~~~
К сумеркам у Ри на полу возле кровати, рядом с зубами, стояли уже три разных вида таблеток от боли. В голове у себя она обставляла пещеру. Зубы казались ей какими-то крошками-клубнями, которые выращивают под землей за сараем, а потом выдергивают, и за ними тянутся жесткие раздвоенные корни. Пришла посидеть в изножье кровати Виктория, посмотрела, как на ней так мерзко оттоптались, два зуба вот на полу. Языком она щупала згу десны. Виктория ужалась до тусклого оттенка и говорила ей что-то — или не говорила, но оставила по себе два вида пилюль дяди Слезки, и они окутали ее теплыми розовыми облаками. Таскать вверх по склону мебель — первая трудная задача. Тут нужны мотки веревки. Застелить постели в средней комнате пещеры, может, вглуби за костром, но не очень далеко. Мальчишки тут, мама там. Взять стол и стулья, оба ружья, комод тетки Бернадетты — или сырость пещерная загубит хорошую деревянную мебель, отделка вспучится, ящики покоробятся и больше уже не будут гладко открываться?
Может, все крепкое и надо продать.
А еще раздобыть себе в городе зубы.
В раннем мраке к ее постели подкрались мальчишки, уселись вокруг, угрюмые, головы нагнули, словно жалеют, что не умеют молиться самыми старыми словами, намолить ей здоровья. Гарольд приложил к ее распухшему глазу прохладную тряпицу:
— Про что дрались?
— Наверно, потому что я — это я.
— Сколько их было?
— Порядком.
— Скажи, как зовут. На когда мы вырастем.
— Сейчас мне, пацаны, слишком хорошо и розово. Дайте поплаваю.
Пол пещеры можно застелить здоровеннейшим ковром, чтоб пыль прибил и было гладко ходить. Взять буржуйку. Фонари, бельевую веревку, ножи. До конца заложить камнями вход. Ночные горшки забрать, сунуть под кровати. На чем готовить… открывашки… мыло руки мыть… ох, ежи.
Проспала она до самой темной поры. Во сне дергалась, уворачивалась от летящих к ней кулаков. Костяшки из тьмы, никогда не чищенные боты, жуткие хрипы женщин, полных праведности от того, что бьют то, что бьют. Угловатое лицо Тумака и холодные расселины на нем… шляпы… папино тело свисало вверх тормашками с ветки, чтоб из взрезанной шеи в черное ведро стекла кровь.
Я никогда не буду чокнутой!
Золотая рыбка в ведре, сверкающий хвостик хлестал по сторонам, чертил по крови яркие слова, и яркие слова эти плескались мимо так быстро, что не разобрать, а разум знай себе гадает, что это за слова и что ими и этими искорками в крови хочет сказать рыба.
Я никогда не буду чокнутой!
Гейл говорит:
— Горошинка, тебе еще таблеток дать? Ты бьешься.
— Ладно. Только теперь синеньких.
— Воды нет.
— Мне все равно в сортир надо.
— Вот две.
Ри встала и прошла по холодному полу, медленно прошла, вся согнувшись. В полостях ее мяса сияли луны боли, и, когда она двигалась, луны сталкивались друг с другом, оглушали ее. Она села на стульчак, и все ее заскорузлые уголки растянулись, раскрылись и выпустили свежее страдание. Она проглотила таблетки, запила из-под крана, подставив руки чашечкой, пошаркала в темноте обратно.
От ружейного ствола падала тень — ее Ри увидела раньше, чем мужчину. Тот сидел на диване, у окна, ружье стояло у подлокотника. Ри почувствовала, что он за ней наблюдает, но попробовала замереть, как сама тьма, хоть как-то с ней слиться. Она забыла дышать, пока дядя Слезка не заговорил:
— Ложись обратно.
— Что… тут такое?
— Не очень я умею доверять, вот что.
Она села на дальний край дивана. Дверца буржуйки была приотворена, и в тусклом сиянии Ри различила головы мальчишек, ничком на подушках, ноги выпутаны из-под одеял. Сказала:
— По-моему, со мной все будет хорошо. Не завтра или как-то, но со временем.
— Ты хорошо держалась — я только у мужиков такое видел.
— А. — Голова Ри упала на спинку дивана, глаз закрылся. Из розового облака ей хотелось поговорить, поболтать, может, даже как на исповеди. — А я чего по правде — по правде вот терпеть не могу… это… как мне стыдно… за папу. Закладывать — это же против всего на свете просто.
Ветер дребезжал оконными стеклами в рамах. Фонарь со двора напротив посверкивал на старом льду, налипшем на них. Мама храпела коротко и звучно. Висела вонь полной пепельницы.
— Ну, он всех вас любил. Тут-то и дал слабину.
— Но…
— Послушай, девочка, — многие из нас могут быть крутыми, сильно крутыми, и быть такими подолгу. — Он показал на мамину комнату — кратко и прямо махнул рукой. — Видишь, вон Конни там — Конни тоже долго круто держалась. Правда. Очень и очень. И пальбу выдержала, и отсидки Джессапа, и прочую срань — уж и не знаю почему, но потом вот дала течь, и вся сметка из нее вытекла.
— Но стучать…
— Джессап не всегда стучал. Много-много лет он не закладывал никого. Нет, и нет, и нет, а потом вдруг — да.
Ри посмотрела на буржуйку, заметила, что Сынок вдруг сел, прислушиваясь, спиной к стене — он слышал слова, которые теперь будет пережевывать всю жизнь. Сказала:
— Это поэтому нас теперь все как-то сторонятся?
От дяди Слезки тянулся запах — резкая разогретая вонь, словно что-то электрическое давно не вытаскивали из розетки и оно перегорело. Он зажег себе покурку, подался к Ри поближе, а в движении повернулся растаявшей своей стороной к слабенькой точке света. Сказал:
— Тут в округе Долли не замечены за нежностями к семье стукача — у нас так испокон веку было. У нашего народа старая кровь, обычаи у нас сложились задолго до того, как этот выскочка, Иисус этот мелкий, молочко впервые срыгнул и насрал желтеньким. Понимаешь? А то, что чураются, — это потом поменяется, как-то. Со временем. Народ заметил, как тебе досталось, девочка.
Ри смотрела, как он курит, смотрела и сонно ждала, пока он не откинулся на спинку, не развернул пакетик фена — макнул палец в порошок и нюхнул, закашлялся, нюхнул еще. Очень сильно шмыгнул носом. Ри зевнула, сказала:
— Ты меня всегда пугал, дядя Слезка.
Он ответил:
— Это потому, что ты умная.
У Ри внутри расцветали синенькие таблетки, и от них ей в темноте вдруг пониклось. Пустив слюну, она обмякла на диване, потом Слезка пальцем ее растолкал. Она встала, дошаркала до кровати, легла, навалившись бедром на ногу Гейл. Взбила себе самую пухлую подушку и вскоре уснула черным сном, в голове уже не мелькало никаких картинок, не орало никаких слов — лишь чернота, и сон, да лучистый жар, что подымается от двоих, кто близко под одеялами.