Глава 21
Лютер мчит на Хайбери-Филдз и паркуется на площади. Сжимая руками руль, он сидит и не сводит глаз с красного «ягуара» Крауча. Проходит достаточно много времени — Лютер толком и не замечает сколько. Его сознание парализовано ненавистью.
Наконец он вынимает из-под пассажирского сиденья рукоять от кирки и выходит из своего «вольво». Легкая пробежка через скверик, и боковое стекло «ягуара» со стороны водителя разбивается вдребезги. Машина панически взвывает.
Из кармана Лютер достает новенькой баллончик с жидкостью для зажигалок и методично распыляет его через разбитое окно на приборную доску и кожаную обивку.
В салоне машины полным-полно легко воспламеняющихся вещей: коврики, набивка кресел, мягкий пластик. Огонь внутри машины разгорается очень быстро.
Лютер смотрит, как «ягуар» ярко вспыхивает сначала изнутри, а потом и снаружи. Взрыва опасаться не приходится: бензобаки у этих машин сделаны из прочного металла. Во всяком случае, маловероятно, чтобы грохнуло с существенной взрывной волной. А если и да, то что ж поделать. Остается лишь порадоваться.
Он стоит с подветренной стороны, но жгучий дым все равно ест глаза. Лютер ждет с отрешенностью статуи. Пламя опаляет ему брови.
Наконец слышатся далекие сирены. И вот из своего дома появляется Крауч — в шлепанцах на босу ногу, взъерошенный, наспех одетый.
Он приближается к Лютеру Лицо у него перекошенное, шалое. Руки заметно трясутся. Лютер ждет.
— Да кто ты такой, мать твою, а?! — орет Крауч на ходу.
Голос у него дрожит, как и руки.
Вместо ответа, Лютер хватает Крауча за запястье и резко выкручивает руку за спину. В таком виде, на полусогнутых ногах, он подводит Крауча к горящему авто.
— Если сейчас ты со сломанной шеей полетишь сюда, в машину, — бесстрастно говорит он, — то к приезду «скорой» от тебя останется только лужица расплавленного жира. Ты меня понял?
Крауч бурно рыдает. Твидовое пальто на нем вот-вот займется огнем; слезы на глазах мгновенно обсыхают от жара.
— Не трожь старика, — внушает ему Лютер. — Держись от него подальше.
С этими словами он бросает Крауча на тротуар и широкими шагами уходит обратно через парк.
Звуки сирены приближаются. Он знает, по ком они воют, но никаких чувств при этом не испытывает. Возвращается в «вольво», сидит и ждет.
На его глазах молодцы-пожарники тушат весело полыхающий автомобиль. Суетится там и Крауч. Неподалеку ошивается еще какая-то особа (на вид путана).
Полиция берет показания. Фиксирует их какой-то помятый, пожилой уже детектив в потрепанном пальто. С этого расстояния уверенно сказать нельзя, но Лютеру кажется, что это Мартин Шенк из Бюро жалоб.
Вероятно, Крауч описывает сейчас своего обидчика, офицера полиции. Что ж, пусть. Лютер сидит, постукивая пальцами по рулю и борясь с желанием подойти туда, предъявить свой жетон, попросить, чтобы копы и пожарные отошли в сторонку, а затем схватить Крауча за шею и хорошенько намять ему бока.
Он все еще тешит себя этой мыслью, когда его мобильный оживает. Звонит Теллер. На часах начало третьего, так что в причине звонка можно не сомневаться.
Лютер берет трубку.
— Извини, что разбудила.
— Ничего, — отвечает он, — я не спал.
Пауза. Роуз молчит, и Лютер сам приходит ей на помощь:
— Где?
— В Чизвике.
— Сколько их?
— На месте четверо. Отец, мать и сын. Иностранка-горничная. Дочь исчезла.
Лютер, откинувшись на сиденье, машинально наблюдает, как пожарные щедро обдают догорающий «ягуар» антипиреновой пеной. Красотища: черный металлический остов, расплавленный пластик.
— Сколько дочери?
— Одиннадцать. Мия. Мия Далтон.
Степень сложности дела пока неясна.
— Скиньте мне адрес, — просит он. — Буду сразу, как только получится.
— Пока ты не рванул, — говорит Роуз, — еще кое-что.
— Что именно?
— Кажется, один из преступников у нас. Сын.
Длинная, как минутная стрелка, секунда.
— У вас кто?
— Множественные ранения, — сообщает она. — Найден в двухстах метрах от места преступления. Свидетель слышал перебранку: двое мужчин вроде как ссорились из-за маленькой девочки. Девочка истекала кровью.
Лютер хватается за руль; в голове плывет.
— И этому свидетелю не пришло в голову выйти и попробовать вмешаться?
— Это был не он, а она. И ей шестьдесят пять лет.
— У них там что, по всему кварталу только одинокие старушки обитают?
— Нет.
— Что с этим сыном?
— Жив. Как раз сейчас его везут в хирургию на «скорой».
— Жить будет?
— Последних данных у меня нет. Тут пока неразбериха. Коллегии присяжных сейчас уж точно не доискаться.
— И я никак не смогу его допросить?
— Нет, во всяком случае, пока.
— Документы какие-нибудь есть?
— При нем ничего. Бумажник, там немного наличности, проплаченная кредитка.
— Проплаченная где?
— Сейчас вникаем.
— Хотя что толку, — вздыхает он, — все равно не отследить. Они сейчас осторожные стали. Эти карточки можно купить за кэш где угодно. Или еще лучше: даешь на лапу какому-нибудь охламону, а он за тебя идет и покупает. ДНК у него взяли?
— Сейчас берут в срочном порядке.
Лютер опускает стекло, нахлобучивает на крышу машины магнитную мигалку. Выставляет навигатор и, никем не замеченный, разворачивается на Филдвэй-Кресент. Никем не замеченный, кроме Мартина Шенка, который поворачивается в его сторону и, сделав козырьком руку, щурится через темноту парка. Когда между ним и Шенком образуется достаточное расстояние, Лютер включает аварийные огни и запускает сирену. Под их тревожный аккомпанемент он едет до самого Чизвика.
Из клоунов на цирковую арену он прибывает последним. Предъявляет жетон констеблю оцепления, подныривает под полосатую ленту и оказывается под резкими огнями, придающими ночи оттенок внезапного безвременья. Судя по виду присутствующих, здесь нет никого, кто спал бы в последнюю неделю.
Теллер ему ничего не говорит, просто кивает. Лютер прячет руки в карманы пальто. На секунду приходит в голову мысль о жене: как она там?
Он переступает через порог, заходит в прихожую и… вот оно.
Команда криминалистов уже на месте — мужчины и женщины в комбинезонах, масках и синих бахилах. При них камеры, рулетки, мешочки для вещдоков. Прежде чем взгляду Лютера предстают тела убитых, он видит перевернутую мебель, кровь на стенах. И слово.
Лютер смотрит на него, смотрит на эту корявую надпись, сделанную густой, как масляная краска, кровью.
Лютер оглядывается на Роуз Теллер. В ее глазах читается жалость, и это его пугает, потому что это реакция на выражение его лица. Выбираясь из дома, он чувствует, что все взгляды устремлены на него.
Ветер снаружи недостаточно холоден. Вот бы сейчас нырнуть в ледяную воду, вдохнуть и задержать дыхание до тех пор, пока не заломит череп.
Теллер берет его за локоть, кивает в сторону: отойдем.
Вдвоем они бредут куда-то во вневременье, останавливаясь там, где конец ночи мягко переходит в начало дня.
— Хочешь уйти? — спрашивает Роуз. — На передышку?
— Да, — кивает он, — хочу.
— Ну так считай, что ты уже ушел. — Она дает ему время осмыслить сказанное, после чего продолжает: — Но ты должен знать: если уходишь из дела, то на этом все; ты просто показываешь людям, кто ты есть на самом деле. И неважно, что ты делал до этого или что будешь делать потом. В их глазах ты навсегда останешься копом, который позволил всему этому случиться, и свалил. Я знаю, это несправедливо. Более того, знаю, что твоей вины нет. Но тот мерзавец сказал, что сделает это, если ты не попросишь у него прощения. И хотя этого не произошло бы ни в коем случае, СМИ примутся раздувать совсем другую историю. А история эта — о тебе и о нем. Мы сделали, чтобы это были ты и он. Это наша вина. Но если ты сейчас сдашься — а я бы на твоем месте, черт меня подери, наверное, так и поступила, — ты сделаешься тем, за кого тебя все сочтут. Человеком, который допустил, чтобы все это случилось.
В небе стрекочут вертолеты. Их прожекторы метут улицы снопами пыльного света.
— В том… — После длительной паузы попытка сложить фразу не удается: подводит голос. Лютер густо прокашливается в кулак и начинает сызнова: — В том, что такого склада тип издевается над своими жертвами после их смерти, в общем, ничего удивительного нет. Мы всякое видали. Изувер-садист может оставить женщину с раздвинутыми ногами, между которыми что-нибудь воткнуто. Отсечь ей груди, изувечить лицо. Сбросить труп проститутки у знака «Свалка мусора запрещена». Но такого, честно говоря, я еще не видел.
Тот, кто назвался Питом Блэком, отрезал своим жертвам головы и поменял их местами. Голова сына скалилась с тела матери. Горничная красовалась в кресле со своей собственной головой на сгибе локтя.
— Как будто кто-то играет в игрушки, — размышляет вслух Лютер. — Как гаденький, на всех надутый дошколенок, который из вредности кромсает кукол своей сестренки. Головку Барби насаживает плюшевому мишке, мишкину башку пересаживает на пупсика.
Лютер вздрагивает. Интересно, не несет ли от него дымом? Вполне может быть.
— А кто, кстати, жертвы? — шаркая подошвами, спрашивает он.
— Стефани Далтон, Маркус Далтон, Дэниел Далтон, Габриела Маньоли. По нашей информации, люди с безупречной репутацией. Миссис Далтон — бизнес-леди, бывшая модель. Ее муж, архитектор, кстати медалист, преподавал, консультировал. Студенты его, судя по всему, любили. Сын симпатичный, хотел стать актером. Дочь…
— А что дочь? — осведомляется Лютер.
— «Что дочь, что дочь», — сварливо передразнивает, забываясь, Теллер. У нее у самой дочь ненамного старше пропавшей девочки. — Ей одиннадцать лет, что еще можно сказать?
— Вот то-то и оно, — замечает Лютер. — То-то и оно, что у них была безупречная репутация. А он за ними неусыпно следил, завидовал, ревновал. Негодовал. С какой это стати им столько всего далось? Семейное счастье, уют… Нормальность.
Лютер ощущает теплый прилив энергии; кровь как будто разогналась.
— Сын Пита Блэка, — говорит он, — этот Патрик. Сколько ему?
— Около двадцати.
— Отпечатки идентифицированы?
— Нет.
Губы Лютера трогает улыбка. Теперь он вышагивает туда-сюда, энергично потирая себе макушку.
— Что? — настораживается Теллер.
— Да так, ничего.
— Не верю.
Лютер безудержно хохочет. (Ему бы видеть сейчас выражение лица своего шефа, но он весь будто кипит хищным азартом, хлопая при этом ручищами.)
— Джон, — укоризненно произносит Теллер.
Слегка утихомирившись, он возбужденно нарезает круги.
— Шеф, — говорит он решительно, — мне надо кое-что сделать.
— Ну так давай делай, — кивает она и тут же с прищуром спрашивает: — А что именно?
— Сказать не могу.
Это он специально: нельзя ее торопить.
— По теоретической шкале от одного до десяти, — уточняет она, — на сколько я не хочу об этом знать?
— Шкалу увеличиваем вдвое: тогда на двадцать, — бойко рапортует Лютер. — В общем, если мне курсировать по должностным коридорам да ждать вашего кивка после всех официальных согласовок, пройдут недели. А все надо проделать сейчас. Нынче же, этим вот утром. Если окажется, что я неправ, чего быть, вообще-то, не может…
— Ну а если?
— Ну а если, то цена будет неимоверной. Выгонять вам меня придется, вот и все. Потому что поднимется шумиха.
Еще одна пауза, дольше предыдущей. Наконец Теллер ставит вопрос:
— Это поможет отыскать девочку?
— Да.
— Ясно. Ну так какого хрена ты тут топчешься? Вперед!
Лютер кивает.
— А Хоуи где?
— Где ж ей еще быть, — усмехается Теллер. — Службу несет. Смотри у меня, будь с нею нежен.
Когда Лютер уже уходит, у Теллер звонит мобильный. Она смотрит на дисплей: Шенк, Бюро жалоб.
Звонок она гасит, трубку сердито засовывает в карман. Знать она ничего не желает.
Мии кажется, что она умерла, потому что вокруг темно и тихо, а еще потому что ей не дышится. Но она жива. Лежит в багажнике машины. Рот чем-то заклеен. Руками и ногами она пошевелить тоже не может.
Девочка знает, что ее папа и мама мертвы, потому что ей об этом сказал этот дядька. Прежде чем поместить Мию в багажник, он усадил ее возле себя на коврик пассажирского сиденья и прижал ей книзу голову ладонью. Вот так и ехали.
Мия начала было хныкать, думая о родителях, — перепуганная, продрогшая, с ссадинами по всему тельцу и слабостью в животе. А дядька на нее рявкнул: «Перестань гундеть по своей мамаше и долбаному папику!», и голос у него был противный-препротивный. Как она ненавидит его!
Она знает, что дядька опасен, — вроде того бродячего пса, который шел за ними, когда они однажды на Минных каникулах ездили в Грецию. Тот пес как-то по-странному, жутковато на них смотрел и петлял следом, не отставая. Папа тогда встревожился. Он поднял Мию — она была еще маленькая — и посадил на мамины руки. А сам с Дэном у дороги подбирал камешки и бросал их в пса, пока тот не ушел.
И этот дядька вроде той собаки. Такие же капельки слюны возле губ, а в глазах тупая ярость.
Мия вспоминает классный час на тему «Берегись незнакомца», на который к ним приходила женщина-полицейский. «Твердо запомните свои имя и фамилию, домашний адрес и номер телефона, — говорила она тогда. — Старайтесь не ходить поодиночке. Если к вам подходит незнакомец, останавливаться и разговаривать с ним лучше не надо. Никогда не подходите к незнакомым людям на мотоцикле или на машине, даже если вас позовут. Продолжайте идти дальше, и все. Если незнакомец или незнакомка попытаются схватить вас, делайте все, чтобы их остановить или помешать им затащить вас в машину. Падайте на землю, брыкайтесь, деритесь, кусайтесь, визжите. Если вас схватили и тащат куда-то, вопите изо всех сил: «Это не мой папа!» или «Это не моя мама!»
И вот ничего из всего этого не пригодилось. Уж Мия и вопила, и брыкалась, а никто так и не пришел к ней на помощь. И Мия знает почему. Это не просто незнакомец.
Это тот шальной пес из Греции. И то существо, которое иногда жило у нее в шкафу и выглядывало, когда в доме гасили свет, Дэн похрапывал у себя в комнате, провонявшей его ногами, а мама с папой, уютно обнявшись, засыпали у себя на большой кровати. Он не незнакомец, как он может быть незнакомцем? Ведь Мия знала его всю жизнь.
Она молится; пытается сказать Богу что-нибудь внятное, попросить Его о чем-то конкретном. Папа говорил ей, каким образом Бог отвечает на людские молитвы. «Он дает то, — говорил папа, — что тебе нужно, а это необязательно то, чего ты хочешь. Можно, скажем, молиться о том, чтобы Бог ниспослал тебе классный велосипед, но эта вещь может оказаться совсем не тем, что Он для тебя уготовил. Или можно, допустим, молиться, чтобы Мелисса Джеймс навернулась на своих выпендрежных роликах и сломала себе что-нибудь, но Бог не предусмотрел для тебя и этого».
Мии не верится, что Бог уготовил ей именно то, что сейчас с ней происходит. Но с другой стороны, она слышала, как кричал недавно папа, и хотя Мия прежде никогда не видела, как кто-нибудь умирает, она точно знает, что это было: ее сильный, красивый папа уходил из жизни в ужасе, беспомощной тоске и боли. Причем Мия досконально уверена, что Бог не желал ей и этого. Но это произошло.
Да, нужно помолиться, но она сейчас в таком смятении, что в голову приходит лишь невнятное: «Боже, пожалуйста! Боже, пожалуйста! Боже, пожалуйста…» И так по кругу, как заводной поезд по рельсам.
В позе эмбриона Мия лежит в темноте, вдыхая запах отсыревших машинных ковриков.
Отдел тяжких преступлений, залитый желтоватым светом ламп, до отказа набит сотрудниками в форме и штатском — распаренными мужчинами и женщинами в рубашках с короткими рукавами. Людьми, которым давно пора домой, но об этом сейчас и речи быть не может.
Все смотрят, как по рабочему залу проходит Лютер, и он чувствует на себе взгляды.
Лютер останавливается возле стола сержанта Хоуи. Она сидит ссутулившись, с раскрасневшимся лицом. Пытается делать вид, что не увидела его, а сама втихомолку молится, чтобы он прошел и не заметил…
Он ждет, когда она сама на него посмотрит. Наконец она поднимает голову:
— Босс…
— Насчет вечерних событий — проехали, — объявляет Лютер. — Ты поступила правильно. Меня волнует только одно — ты готова работать со мной сейчас? То есть именно сейчас, сию же минуту. Или мне привлечь кого-нибудь другого?
— Зачем? — вскидывается она растерянно. — Другого не надо!
— Хорошо.
Не сбавляя шага, он проходит в свой кабинет, беспорядок в котором только усугубился за это время благодаря коробкам из-под сэндвичей и банкам с энергетическими напитками Бенни Халявы.
Хоуи заходит следом, закрывая за собой дверь.
— Нет, я правда… — взывает она с порога умоляющим голосом.
— Не будем об этом.
— Я чувствую себя ужасно. Просто не знала, куда мне деваться.
— Ты поступила правильно, — повторяет он с нажимом. — Давай эту тему закроем.
— Но если бы я…
— Что ты?
— Ну… вы бы тогда нашли его? В смысле, до того как…
— До того, как он сделал это еще раз? Сегодня ночью?
— Да.
Их взгляды встречаются. Секунду Лютера разбирает жестокий соблазн сказать ей «да»: живи, дескать, теперь с этим.
— Да вряд ли, — отвечает он, усаживаясь. — Хотя я пытался. Действительно из кожи вон лез, но не думаю, что у меня бы вот так, с нахрапа, получилось.
Хоуи кивает, не веря до конца, что он говорит правду.
Не верит этому и сам Лютер.
— Знаешь что, — говорит он, — ощущение такое, что у меня глаз замылился. Пропало чувство охвата, перспективы. Так что правда на твоей стороне: мне нужен был кто-то, кто бы остановил меня. Получается, ты оказала мне услугу. А на это нужна была смелость.
Лютеру хочется рассказать Хоуи об Ирен — той давно умершей старушке, которую нашли мумифицированной в кресле. О своем тлеющем до сих пор стыде за то, что не хватило духу сказать что-нибудь в ее защиту, восстать против старших по званию за шуточки, которые они тогда отпускали.
Но ничего этого он не рассказывает. Просто говорит:
— Твой поступок вызывает у меня уважение.
В ответ долгое сердечное молчание.
— Ладно, — с некоторой робостью произносит Хоуи, — что мы сейчас ищем?
— Мне нужен теперешний адрес.
— Чей именно?
Лютер разъясняет.
Хоуи выслушивает, не глядя на него. Не регистрируя имя, логинится, вводит свой пароль, заходит в базу данных. Интернет необъятен, как Вселенная. Лица, хранимые в цифровом формате. Улыбки со школьных фотографий, свадебных церемоний, светских раутов и пресс-релизов…
Она проверяет орфографию и жмет на кнопку возврата. И — вот.
В этот момент Хоуи все осознает. Она оборачивается к Лютеру. На ее лице уже знакомое ему выражение — нечто сродни восхищению с оттенком жалости.
— Ну, что думаешь?
Она кивает.
— Распечатай все это, — просит Лютер, — и сделай мне фото Мии.
Хоуи смотрит перед собой затуманившимся взором.
— Срань господня, — выговаривает она.
В дверях Лютер приостанавливается. Ему хочется сказать ей что-нибудь веское, мудрое — что-нибудь о человеческом духе. Но сказать нечего, да и уроков из сказанного никто, как правило, не извлекает.
— Учти, у нас мало времени, — напоминает он и оставляет Хоуи за ее занятием.
Генри проезжает через электрический шлагбаум, затем через ворота, после чего паркует машину. Вылезает, подходит к багажнику.
Мия калачиком свернулась внутри. Она в шоке и лежит смирно, безмолвно глядя на него. Генри мысленно сравнивает ее глаза с усталыми глазами собаки-живца — эдакое покорное безразличие, и ему становится ясно, что кетамин сейчас не понадобится. Но держать его при себе все равно надо на случай, если это уловка. Генри вынужден всю свою жизнь учиться на ошибках.
Он развязывает девчонку и протягивает ей собачий ошейник для натаскивания — специальный, с распорным кольцом, которое можно утягивать.
— Надень. Будь хорошей девочкой.
Позванивая цепью, она послушно надевает. Генри аккуратно, но чувствительно поддергивает его — просто так, для острастки, показать, что он это может. Затем с улыбкой ослабляет, делая вид, что пошутил.
Ноги у Мии затекли, тело ноет, в голове сумбур, как будто все происходит не наяву, а в полусне. Из багажника она вылезает и оказывается в каком-то саду. Просто не верится, что первые мутноватые проблески рассвета застают тебя в саду — огромном, такой редко где и увидишь, — а рядом стоит кто-то страшный, весь в крови. Она у него и на волосах, и на лице — засохла черной, похожей на грязь коростой. Даже на ушах кровь, и под ногтями траурные полоски…
А в глубине сада дом — очень большой, но, если присмотреться, обветшалый. И на дом богача не похож, скорее — на дом с привидениями. Или на ведьмин чертог.
— Чш-ш, — тихонько шипит похититель.
Мия безропотно кивает. Она понимает: если зашуметь, злыдень натянет поводок и нечем будет дышать. А потому она робко идет рядом с ним, к дому.
— Собак любишь? — спрашивает он.
Мия кивает.
— Вот и хорошо, — говорит ее мучитель, — у нас тут их тьма.
Он заводит девочку в дом. Убранство внутри все старинное — точнее, старое. Деревянные панели, на стенах картины со сценами охоты. Стекла в рамах такие замызганные и пыльные, что полотен под ними толком и не разглядеть. Запах немного затхлый, как будто окна здесь не открывали сотню лет и никогда не стирали простыни.
Человек ведет Мию к двери под лестницей, жестом показывает, чтобы она отошла в сторону. Затем отодвигает массивные железные запоры на двери. Нагибается к какому-то подобию посудного шкафа и дергает шнурок выключателя. Загорается голая электрическая лампочка, которая, нагреваясь, пахнет пылью.
— Теперь — вниз, — говорит этот человек.
Мия колеблется. Но он дергает за цепь, и тут хочешь не хочешь, а приходится переступать через порог. Оказывается, это не посудный шкаф: отсюда вниз уходят ступени.
Внизу — сплошь бетон, от которого отражается резковатое сухое эхо. Дальше — коридор с чередой шкафов, где стоят швабры и ведра. Только швабры давно покрылись серой порошей, полысели и ссохлись, а металлические ведра, тоже с налетом пыли, все во вмятинах. И запах здесь какой-то больничный — должно вроде бы пахнуть чистотой, а на самом деле — нет.
В конце коридора — дверь. На двери железные засовы и тяжелый навесной замок. Петлю поводка человек вешает на большой крюк, вделанный в стену так высоко, что Мии приходится стоять на цыпочках, иначе можно задохнуться. Ее мучитель, повозясь, отмыкает замок и отодвигает взвизгнувшие от старости засовы. Дверь открывается в небольшую комнату, из таких, куда дети, гостя в подобном доме, лазили бы тайком от взрослых гурьбой и толклись бы у входа, с замиранием сердца понукая и подначивая друг друга — ну что, слабо первому войти?
По размеру эта комната не очень уступает Минной спальне в ее родном доме; но ее зрительно уменьшает, причем значительно, отсутствие окон. По углам здесь везде паучьи тенета, а в них сухие трупики разных букашек. Единственная лампочка светит хилым желтоватым светом, от которого комната кажется еще сумрачней.
— Заходи сюда, — указывает мучитель, снимая с крюка цепь.
Она боязливо говорит, что не может, отчего ошейник моментально затягивается, аж в глазах багровеет. Затем дядька аккуратно запихивает Мию внутрь. Там стоит койка с влажноватым серым одеялом и тщедушной подушкой — Мии на такой пришлось как-то раз спать во время каникул во французском кемпинге, только на этой подушке нет наволочки, и на ней, как на больной коже, расплываются грязно-желтые пятна.
— Садись, — поводит бровью изувер.
Мия присаживается на краешек ужасной кровати, от одного прикосновения к которой по коже ползут мурашки. Глянув непроизвольно в угол, Мия замечает там пыльную полочку, а на ней несколько книжек.
Это детские книжки: «Винни-Пух и все-все-все», «Таинственный сад», «Тигр, который пришел выпить чаю». Они старые, истрепанные, страницы местами отстали от переплетов. При виде этих книжек в сердце Мии грибом прорастает немой ужас. Глядя расширенными глазами на открытую пока дверь, она бочком пытается из нее выбраться, но от увесистой пощечины отлетает обратно.
Ее мучитель опускается на колени и приближает свое лицо к Мии, молча сидящей на койке, — так близко, что чувствуется его дыхание.
— Есть хочешь? — спрашивает он.
Мия вяло мотает головой.
— А пить?
Унылый кивок.
— Сейчас принесу воды. Сиди здесь, понятно?
Молчание в ответ.
— Послушай меня. Я знаю, что ты сейчас напугана. Для всех нас эта ночка выдалась беспокойной, так ведь?
Она не знает, что сказать, и еле выдавливает из себя два слова:
— Ну да.
— Вот и молодец, — одобряет он. — Я знаю, эта комната не самая красивая на свете, но ты скоро к ней привыкнешь.
Мия сглатывает слюну. В горле пересохло, першит.
— Это… как? — дрожащим голоском лепечет она.
— Да вот так. Это теперь твой дом.
— Я не хочу, чтобы это был мой дом.
— Понимаю, ты сейчас не можешь чувствовать себя иначе, — говорит мучитель. — И еще, наверное, какое-то время будешь кукситься. Но это пройдет, и ты немножко пообвыкнешься. А когда тебе начнет здесь нравиться, выпущу наверх, даже телевизор дам посмотреть. Ты ведь любишь смотреть телевизор?
— Люблю, — лепечет Мия.
— Ну вот видишь, — одобрительно кивает мучитель.
Он смотрит на девочку, умильно наклонив голову набок: дескать, золотце мое ненаглядное, наконец-то ты дома. От его взгляда Мия со страху снова пускает струйку. На одеяле расплывается темное пятно. Ей становится еще страшнее.
— Ничего, не волнуйся, — успокаивает ее изверг. — Высохнет.
И закрывает дверь. Слышен скрежет задвигаемого засова.
Мия неподвижно сидит в тишине, схватившись за край койки. Сдвинуться с места мешает страх, да такой, что мысли и те немеют. Повернув наконец голову, она видит книжную полку, которая постепенно вырастает до гипертрофированных, неимоверных размеров — таких, что не умещаются в голове.
Может, через час, а может, через пять минут возвращается мучитель. Слышно, как открывается дверь под лестницей. Затем — шаги по бетонному полу. Вот визгливо скрежещет ржавый засов, затем шарниры, и в проеме открытой двери появляется он.
В руке у него ведро — синее, пластмассовое. Он протягивает ведро Мии, а сам с лукавым видом говорит:
— Это тебе, делать свои грязные делишки. Но если присмотреться, то там внутри подарок.
Мия круглыми от испуга глазами заглядывает в пластмассовое ведро. В нем сидит крохотный крольчонок и дрожит. Она тянется, чтобы вытащить оттуда зверька, но тот, извернувшись, цапает ее за палец. Мия тотчас отдергивает руку. Она с любопытством рассматривает живой дрожащий комочек, в ужасе прибившийся к круглой стенке своего синего узилища.
— Оставь его, пусть немного освоится, — добродушно советует изувер. — А чуть попозже положи ведро набок. Он обнюхается, познакомится с новым местом. И как только он это сделает, вы сразу же станете лучшими друзьями. Ну что, нравится?
Мия кивает, потому что не кивнуть она боится.
— Да улыбнись ты, — грозно подбадривает ее мучитель, — тебе же подарок принесли.
Мия улыбается одними губами.
— Ну вот и славно, — кивает мучитель. — Как ты его назовешь?
— Не знаю.
— Как же так, — озабоченно хмурится мучитель, — он же не может без имени.
Имена не идут сейчас на ум Мии. Да и вообще никакие слова не идут. Но ведь надо же как-то умаслить мучителя. Она в отчаянии косится на книжную полку. «Питер Пэн», — мелькает название на одном из корешков.
— Питер, — говорит Мия.
— Питер? Прекрасно! — радуется дядька и говорит: — Ну что ж, вы с Питером за ночь, должно быть, умаялись. Наверное, не мешало бы часок-другой соснуть?
— Наверное.
— Захочешь «пи-пи» или «ка-ка», ходи на это ведерко. Ладно?
— Ладно.
— А завтра туалет у тебя здесь будет почти что настоящий. Прямо как в трейлере.
— Ладно.
— Вот и славно, — говорит мучитель с таким видом, будто у него отлегло от сердца. — Ну, тогда спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
В дверях мучитель неожиданно приостанавливается, пожевывая губами, словно не решается о чем-то спросить.
— А ты это… — произносит он наконец, — любишь детей, маленьких?
— Люблю, — эхом отзывается Мия.
— А когда вырастешь, хочешь, чтобы детей у тебя было много-премного?
— Хочу, — говорит Мия.
— Aй да молодец, — хвалит ее дядька.
Дверь снаружи он запирает на засов, а когда поднимается по лестнице, слышно, как и там дверь наглухо задраивается.
А здесь… Здесь пахнет прелыми одеялами, сыростью, тлением, старыми книгами. Мия знает, что книги эти никогда не раскроет, даже если будет умирать от скуки, потому что прежде, задолго до нее, их страницы листало множество других детей. Там внутри могут быть рисунки, сделанные детскими руками, а этого зрелища ей не перенести.
Мия сидит на койке, глядя вниз, на крольчонка. Его носик подергивается, чутко реагируя на окружающее.
Она бережно, медленно, дюйм за дюймом накреняет и кладет ведро набок, после чего тихонько отодвигается на койке, пока спина не соприкасается с холодной стеной. Не шевелясь и не дыша, Мия пытается сосредоточиться взглядом на крольчонке.
Проходит немало времени, прежде чем ведро на промозглом полу начинает чуть заметно колебаться. Мия видит крохотный носик, напряженно принюхивающийся у самого края ведра. Затем крольчонок высовывает голову и оглядывается. Глаза у него переливчато-коричневого цвета.
Вдруг он выпрыгивает из ведра, да так стремительно, что Мия с легким взвизгом подскакивает. А зверек забивается в угол, жмется там пугливым комочком.
Мия понимает, что тревожить его сейчас не следует. Пускай отдохнет, освоится. А пока она терпеливо колупает запекшуюся ссадину на колене. При этом мурлычет песенку, нарочито бодрую, заставляющую вспоминать о светлых временах. Но воспоминание о светлых временах действует сейчас подобно пинку в живот.
Она не знает, что ей делать. Наконец опускает голову на подушку, тяжело вздыхает, сворачивается клубочком, засовывает в рот большой палец и посасывает его.
За этим занятием она и засыпает.