16
Ну, что тут говорить опять о моем ужасе. Он прошил меня с головы до пят похожими на ледяные сосульки иглами. Я мгновенно понял, что Ерошка не просто отъехал, не спрятался ради шутки. Его не было здесь совсем. Потому что не стало еще многого.
Не стало в конце квартала белой десятиэтажки с рекламой «Sapsang». Церковь на углу была теперь без блестящих крестов, и купол стал не позолоченный, а ржавый и дырявый, с черной решеткой арматуры. Колючий ветер гнал по дощатому тротуару окурки самокруток.
Прямо передо мной на кирпичной стене трепетал угол косо приклеенной серой бумаги с крупными строчками. Я машинально побежал глазами по буквам.
«Приказ № О13. В связи с осложнившейся обстановкой в районе военных действий Ермильская военная комендатура предписывает всем военнообязанным явиться на дополнительную регистрацию к местам своей приписки…»
Доски тротуара качнулись, я оглянулся. За мной стояли трое. В новеньких суконных гимнастерках. У двоих – стволы и граненые штыки над плечами без погон. Эти двое – в пилотках, а третий – в фуражке и с эмалевыми «кубиками» на малиновых петлицах. Лица у всех непроницаемые.
– Ваши документы, гражданин…
– Вам что, делать нечего? («И где же Ерошка?»)
– Ваши документы!
Я плюнул, достал из заднего кармана редакционное удостоверение (хотя оно и было уже недействительное). Старший молча и неподвижно рассматривал его с полминуты. Потом глянул на меня из-под козырька. Глаза были никакие.
– Вы кто? Псих? Это что? – Он показывал на печать. Я и сказал:
– Редакционная печать.
– Что в печати?
Там был двуглавый орел. Маргарита Долгопень так гордилась, что у нас «гербовая» печать.
– Сами не видите? Российский герб.
– Вижу, что российский, – сказал он задумчиво. – Вы власовец?
– Подите вы к черту! Если вы из кино, то учтите: я не в вашей массовке!
Я знал, что это не кино.
– Стоять!
– Я и так стою…
– Руки назад! Марш вперед! При ускорении шага, при попытке свернуть стреляем без окрика!
Двое в пилотках разом взяли винтовки на руку. Командир расстегнул кобуру. Повторил:
– Марш!
Что делать-то? Я плюнул и пошел… Все это было бы даже интересно, если бы не Ерошка и Еська. Где они?
Меня привели к невысокому кирпичному зданию с зарешеченными окнами полуподвала. Приказали: «Стоять!» Командир ушел в дом и скоро вернулся. Опять мне велели: «Марш!»
Двое с винтовками остались в коридоре, командир шагнул за мной.
Я оказался в сводчатой комнате, где в табачном дыму горела яркая лампочка. Уличный свет еле пробивался сквозь решетку полукруглого окна. У двери стоял часовой в синей фуражке, с совершенно деревянным лицом. И с дисковым автоматом (кажется ППШ).
Еще три синих фуражки с лаковыми козырьками я увидел на длинном, покрытом красным ситцем столе (ситец был в чернильных кляксах).
Хозяева фуражек сидели за столом, в ряд. Один был с медным чеканным лицом римского полководца. Другой – с залысинами и дряблыми щеками, напомнил завхоза школы, в которой я учился с пятого по седьмой класс. У третьего было очень белое круглое лицо со щеками, похожими на ягодицы. «Помпей», «Завхоз» и «Задница», – мгновенно придумались у меня прозвища.
Они смотрели на меня и будто не на меня. Они смотрели никак. Да, они были непохожи друг на друга, но с одинаковыми глазами. Я сразу вспомнил отчима, который в давние довоенные годы побывал в лапах следователей НКВД. Иногда, употребив четвертинку, он размякал и начинал полушепотом рассказывать про такое. Маме и мне. И говорил не раз: «Если вам придется иметь с ними дело (не приведи Господь, конечно) обратите внимание: у них ненастоящие глаза. Будто из фаянса. Лица при разговоре вроде бы меняются, мимика на них присутствует, а глаза… они не живут». Я понимал, сколько отчиму пришлось пережить, и жалел его. Всю жизнь жалел. И только одного не мог простить никогда: зачем он убил мою кошку…
Командир с «кубиками» в петлицах шагнул к столу, стал навытяжку, рука у козырька.
– Товарищ майор, разрешите доложить. Взят на улице при…
– Короче, – сказал Помпей.
– Документы не в порядке, товарищ майор.
– Обыскали?
– Никак нет, не успели.
– Обыскать.
Меня обшарили – умело, быстро, тщательно. Положили перед тройкой бумажник, платок, удостоверение, расческу.
– Ваше имя, – потребовал Помпей.
Я собрал остатки дерзости. Подбородком показал на удостоверение:
– Там написано.
Помпей прочитал. Сказал без удивления:
– Вы считаете, мы должны верить этому бреду? Здесь даже дата какая-то идиотская.
– Правильная дата, – сказал я.
Помпей посмотрел мне в лицо. Снова без выражения, но дольше, чем прежде. Завхоз и Задница смотрели так же. У Помпея чуть шевельнулся подбородок, словно тот подавил зевок. Я подумал, что все трое, наверно, давно не спали. Днем и ночью работают…
Помпей спросил бесцветно:
– Вы что же, хотите сказать, что вы человек из будущего? Как «фосфорическая женщина» у Маяковского?
Ишь ты, образованный субъект.
Мне стало все равно. Происходившее ушло за рамки реальности. Настоящим было лишь одно – Ерошка и Еська. И необходимость найти их. Скорей бы все это кончилось. Я ответил Помпею:
– Не думаю, что я из будущего. Скорее вы – тени из прошлого.
– Вы очень быстро убедитесь, что мы не тени, – опять же без удивления возразил он. – Девять граммов свинца в затылке вещь вполне материальная. Их я вам гарантирую…
Задница при этих словах мешковато завозился и выложил перед собой на красный ситец черный револьвер. Системы «Наган».
И сразу у меня натянулись все жилки. Если стоявшего рядом конвоира – пяткой в нужное место, наган со стола – в ладонь и тут же – кувырком к двери! Часовой не посмеет палить в людном месте…
Задница глянул и быстро убрал наган.
Завхоз двинул по ситцу к Помпею одну из моих бумажек.
– Товарищ майор, вот… – Это был календарный листок с корабликом.
И сразу все стало ясно. И этим троим, и мне. Бумага с готическими буквами, явно немецкая. Разве могла она оказаться в кармане у кого-то из «наших»?
Теперь хоть бейся лбом о стол, хоть рубашку рви на груди, хоть зайдись в отчаянных криках с попытками объяснений…
– А я-то сперва подумал: дезертир, – сказал Задница.
Помпей снова обратил на меня фаянсовый взгляд:
– В общем это уже не имеет значения, но, если не трудно, может быть, скажете? Вас забросили с парашютом?
– Конечно нет, – с усталым удовольствием сообщил я. – Это было бы слишком просто. Меня перекинули через линию фронта из большой рогатки. Новое секретное оружие. Называется «Плевок фюрера». Могу изложить конструкцию. В обмен на помилование.
Помпей опять подавил зевок. Сказал завхозу:
– Внесите в общий реестр. На завтра… – И командиру конвоя: – Увести.
– Доставить в общую?
– Нет. Таких птиц лучше держать отдельно до конца.
– Слушаюсь.
Меня повели через обширный двор, где тарахтел расхлябанный грузовик с железной будкой в кузове и кучками стояли военные. Подвели к приземистому, похожему на склад зданию. Прикладом легонько толкнули в открытую дверь. Она завизжала, грохнула, лязгнула.
Наступил мрак.
Ну, это сначала мрак, а скоро глаза привыкли. Над дверью, в толстой кирпичной стене было оконце, вроде зарешеченной форточки. В него сочился пасмурный свет.
Пахло какой-то дрянью. Было зябко. Я разглядел в углу сколоченные из реек пустые ящики. Сел на один, привалился спиной к другим, сложенным в штабель.
«Ну, что, голубчик? Попал в очередной переплет? Думай, как выбраться…»
Но не думалось. Только страшно было за Еську и Ерошку. Я подождал: не перевернется ли в пространстве еще один прозрачный лист? Не изменится ли что-то в окружающем полусумраке? Нет…
Судя по всему, Синий Треугольник уже не помнил про меня… Или он вообще ничего не решал? Свернулся в завязанных раз и навсегда узлах и про все забыл? Или… вообще никогда его не было, Треугольника?
«Да, друг мой, ты уж надейся только на себя….»
Но надеяться не получалось. Как спасение от сырой кирпичной зябкости, пришла дремота. Я обнял себя за плечи. Вообразил, что укрыт пушистым пледом. Помогло. Задремал… И вздрогнул. За дверью, на дворе, громко заиграл патефон. Именно патефон. Я сразу узнал характерный «акцент» пластинки сороковых годов.
Пластинка была, судя по всему, трофейная. И песня – полузнакомая, вроде как из довоенного заграничного фильма. Артистка старательно-сладким голоском пела по-немецки о цветущих деревьях и весенней любви. По крайней мере, я улавливал отдельные слова: «Фрюлинг (весна)», «Бойме (деревья)», «Майне Либэ (моя любовь)».
«Меломаны, с-сволочи», – с новым ознобом подумал я. И в этот миг раздались выстрелы. Словно кто-то бил поленом в железную дверь. Я вдавился спиной в ящик.
Выстрелов было с десяток. С интервалом секунд в пять. Когда они смолкли, сладкая песенка показалась звучащей сквозь вату. Но почти сразу стихла и она.
И тогда я сразу – с навалившимся липким страхом, с беспощадной ясностью сознания – понял, что не будет больше никаких путешествий по разным пространством, никаких сказочных превращений и состояний, похожих на полусон. Теперь была последняя, самая реальная реальность. И в ней, в этой реальности, завтра меня выведут на двор и вот так, под песенку сладкоголосой фройлен…
Впору было завыть, вскочить заметаться… Но я лишь съежился еще сильнее.
Я – ладно. А как же они? Братишка и сестренка, которых вместе со мной, завертели, замотали равнодушные вихри пространственно-темпоральной многомерности? (Черт меня дернул сунуться в эту кашу!) Что будет с Ерошкой и Еськой?
Может быть, ничего страшного?
А если они, как и я, попали в мясорубку невесть откуда вернувшейся войны?
Да, видать, не все войны закончились благодаря узлам на Треугольнике…
Но все же что будет с ребятами?
Нет страшнее пытки, чем неизвестность…
Я сидел, сидел. Мёрз, мёрз… Время шло, шло…
Никто не приходил, есть и пить не давали (оно и понятно – зачем?) На двор по нужде тоже не выводили. Пришлось слазить в дальний угол за ящики. Воздух, конечно, не стал чище.
Я составил из ящиков пирамиду, забрался к решетчатому оконцу: вдруг увижу что-то обнадеживающее? Но увидел лишь грузовик с железной будкой. Из открытой двери будки торчали босые скрюченные ноги.
Прыгнул вниз. Упал коленями на жесткую тряпку. Это оказался дырявый, с запахом гнили брезент. Ну, хоть какое-то одеяло на ночь. Тут же у двери и устроился, завернулся…
В оконце загустели сумерки, стало совсем темно. Я попытался еще раз собрать мысли. Может, придумается какой-то план? Может, есть все-таки выход? Плана и выхода не было. Было ощущение, что надежды – ноль.
Я согрелся, задремал.
И тогда ко мне пришел Травяной и Песчаный Заяц.
Он завозился у меня в ногах.
Признаться, я не очень обрадовался. Горько стало.
– Ты пришел попрощаться?
– Я пришел спросить, – насупленно отозвался он.
– Про что спросить?
– Вот про что: может быть, развязать?
– Я и так не связан…
– Я не про тебя. Может быть, развязать Треугольник?
– И… тогда что?
– И тогда – ничего. Станет, будто ничего не было.
– Как это?
– Просто. Получится, что ты сидишь в редакции и ругаешься с Маргаритой Долгопень. И еще не уволился.
– А потом?
– А что «потом»? – Заяц хихикнул, похоже на Ерошку. – Потом «всё о кей»…
– То есть с ребятами будет все в порядке?
– С какими ребятами?..
Я почуял в нем нерешительность.
– Не валяй дурака! С Ерошкой и Еськой!
Травяной и Песчаный Заяц вздохнул:
– Ты тупой какой-то. Я же говорю: будет, что ничегоне было. Приснилось..
– Значит, их тоже… не было?
– Ну… я не знаю. Я про тебя знаю, а про них…
– Что-то ты хитришь, Котозай…
– Не хитрю, а… как я могу сказать, если получится, что ты еще не приехал в Малогду? И тебя еще не встретил… этот…
– А если приеду снова? Он встретит?
– Если и встретит, что дальше? Опять в конце концов окажешься здесь. Колечко…
– Д-да, ситуация…
– Паршивая, – согласился он. – Поэтому говори скорее: развязать?
– Нет.
– Ты что, жить не хочешь?
– А они?
– Да пойми ты! – подскочил у меня в ногах Травяной Заяц. – Если тебя завтра… здесь… Их не станет тоже! Так и так!
– Тоже погибнут?
– Просто получится, что их не станет … Бестолочь ты все-таки. Что в детстве, что сейчас…
– Ты бы не ругался, а посоветовал что-нибудь, – беспомощно сказал я. – С учетом всех обстоятельств…
– Каких? – буркнул он, хотя всё, конечно, понимал.
– Таких, что без этих ребятишек для меня смысла нет.
– Кто они тебе?
– Не знаю. Просто я и они – одно. Видно, такое мое предназначение. Кажется, называется «карма»…
– Бред это называется, – сказал Заяц. Но очень беспомощно.
– Значит, нет у тебя никакого совета?
– Только один. Скорей всего, бесполезный, но другого нету… Помни о патефоне.
– Что?
– Помни о патефоне! – звонким мальчишечьим голосом сказал Травяной и Песчаный заяц. И пропал.
А дверь залязгала. Открылась.
– Выходи…
Я сбросил брезент. В дверь нехотя втекал мутный рассвет. Я пошел. Спина противно ныла (как в снах о старости). Ноги затекли и еле двигалась. Ясно было, что вырвать у кого-то оружие и сотворить кинотрюк с побегом – нечего и думать.
Два конвоира с винтовками повели меня в дальний край двора. Мы оказались в проходе между кирпичным забором и кирпичным же зданием без окон. Утыкался проход в стену, сложенную и могучих плах. В дереве было много черных дырок. «Не рикошетят, значит…» – мелькнуло у меня.
Было не очень страшно. Тоскливо только.
У кирпичного забора лежал высокий дощатый ящик. На нем стоял открытый патефон. («Думать о нем? Зачем?») Рядом с патефоном стояли несколько чинов – двое из них с портфелями. И все в фуражках с синим верхом и красными околышами. Среди них я узнал Задницу и Завхоза. Оба держали в опущенных руках револьверы.
– Стоять, – велел конвоир.
Один из чинов – седоватый, в интеллигентных очках – открыл коричневую папку. Глянул на меня поверх очков
– Вы…? – И назвал мое полное имя.
– Вы не ошиблись, – сказал я.
Он вежливо кивнул и стал читать:
– Постановление чрезвычайной тройки военного трибунала Ермильского Управления Наркомата внутренних дел. На основании закона о военном положении, статья номер…
Формальности соблюдают, с-суки…
Читал он не долго. Захлопнул папку и шагнул в сторону.
Сыро было, пасмурно, зябко.
– Вперед! – скомандовал другой незнакомый энкавэдэшник. Весь в скрипучих ремнях. Кивком велел мне идти к деревянной стене, в тупик.
Я сделал несколько шагов, но тут же обернулся. Чин в ремнях опускал блестящую мембрану на край пластинки. Патефон зашипел, фройлен кокетливо запела о весне.
– Марш! – сквозь песню снова крикнул чин. – Лицом к стене!
– Обойдешься, – сказал я.
У меня кружилась голова и казалось, что я стою на краю громадного патефона – между диском и черным провалом-рупором, вделанным в корпус. Оглушительная песня толчками вырывалась из железного чрева. Рядом со мной проносился исполинский никелированный обод диска с черным краем пластинки. Чуть в стороне покачивалась на фоне рассветного неба чудовищная мембрана с лепестками ажурного узора.
Да, я стоял и просто на земле и как бы там, на патефоне.
Чин в ремнях что-то снова сказал мне. Потом пожал плечами и кивнул Заднице. Тот покрутил у нагана барабан, шагнул ко мне. Стал поднимать револьвер Часто дышал, но на лице – никакого выражения. Как на том самом месте.
– Стреляй скорее, ж…. не бойся, – сказал я. Потому что уже знал: когда он поднимет наган еще чуть-чуть, я брошусь, пригнусь, пуля пройдет над головой. Я вырву у гада оружие и… там видно будет! Помнилось, что во дворе у ворот стоит мотоцикл… И не было теперь в мышцах никакой скованности. Была упругая сила…
Я опоздал совсем немного. На крошечную долю секунды. В последний миг успел заметить, что Завхоз подошел сбоку, со стволом на уровне моего виска…
Упала темнота. И тут же голова моя – в этой темноте – взорвалась тысячей огней. Но огни сразу погасли. С тупой болью в виске я падал в черный провал патефонного рупора.
Звуки песенки догоняли меня, но… нет, это был уже не слащавый немецкий шлягер. Ноты рассыпались, перепутывались и сплетались в другую мелодию. Совсем в другую! Да… это была старая любимая «Рио-Рита»!
Музыка звучало негромко, но упруго. И даже со сдержанной победной силой. Это была моя музыка. Я сам сделался ею. Я превратился в дрожащий воздух, заскользил по трубчатым недрам патефона (они все сужались). Я взорвался струнным аккордом внутри мембраны, притих и тонкой нотой скользнул с иглы в черную борозду пластинки…