Книга: Русский ад. На пути к преисподней
Назад: 20
Дальше: 22

21

 

Наталья Дмитриевна села за руль.
— Только не быстро, — попросил Александр Исаевич. — Если быстро, впечатления разбегаются. Мы с тобой не по надобности едем, зачем же нам быстро…
Александр Исаевич не любил, всегда волновался, если скорость автомобиля была больше сорока километров в час.
Его враг, главный идеолог Советского Союза Михаил Андреевич Суслов, передвигался по Москве со скоростью тридцать километров, это предел.
Ему на «ЗИЛ» поставили (спецзаказ!) двигатель от «Запорожца», ибо «зиловский» мотор скорость в тридцать километров — не держал.
Двое русских (двое точно) не любили быстрой езды, боялись за свою жизнь: выдающийся писатель и выдающийся коммунист. Два врага, схлестнувшихся — насмерть — сразу после «Ивана Денисовича»… — Солженицыну повезло, Суслов, «жердь с головою робота», как он его называл, читал «Ивана Денисовича» по приказу Хрущева, а Хрущев ненавидел Сталина («понурая свинка глубоко корень роет…») за вечный страх перед ним.
Сталин вернул в страну крепостное право, в Советском Союзе все были крепостные: Каганович, у которого Сталин расстрелял брата, Калинин и Молотов, чьи жены — сидели (Молотов развелся с Жемчужиной за несколько дней до ее ареста; в лагерь Полина Семеновна не попала, Бог миловал, она жила «на выселках», в казахской степи, недалеко от станции Байконур. Молотов примчался за ней через день после похорон Сталина, увез ее, полуголодную, домой, в Москву. Так до конца жизни Полина Семеновна его и не простила; жили они вместе, сначала в Кремле, потом, после отставки Молотова, в Ильинском друг без друга не могли, но оставались в разводе — до века).
Хрущев губил людей десятками тысяч, так же, как и Сталин (на Украине и особенно в Москве). В банде ЧК-ГБ все были хороши (исключением, пожалуй, оказался только Орджоникидзе), причем все товарищи из Политбюро, будущие Члены, давали — в лихие тридцатые — подписку о сотрудничестве с органами. Иными словами, помимо «вождя всех времен и народов» (какой слоган! большую глупость трудно придумать, верно?) у них — у всех! — имелся еще один начальник: руководитель тайной коммунистической полиции. — Словом, Хрущев… он из мужичества все же пришел… Хрущев, до слез потрясенный «Иваном Денисовичем», вряд ли плакал (на госдаче в Пицунде) по невинным жертвам «культа личности». Здесь, все-таки, другое: Сталин заставлял Хрущева плясать «гопака» на пьянках в Кремле, причем однажды (доподлинно известно) Сталин приказал Хрущеву исполнить этот танец в одних трусиках.
Такое можно забыть? «Гопак» со стриптизом? Разве украинские танцы в загородном доме у Сталина не навсегда по-свежу? «Иван Денисович» опубликован… — Суслов молчал первое время (он не любил самостоятельных решений), но, зная о позиции Брежнева, Подгорного, и о позиции (ярости)
КГБ, прежде всего — Семичастного, он, Суслов, сделал все, чтобы Солженицын не получил бы премию имени Владимира Ильича.
Была бы у Солженицына эта медалька, жить в Рязани (а предлагали и в Москву) стало бы не так жутковато. Серьезная подпорка, между прочим. Рьяность обличителей пошла б на убыль, да и деньги не плохие… — ведь как говорил Ростропович? Если вокруг коммунисты, прежде всего коммунисты («настоящий коммунист есть прежде всего настоящий чекист», Ф.Э. Дзержинский), значит, что?.. Мы рождены, чтоб сказку сделать быдлу!
Тексты Солженицына (все его тексты) это взгляд на жизнь против часовой стрелки советских часов. И вдруг — гениальный Мстислав Ростропович, друг Слава, «гуляка праздный», умевший (как никто другой) бесконечно много работать и бесконечно много отдыхать, иными словами — умевший жить : Саня, ты что? Среди уродов существуем, мы рождены, чтоб сказку сделать быдлу!
В переводе на русский язык значит: вчистую, на полную катушку, обмануть «суку Советскую власть»! Она сильна, но она не так умна, как кажется! Канкан с Кремлем как высокий издевательский кураж — если мы умнее их всех, явно умнее, кто же, спрашивается, мешает (если мы умнее!) эффектно обмануть эту «суку власть», получив от идиотов из ЦК, от быдла (там, в ЦК, полно быдла), все, что «сука власть» может дать?
А она многое может, эта сука, — власть, все-таки!..
Только — необходимая оговорка: не просто получить, нет («сука власть» и так платит народным артистам Советского Союза по пятьсот рублей в месяц), но и настроение этим сволочам испортить…
Но это — Слава, в нем «жизни и красок на десятерых», он все умеет, хитрец, ему все можно — разрешают . Почему-то считается: борьба есть протест. (Любой протест, даже неосознанный, например — дурной анекдот о власти, например, рассказанный без умысла, просто по пьяни.) Обмануть Кремль, да так обмануть, чтобы они, эти граждане и гражданки (Фурцева), поначалу и не поняли бы ничего… — но Александр Исаевич безнадежно испорчен лагерем, у Александра Исаевича «неисправимо-лагерный мозг», вся его рязанская жизнь (на веки ссыльного) стоит… на хитрости, отсюда — и его привычки, его упрямство, его ледяное одиночество.
Солженицын (опять-таки: лагерная привычка) не предрасположен к спорам, он уверен, что в жизни все должно быть так, как он предлагает, как он видит, один к одному!
Досифей XX века, честное слово: встречаются у нас на Руси такие люди, такие характеры, которые скорее погибнут, чем уступят, чем подвинутся, причем — в любом вопросе. Иначе (они ведь глобально мыслят) нет на земле «главной правды», иначе люди, по их мысли, не живут так, как люди, а книги — уже не книги: бесплодным «да и бесполым становится само поле литературы».
Да — Досифей, да — раскольник : у него — вера, поколебать его веру немыслимо.
Слава Ростропович любил прихвастнуть, «войти в винт», как он говорил, был за ним такой грех. Но историю, которая серьезно озадачила Александра Исаевича, рассказал (в компании друзей) не Ростропович, нет, — рассказал его молодой товарищ, дирижер Павел Коган.
Лучше бы не знать… честное слово! Ведь как получается? «пришла беда — не брезгуй и ею…» — так, что ли?..
Александр Исаевич очень любил народные поговорки, записывал их; он всегда, с молодых лет, глубоко, как никто в XX веке, изучал русскую речь, ее родники…
Декабрь 73-го, страшная пора: КГБ сбился с ног в поисках «Архипелага», «Круга», всех его последних текстов; «сука власть» озверела, не знает, тварь, какой бы еще камень запустить в его сторону, какую бы гадость ему сделать…
«Гебуху» можно понять: никто не знает, что ж он, все-таки, написал. — При этом Андропов уверен, что если Александр Исаевич покажет ГУЛАГ, органы так, что вздрогнет весь мир (именно так: весь мир )… то есть будет напуган… что ж, может быть, не так уж это и плохо, в конце концов, Запад и Соединенные Штаты (если они поверят «Архипелагу») лишний раз почувствуют внутреннюю советскую силу. Мы, СССР, пугаем их ядерным оружием? Еще как! А здесь — «Архипелаг», убедительная вещь. Лагерями, трупами, кровью — убедительная. Тем более партия давно уже осудила «культ усатой личности» и формально открестилась от ГУЛАГа, в СССР давным-давно все по-другому, решения XX съезда никто пока не отменял!
Книга Солженицына в любом случае не должна ускорять историю. Тем более (это даже не обсуждается!) выкручивать истории руки.
Поэтому «гебуха» — ищет.
Солженицын по-прежнему дружески близок с Вишневской и Ростроповичем, о них, о «тройке великих негодяев», открыто пишут газеты. После статей, особенно в «Литературке», хочется, по совету писателя Солоухина, «запить так, чтобы забыть, к черту, что это — твоя страна»! Жизнь опять, как было когда-то при Сталине, похожа на «несостоявшееся самоубийство», и Александру Исаевичу, разумеется, больнее всех.
Не так давно, два года назад, чудом (опять: чудом) он остался жив — пережил покушение. Новочеркасск, подполковник КГБ Иванов, укол рицином, дикая боль, три месяца в кровати, почти парализация, волдыри по всему телу размером с кулак.
Как не умер? Бог? Какие могут быть сомнения?
«Вся возвращенная мне жизнь с тех пор не моя в полном смысле этого слова: она имеет вложенную цель…»
Понято давно, в сороковые, после победы над раком, над опухолью, от которой, казалось, нет спасения, повторено — слово в слово — тогда, в 71-м, после Новочеркасска…
Господь его хранит, Александр Исаевич обязан докатить «Колесо»…
Самое трудное для русского человека — поверить, что он, наконец, счастлив.
Так вот, история: Ростропович и Коган возвращаются с гастролей, стюардессы дружно обносят в самолете Ростроповича, не подают ему даже стаканчик с минералкой. Враг народа все-таки у него на даче, в зеленом сарайчике, похожем на ангар пожарных машин, живет Солженицын:
Над Москвой летят синицы,
В Кремль едут «Чайки»,
Проститутка Солженицын
Сочиняет байки…
Ну а самое главное — он не Солженицын, а Солженицер, сионист, да и Ростропович… этот… черт знает что такое, фамилия говорящая, с уклоном. Банда сионистов, короче.
И как таких на свободе держат?
Самолет снижается.
— У тебя, Пашенька… — Ростропович свесил очки, — с транспортом стеснения есть? Тогда, значит, во вторую машину прыгай, но не удивляйся сильно… я уж… с генералом одним… в первой поеду…
Приземлились в Домодедово. К трапу подлетают «Чайка» и «Волга», из «Чайки» выходит, улыбаясь, Николай Анисимович Щелоков, взасос целует Ростроповича, они садятся в «Чайку» и — уезжают.
— Я остолбенел, — признавался Коган. — Слушайте: явление Архангела Михаила меня б удивило меньше, чем Щелоков в мундире генерала армии; я подумал — арестовали Славу, в зидан повезли! А потом сообразил, что они просто едут куда-то на пьянку.
Подходят двое, козыряют:
— Товарищем Коганом вы будете?.. Мстислав Леопольдович приказал домой вас свезти… — «Волга» распахнулась. — Удобнее будет здесь, наверное? Или на втором сиденьице?
— А у Коленьки… праздник был, диссертация… по-моему, — объяснял Ростропович. — Ну и концертик на даче… Он ведь, сердечный, газет не читал, не имел, значит, такой привычки. Вот и пропустил легкомысленно, что я в немилость вхожу… — вот! Светланка, жена его, в те дни с Коленькой в раздрае была, это у них частенько случалось, ну а Коленька кроме Светланки и не слушал никого… — вот так меня, раба Божьего, прямо на Политбюро и доставили, мы там до ночки все развлекались…
В тот вечер на даче Щелокова выпивали (под «концертик») почти все руководители Советского Союза, даже Андропов приехал, хотя у Андропова с Щелоковым были, мягко говоря, совсем не простые отношения.
Обмануть Советскую власть! Так ее, гадину, развести… пусть даже прислуживать, пара «концертиков» на дачах — пустяки, о которых и говорить-то не стоит, но в «минуты роковые», когда наступает «момент истины», вести себя (Запад все видит!) исключительно по сердцу и по уму.
Иными словами: поставить «кремлевское быдло» в прямую от тебя зависимость, ведь есть магия имени (для быдла особенно), на всякого мудреца довольно простоты!
Или Слава, друг и благодетель Слава, перед тем, как умчаться на Запад, умчаться с таким расчетом, чтобы а) и многолетние визы были и б) появился бы образ (тоже деньги!) «узника совести», Запад очень любит такой «формат», здесь дураков еще больше, чем в Москве… — или Слава заручился… в обмен на какие-то услуги, поддержкой (под грифом «совершенно секретно», разумеется) тех товарищей в мундирах, кто в этой стране действительно вершил судьбами людей?
Госбезопасность грамотно контролировала — по всему миру — самых опасных беглецов из «советского рая». Прежде всего — литераторов.
Ведь ходили же слухи (в 91-м Буковский прямо говорил об этом с Ельциным, его ужасно интересовала Мария Васильевна Розанова, он просил руководителей России открыть ему, Буковскому, лубянские архивы), что в эмиграции, как и в «совке», друг присматривал за другом (или коллегой), брат за братом, жена за мужем. И — даже! — сын за матерью…
Главное условие — не трепать подлинно великие имена: Брежнев, Андропов… Прежде всего — Юрий Владимирович, конечно. Будущий генсек очень боялся, что когда-нибудь наружу вылезут его еврейские корни!
Короче, так: если кто-то из диссидентов контролирует (изнутри) антисоветские газеты и издательства, это удача, за такую работу чекистам ордена надо давать и продвигать их по службе, ведь надежнее всего — купить издателя, финансировать, например, тот же «Синтаксис». И не только «Синтаксис». Они (журнал) не задевают Брежнева? Нет. Андропова? Нет. Найдите хоть строчку!
Смешно, конечно, но генсеки (и Брежнев, и Андропов) плохо держали удары, направленные против них лично, и очень не любили, если их имена полоскались (даже врагами!) как грязная тряпка.
Прежде всего — Солженицын. Враг, да еще и подленький. У кого-то из близких к нему людей была, несомненно, именно эта роль: глаз да глаз. В противном случае Андропов ни за что бы не успокоился. А он вдруг — успокоился. Во всяком случае, с дачи Ростроповича, где жил Александр Исаевич «безо всяких прав, непрописанный, да еще в правительственной зоне, откуда выселить любого можно одним мизинцем», — не выселяли. И «не проверяли, не приходили». Случайность? Может быть. Но его безнадежно лагерный ум не верил в случайности. Солженицын был вынужден, был обязан, если угодно, никому не верить; к моменту высылки его предали почти все. Однополчане и бывшая жена, одноклассники, подельники, соратники по шарашке, Союз писателей… — это очень трудно, на самом деле, быть таким одиноким, ведь он — человек, может ли человек без людей?..
Двенадцать лет литературного подполья: пишешь… даже не в стол — в землю, «захоронки», как он говорил! Солженицын закапывал тексты своих будущих книг, то есть прятал их так, как бандиты прячут тела убитых людей, ибо земля — на себе проверено! — «хранит тайны надежнее людей»…
Двенадцать лет одиночества — и (он прекрасно это понимал) уже не чувствуешь, не замечаешь, то слишком резкой тирады, то пафосного вскрика, то фальшивой связки в том месте, где надо бы иметь более верное крепление… Да, рядом с ним всегда была Наташа, но Наташа (как и сохраненная ему жизнь) есть Божий подарок; все разговоры с Наташей, почти все, так уж устроилось, были, во многом, его диалогами с самим собой — он и Наталья Дмитриевна до века сроднились в единое целое.
Результат страданий и борьбы: только Он, единственный… тот, кто дал Александру Исаевичу жизнь, силы, мужество… и потом, через годы, после испытания, после лагеря, подарил ему еще одну, совсем новую жизнь, только Он мог ответить Александру Исаевичу — на его Обращения…
Если в душе у человека — холод собачий, если Александр Исаевич был больше готов к смерти, чем к дурацкому (обыск, например) обрыву работы, но разве можно к Нему не обращаться — как?..
Его пугают современные поэты: какие у них ужасные лица…
Евгений Евтушенко, вроде бы умный человек… — но разве можно так продуктивно себя ненавидеть?
В их с Наташей доме, в Пяти Ручьях, была часовенка — всегда, даже в большие церковные праздники, Солженицын приходил сюда один, ибо только здесь, перед образами, он и был, наконец, не один. — Мог ли Слава его предать? Да так ли уж это важно сейчас, когда вместо подполья он получил не лагерь, как ждал, а эмиграцию, то есть заставил Кремль (политически заставил) танцевать канкан вокруг себя?
В Советской России и небываемое бывает — жизнь приучила Александра Исаевича к тому, что вокруг него — мир недоброжелателей, их так много, недоброжелателей, что это труд, настоящий труд: уцелеть! Россия часто возносит до небес тех, кто сам этого страстно желает, любит болтунов, очень любит короткие резкие фразы, остроты, лучше — армейские, причем как возносит-то? Дружно, хором, с визгом… И вдруг начинается: у-ух-ты… е… и какие ж дураки мы были…
Почти стон…
В России, где «линия между добром и злом постоянно перемещается по человеческому сердцу», все заточено под предательство.
Тем более — Советский Союз, сводный брат России, с его ГУЛАГом, с коммунистами, убивавшими прежде всего других коммунистов… «Первые отделы» по всей стране, даже в деревнях (милиция совмещала эти функции). Сотни тысяч негодяев, называвших себя чекистами — слово эффектное, грозное; россияне в роли шпионов среди россиян же, сотни тысяч людей, которые каждый день чем-то да занимались, то есть кого-то губили…
Вера в людей у Александра Исаевича ослабла уже давно, еще в молодые годы, ослабла навсегда: слишком много предательств для одного человека.
Зато вера в Господа — взметнулась.
Чисто российская черта, между прочим: теряя друзей, опору, иной раз — веру в человечество, россияне тут же обращаются к Богу. Русский человек с трудом опирается только на себя самого, кто-то еще нужен, очень нужен: Бог, царь, герой (Сталин, например, всем героям — герой, вот как! Заменил собой Бога).
Только у россиян, кстати, есть, встречаются эти слова: «настоящий друг». Том Сойер мог так сказать о Гекльберри Финне? Друг он и есть друг! Нет же — у русских особый смысл в этой фразе.
Настоящий друг — это опора. Это жизнь за жизнь. Защита (как в стае). Один в поле не воин? Воин-воин, еще какой, Лубянка сделала Солженицына воином — чем меньше вокруг него было смысла и правды, тем яснее для Александра Исаевича становился Он.
Дело (даже) не в победе над безнадежным раком, а в том как, каким образом, эта победа явилась ему; Александр Исаевич не сомневался (вся жизнь стала другой), что Он видит в нем человека, который обязан изменить весь этот мир.
Да, вера великая, испепеляющая — великая, от божественного слова «величие». Горит свеча перед образами. Какой огонь! Какая благодать!
Огонь редко бывает красив и благороден, чаще всего огонь ужасен, особенно пожары, но тот огонь, который стоит перед образами, особый огонь, торжественный; ветры, сквозняки терзают его из стороны в сторону, но он, этот огонь, все равно поднимется, взметнется, он сильнее, чем ветры… — это и есть служение…
Книги Александра Сергеевича Пушкина рождались из самой России, из духа, из содержания нашей огромной страны. Когда книги Пушкина (Достоевского, Тургенева, Льва Толстого…) были написаны, они, их книги, сами стали тем местом… (жуткое слово «место», полуглупое, но как сказать точнее, кто подскажет?), из которого рождается Россия.
Чудеса появляются вовсе не для того, чтобы их объяснять, — книга, тексты как приказ свыше, как чудо (вот оно явление ) для самого писателя, словно кто-то другой делает за него эту работу…
Книга — как просьба задуматься (у Александра Исаевича — не просьба, нет: приказ). Именно задуматься: немедленно. Жизнь пошла не туда, куда нужно человеку. Жизнь как движение к смерти без права на остановку. Либо — беспросветная николаевская нищета, моральная деградация, водка, либо (XX век) советские концлагеря, виселицы на каждом шагу… — Значит, что? Жизнь надо переделать, сломать, если угодно, предложив что-то новое, крупное, чистое, иначе смерть победит жизнь.
Противостояние Пушкина, гения XIX века, его солидарность с декабристами, его вызовы, это не борьба и противостояние Шаламова, гения века XX: жизнь изменилась — гении изменились, Пушкин — солнце, надежда; Шаламов — молния, вдруг ударившая по земле. Не в землю — именно по земле, молния, которая прошлась как огненная колесница.
Но: Америка не поверила Шаламову, «Колымским рассказам»… — а как же поверить-то, если только что был 45-й, если СССР — это подвиг, если маршал Сталин спас весь мир.
И ведь действительно спас!
А тут — крик, отчаянный крик: смотрите, люди, как маршал Сталин истребляет (вместе с другими маршалами) свой собственный народ!..
Кричи, кричи!.. — Сталин, гражданин Шаламов, сильнее.
Как образ, как живая легенда. Сталин в Америке сильнее. Чем все колымские и не колымские рассказы, вместе взятые.
Мало кто знает: Александр Исаевич предлагал Шаламову работу: вдвоем писать «Архипелаг». И это было бы правильно: Шаламов сам, своими глазами видел то, о чем Александр Исаевич многое, очень многое знал только по чужим «крохоткам», по письмам (после «Ивана Денисовича»), в том числе по устным рассказам…
Но: не согласился «поэт Колымы». Не захотел. Тоже — волк-одиночка? Или (вот она, разгадка?) не было в его жизни «вложенной цели» — просто не случилось ?..
Шаламов пил, не берег себя для работы, для дела, писал урывками, разбросанно, не все рассказы (даже рассказы) доводил до дна, до цели. По большому счету — писать не хотел.
Когда летом 56-го вдруг из ниоткуда появился Шаламов, появились его стихи, Александр Исаевич задрожал: вот же он, брат! Из тех тайных-тайных братьев, о которых он знал, догадывался, что они — есть, где-то они есть, уже родились, уже живут…
Русский XIX век — весь! целиком! — вырос из Пушкина, из «Евгения Онегина», из поэзии, из «Бориса Годунова», из «Капитанской дочки»… — подлинный русский мир.
Он возник легко и незаметно, на зависть странам-соседям; вдруг самозародились, наконец, те «баснословные года», когда Россия действительно стала Европой.
Русский XX век — особый. Он ужасен. В своих гнусностях — неповторим. Как покатилось с 905-го, так и катится: беда за бедой.
Вылетела, выплеснулась наружу русская ненависть (вот пример, когда иноземцы совершенно ни при чем, ведь все это — свое, кровное, здесь друг к другу ненависть), выплеснулась — и понеслась по великим, бескрайним землям. Нет в мире (и уже не будет) другой такой страны, где собственная кровушка лилась бы, как воды великой Волги. Каким-то необъяснимым, полумистическим образом, Россия — сразу же — втягивает в этот кровавый круговорот всех, кто когда-то стал Россией: буддисты, католики, евреи, монголы, угрофинны… Их кровь льется так же беспощадно, как и русская; вдруг выясняется, что совершенно мирные народы, как угрофинны, например, тоже должны, обязаны (все как один) умереть за правое дело…
Какое, к черту, оно «правое»? Почему обязательно надо умереть, кто это придумал? Зачем?
Но факт: гибнут десятки миллионов людей, уже погибли 95 % сокровищ российской культуры, утрачена (погибли… разбазарены…) треть всех природных, то есть национальных богатств… — а кровь льется и льется, красный цвет (кровь) становится дизайном страны, от красных флагов до красных дорожек…
Кто же примет это чудовище, русский XX век, на себя? Булгаков не сумел, сломали, да и Михаил Афанасьевич (к счастью для него) не видел самое страшное, ГУЛАГ. Кого на этот раз призовет Господь? Кому Он сейчас преподнесет великую обязанность литератора — исправлять страну, на кого Он теперь, в стране лагерей и могил, возложит этот крест?
«Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…»
Александр Исаевич был крепок, он как-то задержался в одном возрасте, ему трудно дать его семьдесят, хотя он, надо признаться, всегда, даже молодым, выглядел старше своих лет: ведь Александр Исаевич и бороду-то отрастил только лишь затем, чтобы не тратить время на лишнее бритье.
А получилось, он — как священник.
В России у священников нет возраста, кажется — сам Господь стирает на лицах своих духовных сыновей все мирские границы.
Александр Исаевич обернулся — на заднем сиденье в изрядно потрепанной папке лежала небольшая тетрадка: завтра поутру интервью с кинорежиссером Говорухиным, первое интервью Солженицына со дня победы в России т. н. демократии.
Александр Исаевич выделил для этих съемок утро, то есть самое хорошее время: многое, очень многое надо сказать.
Наброски на скорую руку, но все по пунктам, все строго, мыслей здесь — часа на 2–2,5; Говорухин обещает сделать две, может быть даже три серии. Александру Исаевичу только что звонил Егор Яковлев, руководитель Первого канала, обещал, что фильм увидят десять-пятнадцать миллионов зрителей.
Самое главное, о чем надо сказать: все способности власти необходимо направлять на расцвет своего народа. А в России испокон веков… перевес внешних усилий над внутренними.
XVIII век: Пруссия у Австрии хочет оттяпать Саксонию. — Спрашивается: ну какое наше дело? Где Саксония и где Россия? Нет же, царь-батюшка не может оставить в беде братьев-австрийцев и вступает в семилетнюю войну с Пруссией. Ну какие они нам братья? Что за глупость? А Россия посылает туда ратников, льет кровинушку без всякой надобности, выигрывает эту войну… — только зачем?
Другая история: английский король пожелал иметь в Европе личное княжество — Ганновер. Ему приспичило, извольте видеть, заграбастать для своих утех сады и дворцы Ганновера, короли, они как дети!
И начинается война с Англией. Мы, Россия, шлем туда тридцатитысячный корпус, который топает пешком через всю Европу… — только зачем?
Давняя-давняя привычка: подробно выстраивать каждое свое появление на публике, потратив час-другой (иногда и больше) на конспект речи… — у него могут быть экспромты, но не может быть никаких случайностей…
Церковный раскол. Если бы не Никон и его безумные реформы, закончившиеся опять кровушкой, глядишь — и 17-й год отступил бы, Россия была бы к двадцатому веку крепче духом, все-таки двенадцать миллионов старообрядцев — огромная цифра по тем временам.
Но Россия снова (опять без всякой надобности) выкачивает из себя собственную силу, изнуряет свой народ войнами, бессмысленными походами по Европе, расколом и прочей глупостью, забывая о главном — о себе, то есть забывая о самой России…
Дмитрий Сергеевич Лихачев, высоко, как и Ахматова, оценивший «Ивана Денисовича», писал ему когда-то, что он не сомневается в живом существовании на земле дьявола, — иначе в мирских делах вообще ничего нельзя понять!
Почти мистика, наверное… — только почему мистика?
Разве вера, церковь, образы, сам дух русских храмов… — мистика? Разве дорога к Нему — мистика?
Или не стоило, все же, писать в «Теленке», что вся возвращенная ему чудесным образом жизнь не его в полном смысле этого слова? Выходит, не стоило писать правду — из опасения, что люди, прежде всего литераторы, сморщат носы?
«А человек ли я?»… — спрашивал (сам себя) старый римский священник. Он столько лет молился, столько лет не выходил из храма, что сам уже путал себя со святыми.
«Человек, — отвечал первосвященник, конечно, — человек! Нельзя же молиться… самому себе!».
А Он, между прочим, творит на своем языке, Он не говорит по-русски, значит, кто-то обязательно должен помочь людям, прежде всего тем, кто все еще далек от церкви, прийти к здравому смыслу .
Если «лестница в небо», к Нему, становится чуть-чуть короче — разве это грех? Несли никто не может объяснить это чудо: «я свободно хожу по болоту, стою на трясине, пересекаю омуты и в воздухе держусь без подпорки…» — разве здесь, в этой правде, есть, проглядывает, как пишет Войнович, «любование собой…»? «Ах, какой я хороший человек?!..»
За восемнадцать лет своей жизни в Вермонте, Александр Исаевич столько раз ездил по этой дороге, что мог бы, наверное, уже выучить ее наизусть.
Однажды, в редкие минуты отдыха, когда Александр Исаевич по уши вдруг погрузился в игру с детьми, сочиненную Степкой, его любимцем, — Аля, так он иногда звал Наташу, изумленная неожиданной идиллией, выбрала минутку и предложила «хоть сейчас», но лучше летом, в июле, поехать всей семьей к морю, может быть — куда-нибудь в круиз, на Аляску или в Норвегию, на фьорды, например, где — красота, где самая вкусная в мире рыба, где в Бергене, как рассказывала ее подруга, можно запросто, на рынке, купить кусочек кита…
Наталье Дмитриевне очень хотелось, чтобы дети увидели мир.
Он ничего не ответил, встал и ушел к себе в кабинет.
Ерунда это все — Александр Исаевич совершенно не хотел новых впечатлений: он жил Петроградом 17-го года, ему удалось, наконец, вкогтиться в эти события, какой еще круиз?
Смерть — она всегда в запасе,
Жизнь — она всегда в обрез…
Да и деньжищи немалые: к старости надо готовиться, к старости, о детях думать, об их учебе, об их будущем житии. Здесь же — одно мотовство!
Левка Копелев удивляется в письме, что Александр Исаевич не поехал в Ленинград на похороны Воронянской, давней своей приятельницы… — она повесилась сразу после обыска, когда чекисты изъяли у нее экземпляр «Архипелага».
Ночь мучений — туда (Александр Исаевич всегда плохо спал в поезде), целый день там, в Ленинграде, на морозе, на ветру, ночь обратно, потеряно будет два дня, если не больше! А два дня, между прочим, это пять-шесть новых страничек, вон как!
Они (все) не понимают, что его жизнь, его решения и его поступки нельзя, просто глупо судить по тем меркам, которые для них, для его коллег, действительно правила!
Два дня кобелю под хвост — непозволительная роскошь. Он что? Молод, что ли?.. — Что за манера такая судить (чистый «совок», да?) по себе обо всех?..
Человек, у которого (по его планам) жизни в обрез, не может, не умеет дружить, потому что друзья требуют времени.
Человек, вечно голодный до творчества, сытых от литературы — не разумеет.
Их много, очень много грозных вопрошателей: Копелев, Войнович, Максимов, Маслов, Эткинд, Лакшин, один из лучших сотрудников «Нового мира», Синявский, Некрасов…
«Повадился кувшин по воду ходить…»
Они ехали с Алей перевести дух — к природе.
Красиво, в Америке, эффектно… Но эта гордая красота ему совершенно не нравилась; Америка ослеплена Америкой, она без ума сама от себя: там, где всегда такой шум, где огни на улицах в метр, — разве здесь, в этих городах и городках, может создаваться уют для человека и покой для души?
У каждой страны есть лицо. Эмблема нынешней России — полуразбитый горшок. Эмблема Америки… (если его спросят, он обязательно подскажет американцам… — две жирные белки, похожие на кошек: лезут к людям, ластятся, обожают, когда их гладят, главное — когда кормят.
Наталья Дмитриевна и Александр Исаевич ехали очень медленно, все, как любит Александр Исаевич, как ему хочется: Наташа всегда, с первых же дней их знакомства, жила его жизнью, — когда рядом такой человек, своя жизнь, она давно это поняла, уже не нужна…
Александр Исаевич молчал. Если он молчит, значит — он работает, просто не пишет в эти минуты, но работает.
Великий художественный покой (Лев Николаевич Толстой), главное (из необходимых) условий для создания эпических вещей.
Он молчал, то есть не молчал, просто — он не говорил, — в шутку Наташа замечала, что Александр Исаевич отравлен идеями, поэтому его тексты все чаще и чаще превращаются в головоломки.
Что это за книга, если ее невозможно читать?
Она чувствовала проблемы с языком, говорила ему об этом, приводила примеры… — Александр Исаевич слушал внимательно, вроде бы соглашался, кивал головой, но все оставлял как есть.
Разве можно писать (она читает «Красное Колесо»): а «тут и умерши матери одна за другой…»
Или — «Раковый корпус» (больше всего Наташе нравился другой вариант названия — «Корпус в конце аллеи»), здесь, в «Раковом», небрежность повсюду:
«…А сегодня там еще мыла пол санитарка Нэлля — крутозадая горластая девка с большими бровями и большими губами. Она давно уже начала, но никак не могла кончить, встревая в каждый разговор…»
Или: «Русанов повернул и пошел выше, глядя вверх. Но и в конце второго марша его не ждало ободрение».
Это что такое?.. Это сказано по-русски?..
Александр Исаевич — не ответил (он никогда с ней не ссорился), текст — не поправил, вышло — так вышло! Плохо, конечно, что с ним давно уже никто не спорит, вообще никто, даже — по «обустройству России»: академик Лихачев пошел, было, на такой разговор (она сама видела эту передачу), но тут же его и оборвал, заявив, что у Александра Исаевича — «диктаторские замашки».
О, сила общего мнения!..
Теленок, бодавшийся столько лет с дубом, так и не сумел его пошатнуть, куда уж там… — дуб здорово подпилил Горбачев. Хотел что-то подправить, видно, убрать сухие ветки, в земельку навоз подкинуть, минералы, чтобы сам дуб жил бы лет сто, не меньше, но в этот момент из дупла высунулся плохо причесанный, заспанный Ельцин, потянулся… — и вдруг повалил этот дуб к чертовой матери.
Александр Исаевич прав, конечно: семьдесят лет огромная страна стояла на утесе тоталитаризма, вдруг Ельцин предлагает с ходу уйти всем в долину: там, мол, в долине, хорошо, там демократия… — что значит уйти? Как? Прыгнуть, что ли? Да так и шею можно свернуть, трупами вся долина покроется, верно?
Машина, старенький «шевроле», катилась осторожно, особенно под горку, — все, как он любит.
— Ты не устал?
— С чего же?.. — откликнулся Александр Исаевич.
— Остановимся?
— Да. Надобно походить…
Александр Исаевич опять вспомнил о Копелеве.
Получив его письмо, он не дочитал его до конца — выкинул.
И пожалел. Копелев вел себя на редкость порядочно: в печать письмо не отдал, писал только для него, для Солженицына. И вдруг — новость из Парижа, с рю Борис Вильде, от верных людей: Розанова похвалилась, что Ефим Эткинд передал в «Синтаксис» второй экземпляр «Обращения». На словах велел не печатать до его письменного разрешения, на днях он запрет снял, текст уже в номере.
«Не постой за волосок — бороды не станет…»
— Скажи, я ведь нынче… таран раскола?.. Так вот вышло, верно?
Александр Исаевич так взглянул на Наташу, что ей стало не по себе.
Постоянно напряженное выражение его лица не изменилось, да оно, честно говоря, никогда и не менялось. Всегда одно и то же выражение лица, в любую минуту, и днем, и ночью — лицо каторжника.
Александр Исаевич сидел как сфинкс, совершенно неподвижно, смотрел в лобовое стекло, на дорогу, какая-то мысль вдруг уколола его, и стало ему так больно, что даже при всей закрытости своего характера он не смог это скрыть.
Больно! Люди, которые умеют переносить боль на ногах, в душе — самые беззащитные.
Может быть, за бородой это не видно? А? Борода как занавес для его души?
Показалась опушка леса. Наташа тут же остановила машину.
Они сидели тихо, молча. Как провинившиеся дети.
— Раскололи мы зэков, — наконец сказал Александр Исаевич. — Сосморкано наземь. Взяли вот… и раскололи!
— Каких еще «зэков»?
Человек, вышедший из лагеря, не умеет говорить много и долго.
Машина приткнулась возле небольшого сугроба. Наташа думала, вот-вот он выйдет из машины, на воздух, тогда бы она вышла вслед за ним, но Александр Исаевич — даже не пошевелился.
— Саша…
— Да.
— Ты сказал… неправду.
Она положила руку ему на коленку, словно хотела его согреть.
— Если бы… — откликнулся он.
Лагерь, лагерь… — или если бы не лагерь, он бы все равно, хотя бы из-за характера, из-за своей внутренней, врожденной подчиненности литературе… устроил бы из собственной жизни ГУЛАГ?
Нобелевские лауреаты могут, конечно, умирать в одиночестве… — только зачем?
Александр Исаевич молчал. Внешне он был совершенно спокоен, но какой же вулкан клокотал там, у него в душе?
Кто-то говорил Наталье Дмитриевне (как проверить?), что люди, прошедшие лагеря, живут намного дольше, чем те, кому повезло, кто остался на свободе. Но каждый пятый либо сходит с ума, либо страдает нервной болезнью.
Она никогда не говорила с ним о ГУЛаге, не трогала эти годы, и только однажды спросила… вот чисто по-женски, из любопытства… что там, в лагере, было для него самое страшное?
Александр Исаевич сказал: однажды среди ночи он проснулся от непривычного шороха; опытные лагерники знали каждый шорох, отличали их друг от друга, но этот — был какой-то особенный, новый.
Александр Исаевич вскочил и увидел картину, еще не описанную в мировой литературе: вши стадом сбегали с холодеющего мертвого тела его соседа. Помер он час-полтора назад, труп остывал, и вши бросали его со скрежетом…
— Мы-то думали, Наташа… — Александр Исаевич говорил очень быстро, слова теснились и налезали друг на друга, он даже жестикулировал, быстро-быстро, — мы даже… были уверены, ты припомни, что «Архипелаг» заложит первый камень в будущий музей величайших издевательств советского человека над советским же человеком, над своими же согражданами. Музей как мемориал, который соединяет всех, кто ненавидит коммунизм, потому что коммунизм возможен только в ГУЛАГе… вот уж действительно — «каждому по потребностям, от каждого по труду»! И только в ГУЛаге может быть всеобщее равенство людей — в смысле бесправия!..
Когда Горбачев объявил великодушно «гласность»… — так вот же она, товарищи, ваша мерзость, целый музей, все собрано и подшито. «Архипелаг» — начинает, а продолжают — все, кто был там, каждый по-своему, кто как, кто крохоткой в тетрадке, кто — документами, кто развернутой строкой, не важно, как написанной, кто, может быть, рисунком. И все это льется и льется, музей все эти капельки соединяет в кулак, и тогда уж — не остановить!
Странно, они — вдвоем, сидят в машине, а Александр Исаевич говорит так, будто для него это бой.
Он всегда говорил так, словно это бой.
Привычка? Раньше он скорее изнехотя оборонялся, почему же сейчас-то бой?..
«Моя единственная мечта — оказаться достойным надежд читающей России», — записал Александр Исаевич когда-то. Неужели он думает (чувствует?), что в той России, которая сейчас строится, насильно, под давлением, но строится, его книги далеко не всем будут нужны (или совсем будут не нужны), потому что в его книгах больше подвига, чем литературы, а время такое (обрывается русская традиция), когда подвиг теряет в цене?..
— …Нет музея ГУЛАГа? Не оформлен?.. — Александр Исаевич говорил взнервленно, быстро. — Так подождите, главный камень, его основа, уже есть, уже заложены. Как появится, кстати… обязательно будет… и музей жертв Гайдара, их ведь, его жертв, уже сейчас — как в 37-м; Россия — страна… которая не умеет считать. Тогда, в 37-м, мало кто, в Москве особенно, замечал трупы, все недосуг было задуматься, людей… пострадавших было как-то не видно, сейчас Россия тоже не замечает, не верится… как не верилось в 37-м… что Холокост переходит в Холокост.
Россия сто лет назад… — Александр Исаевич, кажется, чуть-чуть успокоился, — это… 1/6 часть мира и 1/9 часть населения планеты; Россия сегодня — это уже 1/9 часть мира и 1/36 часть его населения… — разве не катастрофа… я хочу спросить? А мы вдруг… — Александр Исаевич так и не взглянул на Наташу, он все время смотрел — и говорил — в лобовое стекло; да и правильно, наверное, что он на Наташу не смотрел: она всегда была как бы в обороне, когда Александр Исаевич нападал, причем не важно, как он нападал и на кого, тем более если Александр Исаевич нападал на самого себя… — мы расколотили всех на лагеря… а что получили? Взаимную отчужденность зэковских сердец и войну! Ведь сейчас же ясно избрано: опорочить меня как личность, убить имя, если угодно, тут уже не ГБ старается, выдохлись, свои сейчас делают…
В Питере есть актер — Евгений Лебедев. Когда-то Наталья Дмитриевна видела его в «Мещанах»: Лебедев мог бы отлично сыграть Солженицына, они, бывает ведь так, даже внешне похожи.
Александр Исаевич замолчал внезапно, на полном ходу, так же как и начал говорить: уткнулся бородой — себе в душу.
— Поехали, наверное… — попросил он. — Когда… едешь — веселее как-то…
«Шевроле» завелся с третьего раза: совсем уж старенький, продать бы его побыстрее…
Они молчали — Александр Исаевич был какой-то потерянный, не в своем контуре.
«Схватилась мать по пасынку, когда лед прошел…»
Левка, Левка… — пишет грубо, да еще с патетикой: Саня-Саня, правдивость — колеблется, дает трещины и обваливается! И все это, Копелев уверен, только потому, что его старый «друг Саня» вообразил себя «единственным носителем единственной истины».
Ну-ну… — если происходит Обретение, если он, бывший солдат и узник, получает — для чего-то, да? — еще одну жизнь и в его новой жизни, из ее духа, из подвига, рождаются — одна за другой — его книги… словом, если Чудо возможно (и все — на словах — верят в его Бытие), почему же свои, прежде всего свои, коллеги, ведут себя так, словно он, Солженицын, всем им чем-то обязан, словно его книги уже не имеют, уже растеряли, «вложенную цель»…
Значит, так: если бы он, Александр Солженицын, жил бы где-нибудь в тайге, допустим эту мысль, и там, в тайге, написал бы, втайне от всех, «Один день», «Матренин двор», «Раковый корпус», «В круге первом» и, наконец, «Архипелаг»… сразу, вот просто в один день, предъявив их людям, — послушайте, его бы сразу назвали святым! Все, и раньше других… тот круг, кто осваивает сейчас новомодный жанр: «открытые письма» Солженицыну.
Ждали мессию — вот он, явился… живет в укрылище, в тайге, ни с кем не общается, на связь не выходит… но именно потому, что он (хотя и был наособицу), но не чурался, все же, московских разговоров, знакомств, был открыт… пусть не для дружбы, нет, конечно нет, если он даже с Анной Андреевной Ахматовой вел себя вызывающе независимо… только это все (это и другое) происходило не потому, что Александр Исаевич не понимает, что Ахматова была и остается — «спутницей нескольких поколений», не слышит ее синтаксис, «почти шепотный», не чувствует в ней «бездну подтекста»… — нет же! Александр Исаевич любовался людьми очень даже по-своему, очень-очень глубоко… — так вот, был бы он тайной, не вышел бы к людям… да: все увидели бы в нем Мессию.
Говорят, Сталин прозевал начало войны, потому что его сбили с толку противоречивые сообщения советской разведки. Какое уродство — спросил бы у Ахматовой, она бы сказала Сталину все как есть:
Восток еще лежал непознанным пространством
И громыхал вдали, как грозный вражий стан,
А с Запада несло викторианским чванством,
Летели конфетти, и подвывал канкан…
Описывая в «Красном Колесе» Надежду Крупскую, он (и надо-то всего: прочесть!) говорил о женской преданности, о том, как сручно с ней Ленину. Но старый друг Копелев вдруг понял, что «цюрихской» Ленин — это автопортрет самого Александра Исаевича, а Крупская «списана» с Натальи Дмитриевны Солженицыной: «Жить с Надей — наилучший вариант, и он его правильно нашел когда-то… Мало сказать единомышленница. Надя и по третьестепенному поводу не думала, не чувствовала никогда иначе, чем он. Она знала, как весь мир теребит, треплет, разряжает нервы Ильича, и сама не только не раздражала, но смягчала, берегла, принимала на себя. На всякий его излом и вспышку она оказывалась той же по излому, но — встречной формы, но — мягко… Жизнь с ней не требует перетраты нервов…»
Людям — тын да помеха, а нам смех и потеха! Все идет в ход, любая глупость: и забор, у Солженицыных в их Пяти Ручьях — шесть метров с видеокамерами, и погубил он себя точно так же, как погубил себя казачий выскочка Шолохов! Издеваются: Солженицын — раб своей идеологии, читай — глупости, русский народ у Солженицына не народ, а жертва, все грузины у него — палачи, все евреи — мерзавцы и т. д. и т. п.
Многие (все?) иерархи русской церкви, включая, кстати говоря, и «агента Дроздова», навсегда приписаны к КГБ. Такой ценой (необходимо оговориться) они, иерархи, сохранили в России православие.
Жестокая и трусливая потаенность, от которой все беды нашей страны! В ситуации, когда церковь полностью под «гебухой», ему и его книгам тем более указан особый путь. Но как только этот крест лег на его плечи, тут же разлетелись, разгулялись крики, от которых он в конце концов действительно устал: «ветровские» функции, односторонняя дружба, «Ленин в Цюрихе» как автопортрет самого Александра Исаевича, более того — он, Солженицын, уже и не писатель-историк, оказывается, а пропагандист и иллюстратор!..
Ну сколько же можно, а?
Человек человеку враг — главное достижение русской жизни.
— Выйдем?
— Конечно… пора… — Наталья Дмитриевна хотела, видно, добавить что-то еще, но замолчала: все слова уже сказаны.
«И безвозвратно уходило время только в том, что безвозвратно изнурялась моя родина…»
Они опять оказались на какой-то опушке. Асфальтовые дороги через полуголый лес — вот как к этому привыкнуть?
Наташа вышла из машины, едва заметно потянулась, расправила плечи. Выжидающе посмотрела на Александра Исаевича.
— Я сейчас, сейчас…
Пройтись?
Александр Исаевич обернулся; на заднем сидении лежала еще одна тетрадка в линейку, с которой он сейчас не расставался.
«Конспект, — написано на обложке. — Др. сл. История».
Какой почерк, а? Мелкий, как луковые семена. Если почерк — это характер, значит, характер у него — горький, характер настоящего (битого-перебитого) подпольщика.
«Тихий Дон», главный, ведущий вопрос книги: чего стоит человеку революция?
Солженицын, главный (без ответа) вопрос: чего стоит человеку эмиграция?
Вся русская история — здесь, в этой тетрадке:
— культурные народы Римской Империи и Близкого Востока (слово «близкий» Александр Исаевич дважды подчеркнул) считали славян разбойниками и дикарями; такими они и были (VI–VIII вв.),
— жизнь у славян не дружная, племена жест, нападают др. на друга. Грабеж (по занятиям) на пер. месте, за ним — торговля и земледелие,
— предм. вывоза (продажи) у сп.: меха, мед, воск. Но осн. источник дохода — рабы. Славяне продают друг друга, сильные торгуют слабыми; все араб, и европ. рынки «забиты» рабами-славянами, между людьми, славянами, постоянная «гр. война»; слово «раб» (в английском — «slave», у французов — «esclave») от слова «славянин» (подчеркнуто дважды). В Средневековье греческий «дулос», то есть «раб», вытеснен словом «склавос», — так др. греки именуют славян.
«Slave», «esclave» — вся планета знает (говорит), что славяне — это рабы. Теперь вопрос: рабы Древнего Рима, это тоже славяне?..
— На славян, пр. всего — мол. мужчины, девушки, дети, ets. славяне же, племена-победители, выменивают: оружие, вино, предм. роскоши, золото, ткани.
Ремарка на полях: тогда — племена, сегодня — банды, экономический бандитизм, — какая разница?
— Славяне у славян, их поработ., вооб. ничего не стоят: мн. — мн. мужчин (сотни?) за одну бочку вина. Без жалости! (подчеркнуто).
— Отсюда — бескон. походы славян (друг на друга). Нуж. товар — рабы. Хазарские и араб, купцы везут купленных сл. (от Одера и Вислы до Оки и верх. Волги на Востоке, от Ладоги до Дуная) на рынок невольников (Византия, особенно Царьград, далее — по всему миру. Племена не смогли объединиться (сл. б/ненависть друг к др.), даже (VI–VIII вв.) при нашест, варягов и норманнов. Патолог, ненависть др. к другу. Платят дикую дань, но вс.р. не консолидируются. Только в VIII в. слав, изгоняют варягов обратно «за море», но мир и солидарность (подчеркнуто!) не наступают. Наоборот, вдруг станов, хуже, кровь на крови: «…и не бе в них правды, и воста род на род, и бысть межди ими рать велика и усобица, и воевать почаща сами на ея…». Смута такая, что реш. слав, между собой: поищем себе князя, «который бы владел нами и судил по праву, и пошли за море, к варягам». Чудь, Словении и Кривичи просят варягов: «Вся земля наша велика и обильна, и порядка в ней нет, приходите княжить и владеть нами…»
Александр Исаевич отодвинул тетрадку: с первых дней Петербурга, с «засилия иностранцев», русская интеллигенция принялась за сочинение истории своего государства.
Кто сочинил удачнее, тот и патриот! Главное — эффектная фраза, от «Княжнин умер под розгами!» (Карамзин), до «Пусть без страха жалуют к нам в гости, но кто с мечом придет, тот от меча и погибнет…» — Александр Невский, русский святой, никогда не говорил этих слов. Их сочинила академик Панкратова, видная сталинистка; она была очень плохим историком, но одним из официальных идеологов сталинского времени. — Комплекс перед «прекрасным нашествием»? Обидно, что Зимний, Петергоф, Царское, Павловск… все великие творения новой столицы есть сплошь плодом «производство умов италианских или французских»? Наверное… (подчеркнуто) не хотелось быть «вторыми», если гости подарили русской столице такой (прекрасный!) результат.
И ведь опять кто-то упрекнет Александра Исаевича в «тенденциозности», хотя он фиксирует — с точностью школьного учителя — смысл (суть) жизни тех земель, которые очень скоро будут названы Русью:
— Ключевский счит., что слав, призв. варягов только для защиты своих рубежей (а уж потом, позже, варяги коварн. обр. захват, власть над сл./землями), но ни одна летопись (подчеркнуто) не сообщает нич. подобного.
Главное: у славян не было правды (выд.) в их внутр. отношениях. А как?., если все это банды, — какая ж «правда» у разбойников и работорговцев?
— Приходит Рюрик (Рорук?), приглаш. сл. на царство (с братьями и дружиной). Пират, тиран, предтеча царя Иоанна,
— Русь — древнескандинавское «рогхремен» («гребцы, морех.»), то есть варяги дают этим землям, фактич. — своей колонии, еще и свое имя,
— от Волыни до Оки, от Азова до сев. морей — везде правят варяги (везде без исключен., подчеркнуто), появл. т/образом новый (исключ. пришлый) правящий строй будущей страны;
— X век — Русь управляется конунгом, т. е. киевским князем (из прямых потомков конунга Рюрика),
— середина X в., «Русская Правда», закон, созданный варягами для славянских земель. Официально узак. неравенство: за убийство княжьего мужа — 80 гривен компенсации (прим. 20 кг серебра), за убийство смерда — 5 гривен; деньги стан, мерилом всех мерил,
— чтобы войти в высш. слой p/общества, надо быть варягом, пусть не по крови, хотя бы — по стилю жизни…
Александр Исаевич оторвался от тетрадки и взглянул, через стекло, на Наташу, на ее веселое, раскрасневшееся лицо: ветер меньше не стал, хорошо бы погулять по лесу, как хотелось, но не удастся, жаль… — зачем тогда ехали, спрашивается?..
Кто-то сказал, что его «Теленок» — книга о том, что он очень хотел, но так и не научился дружить.
«Хвалим день по вечеру, а жизнь по смерти…»
Эх, Русь-Россия… вот как ИСПОКОН ВЕКОВ несется эта птица-тройка по трупам сограждан, так и скачет без остановки. Почему (у россиян) если ты хоть раз не предал кого-то, значит, ты не человек?
И еще, все — вопросы без ответа: почему россияне совершенно не берегут друг друга, почему, если ты в России что-нибудь хочешь сделать (не важно что), обязательно надо сбиться в компанию? Варяги, то есть дружина, цари, то есть династия, коммунисты, то есть банда… — только Ельцин пока стоит особняком, он пришел как нечаянная радость, этот Ельцин, он сделал ставку на таких граждан, как Гайдар, а это безжалостные люди, дети своих родителей (так они воспитаны). Хороши правозащитники, конечно, — новые министры убаюкали их словами о демократии, а повсюду сегодня, на каждом кладбище — сотни новых могил — смертность в стране УЖЕ выше рождаемости, хотя реформам нет и года; скачок — у смерти — воистину сталинский, как в тридцатые…
Да и сам Ельцин совершенно, как оказалось, безжалостен. Ему что, не докладывают о Холокосте, что ли? А безжалостные люди ведут за собой прежде всего таких же — людей, циничных без меры.
Ельцин сейчас вроде бы сам по себе, но век его будет недолог, это факт, Ельцин исчезнет, причем бесследно, рано или поздно в Россию придет, наконец, ее коренная власть, единственная. Власть изнутри, если угодно, то есть власть, рожденная ее нутром: власть церкви.
При одном условии: если сама церковь не превратится — вдруг — в бизнес.
Вот когда поймут все, наконец, что только Всевышний может умирить этот народ.
Другие уже были у власти. От других — Холокост.
Александр Исаевич спрятал тетрадку и вышел из машины. Разговор с Говорухиным — хорошая идея, своевременная, Аля подсказала. Интервью жанр крайне не выгодный для писателя, поэтому Александру Исаевичу для интервью нужен не журналист, разумеется, а собеседник; он уже предложил Говорухину три главных вопроса, тот не просто согласился, даже обрадовался, ну а дальше уж — как пойдет…
Наталья Дмитриевна и Александр Исаевич нарочно уехали из дома: сейчас Говорухин снимает детей, Игната и Степку; портрет Солженицына на фоне его семьи, так сказать.
Игнат что-нибудь поиграет, скорее всего — Шуберта, он в том мастак. Екатерина Фердинандовна, мама Наташи, продемонстрирует — перед Говорухиным — как готовятся обеды, как принимает она почту, как держит корректуру.
Ну а завтра — его день.
— Не замерзла?
Ветер и правда усилился.
— Тепло одета, — улыбнулась Наталья Дмитриевна.
— Хорошо, что тепло…
Он и не ждал от Али длинных слов — они если и спорили, то только по пустякам, что одеть на выход, например, но коль скоро выходы почти полностью сократились, то и споров не было.
Более того: Аля приехала из Москвы, где она была на разведке (Аля говорила об этой поездке исключительно как о разведке), Александр Исаевич не сразу нашел полчаса подробно с ней поговорить, только на третий день: «завязывал» очередной Узел в «Красном Колесе» и не желал отвлекаться.
Да, все уже побывали у власти: цари, потомки Рюрика, коммунисты, то есть голодранцы, военные — от Колчака до Руцкого, такая вот эволюция, чекисты (Андропов) и даже писатели — Брежнев. Слово за церковью: вдребезги расколотый русский мир таков, что только церковь, только просвещенный Патриарх (как гражданин своей страны, он, кстати, обладает правом баллотироваться в Президенты России) — только власть Божья на земле может защитить эту страну, самую несчастную страну в мире, от ветров века и развернуть ее, наконец, к здравому смыслу.
Но патриарху сразу подставят двадцать подножек, — в 91-м дефицит продовольствия в России был 17–20 %, иными словами, российская деревня, уже совершенно истерзанная, давала — вон ведь как! — 80 % всех сельхозтоваров, необходимых для жизни страны. А в 92-м, всего через год, зависимость России, крестьянской, привычной к труду страны, от ввоза иностранных овощей, зерна и фруктов выросла — скачком — на 55 %, то есть удар по деревне, нанесенный Гайдаром, уже сравним, по последствиям, с коллективизацией 33-го года.
Тогда падение оборота (подсчитали в Европе; ЦКВКП (б) молчал, разумеется) было в районе 30–35 %, сейчас, 91–92-й, то есть одним махом — 55 %, как написал ему академик Фисинин, — ничего, да?
Русскому крестьянству сейчас тяжелее всех: тысячи погибших, десятки тысяч сбежавших, ушедших на заработки в города и — не прижившихся, то есть погибших там. Каждый день в России — минус одна деревня. Они исчезают, русские деревни, со скоростью звука. Они исчезают, чтобы никогда уже не появиться. Такой удар нанесен, что (подсчитано) с 95-го Россия ежегодно будет терять по миллиону в год своих граждан. И если никто не остановит (силой неимоверной ) это безумие, так, без остановки, будет продолжаться сколько угодно долго, потому что в какой-то момент наша страна пройдет — раз и навсегда — «точку невозврата».
Кто-нибудь заметил, как исчезли (в составе России) десятки малых народов? Уже исчезли, вымерли под корень, — ну и что? Ведь никто не пошевелился. У нас есть Красная книга редких животных, вымирающих видов, но нет Красной книги народов, стоящих на краю гибели, тем более — уже погибших, уже стертых с лица земли.
У России (сколько войн было?..) нет самозащиты перед смертью, все инстинкты потеряны. И теперь, когда явственно обозначилось движение нашей нации к гибели, никто (те же деревни) не бьется — правозащитники, ау? — за их умаленные или вовсе растоптанные крестьянские права!
Тогда, в 17-м, Россия была как под гипнозом, сейчас — Ельцин, Гайдар, Чубайс… все опять под гипнозом.
Дураки, да? Но ведь народ (весь народ) не может быть дураком?
Александр Исаевич взял Наташу под руку, и они сделали несколько шагов по заснеженному асфальту.
Тоскливо это все. Тревожно. Если Россия (период такой) опять верит убийцам, зачем тогда возвращаться?.. Чтобы сцепиться уже с этими? с новыми? неизвестно откуда взявшимися? Точнее, известно: Коммунистическая партия Советского Союза. Ведь все они — родом из КПСС — все, там, среди министров, есть беспартийные?
У Александра Исаевича сейчас исторический труд, книга всей его жизни: «Красное Колесо».
«Я выполнил свой долг перед погибшими…»
Александр Исаевич шел по дороге, крепко держал Наташу, она еще крепче держала Александра Исаевича, и они очень боялись поскользнуться.
Ветер метался как заведенный, бил их по лицам, обдавал холодом, но обратно в машину не хотелось. Тем более отошли-то они совсем недалеко.
Евреи. Один из главных, стратегических, если угодно, вопросов — его «Евреи». Если придет, все-таки, час возвращения, значит, еврейские главы, собственноручно выкинутые им когда-то из «Архипелага», печатать сейчас нельзя. Рано. Сначала надо вернуться, потом уже — печатать. Он — не только писатель, в литературе он — бывш. советский человек, то есть — напряженный стратег. Его книги (все его книги, «Евреи» не исключение) «то должны, закопавшись в землю, не стрелять и не высовываться, то во тьме и беззвучии переходить мосты; то, скрыв подготовку до последнего сыпка земли, — с неожиданной стороны в неожиданный миг выбегать в дружную атаку…» Человек, ощущающий на себе миссию, обязан быть стратегом: если бы его «Евреи» вышли бы в «Архипелаге», не видать бы ему Нобелевскую премию, обнесли бы точно так же, как с Ленинской…
Канкан Ростроповича: свое время — всему!
Работорговля, бесконечные походы русских князей друг на друга, опричнина, когда стоном орала «вся Великая, и Малая, и Белая Руси…», а шизофреник-царь Иван Васильевич был сразу — и навеки — проклят людьми, проклят народной памятью; Петр Первый, построивший великий город на крови, руками… — да, фактически, заключенных; попробуй, оставь «стройку века», сбеги! Подучается так: если ты, государь, очень хочешь, чтобы в такой стране, как Россия, был бы порядок, твой порядок, как же без смертной казни? Все крупные инженерные сооружения в России стоят на крови (железная дорога из Москвы в Петербург: «А по бокам-то все косточки, русские,/Сколько их, Ванечка, знаешь ли ты..?»). Далее: Гражданская война, 1937–1938-й, Великая Отечественная как продолжение Гражданской, когда (1941-й) под знамена Гитлера встали — мгновенно — почти полтора миллиона бывших граждан России, к которым (через год) присоединятся тысячи власовцев, десятки тысяч бандеровцев (вся Западная Украина, вся ) и полки атамана Семенова, когда-то ушедшие в Харбин, — все это, увы, одна историческая цепь, одна линия: Россия громит Россию.
Такой стране действительно противопоказан капитализм, в такой стране он обязательно будет рабовладельческим. Кровавым и беспощадным — с одной стороны, с другой, прямо противоположной, — безропотным!..
Россия, между прочим, вообще сломалась о капитализм.
Черт бы с ней, с этой олигархией, с этой новой русской буржуазией, но они, эти господа, бывшие товарищи, быстро оставят Россию без нефти и газа, без леса и рыбы — все подгребут под себя, думая только о своих капиталах.
И кому, спрашивается, будет нужна страна со спущенными штанами?..
— Припомни, Аля, как зовут того пустомелю, кто после «Обустроить Россию»…
— Боровой… — Наталья Дмитриевна ловила его с полуслова. — «…Что несет этот выживший из ума старикашка…», Боровой, имя не скажу, не вспомню, бывший таксист, сейчас — деляга, объявивший себя политиком.
Она фиксировала любую брань по его адресу.
— Спасибо, — кивнул Александр Исаевич.
Пройти по тонкому люду, но пройти , то есть доказать : евреи приняли «непомерное участие» в создании «государства — не только нечувствительного к русскому народу, не только неслиянного с русской историей, но и несущего все крайности террора своему населению…»
Александр Исаевич выкинул слова о «ленинско-еврейской» революции — не надо. «Умный — не скажет, дурак — недопрет»… только как тогда объяснить, для чего же (самое главное) написана эта книга? Чтобы «посильно разглядеть для будущего взаимодоступные и добрые пути русско-еврейских отношений»? Кто в это поверит? Умирить тех, кто и так (внешне, во всяком случае) давно, с начала века, когда прекратились погромы, живет в мире?
Речь полковника Прокопенко при взятии Киева, документированная, без купюр, армейской многотиражкой, можно, конечно, считать образцом «советского антисемитизма», можно!
«Бабы! Слушайте меня…» — полковник, освободитель Киева, расчувствовался, залез с букетом на танк и, скинув с головы шлем, обратился к измученным киевлянкам. «Эти проклятые фрицы пришли-у наш родный Кыев и па-били у-всех наших жидочков. Ничего, товарищи, — мы тоже придем в ихний поганый Берлин и их жидочков тоже побьем!..» — антисемитизм, но глупо, да и подло было бы преувеличивать его масштабы.
Если кто-то из русских по-прежнему не любит кого-то из евреев или всех евреев вместе взятых, это так же обидно, как если бы кто-то из евреев по-прежнему не любил кого-то из русских или просто русских. Но на этой нелюбви, если она есть, вот уже сто лет, слава богу, все и заканчивается. Тогда как русский против русского — это перманентная гражданская битва, — нет, что ли? Более того, самое главное: если 37–38-й, «повторная волна» — 49-й, это все идеология, то за деньги, за гонорары в карман те же спецслужбы (в эпоху приватизации и «рынка») такое устроят… — Ягода позавидует, можно не сомневаться!
Александр Исаевич не заметил, как они повернули назад, к машине, и не заметил, что уже — стемнело, что ветер стих и на небе вот-вот появятся звездочки.
Давно, с Экибастуза, Солженицын обожал ночное небо: единственная отдушина, единственная красота, когда вокруг — тюрьма.
Под звездным небом Александр Исаевич чувствовал себя как в церкви. Тот, кто не любит жизнь, тот просто недостоин этой жизни, вот и весь сказ, между прочим, точка…
Они все так же молча сели в машину и — вернулись домой. Александр Исаевич отказался от чая, вместо ужина в их доме всегда был чай, и поднялся в свой кабинет.
Он так и не обозначил дату (хотя бы год) возвращения в Россию, но с «Евреями» решил повременить: торопиться-то некуда, сейчас очень интересно, как Москва примет его передачу с Говорухиным, что в ней оставят, что вырежут, ведь это первое — за всю его жизнь — прямое, глаза в глаза, не через газету, прямое… обращение к нации…
Назад: 20
Дальше: 22

Vasya
Pupkin