Глава 14
П и т Б л э к: Мы в эфире?
М э г г и Р е й л и: Вы в живом эфире на «Лондон ток Эф-эм».
— Хорошо. Я слышал в новостях, что этот полицейский рассказывал обо мне на пресс-конференции. Он лгал обо мне, тот полицейский. Поэтому скажу вам вот что: я хочу, чтобы он извинился. Как подобает. Хочу, чтобы он принес мне свои извинения за ту ложь, которую обо мне распространяет.
— Какая же это ложь? Насколько я могу судить…
— Что меня нужно пожалеть. Что мне больно. Мне не больно. Я пытался помочь. Помочь этой малышке. И тут он вылезает на экран и фактически меня оскорбляет. Знаете, с меня достаточно. Более чем. Я сыт по горло всем этим дерьмом и этими гнидами, которые возомнили, что могут разговаривать со мной, как им заблагорассудится. Я желаю, чтобы передо мной извинились. Причем публично.
— Пит, я не думаю, что это произойдет. Не думаю, что полиция станет перед вами извиняться.
— Лучше ей это сделать.
— Что вы имеете в виду?
— Мне нужен этот полицейский на проводе, и мне нужно от него извинение. Я знаю, что сейчас они слушают меня. Знаю, что этот звонок отслеживается. Думают, они там все такие умные, такие сметливые. Все из себя белые и пушистые. Так вот, меня они достали.
Тишина в ответ.
— Или они извинятся, или то, что произойдет дальше, целиком будет на их совести.
— Что это значит, Пит? Что именно произойдет дальше?
— Не мне это говорить. Единственное, чего я хочу, чтобы полиция прибыла сюда, на радио, на вашу передачу, и принесла извинения за то, что было сказано обо мне.
— Пит, вы сами, добровольно, сознались в убийстве двоих людей…
— И что? А все эти шлюхи, наркодилеры, а? Как ведут себя они? Все эти вандалы, и наглые черножопые рэперы, и вся эта безработная шваль на пособиях? Все эти отбросы, подонки, все эти поколения паразитов в своих загаженных, облезлых, жутких муниципалках? Им почему-то все сходит с рук, все их убийства. Полиция смотрит на них сквозь пальцы, разве не так?
— Пит, я не уверена…
— Если передо мной не извинятся, я сделаю это снова.
— Что, что вы сделаете снова?
— Вы знаете, что я имею в виду.
— Нет, извините, но мне кажется, Лондону нужно, чтобы вы все предельно конкретизировали. Наш город должен знать с полной ясностью, что именно вы имеете в виду.
— Что ж, и скажу. У меня есть ключи ко всем вашим домам. Ключи от всех домов в Лондоне. И если передо мной не извинятся как следует, то я пройдусь по всем этим мамашкам, и папашкам, и их детишкам. Сегодня же ночью войду к кому-нибудь в дом и вскрою им брюхо, выжру их внутренности — и буду вот так трахать их и жрать, понятно? Теперь врубаетесь? Что, жалко вам меня, а? Не слышу, мать вашу! Что, по-вашему, болит у меня сейчас душа? А? Да вы все паршивые лживые суки, понятно? Теперь понятно, что я с вами сделаю?!
Роуз Теллер кликает мышью на «паузу».
— Ладно. Этого, я думаю, достаточно.
Лютер отодвигается на стуле, мельком глянув на Корниша.
— А еще там что-нибудь есть?
— С минуту, не больше. Живой эфир они, понятно, загасили.
— Еще одна минута?..
— …Благовеста, само собой, — говорит Теллер. — Суки те, суки эти…
— Надо бы дослушать.
— Дослушаешь, если хочешь, у себя на рабочем месте. А я как-то уже наслушалась.
— Место засекли?
— Гайд-парк. Два с половиной квадратных километра парковой зоны. Ограниченность видеослежения. Тысячи людей бродят во всех направлениях. С таким же успехом он мог звонить с Луны или с метеоритного пояса.
Корниш шумно вздыхает и закатывает рукав. Затем отчего-то передумывает и снова его расправляет, застегивая манжет на пуговицу.
— Как думаете, он ее выполнит, эту свою угрозу?
— Да, выполнит, — отвечает Лютер. — От себе подобных он ничем не отличается. Та же претенциозность, чувство собственной важности, одержимость собственным «я». Он даже не терпит мысли, чтобы о нем думали как о слабаке. Ему больше по душе, чтобы его ненавидели, а не жалели. А еще лучше, чтобы страшились.
— М-да, — говорит Теллер. — Если раньше у нас с пиаром были проблемы, то теперь его хоть отбавляй. Мы его можем отыскать до вечера?
— Как? — грустно усмехается Лютер. — Скажите, и я это сделаю.
— Мне откуда знать. Это ты у нас волшебник. Сделай свое дело, сыпни волшебного порошка.
— Ладно. Тогда дайте мне сделать то, чего он просит. Пустите на телевидение, на радио, еще куда-нибудь — поизвиняться.
— Этому не бывать, — сразу говорит Корнит.
— В Лондоне есть семья, которая может завтра не увидеть рассвет, если я этого не сделаю. Причем он ее уже наверняка присмотрел.
Лютер в общих чертах рассказывает, что поведал ему Бенни о слежке через Facebook. Корниш и Теллер слушают, мрачнея на глазах.
Затем Корниш задает вопрос:
— Но если мы дадим этому подонку то, чего он хочет сегодня, что он потребует от нас завтра? И что, это мы ему тоже дадим? И если да, то какие аппетиты у него проснутся послезавтра? А послепослезавтра и так далее?
Лютер сникает, понимая, что Корниш прав.
— Отстраните меня от дела, — неожиданно предлагает он.
— Не понял?
— Этого может хватить, чтобы он успокоился.
— А если нет?
— Мы насчет этого уже дискутировали. Шантажу поддаваться нельзя. Более того, нельзя даже показывать, что мы на это ведемся.
— При всем уважении к вам, шеф, но ведь надо как-то отреагировать. Дать ему хоть какой-то ответ.
— Если мы пойдем у него на поводу, — продолжает Корниш, — то дадим зеленый свет всем шизоидам и, будьте уверены, они ринутся за ним потоком. Психопатам нельзя давать доступ к СМИ, чтобы они оттуда контролировали расследование своих преступлений.
— В перспективе — да, абсолютно с вами согласен. Но на ближайшее время это единственная тактика, которая мне приходит в голову. Нужно опубликовать заявление, что моя работа как следователя приостановлена, а от текущего расследования я отстранен. Словом, вывесите меня на просушку.
— О господи! — Роуз Теллер, склонившись, с измученным лицом роется в ящике стола, вынимает оттуда тюбик аспирина с плотной крышечкой и начинает с ней возиться.
— Нет, в самом деле, — гнет свое Лютер, — это же вполне осуществимо. Вы говорите, что полиция не должна откликаться на требования преступника. Но вы можете намекнуть, что я слегка напортачил, — скажем, неверно управлял цепочкой следственных действий. Да бог ты мой, вы же не менее двух раз в минуту крутили ролик, где я плачу у стены! Этого вполне может хватить, чтобы он смягчился и умерил свой пыл.
Теллер не реагирует на его слова. Как, впрочем, и Корниш.
— Если мы этого не сделаем, — говорит Лютер, — он исполнит то, что обещал. Нынче же ночью. И он знает, о чем говорит. Сколько времени уже этим занимается, а мы ничего не замечали. Вероятно, у него есть целый список возможных мишеней. Семьи вроде Ламбертов. Дома, которые он изучил изнутри и снаружи. Нельзя сидеть сложа руки, нельзя допустить, чтобы такое произошло. Разве я что-то не то говорю?
Долгая-долгая пауза. После чего Корниш произносит:
— Джон, на самом деле я вас понимаю. Но мы не можем сами себя схватить за лодыжки и позволить этому психу делать с нами все, что его гнилой душе угодно.
— Сэр, — смотрит на него Лютер, — я ведь серьезно.
Теллер из-за спины шефа предостерегает его взглядом: заткнись, дескать.
— Неважно, как мы это обставим, — вздыхает Корниш. — Главное, что дадим ему четкий сигнал. Мы разгласим на весь свет, что прогибаемся перед этой гнидой, что он может взять с нас все, что захочет. Этого мы допустить не можем. Просто не можем, и все. Иначе возникнет прецедент.
Лютер выходит из кабинета Роуз Теллер. Идет и чувствует на себе взгляды всех коллег-копов, собравшихся в общем рабочем помещении. Видимо, он говорил громче, чем нужно, и все было слышно. Вот и Хоуи. Она поднимает со стола какие-то папки и помахивает ими, чтобы привлечь его внимание, — не вполне решительный, но на фоне притихшего зала вызывающе бойкий жестик, за который он ее в данную минуту готов расцеловать.
— Ну, что у нас тут? — спрашивает он, подходя.
— У нас тут все отлично, — как ни в чем не бывало отвечает она. — Я бы хотела заглянуть к вам на минутку, шеф. Можно?
— Не вопрос. И это тоже прихвати. — Он кивком указывает на папки.
Хоуи подхватывает со стола дела Йорка и Кинтри, укладывает их в более-менее ровную стопку и вслед за Лютером шагает в его узкий, как пенал, кабинет. На входе она кивает Бенни и прикрывает сзади дверь.
Лютер опускает жалюзи.
— Дело на самом деле во мне, — интересуется с порога Халява, — или страсти действительно накаляются?
— Действительно накаляются, — отвечает Лютер.
Хоуи и Бенни сочувственно смотрят на него. Да, хорош начальничек, нечего сказать: размяк, расчувствовался, один только плач у кладбищенской стены чего стоит.
Лютер снимает пиджак, вешает его на спинку кресла, ослабляет узел на галстуке.
Сидя с закрытыми глазами, растирает лицо. Делает несколько медленных долгих вдохов. Не поднимая век, говорит:
— Ну, как у нас обстоят дела?
— Дела обстоят вот как, — начинает Хоуи. — Налицо вполне конкретный типаж — зверь еще тот. К тому же это явно не первое его деяние — уж очень самоуверен. С непомерным самомнением, гонором. Элементы нарциссизма на фоне гипертрофированной обидчивости. Судя по тембру голоса, артикуляции, интонациям, возраст — самое малое под тридцать, а скорее всего, лет за тридцать пять — тридцать семь. Если сложить все вместе, получается портрет рецидивиста, не исключено, что серийного.
— Но ведь это наверняка первый для него эпизод с таким modus operandi?
— Вы имеете в виду способ действия? Безусловно. Но способ и почерк действия — разные вещи. Способ состоит из всего, что преступнику необходимо для совершения преступления: тип преступления, виктимология, антураж места, используемый метод. Так что способ действия может меняться, а вот почерк — нет.
Что же он делал до того, как вскрыл тела несчастных Ламбертов? Вначале мы разобрали одно, а может быть, и два преступления, которые, вероятно, имели место: похищение Эдриана Йорка и попытка похитить Томаса Кинтри в Бристоле, в середине девяностых годов. То есть речь идет о деле пятнадцати- или шестнадцатилетней давности. И ребятки все-таки были постарше: Эдриану Йорку шесть лет, Томасу Кинтри все двенадцать.
— Сразу нестыковка, — вклинивается Бенни. — У таких людей критерии отбора обычно четко выражены: пол, возраст, этническая принадлежность, цвет волос.
— Ну да, — нехотя соглашается Хоуи. — Пока сходство только в том, что он похищает детей. Как здесь соотносятся критерии, мы не знаем, потому что, даже если эти эпизоды связаны между собой, виктимология у них не сходится. Или же способ действия у него после пятнадцати лет затишья кардинально изменился. Напрашивается мысль, что эти пятнадцать лет он или подавлял в себе тягу к преступлениям, или, скажем, отсиживался в тюрьме, или….
— Или охотился в зоне радара, — заканчивает Лютер. — Ну а с имечком у нас что? Кто же такой этот Пит Блэк?
— А вот здесь на подходе есть соображения, — говорит Хоуи. — Насчет этого я и хотела поговорить. Возможно, это простое совпадение, но…
— Что — «но»?
Хоуи сглатывает — взволнованно, даже нервозно. Достает какой-то листок из той папки, что потоньше, и, сверяясь с написанным, говорит:
— В Нидерландах есть такой Цварте Пит, то есть Черный Пит. Он считается то ли слугой, то ли подручным Синтерклааса, старика вроде нашего Санты. Подарки ребятам он доставляет на пятое декабря, а… — Она смотрит на Лютера.
Тот открыл глаза и внимательно слушает ее.
— …А непослушных детишек забирает и уносит в мешках, — продолжает сержант. — По легенде, дети, которые похищены этими Черными Питами, сами затем составляют следующее поколение Черных Питов.
— Что в целом перекликается с похищением Эдриана Йорка, — констатирует Лютер.
— То есть тем похищением ребенка, которое таковым никто и не считал. Пока не оказалось слишком поздно.
— Ну а что, если в течение этих пятнадцати лет он не бездействовал и не мотал срок в тюрьме? Что, если он просто жил себе да поживал, тихо и мирно?
Хоуи одну за другой выкладывает на стол Лютера какие-то бумажки с картинками и надписями. Она рассказывает, что во многих культурах бытует некий мифический бука, которого представляют достаточно коварным малым с мешком за спиной, умыкающим непослушных деток.
— Взять, скажем, Эль Хомбле Де Ла Больса, что означает Человек-с-Мешком. А в Армении и Грузии он зовется Мешок-Человек. Примерно то же, что в Болгарии Торбалан, а в Венгрии Закос Эмбер, или тот же Человек-с-Мешком. В Северной Индии его зовут Бори Баба, или Мешок-Отец, а в Ливане Абу Кис, то есть буквально Человек-Мешок. Во Вьетнаме он значится как Господин Три Мешка, а на Гаити — Мешок из Рогожи.
Лютер смотрит на картинки, на которых изображены тролли, великаны и другие жутковатые сказочные персонажи — костлявые, горбатые, носатые старики, утаскивающие орущих во всю глотку детей.
Он встает (а точнее, ноги сами его подбрасывают) и начинает расхаживать по тесному кабинету.
— Ну вот, уже кое-что, — рассуждает он будто сам с собой. — Думаю, в этом есть смысл. Бенни, нужно, чтобы вы оба снова потралили Сеть и добыли еще информации в привязке к одному из этих персонажей — Черный Питер, Мешок-из Дерюги, Мешок-Папа, ну и так далее. Если что-нибудь выскочит — хоть что-нибудь, — сразу же извещайте меня.
В шестнадцать ноль семь Корниш и Теллер проводят еще одну наспех созванную пресс-конференцию, вторую за день. Старший детектив Лютер на ней отсутствует.
Корниш зачитывает следующее заявление:
— Как вам уже известно, городская полиция Лондона занимается расследованием очень серьезного преступления и воздерживается от каких-либо комментариев в отношении угроз, сделанных человеком, называющим себя Питом Блэком.
Я бы хотел еще раз акцентировать ваше внимание на том, что кто бы ни совершил это зверство в отношении мистера и миссис Ламберт, а также их ребенка, никто этого человека на такой поступок не подвигал. Кто бы это ни был, на эти злодеяния он пошел по своей собственной воле. Поэтому если лицом, совершившим эти преступления, действительно является человек, именующий себя Питом Блэком, то столичная полиция еще раз искренне призывает его сдаться властям. Он может быть уверен, что с ним будут обращаться в полном соответствии с законом.
Его телефонные звонки на лондонскую радиостанцию мы истолковываем как крик о помощи крайне отчаявшегося человека. И мы намерены, если он нам это позволит, дать ему ту помощь, в которой он нуждается. Однако, учитывая ту опасность для общества, которую представляет этот человек, позвольте повторить: мы просим всех жителей нашего города оказать нам содействие в его поиске и задержании. Ведь кому-то наверняка известно, кто он такой. Для того чтобы ускорить этот процесс, городская полиция Лондона объявляет награду в сто тысяч фунтов стерлингов за информацию, могущую привести к поимке и осуждению человека, именующего себя Питом Блэком.
На этом мое заявление завершено. Тем не менее я готов ответить еще на пару-тройку вопросов. Прошу вас, дамы и господа, соблюдать очередность и дисциплину.
И вот началось — взволнованное, беспорядочное бурление людских голосов:
— Намерены ли вы извиняться перед Питом Блэком?
— Отсылаю вас к моему заявлению, которое прошу считать последним словом по данному вопросу.
— Совершит ли Пит Блэк новые убийства, если вы откажетесь выполнить его требования?
— Ответить вам значило бы погрузиться в трясину досужих домыслов.
— Насколько велика угроза?
— На данный момент определить это с точностью невозможно.
— Если Пит Блэк вырежет еще одну семью, полетят ли головы в полицейской администрации?
— Не вполне уверен, что понимаю ваш вопрос.
— Кто несет ответственность за отказ от тактики старшего детектива Лютера?
— Я.
— Детектив Лютер отстранен от дела из-за напряжений в ходе расследования?
— Старший детектив Лютер от дела не отстранен.
— Вы думаете поддерживать старшего детектива Лютера?
— Безоговорочно.
— Вы уже составили психологический портрет убийцы?
— Без комментариев.
— Что известно об убийце? Совершал ли он злодеяния прежде?
— Без комментариев.
— А не поздновато ли вы спохватились?
— Не понимаю вашего вопроса.
— Верите ли вы в своего старшего следователя по делу?
— Безгранично.
— Тогда где же он?
— Скажем так: он занят.
— Он отстранен от дела?
— Нет.
— А может, именно так и следовало поступить?
— Нет.
— Не делаете ли вы ошибку, отказываясь принести Питу Блэку извинения?
— Нет, ни в коей мере.
— Скольким лондонцам нынешней ночью грозит опасность из-за сомнительных оперативных решений, принятых детективом Лютером?
— Если кому-нибудь из лондонцев и грозит опасность — я подчеркиваю, если, — то это только из-за человека, назвавшего себя Питом Блэком. Еще раз настоятельно призываю лондонцев заглянуть в свои умы и сердца, посоветоваться с совестью. Если вы знаете, кто этот человек, то очень прошу вас: свяжитесь с нами по горячей линии.
На этом все. Благодарю вас, дамы и господа, и желаю вам хорошего дня.
Пока Корниш и Теллер ведут диалог с переполненным конференц-залом, Лютер и Хоуи вплотную сидят у стола Бенни Халявы.
— Прочесал Сеть, — докладывает тот, — прошерстил весь список лиц, совершивших сексуальные преступления. Имена, фамилии…
— Кого-нибудь облюбовал?
— Нет. Поэтому я отклонился немного в сторону и пошел, держа нос по ветру.
— И как далеко ты зашел?
— Да вот взбрела такая мысль в голову: а что, если все эти годы вне радара, так сказать, наш Пит детей и не похищал вовсе, а попросту их покупал? — Бенни показывает Лютеру чей-то фотоснимок из досье. — Смотрите, это Василе Сава. Торговец детьми. Организовывал незаконные усыновления, экспортируя младенцев со всей Восточной Европы. Так что если кто-то пытался купить или сбыть ребенка в Лондоне, то не исключено, что он был знаком с Савой.
— А чем именно он может нас интересовать?
— А тем, что когда этого Василе арестовали и вскрыли его базу данных, в списке клиентов у него значился некий Мистер Торбалан. Как раз одно из имен того малого, который ворует плохих детей.
— Молодчина, Бен! — Лютер хлопает Халяву по плечу. — Где он, интересно, обитает?
Бенни подает распечатку.
— Возьми с собой освежитель, — рекомендует он. — Да еще и чеснок не помешает, с распятием в придачу.
Билл Таннер смотрит послеобеденные новости, потому что так он делает всегда. С удивлением он видит копа, который давеча заходил к нему ужинать, а теперь, гляди-ка, сидит сгорбившись за столом на каком-то человеческом сборище, и вид у него такой потерянный, все равно что загнанный.
Биллу его жалко — как-никак, а парняга-то приличный, да и вообще грустно смотреть, когда большого человека заставляют выглядеть мелким.
Билл переключает еще пару каналов, но там все та же блажь. Пробует «Радио-2» — опять ерундистика. Билл слушает обрывки сообщений и понимает, что речь идет о чем-то действительно ужасном. История, которую и слушать-то не надо бы, — еще одно свидетельство, что этот поганый мир катится в тартарары.
Хорошо, что Дороти этого уже не застала.
При мысли о ней снова разыгрывается трясучка в коленях. Видно, от одиночества… хотя что это еще за слово такое — «одиночество». Какое-то глупое и слащавое или, как там нынче говорят — попсовое, для какого-нибудь там, язви его, Энгельберта Хампердинка со товарищи. Совершенно несопоставимое с той немочью в нутре и ногах, особенно в верхней их части. Билл знает, что если сидеть расслабившись, то она, треклятая эта немочь, поползет по спине вверх, к затылку, а сам он разнюнится, расплачется, все равно что дитя малое. Тьфу ты, аж сказать кому стыдно. В такие минуты Билл видит, что дом у него зарос грязью и провонял сыростью. Вздохнув, он стаскивает с крючка на кухонной двери поводок и ошейник. А уж Пэдди-то как рад! Пляшет, юлит, с ума сходит по прогулке…
Билл прошаркивает к вешалке, надевает свою бессменную серую ветровку с вязаными манжетами и старенькие мягкие мокасины. Он застегивает молнию ветровки под самый подбородок и натягивает шерстяную шапочку с помпоном, подаренную когда-то Дороти.
И они с Пэдди выходят на улицу.
Скорее не выходят, а выбираются: Биллу требуется палочка, к тому же одна рука у него все еще в гипсе. Поэтому петлю от поводка он закидывает прямо на гипс и слегка обматывает ею руку. Хорошо еще, что у Пэдди возрастной артрит бедер (у йоркширов такое бывает), а потому его вполне устраивает семенить у Билла возле ноги, которую он время от времени пытается, обхватив лапками, беззастенчиво наяривать. Храбрец, нечего сказать…
Было время, когда вот этот самый Пэдди вводил Билла в смущение. Собака-то была, честно говоря, не его, а Дороти. Такой пес явно ему не подходил: мужчине нужен товарищ, а не сварливый пустобрех из породы мелких злыдней с глазками навыкате, кривыми ножками и хилыми грудками, каких нынче почему-то облюбовала молодежь. Когда Билл был молод, собаками, внушавшими почтение и боязнь, были немецкие овчарки и доберманы.
В шестидесятые — семидесятые годы, работая на погрузке, они с товарищами рассказывали друг другу байки о свирепых собаках. Псы, что фигурировали в этих рассказах, были неизменно черные или пегие.
Но те собаки были смышлеными, и у них была стать — даже у какого-нибудь недоростка-эльзасца в глазах светился ум, потому-то он и состоял на службе в полиции. А взять доберманов — их ведь не зря использовали в качестве сторожевых собак. Эти мускулистые твари — отменно зубастые, с мощной грудью — смотрелись ни дать ни взять как звероватые мужья-тираны, во всяком случае ничуть не хуже.
Билл с Пэдди бредут, семеня и пришаркивая, но в целом ничего себе. Билл по пути заглядывает к мистеру Пателю приобрести «Рэйсинг пост» и пачку «Ротманс», после чего парочка направляется в сторону Уильям-Хилл.
Даже букмекерские конторы и те уже не то, что прежде. Раньше, бывало, это были пусть не ахти как обставленные, но компанейские и развеселые места, где собирался рабочий люд, всякие там таксисты, разные забулдыги. Билл туда заскакивал сразу после смены, еще дотемна, пока Дороти была на работе. Тратил фунт-другой, приходил домой и укладывался на боковую. Затем немного прибирался, так что Дороти всегда приходила в чистый дом (хотя в пабе об этом, понятно, лучше было не заикаться). Все же у Билла была флотская закваска, он любил, чтобы все было аккуратно, а вещи лежали по местам, — Дот, случалось, работала допоздна и домой приходила без рук без ног.
Стиркой Билл никогда не занимался, а из еды сроду не готовил ничего, кроме тоста с яйцом для ребятишек, если Дот прибаливала. Чаще он посылал их в ту кафешку при кинотеатре, где они уминали по доброй порции рыбы с жареной картошкой, и все это под киножурнал «По стране» (эх, Сью Лоули, где-то сейчас твои ножки?!).
Зато он с удовольствием пылесосил, прибирал после завтрака со стола, стирал специальной тряпочкой пыль, натирал полы, заправлял постель (особую гордость у него вызывала натяжка простыней — туго, как барабан). Билл мыл стекла, в хорошую погоду мог повозиться в саду; примерно час проводил на арендованном огороде и к чаю возвращался домой.
Иногда он думает о том, что весь этот мир, который состоял из черно-белого ТВ на трех каналах, Сью Лоули с ее ногами, приличных букмекерских забегаловок, сэндвичей с яичницей, пабов без блеющей весь день на ухо мерзкой музыки, — весь этот мир ушел безвозвратно, как женщины в шляпках и турнюрах.
Билл по-прежнему иной раз ставит по нескольку фунтов, смотрит отдельные скачки. Он не выигрывает ни пенса, но все равно получает от этого удовольствие.
Старик выходит наружу. Бедняга Пэдди привязан к фонарному столбу. Лапки трясутся от холода и ужаса, что его оставили. На Билла он смотрит снизу вверх чуть ли не с молитвенным облегчением. Билл чувствует себя немного виноватым.
— Прости, дружок, — говорит он. — Я, наверное, слишком долго шатался.
Слышит ли их кто-то при этом, Биллу наплевать. Старый хрыч разговаривает со своей такой же старой псиной, и пусть все идут лесом. И хотя у него это получается не просто и не сразу, Билл все же нагибается и подхватывает прыгнувшую собачонку в свои объятия. Малыш Пэдди, свернувшись калачиком, крепко прижимается к груди старика.
Рядом останавливается проходивший мимо юнец-сикх с первой курчавой порослью на скулах.
— Ты в порядке, кореш?
Когда Билл был в возрасте этого сопляка, у него не то чтобы духу, даже ума не хватило бы, чтобы вот так взять и назвать старшего, а уж тем более пожилого человека корешем. Да у него скорее бы язык отсох. Хотя парень при этом неуважения вовсе не выказывает, скорее наоборот.
И Билл отвечает:
— Да, спасибо, кореш, со мной все замечательно.
Тринадцать и восемьдесят пять, осел молодой и старый называют друг друга корешами — вот дружба-то, а?
— Ты уверен? — переспрашивает юнец.
— Задубел немного, а так все в порядке, — отвечает Билл.
Юнец несколько растерянно кивает и проходит мимо.
Билл направляется домой. Он уже изрядно обессилел, ноги подкашиваются, надо бы проглотить пару таблеток.
Тем не менее он рад, что вдохнул свежего воздуха. Пэдди легок, как пичужка; свернувшись у Билла на груди, песик излучает безмятежную радость просто оттого, что с ним хозяин.
Билл почти уже у своего дома, когда из прохода между двумя многоэтажками появляются двое битюгов. Один из них — белый, повыше, с крашеными волосами и в кожаной куртке — Ли Кидман. Второй, кругломордый, азиатского вида, Бэрри Тонга — мешковатые джинсы, клоунские кроссовки, голова повязана какой-то тряпкой — то ли носовой платок, то ли еще что-то.
Первое, что с Биллом происходит, прежде чем он успевает хотя бы рот раскрыть, это непроизвольное мочеиспускание — от страха. Он сам этого толком не замечает — просто что-то теплое растекается по штанам сверху вниз, а на выходе, снизу, моментально холодеет. Таким паскудным образом Билл не мочился вот уже больше семидесяти лет, но ощущение это он распознает сразу, и ему хочется расплакаться от гнева и стыда. Собачонку он прижимает к груди, чтобы хотя бы она этого не видела. Он понимает, насколько это глупо, но Пэдди — это последнее, что у него осталось от Дороти; последняя частица ее тепла. Она любила этого засранца, а засранец этот сейчас обожает Билла, хотя силенок в нем уже всего ничего — одни кожа да кости.
Битюги тычками в грудь упихивают Билла в проулок.
— Старый мудак, — говорит ему Кидман, явно упиваясь своей властью.
Похоже, этот тип из тех, кто считает себя даром божьим, хотя на самом деле женщин от таких мутит.
Второй бугай, с мордой-блином над массивными плечами, являет собой загадку. Руки у него сплошь татуированы, а также ноги, что видны из-под шорт длиной по колено. И как он их носит, в эдакую-то погоду…
Кидман хватает Билла за больное запястье, и руку огненным жгутом пронзает боль.
— Прими предложение, — шипит ему на ухо мучитель. — Возьми у него бабло. Ты на себя посмотри: стоишь обоссанный весь. Тебе в богадельню надо.
— Ах ты, сволочь, — отвечает ему на это Билл, с ужасом различая в своем голосе нотку плача.
Она ненавистна, но сдержать ее невозможно. И ничего в голову больше не идет. А ведь, лежа в постели, он часами выдумывал, высчитывал, что скажет сволочам, если те снова с ним когда-нибудь пересекутся. Прогонял, репетировал снова и снова: испепеляющее презрение, достоинство, с которым будет держаться. Но все эти слова куда-то канули, а он сам стоит тут, истекая собственной мочой и пуская слезы. А все нужные слова напрочь покинули его голову. Билл прижимает к себе собачонку; чувствуя страх хозяина, та крупно дрожит.
Кидман пихает старика к стене; Билл упрямо от нее отшатывается. Из рук Билла Кидман выдергивает тщедушного Пэдди и, поднеся к своему лицу, мелко и звонко причмокивает.
— А ну-ка, кто это у нас такой? — произносит он жеманным фальцетом, нестерпимо жутким в устах такого верзилы. — Что это у нас за малютка, куколка-бздюкалка, а?
— Оставь собаку! — вскрикивает Билл. — Она-то здесь при чем?
Но Кидман, не обращая внимания на Билла, продолжает говорить с дрожащим мокроглазым Пэдди, щекоча ему под миниатюрным подбородком своим наманикюренным розовым пальцем, похожим на лопатку.
— Сейчас я тебя вздрючу, песик, — говорит он Пэдди. — Устрою тебе взбучку, собачоночка ты моя.
— Не трожь, — просит Билл, — оставь его в покое.
— Ведь твой папик не слушается моего папика, — сюсюкающим голоском втолковывает собаке Кидман. — Что в лоб ему, что по лбу. Верно я говорю, старый, что в лоб, что по лбу, а? И вот теперь за это я вздрючу тебя, собаченька. Вздрючу по самое не могу. Ну-ка, попрощайся с папиком. Скажи ему: па-а-пик, по-ка-а!
Зажав меж двумя пальцами лапку Пэдди, он комично помахивает ею Биллу.
— Ты, сучий потрох, — в бессилии рычит Билл. — Мордоворот поганый!
— Мордоворот, мордоворот, — соглашается Кидман. — Я же мордоворот, собаченька? Да? Мордоворотик сраный.
С этими словами он одной рукой берет Пэдди за шею, другой за бедра и резко, с прокрутом, скручивает его, будто выжимает полотенце.
Пэдди пронзительно, со взвизгом тявкает; у него ломается хребет, и одновременно наружу вылезают кишки и мочевой пузырь. Чтобы внутренности не попали на Кидмана, он со смехом отскакивает, роняя собаку на землю.
Такого жуткого воя от своего питомца Билл никогда прежде не слышал. Даже слов нет таких, чтобы как-то описать этот звук.
Билл тоже взвывает в ответ и отводит для удара свой некогда грозный кулак-скуловорот — теперь, правда, трясущийся и в сыпи старческих веснушек.
Тем не менее он делает это, пытаясь принять боксерскую стойку.
Но сзади наваливается Тонга и блокирует его умелым захватом. Чувствуется сладковатый запах его лосьона после бритья.
— А ну, стоп, папаша, — говорит он почти добродушно. — Стоп, говорят тебе. Брейк.
Билл вслепую молотит кулаками воздух, пытается оттоптать Тонге ноги. Снова воет.
Кидман смотрит вниз на Пэдди, затем на Билла и подмигивает.
— Сучье! — кричит Билл. — Сволота! Сволота гребаная!
Кидман на это хмыкает, а затем отводит ножищу и отпинывает Пэдди метров на пять по проулку.
Но даже сейчас Пэдди все еще жив. Об этом говорят его влажные глазенки, с мукой и блаженным непониманием глядящие на своего хозяина. С мукой и надеждой — словно Билл может пресечь все это одним лишь строгим окриком и взмахом длани. Ведь для Пэдди, йоркширского терьера, когда-то принадлежащего Дороти, Билл — это бог.
Кидман покачивается с пяток на носки, самодовольно ухмыляясь. Затем придвигает свое бесстрастное, жутковатое лицо к Биллу и говорит:
— Где у тебя похоронена жена?
Билл смотрит, не понимая.
— Где жена лежит, спрашиваю? — оскалившись, переспрашивает Кидман.
— Не твоего ума дело.
— Вот найду ее, откопаю и трахну.
Старик дергается, но Тонга удерживает его, дожидаясь, пока из него не уйдут последние силы. Тогда Тонга ослабляет хватку, и Билл оседает на землю. Привалясь спиной к стене, он тупо сидит, раскинув перед собой ноги.
Какое-то время Кидман и Тонга молча смотрят на него. Кидман мерзко склабится, у Тонги лицо помрачнее. А впрочем, оно у него всегда такое.
Затем Тонга смотрит на часы и кивает: пора. Оба вразвалку шагают прочь.
Зои уходит с работы, едва только появляется возможность. В стеклянной кабине лифта она опускается на уровень первого этажа и выходит наружу, на ходу стягивая поясом пальто.
Поворачивает направо, затем налево. Там, у изгиба узкой дорожки, дожидается автомобиль Марка, усталого вида «альфа-ромео». Марк сидит за рулем. При виде его сердце у Зои ухает вниз.
Она ныряет на соседнее сиденье, вдыхая запах старого винила, кожи и сигарет (раздавленными окурками которых, кстати, полна пепельница). Они едут к Марку, в большой, с двойным фронтоном эдвардианский особняк в Камбервелле. Там они зажигают свечи и усаживаются за кухонный стол в переделанном подвальном помещении. Старинный стол весь в царапинах, что его, однако, нисколько не портит. Марк наливает по бокалу вина, после чего сосредотачивается на сворачивании косячка.
— Что же мне делать? — потягивая вино, спрашивает Зои.
— А что ты надумала?
— Да вот не знаю.
— Я мог бы тебя отвезти. Туда, в полицейский участок.
— Если он не отвечает на телефон, то это потому, что не хочет разговаривать. — Примерно полминуты у Зои уходит на тщательное раскладывание и разглаживание лоскутков сигаретной бумаги. — Так оно наверняка и есть. Ведь так? Конечно так. Когда все в порядке, оно и идет гладко. А когда все встает на дыбы, он просто срывается и исчезает. Понятно, когда вокруг такая буча, он бы, наверное, уже захотел, чтобы я была рядом.
— Может, он просто не хочет тебя тревожить.
— У меня и так тревог выше крыши. Я за него боюсь. И уже порядком утомилась это делать. В общем, не знаю. — Она удивленно смотрит на обрывки бумаги, будто видит их впервые.
— Все развивается настолько стремительно, — говорит Марк. — Я имею в виду то, что ему приходится сейчас разгребать.
— Теперь ты его защищаешь?
— Да боже упаси. Но и размазывать его мне, знаешь, не с руки. Я испытываю к нему уважение. И сочувствие, если хочешь. Я видел, как он сегодня горевал по тому мертвому ребенку. А я тут шашни кручу с его женой.
— Каков нахал, — с дерзкой игривостью улыбается Зои. Свой бокал она двигает по столешнице, как планшетку по спиритической доске. О чем-то думает, прикусив губу. Затем говорит: — Можно, я тебе кое-что скажу?
— Да что угодно.
— Худшее из признаний. Очень неприглядное.
— Ты что-то такое вытворяла?
— Да нет, ничего я не вытворяла. Всю свою жизнь была образцовой девочкой.
Марк на это ничего не говорит — в отличие от многих мужчин, которые в этой двусмысленности наверняка углядели бы сексуальную подоплеку. Почесывая короткую бороду, он лишь на какое-то время ухватывает ее взгляд, одновременно прикуривая самокрутку.
— У тебя не бывает, — спрашивает Зои, — что ты вот так лежишь в три часа ночи, а в голове кружатся и кружатся мысли, уже за само появление которых тебе стыдно?
— Да это у всех бывает.
Он несколько раз затягивается косячком, после чего предлагает его Зои. Та секунду-другую колеблется.
— Иногда в мыслях я чуть ли не желаю, чтобы он умер, — неловко признается она. — Лежу в постели и фантазирую, представляю, что он на самом деле умирает. От этого как будто… легче, что ли. Намного. Вроде как решение всех проблем. Джона можно оплакать, поскорбеть по нему, и все, ты свободна, и никакой ненависти к себе. И все скорбят вместе со мной, сочувствуют, вместо того чтобы считать меня конченой сукой.
Она затягивается, задерживает дыхание, а потом выпускает дым тонкой струйкой. Возвращает самокрутку Марку.
— Ну, давай начнем с того, что сукой ты от таких мыслей не становишься, — рассуждает он. — Просто это фантазия избавления. Что-то подобное бывает у всех. Взять хотя бы жен смертельно больных пациентов. Они же от этого не становятся хуже. Просто это позволяет как-то уживаться с гнетом реальности.
Какое-то время они молча курят. Огоньки свеч трепещут, отбрасывая на стены чуткие, подвижные тени.
— Я от него ухожу, — подытоживает Зои. — Мне это все вот уже где. Ухожу, и точка.
— Ну и славно, — говорит Марк, потягиваясь и беря ее за руку.
Докурив косячок, они вместе поднимаются наверх.