило попасть в беду, пытаясь понять, почему некоторые люди так яро презирают его за то, что он здесь погиб.
Маккэндлесс намеренно приехал на Аляску с недостаточным запасом провизии. Кроме того, у него не было определенных элементов экипировки, считавшихся у большинства местных жителей совершенно необходимыми, например, крупнокалиберного ружья, карты с компасом, топора. Все это воспринималось людьми как доказательство не только беспросветной глупости Маккэндлесса, но еще и гораздо более тяжкого греха – надменной самонадеянности. Некоторые критики Маккэндлесса даже проводили параллели между ним и самой трагической фигурой арктических исследований, печально известным сэром Джоном Франклином, британским морским офицером XIX века, чьи самодовольство и высокомерие привели к потере 140 человеческих жизней, включая его собственную.
В 1819 году Адмиралтейство поручило Франклину возглавить экспедицию по неисследованным районам северо-западной Канады. Через два года после отправления из Великобритании зима застала небольшую группу путешественников посреди тундры. Безжизненные пространства были таких размеров, что они окрестили их Пустошами. Под этим названием мы и знаем эти районы до сих пор. У них закончились продукты. Дичи попадалось очень мало, в результате чего Франклину и его людям пришлось питаться мохом, который они соскребали с камней, опаленными на огне оленьими шкурами, найденными в тундре костями животных, кожей собственных ботинок и в конечном итоге плотью своих товарищей. До завершения этого тяжелого испытания по меньшей мере два человека были убиты и съедены, подозреваемый в убийстве был без лишних проволочек казнен, а еще восемь участников экспедиции погибли от болезней и голода. Франклина и самого от смерти отделяла всего пара дней, когда его и других выживших спасла группа метисов.
Как говорят, современники считали приветливого и обходительного викторианского джентльмена Франклина добродушным бахвалом, упрямым неумехой с наивными идеалами маленького ребенка и абсолютным нежеланием приобретать навыки, необходимые для выживания в условиях дикой природы. Он был удручающе неподготовлен к руководству арктической экспедицией и по возвращении в Англию получил прозвище «Человек, съевший свои ботинки», но произносилось оно гораздо чаще с благоговейным трепетом, нежели чем с издевкой. Его объявили национальным героем, Адмиралтейство произвело его в капитаны, ему заплатили кругленькую сумму за написание книги о пережитых испытаниях, а в 1825 году назначили руководителем второй арктической экспедиции.
Это путешествие прошло практически без приключений, но в 1845 году, лелея надежду найти, в конце концов, легендарный Северо-Западный проход, Франклин совершил большую ошибку и в третий раз вернулся в Арктику. Больше ни от него, ни от 148 людей, находившихся под его командованием, никаких вестей не поступало. Свидетельства, добытые в ходе сорока с лишним экспедиций, отправленных на их поиски, в конечном счете показали, что все они умерли в невыносимых мучениях от цинги и голода.
Когда было обнаружено тело Маккэндлесса, парня стали сравнивать с Франклином не только из-за того, что оба погибли от голода, но еще и потому, что в них видели людей с недостатком смиренномудрия, их обоих обвиняли в отсутствии уважения к природе. Через сто лет после смерти Франклина выдающийся полярный исследователь Вильялмур Стефанссон отметил, что английский путешественник даже не позаботился изучить навыки выживания, практикуя которые индейцы и эскимосы «поколениями процветают, воспитывают детей и заботятся о своих стариках» в тех же самых жесточайших условиях, которые оказались гибельными для Франклина. (Надо отметить, что Стефанссон предпочел умолчать о том, что голодная смерть в этих северных широтах настигала и великое множество индейцев с эскимосами.)
Тем не менее, у Маккэндлесса гордыня и самонадеянность были совершенно другого сорта. Франклин видел в природе противника, который неминуемо капитулирует под натиском грубой силы, влиянием благородного происхождения и викторианской дисциплины. Вместо того чтобы жить в согласии с землей, вместо того чтобы брать у нее все, что необходимо для выживания, как это делают местные жители, он попытался отгородиться от северной природы совершенно неподходящими для этого традициями и орудиями войны. Маккэндлесс, в свою очередь, ударился в другую крайность. Он сделал попытку жить исключительно дарами природы… и при этом не удосужился заранее овладеть всем арсеналом необходимых для выживания средств и навыков.
Тем не менее, корить Маккэндлесса за неподготовленность – это значит не видеть главного. Он был молод и зелен, он переоценил свои силы, но он был достаточно подготовлен, чтобы прожить шестнадцать недель, не имея при себе практически ничего, кроме собственных мозгов и пяти килограммов риса. Мало того, отправляясь в аляскинскую глушь, он отдавал себе отчет, что у него почти нет права на ошибку. Он совершенно четко осознавал, что поставлено на кон.
В тяге молодого человека к приключениям, кажущимся людям постарше абсолютно безрассудными, нет ничего необычного. Рискованное поведение в нашей культуре, равно как и в большинстве прочих, является своеобразным обрядом инициации. В опасности всегда было что-то притягательное. В основном именно по этой причине многие тинейджеры слишком быстро гоняют на машинах, слишком много пьют и злоупотребляют наркотиками. Именно по этой причине государству всегда так нетрудно набирать среди молодых людей добровольцев и отправлять их на войну. В действительности юношеское безрассудное поведение вполне обоснованно можно считать зашитым в наших генах инструментом эволюционной адаптации. Маккэндлесс всего-навсего по-своему довел это стремление к риску до логического предела.
Он чувствовал потребность испытать себя, причем способами, как он любил говорить, «значимыми». У него были великие (многие даже скажут, грандиозные) духовные амбиции. Моральный абсолютизм, на котором базировались убеждения Маккэндлесса, не позволял ему считать испытание с гарантированным положительным исходом испытанием вообще.
Естественно, тяга к опасным приключениям свойственна не только молодым. Джона Мьюра помнят в основном как несгибаемого борца за сохранение природы и отца-основателя «Сьерра-Клуба», но, помимо всего этого, он был еще и отважным путешественником, бесстрашным покорителем скал, ледников и водопадов, в чьем самом известном очерке приводится захватывающее описание случая, когда он чуть не сорвался с высоты и не разбился насмерть, взбираясь на калифорнийскую гору Риттер в 1872 году. В другом своем очерке Мьюр восторженно рассказывает, как, будучи в Сьеррах, по собственному почину пересиживал жестокий ураган на верхушке тридцатиметровой калифорнийской пихты:
Никогда доселе я не испытывал такой высочайшей радости от движения. Тонкие вершины деревьев со свистом плясали в необузданных потоках воздуха, гнулись и метались туда и обратно, кружили снова и снова, чертя неописуемые комбинации вертикальных и горизонтальных кривых, а я напряжением всех мышц льнул к стволу, словно маленькая птичка к тростниковому стеблю.
В тот момент ему было тридцать шесть лет от роду. Можно догадаться, что Мьюр не счел бы Маккэндлесса чересчур странным или непонятным человеком.
Даже степенный и чопорный Торо, прославившийся своим заявлением, что он достаточно напутешествовался, хорошенько поездив по Конкорду, поддался соблазну посетить жутковатую глушь штата Мэн девятнадцатого столетия, а также взобраться на гору Катадин. Восхождение на «дикие и ужасные, но, тем не менее, прекрасные» склоны этого пика шокировало и напугало его, но, вместе с тем, и наполнило головокружительным благоговением. Волнение, которое он испытал на гранитных высотах Катадин, вдохновило его на написание самых сильных текстов и коренным образом изменило его отношение к земле в ее исходном, неприрученном состоянии.
В отличие от Мьюра и Торо, Маккэндлесс ушел в глушь в основном не для того, чтобы поразмыслить о природе окружающего его большого мира, а, скорее, для того, чтобы исследовать внутреннее пространство своей собственной души. Тем не менее, в самом скором времени он пришел к открытию, которое до него уже сделали и Мьюр, и Торо: длительное пребывание в условиях дикой природы неизбежно направляет внимание человека не столько вовнутрь его существа, сколько вовне, а жить только тем, что может дать земля, невозможно, не добившись от себя загодя, одновременно и досконального понимания, и мощной эмоциональной связи с землей и всеми ее богатствами.
Дневниковые записи Маккэндлесса почти не содержат размышлений о дикой природе или, если уж на то пошло, и размышлений вообще. Он даже почти не упоминает окружающих его пейзажей. И правда, как отметил друг Романа Эндрю Лиске по прочтении ксерокопии дневника: «Записи тут практически только о том, чего ему удалось съесть. Кроме еды, он больше почти ни о чем не пишет».
Эндрю не преувеличивает, больше всего дневник Маккэндлесса похож на реестр съедобных растений и убитых животных. Однако было бы ошибкой делать вывод, что Маккэндлесс не обращал внимания на окружающие его красоты, что его не трогали величественные пейзажи. Как заметил профессор по экологии человека Пол Шепард:
Бедуин-кочевник не зацикливается на видах природы, не пишет пейзажей маслом, не создает сводов неутилитарной естественной истории… Его жизнь настолько глубоко пересекается с природой, что в ней нет места для абстракций, эстетики или «натурфилософии», способных быть от нее отделенной… Традиции, обилие тайн и опасностей говорят ему, что природа и его взаимоотношения с ней – это дело предельно серьезное. В моменты досуга он избегает пустых развлечений или отстраненного манипулирования природными процессами. Но в саму его жизнь встроено ощущение постоянного присутствия природы, земли, непредсказуемости погоды, той узкой грани, на которой балансирует его существование.
Многое из этого можно сказать и о Маккэндлессе в месяцы его пребывания на берегах речки Сушаны.
Было бы легче всего представить Кристофера Маккэндлесса еще одним слишком чувственным мальчишкой, полоумным юнцом, начитавшимся книжек и растерявшим все остатки здравомыслия. Но подходит к нему этот стереотип не очень хорошо. Маккэндлесс вовсе не был никчемным бездельником, бессмысленно дрейфующим по течению жизни в муках экзистенциального отчаяния. Наоборот, его жизнь была заряжена смыслом и полна целей. Но смысл, который он отвоевывал у своего существования, лежал далеко за пределами зоны комфорта: Маккэндлесс не верил в ценность того, что доставалось ему без труда. Он постоянно требовал от себя большего и, в конце концов, не смог выполнить свои собственные запросы.
В попытках объяснить необычное поведение Маккэндлесса некоторые люди упирали на тот факт, что он, подобно Джону Уотерману, был человеком небольшого роста и страдал от «комплекса коротышки», то есть фундаментального психологического комплекса, заставлявшего его подвергать себя экстремальным физическим испытаниям, чтобы доказать собственную мужественность. Другие предполагали, что на гибельную одиссею его подтолкнул неразрешенный эдипов комплекс. Несмотря на то что в обеих гипотезах вполне может присутствовать доля правды, заочный посмертный психоанализ такого толка – это предприятие в высшей степени спорное и сомнительное, неизбежно принижающее и тривиализирующее проблемы отсутствующего пациента. Совсем не факт, что, низводя суть странных духовных поисков Маккэндлесса до списка удачно подобранных психологических расстройств, мы сможем узнать о нем что-то более или менее ценное.
Мы с Романом и Эндрю смотрим на тлеющие угли и до поздней ночи беседуем о Маккэндлессе. Любопытный и искренний тридцатидвухлетний Роман, доктор биологических наук, отличается крайним недоверием к устоявшимся стереотипам. Юность он провел в тех же самых пригородах Вашингтона, что и Маккэндлесс, и, подобно ему, находил жизнь в них просто удушающей. В девятилетнем возрасте он впервые приехал на Аляску навестить троицу своих дядьёв, добывавших уголь на большом угольном разрезе Усибелли в нескольких километрах к востоку от Хили, и немедленно влюбился во все, что касалось Северных территорий. В последующие годы он многократно возвращался в сорок девятый штат. В 1977 году, когда ему было шестнадцать, он с блеском закончил школу и, переехав в Фэрбенкс, стал постоянным жителем Аляски.
Сегодня Роман преподает в Тихоокеанском университете Аляски в Анкоридже и славится на весь штат длинной серией дерзновенных приключений в северной глуши. К примеру, он пешком и на веслах прошел все полторы с лишним тысячи километров вдоль хребта Брукса, в зимнюю стужу совершил четырестакилометровый лыжный поход через Национальный Арктический заповедник, прошел больше тысячи километров по гребню Аляскинского хребта, совершил больше трех десятков первых восхождений на пики северных гор. Роман не видит особой разницы между собственными похождениями, пользующимися у многих большим уважением, и приключением Маккэндлесса, за исключением того, что последнего угораздило погибнуть.
Я напоминаю ему о самонадеянности Криса и о сделанных им идиотских ошибках, о двух-трех вполне предотвратимых промахах, которые в конечном итоге стоили ему жизни. «Ну да, он облажался, – отвечает мне Роман, – но я восхищаюсь тем, что он пытался сделать. Месяц за месяцем жить вот так, на подножном корму, невероятно сложно. Я никогда такого не пробовал. Мало того, могу поспорить, что практически никто из тех, кто обвиняет Маккэндлесса в некомпетентности, тоже не пытался прожить таким образом больше недели-другой. У большинства людей нет никакого представления о том, насколько трудно на протяжении достаточно длительного времени жить только дарами природы, питаться только тем, что можешь добыть охотой или собирательством. А Маккэндлессу это почти что удалось».
«Я, наверно, просто не могу не отождествлять себя с этим парнем, – продолжает Роман, вороша палкой угли в костре, – мне, конечно, не хотелось бы это признавать, но не так-то много лет назад я легко мог бы оказаться в точно такой же ситуации. Мне кажется, что в первые мои приезды на Аляску я был очень похож на Маккэндлесса, такой же был молодой да горячий. А еще я уверен, что на Аляске предостаточно людей, которые по приезде сюда были такими же, как Маккэндлесс, причем и среди тех, кто сейчас его критикует. Может быть, они именно поэтому так на него и наезжают. Может, он слишком уж сильно напоминает им былых себя».
Этим наблюдением Роман лишний раз подчеркнул, насколько трудно нам, поглощенным рутиной повседневной взрослой жизни, вспомнить, как сильно трепали нас некогда ураганы юношеских страстей и желаний. Как сказал отец Эверетта Рюсса спустя много лет после исчезновения двадцатилетнего сына в пустыне: «Взрослому не понять полетов души подростка. Мне думается, мы все очень плохо понимали Эверетта».
Мы с Романом и Эндрю засиживаемся глубоко за полночь, пытаясь разобраться в жизни и смерти Маккэндлесса, но его сущность ускользает от нас, оставаясь чем-то неопределенным и призрачным. Паузы становятся все длиннее, и беседа со временем угасает окончательно. Когда я, взяв свой спальный мешок, ухожу от костра, чтобы найти место для ночевки, первые мазки рассветного зарева уже начинают выбеливать краешек неба на северо-востоке. Хотя на улице тучи комаров, а автобус, несомненно, даст возможность хоть как-то от них спрятаться, я принимаю решение спать снаружи «Фэрбенкса 142». Точно так же, замечаю я, погружаясь в сон, делают и остальные.