Глава 5
1
Не стоило говорить «найди и приведи ее» человеку, и без того одержимому навязчивой идеей.
Треслав не сомневался в том, что искать нужно именно женщину. Так или иначе, надо положить конец этой неопределенности. Несколько раз он собирался на выход и даже надевал пальто, но потом снимал его. Хватит уже дурью маяться! Он больше не рассматривал варианты; теперь он твердо знал, что именно услышал тем вечером; «Ах ты, жид!» Не «грязный жид», не «чертов жид» и не «милый жид». Просто «ах ты, жид». Без особой интонации, помогающей раскрыть смысл сказанного. И почему надо все усложнять? Почему не принять это за простую констатацию факта? Тогда «ах ты, жид» будет означать «ты типичный еврей», и ничего более, пусть даже такое толкование не согласовывалось ни с какой из его теорий и абсолютно ничего не проясняло.
Впрочем, сама неопределенность варианта «ах ты, жид» говорила в пользу его подлинности. В данном случае Треслава нельзя было упрекнуть в стремлении подогнать услышанное под какую-то надуманную интерпретацию. Оставалась нападавшая — уж она-то наверняка знала, что и почему говорит. Могла она назвать его евреем просто ради шутки? Нет, она явно назвала его так потому, что видела в нем еврея. Другое дело — зачем ей говорить это вслух? Ей не было нужды вообще что-нибудь говорить, могла бы молча забрать его вещи и смыться. Он не оказал сопротивления и не произнес ничего, что требовало бы ответа с ее стороны. Насколько он знал, грабители в процессе грабежа не имеют обыкновения информировать потерпевших об их национальной или религиозной принадлежности: «ах ты, протестант», «ах ты, китаец» и тому подобные. К чему лишние хлопоты? Протестант или китаец и без того знает, кто он такой, и потому сообщение грабителя не представляет для него интереса. Так что выкрик «ах ты, жид!» либо непроизвольно вырвался у взбесившейся, психически больной преступницы, либо содержал информацию, которую в развернутом виде можно было представить так:
«Я лишила тебя твоего бумажника, твоих часов, твоего телефона, твоей ручки и твоего самоуважения, но взамен я тебе кое-что сообщу на тот случай, если тебе это неизвестно — а у меня такое чувство (не спрашивай, откуда оно взялось), что тебе это неизвестно, — словом, ты еврей. Пока-пока!»
Треслава не удовлетворяли версии о случайном столкновении с буйнопомешанной или о нападении на него по ошибке. В его жизни и так было предостаточно случайностей и ошибок. Да и сама его жизнь была всего лишь случайностью. Он появился на свет по ошибке — об этом прямо говорили его родители: «Мы тебя не планировали, Джулиан, но ты оказался приятным сюрпризом». При сходных обстоятельствах появились на свет и его сыновья. Правда, он никогда не называл их «приятными сюрпризами». Такой же нелепостью было и его образование — в другие эпохи он бы специализировался по античной литературе или богословию. На Би-би-си он попал случайно — и это был очень несчастный случай. Все его влюбленности были ошибками. И так далее. Но если в твоей жизни нет смысла и предназначения, зачем тогда жить? Иные люди обретают Бога там, где меньше всего думали Его найти. Другие обретают себя в общественной деятельности или в самопожертвовании. А Треслав, сколько он себя помнил, всегда чего-то ждал. Одно лишь ожидание. «Выходит, такова моя судьба», — подумал он.
Два дня спустя он ужинал у Либора в компании собратьев-евреев.
2
За полгода до смерти жены Сэм Финклер принял участие в программе «Диски необитаемого острова».
Безусловно, между этими двумя событиями не было никакой связи.
Финклер впервые упомянул о «Дисках», когда они с женой находились в своем саду, сразу за низкой оградой которого начинался Хэмпстедский парк. В тот момент Финклер завел речь о приглашении в программу только затем, чтобы уклониться от садовых работ. Их садик был отнюдь не местом отдыха — Тайлер без конца возилась с лужайкой и цветами, тогда как у Сэма была на них аллергия. «Полежи в шезлонге, расслабься», — поначалу призывала его Тайлер, но со временем и она убедилась в том, что сам Финклер знал всегда: его тело просто не было приспособлено для расслаблений в шезлонгах. «Когда-нибудь я в нем расслаблюсь вконец», — говорил он. Посему он редко появлялся в саду, а появляясь, обходил его по периметру, как частный детектив, разыскивающий в кустах мертвое тело, лишь иногда задерживаясь, чтобы поделиться с Тайлер какой-нибудь мыслью, — как правило, о своей работе. Если в разговоре возникала пауза, это уже было чревато привлечением к делу — Тайлер могла сунуть ему в руки бамбуковый колышек или моток зеленой бечевки с приказом держать его так-то и там-то. Не ахти какой тяжкий труд, но и он действовал угнетающе на Финклера, которому при этом казалось, будто его жизнь стремительно истлевает, обращаясь в перегной и мульчу.
— Я попал в «Диски необитаемого острова», — сообщил он с самого дальнего конца садика, на всякий случай спрятав руки за спину и опираясь на водопроводный кран.
Тайлер сидела на корточках и колдовала над каким-то чахлым ростком. Она ответила, не оглядываясь и не отрываясь от своего занятия:
— Попал? Как это «попал»? Я и не знала, что ты туда метил.
— А я и не метил. Это они в меня метили.
— Ну так скажи им, пусть метят в кого другого.
— Почему я должен им отказывать?
— А на кой тебе сдались эти «Диски»? Тебе и в саду-то становится дурно, чего уж говорить про целый зеленый остров. И дисков у тебя никогда не было, и вообще ты не знаешь никакой музыки.
— Нет, знаю.
— Ну так назови свою любимую.
— Я сказал, что знаю музыку, но это не значит, что я ее люблю.
— Буквоед хренов! — сказала она. — Мало того что ты лжец, так ты еще и хренов буквоед. Не советую тебе соваться в эту программу, только хуже будет. Слушатели сразу распознают фальшь: когда ты начинаешь врать, ты повышаешь голос.
Но Финклера не так легко выбить из колеи.
— Я не буду врать, — сказал он. — И не все мои записи будут музыкальными.
— Ну и что ты тогда возьмешь: диктофонные мемуары Бертрана Рассела? Только не смеши меня.
Она встала с колен и вытерла руки о фартук, который он купил ей много лет назад. Серьги в ее ушах также были куплены Финклером, да и золотой «ролекс» — он подарил его жене на десятую годовщину их свадьбы. Тайлер всегда работала в саду при украшениях и полном макияже. Чтобы перейти от подкормки растений к званому обеду в «Рице», ей требовалось совсем немного: только снять перчатки и фартук да пригладить волосы. Тайлер, вдруг возникающая над кучей компоста в облике светской Венеры, — это зрелище стоило того, чтобы периодически появляться в садике, как бы сильно Финклер ни страшился этого места. В такие минуты он удивлялся, зачем нужно заводить любовниц, если его собственная жена красивее и желаннее, чем все они, вместе взятые.
Был ли он дурным человеком или же просто дураком? Сам Финклер не считал себя плохим мужем. Что поделаешь, если моногамия не соответствует мужской природе. И он отдавал долг природе даже тогда, когда эта природа вступала в противоречие с его желанием остаться дома в объятиях жены.
Таким образом, винить следовало пресловутый зов природы, и только его, а никак не самого Финклера.
— Ну, для начала, — сказал он, становясь сентиментальным, — я подумал о музыке, которая играла на нашей свадьбе…
Она приблизилась к нему, чтобы отвернуть кран для поливки.
— Марш Мендельсона? Неоригинально. И вообще, я не думаю, что тебе стоит приплетать сюда нашу свадьбу, о который ты и не вспомнил бы, взаправду попав на необитаемый остров. Раз уж тебе не лезет в башку ничего, кроме свадебного марша, мой совет: откажись от участия в программе. Скажи им, что слишком занят. Другое дело, если бы Мендельсон написал «Адюльтерный марш»…
— Слишком занят для «Дисков»? Для этой программы никто не бывает слишком занят. Это предложение, за которое надо уцепиться, — оно может здорово помочь в карьере.
— Ты уже и так сделал карьеру. Уцепись-ка лучше за конец шланга.
Финклер имел слабое представление о шлангах и потому снова начал обследовать садик на манер частного детектива, заглядывая под кусты и растерянно почесывая затылок.
— Конец — это то место шланга, откуда течет вода, олух царя небесного! Сколько лет здесь живешь, а все конец найти не можешь. Ха! — Она рассмеялась над случайным намеком.
Финклер не улыбнулся.
— Тебе легко рассуждать, ведь это не тебя пригласили в «Диски», — сказал он, обнаружив-таки конец шланга и теперь недоумевая, что с ним делать дальше.
— Да, пригласили тебя. Но почему ты не можешь отказаться от приглашения? Отказ поможет твоей карьере еще лучше, чем участие. Так ты покажешь им всем, что ты не жадюга. Направь струю вот сюда.
— Жадюга?
— В смысле не слишком жадный до славы.
— Ты сказала «жадюга».
— И что?
— То есть жидюга?
— Ради бога, ты же знаешь, что я не это имела в виду. Жида ты сам сюда приплел. Если ты боишься того, как тебя воспримут другие, — это твоя проблема, а не моя. Просто, на мой взгляд, ты слишком рьяно лезешь во все дырки. А что до евреев в нашей семье, то это скорее уж я, чем ты.
— Ты говоришь глупости и сама это знаешь.
— Тогда прочти Амиду или хотя бы одно из восемнадцати благословений.
Финклер отвел взгляд.
Было время, когда она подумывала о том, чтобы шутя облить его водой из шланга, зная, что он постарается ответить тем же и борьба за шланг завершится дружным смехом, а то и сексом прямо на лужайке — плевать на соседей! Но то время прошло…
…Если то время вообще у них было. Она попыталась представить себе, как он ее ловит, стискивает в объятиях, впивается поцелуем в ее губы, и с тревогой осознала, что не в состоянии вообразить эту сцену.
Он посоветовался с друзьями. Не о том, участвовать в программе или нет — он и не думал отказываться, — а насчет музыки, которую он взял бы с собой на необитаемый остров. Либор предложил экспромты Шуберта и несколько скрипичных концертов. Треслав написал ему на листке названия великих предсмертных арий из итальянских опер.
— Сколько тебе положено записей? Шесть? — спросил он.
— Восемь, но арии хватит и одной. Им нужно разнообразие.
— Я даю тебе шесть, на выбор. Они все очень разные. В некоторых умирает женщина, в других — мужчина. А есть одна ария, где они умирают вместе. Это будет шикарный финал программы.
«И финал моей карьеры», — подумал Финклер.
В конечном счете, поговорив еще и с Альфредо, а также руководствуясь собственным популистским чутьем, Финклер остановился на Бобе Дилане, Pink Floyd, Queen, Феликсе Мендельсоне (но не «Свадебный марш», а скрипичный концерт, как советовал Либор), Girb Aloud, явно напрашивавшемся Элгаре, Бертране Расселе как чтеце собственных мемуаров и Брюсе Спрингстине, которого он в телестудии по-свойски именовал Боссом. Из книг он выбрал диалоги Платона и еще — в обход правил — попросил полный цикл о Гарри Поттере.
— Легкая разрядка после серьезных вещей? — поинтересовался ведущий.
— Нет, для этого у меня будет Платон, — сказал Финклер.
Шутка, конечно, но также и повод задуматься для тех, кто примет его слова всерьез.
Желая показать Тайлер, что в их семье есть правоверные иудеи и помимо нее, он поведал слушателям о том, как в юности ходил в Синагогу вместе со своим отцом, читавшим там поминальные молитвы. Его глубоко волновали эти скорбные плачи. «Исгадал выискадаш…» — слова древнего языка, посвященные памяти усопших. «Да возвысится и освятится Его великое имя…» Впоследствии, осиротев, он сам читал эту молитву в память о родителях. Философ-рационалист, признающий Бога перед лицом истин, непостижимых человеческому разуму. Он сделал паузу, и в студии установилась такая тишина, что можно было услышать полет мухи.
— Мое еврейство всегда было исключительно важно для меня, — продолжил Финклер. — Оно дарует мне утешение и вдохновение. Но я не могу молчать о несправедливостях, причиненных палестинцам. В случае с Палестиной… — Голос его слегка дрогнул. — В случае с Палестиной я испытываю глубокий стыд.
— Тут ты явно зарвался, — сказала Тайлер, прослушав передачу. — Как ты мог это сказать?
— А почему бы нет?
— Потому что программа совсем не об этом. Потому что тебя никто об этом не спрашивал.
— Тайлер…
— Знаю-знаю, ты скажешь, что тебя вынудила твоя совесть. Чертовски удобная штука эта твоя совесть. Она вынуждает тебя делать только то, что ты сам хочешь сделать, а если чего не хочешь — тут и совесть молчит себе в тряпочку. Мне стыдно за твою публичную демонстрацию стыда, и это притом, что я не еврейка.
— Вот потому тебе и стыдно, — сказал Финклер.
Он был разочарован, когда ни одно из его остроумных и глубокомысленных высказываний не попало в недельную подборку лучших фраз на Би-би-си, но зато его тщеславие потешило письмо, полученное им через пару недель после радиопередачи. В этом письме видные еврейские деятели из театральных и научных кругов предлагали ему войти в общественную группу, находящуюся в стадии формирования и названную в честь его смелого и откровенного выступления: «Стыдящиеся евреи».
Финклер был польщен. Похвала от стольких известных людей тронула его почти так же глубоко, как те молитвы, что он когда-то слушал в синагоге. Он просмотрел список. Перечисленные профессора в большинстве своем были ему знакомы и малоинтересны, но актеры представляли собой новую категорию лиц, могущих быть полезными на пути к вершинам славы. Прежде он не был любителем театра и обычно воротил нос от предложений Тайлер посмотреть какую-нибудь пьесу, однако тот факт, что к нему обратились с письмом актеры — пусть даже такие, о чьих талантах он был невысокого мнения, — позволял взглянуть на ситуацию в ином свете. Среди подписантов фигурировали также знаменитый кулинар и парочка популярных эстрадных комиков.
— Черт возьми! — сказал Финклер, ознакомившись с письмом.
Тайлер была в саду и на сей раз, вопреки обыкновению, лежала в шезлонге. Чашечка кофе на столике под рукой, на коленях развернутые газеты. Она дремала, хотя было около полудня. Финклер и не заметил, что в последнее время она стала быстрее утомляться.
— Черт возьми! — сказал он громче, чтобы она его услышала.
Тайлер не пошевелилась, но подала голос:
— Кто-то притянул тебя к суду за нарушение обязательства, дорогой?
— Похоже, не всем стыдно за мое выступление, — сообщил он и прочел вслух самые громкие имена из списка. Медленно. Одно за другим.
— И что с того?
На то, чтобы задать этот вопрос, у нее ушло столько же времени, сколько у ее мужа на перечисление дюжины имен.
Он рассердился:
— Как это «что с того»?
Тайлер приподнялась в шезлонге и взглянула на мужа:
— Сэмюэл, среди названных тобой людей нет ни одного, к кому ты испытывал бы хоть малейшее уважение. Ты ненавидишь академиков. Ты не любишь актеров — и в особенности этих самых актеров, у тебя нет времени для кулинаров, и ты на дух не переносишь эстрадных комиков — в особенности этих самых комиков. «Совсем не смешно», — говоришь ты про их номера. С какой стати меня — нет, с какой стати тебя должно интересовать их мнение?
— Моя оценка их актерских талантов к делу не относится.
— А что тогда относится к делу? Твоя оценка их как аналитиков? Как историков? Как богословов? Как философов? Не припоминаю, чтобы ты говорил о них в таком духе: «Эти парни дешевые кривляки, но котелок у них варит отменно». Всякий раз, когда ты работал в студии с актерами, ты отзывался о них как о законченных кретинах, не способных связать двух слов и сформулировать хоть какую-то мыслишку. И уж точно не способных понять твои мысли. Что теперь изменилось, Сэмюэл?
— Я доволен, что получил поддержку.
— Все равно откуда? Не важно от кого?
— Я бы не стал называть этих людей «не важно кем».
— Но в твоих, еще недавних высказываниях они были никем и даже меньше чем никем. А теперь, похвалив тебя, они сразу же стали кем-то.
Он не мог прочесть ей все письмо, не мог сказать ей, что они вдохновляются его «смелостью» при создании общественного движения — пока еще небольшого, но способного вскоре разрастись, — не мог сказать: «Черт возьми, Тайлер, мне просто приятно, когда меня хвалят».
Но и так сразу прервать разговор он не мог. Посему он высказался кратко:
— Похвала значит больше, когда она исходит от собратьев.
Тайлер прикрыла глаза — ей не требовалось глядеть на Финклера, чтобы читать его мысли.
— Не пори муру, Шмуэль, — сказала она. — Твои собратья! Разве ты забыл, что ты не любишь евреев? Ты сторонишься их общества. Ты публично обливал грязью евреев за то, что они при удаче не в меру зазнаются и важничают, а если что не так, тут же заводят плач о страдании и сочувствии. И вот стоит нескольким худо-бедно известным евреям тебя похвалить, как ты уже писаешь кипятком. Так тебе только этого и не хватало? И ты в детстве был бы самым примерным из примерных еврейских мальчиков, если бы другие еврейские мальчики вовремя спели тебе дифирамбы? Это выше моего понимания: в одночасье снова сделаться евреем, чтобы с этих позиций нападать на еврейство.
— Я нападаю не на еврейство.
— А на что тогда — не на христианство же? «Стыдящиеся евреи»? Лучше бы завел дружбу с Дэвидом Ирвингом или вступил в БНП, оно выглядело бы не так позорно. Подумай, что тебе на самом деле нужно, Сэмюэл… Сэм! Тебе нужно вовсе не внимание других евреев. В любом случае тебе этого слишком мало.
Но Финклер ее уже не слушал. Он поднялся на второй этаж, в свой кабинет, и написал письмо «Стыдящимся евреям», выразив им признательность за то, что они выразили признательность ему, и объявив, что будет счастлив и горд примкнуть к их движению.
И сразу же он позволил себе выступить с инициативой. В нынешнюю эпоху рекламных слоганов одно короткое емкое слово может стоить тысячи пространных манифестов. Как насчет того, чтобы выделить первые буквы названия — «СТЫДящиеся евреи», а некоторых случаях, если уважаемые коллеги не будут против, можно использовать сокращение «СТЫД».
Еще до конца недели он получил исполненный энтузиазма ответ на бланке с надписью: «СТЫДящиеся евреи».
Финклер испытал законное чувство гордости, само собой разбавленное печальными мыслями о тех, чьи страдания сделали необходимым появление на свет СТЫДящихся евреев.
Тайлер жестоко ошибалась на его счет. Его жажда всеобщего признания — или одобрения — не была столь уж ненасытной. Бог свидетель, он получил достаточно одобрения в своей жизни. Дело было не в признании. Дело было в правде. Кто-то ведь должен сказать правду. И теперь нашлись люди, готовые сказать ее с ним вместе — и даже с ним во главе.
Если бы Ронит Кравиц не была дочерью израильского генерала, он бы сейчас же позвал ее на уик-энд в Истборн, чтобы СТЫДящийся еврей мог отпраздновать свой успех по полной программе.
3
Вторую серию нового проекта Финклера его жена также смотрела в «псевдохэмпстедском» жилище Треслава. Потом, с достаточно большими промежутками, были и другие совместные просмотры, позволявшие ей расслабиться на фоне бурной телевизионной активности супруга. Эти встречи так и не переросли в полноценную, постоянную связь, да они к этому и не стремились — по крайней мере, Тайлер, тогда как Джулиан просто не был способен на решительные шаги, — но оба приноровились находить утешение в обществе друг друга вдобавок к собственно любовным утехам, подогреваемым гневом и ревностью.
От внимания Треслава не ускользнуло, что Тайлер с каждой новой встречей выглядит все более усталой.
— Ты сегодня очень бледна, — сказал он однажды, покрывая поцелуями ее лицо.
Она засмеялась, не уклоняясь от его ласк. На сей раз ее смех был тихим, а не хрипловато-резким.
— И ты кажешься какой-то подавленной, — добавил он, сопровождая эти слова очередным поцелуем.
— Извини, — сказала она, — я здесь не затем, чтобы вгонять тебя в депрессию.
— Ты не вгоняешь меня в депрессию. Напротив, мне очень нравится твоя бледность. Я люблю, когда у женщины трагический вид.
— Что, уже и трагический вид? Неужели мои дела так плохи?
Да, ее дела были так плохи.
Треславу хотелось сказать: «Приходи умирать в мои объятия», но он никогда не озвучил бы это предложение. Женщина должна умирать у себя дома, на руках у своего мужа, пусть даже любовник мог бы окружить ее куда большей заботой.
— Я люблю тебя, ты это знаешь, — сказал он на том свидании, которому суждено было стать последним.
То же самое он говорил еще во время их первого свидания, перед лицом Сэма, маячащим на телеэкране. Но теперь он был абсолютно искренним. Это не значит, что он был неискренним в первый раз, просто теперь все представлялось ему иначе — глубже и серьезнее.
— Глупости, — сказала она.
— Это правда.
— Ничего подобного.
— Чистейшая правда.
— Это не так, но все равно спасибо. Ты был очень мил со мной. Я не строю иллюзий, Джулиан. Я могу понять мужчин. Я имею представление о странном механизме мужской дружбы. И никогда не думала, что отличаюсь от других жен в сходной ситуации, имея в виду вашу дружбу и ваше соперничество. Об этом я говорила тебе еще в самом начале. Мне посчастливилось использовать это, к своему удовольствию. Спасибо, что дал мне почувствовать себя желанной.
— Я всегда тебя желал.
— Верю, что желал. Но не так сильно, как ты желал Сэма.
Треслав пришел в ужас:
— Что?! Я желал Сэма?!
— Не в том смысле, что ты хочешь его трахнуть. Я и сама любила его не в смысле желания трахаться. И вряд ли он вызывал такое желание у других. Он вообще не трахаль по натуре. Хотя это никогда не мешало ему… или этим бабам. Но в моем муже есть нечто — не то чтобы аура, скорее, какая-то загадка, которую хочется разгадать, какое-то тайное знание, частицу которого хочется урвать себе. Он относится к тому типу евреев, которым в прошлые века давали высокие посты даже самые антисемитски настроенные императоры и султаны. У него есть чутье, он знает, как преуспеть, и тебе кажется, что, если будешь держаться поближе к нему, его успех станет и твоим. Хотя что я тебе рассказываю — ты и сам это чувствуешь. Я знаю, что ты это чувствуешь.
— Однако я не знал, что я это чувствую.
— Чувствуешь, поверь мне. И я ничуть не против того, чтобы ты через мое посредство получил немного его удачи. Когда я бываю с тобой, мне приятна не только месть мужу, мне приятно ощущение твоей заботы.
Она поцеловала его. Это был поцелуй благодарности.
Такой поцелуй, подумал Треслав, женщина дарит мужчине, который не смог потрясти ее до глубины души. Из той же серии слова о его заботливости, означающие, что он был добр к ней, но не более того, — то есть он не представлял собой загадку и не мог уделить ей частицу своего тайного знания или своего успеха, за отсутствием таковых. Да, она приходила в его дом, ныряла в его постель и занималась с ним сексом, но при этом как будто едва замечала его присутствие. И этот ее поцелуй был сродни воздушному поцелую, посланному издали, через всю комнату.
А как насчет мысли, что Треслав, совокупляясь с женой Финклера, тем самым причащается к его успеху? Если это так, почему тогда после совокупления он не чувствует себя более успешным человеком? Ему понравилась ее фраза, что Сэм «не трахаль по натуре», но велико ли утешение, если и сам Треслав такой же «не трахаль»? Бедная-бедная Тайлер, вынужденная трахаться с двумя не трахалями по натуре. Неудивительно, что она выглядит больной.
«И бедный-бедный я», — подумал Треслав.
Тайлер назвала себя инструментом их соперничества. Их соперничества, следовательно, она считала его взаимным. Означало ли это, что Сэм знал про эти свидания? Возможно ли, чтобы по возвращении домой Тайлер рассказывала мужу, каким неважнецким трахалем проявил себя намедни его старый друг? Может статься, Финклеры весело обсуждали эту тему за ужином?
Впервые Треслав нарушил правило, которому должны следовать все любовники, или они будут обречены: он вообразил ее и Сэма в постели. Тайлер, только что после свидания с Треславом, улыбается, лежа лицом к мужу — как она никогда не лежала с Треславом — и держа перед собой его член, подобно свадебному букету, любуясь им и, возможно, называя его всякими ласковыми именами, какового обращения ни разу не удостаивался детородный орган Треслава.
— Ну а сейчас, — сказала она, взглянув на часы, словно имела в виду сию самую минуту, — у Сэма новое увлечение.
Какое Треславу дело до этого?
— Что за увлечение? — спросил он.
Она отмахнулась от мысли, как будто жалея, что завела речь о предмете, все равно недоступном его пониманию, и продолжила нехотя:
— Это связано с Израилем. Вернее, с Палестиной, как он предпочитает называть эту страну.
— Да, он всегда так говорит.
— Ты слышал его в «Дисках необитаемого острова»?
— Нет, я пропустил передачу, — соврал Треслав.
На самом деле он не смог ее по-настоящему пропустить, то есть оставить незамеченной, хотя честно старался: специально не включал радио и не разговаривал с людьми, ее слышавшими. Смотреть на Финклера в телевизоре, одновременно вставляя его жене, — это было одно, но «Диски», которые слушала вся страна, — это совсем другое.
— И правильно сделал. Жаль, что я не смогла ее пропустить. Мне бы надо было прийти сюда, чтобы пропустить ее с тобой, но он настоял, чтобы я слушала ее вместе с ним. Меня это сразу насторожило — чего такого он мог наплести во время записи, что помешало ему слушать ее вместе с этой сучкой Ронит?
И опять Треслав представил себе супругов в постели, лицом к лицу, слушающими «Диски необитаемого острова», и Тайлер опять любуется Сэмовым членом, склоняется над ним, а в это время голос Сэма вещает из динамика о всяких там палестинских проблемах.
Вслух Треслав ничего не сказал.
— С той передачи все и началось.
— Что началось?
— Он заявил о своем стыде.
— Стыде из-за Ронит?
— Стыде за Израиль, тупица!
— Ах это. Я слышал их разговоры с Либором. Ничего нового.
— Новое в том, что он заявил об этом во всеуслышание. Ты представляешь, сколько людей слушает эту передачу?
Треслав имел об этом представление, но предпочел не вдаваться в подробности. Его всегда раздражали упоминания о «многомиллионной аудитории слушателей» и т. п.
— И теперь он об этом сожалеет?
— Как бы не так! Он теперь похож на кота, дорвавшегося до сметаны. Теперь у него куча новых друзей. Они называют себя «СТЫДящимися евреями». Чем-то это напоминает Потерянных мальчишек. И те и другие — жертвы банального недосмотра.
Треслав рассмеялся — отчасти ее шутке, а отчасти мысли о том, что Финклер обзавелся новыми друзьями.
— Он знает, что ты их так называешь?
— Потерянными мальчишками?
— Нет, СТЫДящимися евреями.
— Это вовсе не мое изобретение, они сами себя так назвали. У них вроде как общественное движение, вдохновленное — не поверишь — моим муженьком. А занимаются они тем, что сочиняют открытые письма и шлют их в газеты.
— За подписью «СТЫДящиеся евреи»?
— Именно так.
— В этом есть что-то ущербное, ты не находишь?
— Ты о чем?
— О том, что они ставят во главу угла свой стыд. Это напоминает мне «джеймсианок».
— Не слыхала о таких. Они тоже антисионисты? Тогда не рассказывай про них Сэму. Если они антисионисты — а тем паче антисионистки, — он тут же к ним примкнет.
— Я имел в виду чокнутых феминисток из книги «Мир глазами Гарпа». Джон Ирвинг — может, слыхала? Плодовитый американский писатель. Бывший рестлер к тому же. Одну из своих первых передач на Би-би-си я сделал про этих «джеймсианок». Они отрезали себе языки из солидарности с малолеткой, которую кто-то там изнасиловал и потом лишил языка. Вышло все по-дурацки, поскольку без языков они даже не могли внятно озвучить свой протест. Славная антифеминистская шутка — только не подумай, будто я…
— Ну, от Сэмовой компании отрезания языков не дождешься. Это завзятые словоблуды, любящие свет рампы и звук собственных голосов. Сэм без конца треплется с ними по телефону. И еще ходит на заседания.
— Они устраивают заседания?
— Не открытые, насколько мне известно. До открытых дело пока не дошло. Просто собираются в доме одного из них, как заговорщики. Даже противно. «Прости меня, отче, ибо я согрешил». Сэм у них типа отца исповедника. «Прощаю тебя, сын мой. Произнеси троекратно „стыжусь“ и не езди на отдых в Эйлат». В моем доме я эти сборища не позволю.
— И в этом вся их программа: стыдиться своего еврейства?
— Нет-нет! — Она положила руку ему на предплечье. — Так говорить у них не позволено. Они не стыдятся своего еврейства. Они стыдятся Израиля и его палестинской политики.
— А сами они израильтяне?
— Ты же знаешь, что Сэм не израильтянин. Он отказывается бывать там даже как турист.
— Я про других.
— Про всех не скажу, но те актеры и эстрадные комики, которых я знаю, точно не израильтяне.
— Тогда чего им стыдиться? Это же не их страна.
— Потому что они евреи.
— Но ты же сказала, что они не стыдятся своего еврейства.
— Зато они стыдятся, будучи евреями.
— А почему, будучи евреями, они должны стыдиться страны, гражданами которой они не являются?
— Знаешь, чтобы понять это, ты должен быть одним из них, — сказала Тайлер.
— Одним из них? То есть вступить в их общество?
— Нет, быть евреем. Ты должен быть евреем, чтобы понять, почему ты стыдишься быть евреем.
— Все время забываю, что ты сама не из их числа.
— Я не еврейка, хотя их веру и обычаи усвоила.
— Думаю, этого стыдиться не нужно.
— Я этого и не стыжусь. Напротив, скорее, даже горжусь, но только не своим мужем. Вот за него мне стыдно.
— Выходит, вы оба стыдитесь.
— Да, но разных вещей. Ему стыдно, что он является евреем, а мне стыдно, что он им не является.
— А дети?
— Они уже студенты, Джулиан, — сухо заметила она. — Это значит, что они достаточно взрослые и могут решать за себя… но я воспитала их как евреев совсем не для того, чтобы они этого стыдились. — Она рассмеялась. — Только послушай эту фразу: «воспитала как евреев».
— А что они?
— Один еврей, другой нет, третья и сама не знает.
— У тебя их трое?
Она стукнула его, но не сильно:
— Вот уж кому надо бы постыдиться.
— И я стыжусь, будь уверена. Я стыжусь многих вещей, но ни одна из них не связана с евреями — вот разве что наша с тобой связь.
Она долго смотрела ему в глаза, и во взгляде ее было только прошлое, никакого будущего.
— Ты еще не устал от нас? — спросила она, как будто желая сменить тему. — Я не о нас с тобой. Я о нас, евреях. Тебя еще не воротит от нашей — от их — защищенности на самих себе?
— Я никогда не устану от тебя.
— Брось. Ответь по существу: ты бы хотел, чтобы все они наконец заткнулись?
— Ты о СТЫДящихся евреях?
— Я о евреях вообще — с их бесконечными спорами об их еврейскости, о соблюдении обрядов, ношении пейсов, поедании бекона, об их безопасности или небезопасности в этой стране, о ненависти к ним всего мира, о долбаном холокосте, о долбаной Палестине…
— Меня эти споры не трогают. Хотя, когда Сэм говорит о Палестине, мне кажется, что он этими речами за что-то мстит своим родителям. Это похоже на ругательства ребенка, который хочет показать, что он уже дорос до сквернословия. Я плохо разбираюсь в политике, но, по-моему, когда есть вещи, которых стоит стыдиться, то стыдиться их должен всякий приличный человек.
— Вот именно — всякий. А эти СТЫДящиеся евреи корчат из себя черт знает что, воображая, будто весь мир следит за конвульсиями их совести. Вот почему мне за них стыдно…
— Как жидовке.
— Я предупреждала тебя насчет этого слова.
— Я помню, — сказал Треслав, — но мне нравится, как оно звучит.
— Зато другим не нравится.
— Моя жидовка, — сказал он. — Моя милая нестыдливая жидовка.
Он обнял ее и заметил, что она как будто уменьшилась по сравнению с той Тайлер, которую он впервые попытался обнять около года назад. Ее тело стало менее упругим, а ее одежда — менее разящей. В буквальном смысле разящей — в прошлый раз он до крови порезался острыми складками ткани. В ней еще чувствовался гнев, но она уже не вырывалась из его объятий, и это также свидетельствовало о происшедшей перемене. Чем меньше ее оставалось в целом, тем большая доля ее доставалась ему.
— Я правда люблю тебя, — сказал он.
— А я правда тебе благодарна за доброе отношение.
На какой-то миг Треславу почудилось, что они здесь, в этой темной комнате, напрочь отрезаны от всего остального мира. Он не хотел, чтобы она уходила к себе домой, обратно в постель Сэма, обратно к Сэмову члену. «Интересно, Сэм нынче стыдится своего члена, поскольку это еврейский член?» — подумал он.
Когда-то в школьной душевой Сэм гордо демонстрировал Треславу свой член с обрезанной крайней плотью.
— Женщинам это нравится, — говорил он.
— Враки!
— А вот и не враки!
— Откуда ты знаешь?
— Я об этом читал. С такой штукой ты можешь наяривать до бесконечности.
Через пару дней Треслав нашел нужную книжку.
— Зато ты получаешь меньше удовольствия, — сказал он другу по ее прочтении. — Ты лишился самой чувствительной части.
— Она чувствительна, но отвратительна. Ни одна женщина не захочет притронуться к твоему стручку. А на кой тебе тогда чувствительность? Будешь всю жизнь чувствительным сам по себе.
— Но ты не сможешь испытать то же, что и я.
— Ни фига ты вообще не испытаешь с таким необрезанным уродством.
— А вот увидим.
— Увидим.
А что теперь? Распространялся ли еврейский стыд Сэма на его член? Или член остался единственным исключением из «стыдобного правила»? Может ли СТЫДящийся еврей доставить женщине больше удовольствия, чем нестыдящийся нееврей?
Понятно, что размышлять на эти темы всерьез было глупо. С евреями не поймешь, когда они шутят, а когда нет; с Финклером и того сложнее, так как он, вообще-то, не из шутливых. Треславу очень хотелось спросить об этом у Тайлер. Разрешить эту загадку раз и навсегда. Что больше нравится женщинам? Благо у нее имелась какая-никакая база для сравнения. Мог ли ее Шмуэль наяривать до бесконечности? Связано ли ее нежелание видеть член любовника-нееврея с наличием у него крайней плоти, притом что член мужа-еврея она созерцает с восторгом? Неужто необрезанный орган Треслава кажется ей настолько уродливым? Этим, кстати, могло объясняться и ее поведение в постели, когда она направляла в себя его член, повернувшись к нему спиной.
Он так и не спросил ее об этом. Не хватило духу. А скорее всего, ему не хотелось услышать ответ. Да и ситуация была не самой подходящей для таких расспросов, учитывая ее нездоровье.
Надо использовать шанс, когда ты его получаешь. Другой такой шанс ему уже не представился.
4
— Ну и где она? — спросил Либор, распахивая перед Треславом дверь своего подъезда.
В другое время он бы просто нажал в квартире кнопку электрического замка, но сейчас спустился на лифте и встретил Треслава внизу. Ему хотелось отдельно от прочих гостей познакомиться с таинственной грабительницей, способной по запаху определять национальность и религию своих жертв.
Треслав продемонстрировал ему пустые ладони, а затем ткнул пальцем себе в сердце и сказал:
— Здесь.
В свою очередь Либор указал на голову друга:
— А ты уверен, что не здесь?
— Я могу уйти.
— И снова нарваться на ограбление? Нет уж, заходи и познакомься с моими гостями. Кстати, у нас как раз Седер.
— А что это такое?
— Пасхальный обряд.
— Тогда я лучше зайду в другой раз.
— Не глупи, тебе это понравится. Все любят Седер. Будет даже пение.
— Нет, спасибо.
— Давай без разговоров. Это старинная, очень интересная церемония. Считается, что сам Господь на ней присутствует. Или, на худой конец, присылает одного из своих ангелов. Мы наливаем для него стакан вина.
— Поэтому ты так официально одет? Для попойки с ангелом?
Либор был в строгом сером костюме и сером галстуке. На этом сером фоне его лицо как будто растворялось и исчезало. Дабы подчеркнуть это ощущение, Треслав даже притворился, что заглядывает внутрь пиджака в поисках своего исчезнувшего друга.
Либор понимающе кивнул:
— Ты удивлен?
— Твоим нарядом? Да. И особенно тем, что брюки тебе ничуть не коротки.
— Я сам укорачиваюсь в правильной пропорции, только и всего. Спасибо, что отметил эту деталь, но я говорил о другом удивлении — тем, что мы отмечаем еврейскую Пасху в сентябре.
— А когда ее обычно отмечают?
Либор взглянул на него искоса, словно говоря: «И он еще метит в евреи!»
— В апреле или марте — примерно в одно время с христианской Пасхой. Это привязано к весеннему полнолунию.
— Тогда почему вы сейчас празднуете раньше обычного? Ради меня?
— Мы празднуем не раньше, а позже обычного. У меня есть дальняя родственница со стороны жены, ей без малого лет полтораста, я так думаю. В этом году она пропустила Седер из-за болезни и сомневается, что доживет до следующего. Вот мы и устроили последнее в ее жизни празднование.
Треслав прикоснулся к серому рукаву его пиджака. Мысль о чем-то последнем в жизни всегда находила у него сочувственный отклик.
— А это допускается?
— Раввинами, может, и не допускается. Но для меня это не имеет значения. Я считаю, что отмечать праздник можно в любое время, если чувствуешь в этом необходимость. Быть может, это и мой последний Седер.
Треслав предпочел не реагировать на эту ремарку.
— Я должен буду что-нибудь делать? — спросил он.
— Так, кое-что. Мы празднуем по ускоренной программе. Торопимся, пока теплится жизнь.
Таким образом, в то самое время, как древняя родственница клевала носом на своем последнем празднике, Треслав, тихо раскланявшись с другими гостями, стал участником первого Седера в своей жизни.
Он знал эту историю с детства — с тех пор, как в составе школьного хора исполнял ораторию Генделя «Израиль в Египте». Этот чересчур помпезный концерт был организован при активной поддержке отца Сэма Финклера, который подготовил сценические костюмы и вдобавок одарил каждого исполнителя упаковкой своих чудо-пилюль (и не важно, что костюмы представляли собой всего лишь примитивные балахоны, сшитые из простыней мамой Сэма, а от пилюль весь хор потом страдал поносом). Все, что Треслав когда-либо пел, прочно сохранялось в его памяти… Итак, новый фараон, не ценивший былые заслуги Иосифа, приказал своим надсмотрщикам взвалить на сынов Израиля непосильное бремя, и сыны Израиля начали под этим бременем тяжко стонать — ему особенно нравилось вместе с хором имитировать стоны сынов Израиля, — а потом Моисей с Аароном стали превращать воду в кровь, подкидывать лягушек в фараонову спальню, покрывать людей и скотов гнойными язвами, застилать все вокруг тьмой кромешной — «и руки могли ощутить эту тьму». В этом месте хористы закрывали глаза и вытягивали вперед руки, как бы пытаясь нащупать кромешную тьму. И Треслав по сей день мог ее нащупать, стоило только закрыть глаза. «Представляю, как рад был Египет избавиться от этих сынов Израиля, напустивших на страну такие ужасы», — думал он. Потом евреи всей толпой бежали из Египта, тут вроде бы и конец истории.
Однако была и вторая часть, в которой сыны Израиля все больше роптали да осыпали своего Бога упреками за то, что Он с ними сделал или, наоборот, не сделал.
— Выходит, ваш Бог покинул вас потому, что вы достали Его своим нытьем? — помнится, спросил он Финклера по окончании концерта.
— Наш Бог вовсе нас не покинул! — возмутился Финклер. — И нечего тут богохульствовать.
Эх, славные были деньки!
Наблюдая за тем, как гости вокруг него справа налево читают свои тексты, он вспомнил школьную похвальбу Финклера.
— Мы можем читать книгу с обоих концов, — сказал он Треславу.
Треслав тут же попытался вообразить, какие тайные магические силы нужно привлечь для обретения столь удивительных способностей. Причем речь шла о столь древних письменах, что их когда-то вырезали острым камнем на поверхности скалы, поскольку бумаги в ту пору еще не было. Неудивительно, что Финклер не видел снов — в его голове просто не хватало места для подобных пустяков.
Либор поместил Треслава ближе к середине длинного стола, за которым расположилось человек двадцать, и все они уткнулись в книги, читая справа налево. Он сидел между двумя женщинами, старой и молодой, то есть молодой по меркам этого собрания. Несмотря на глубокие морщины старой и на чрезмерную пухлость молодой, Треслав углядел сходство в их лицах и решил, что они близкие родственницы. И склонялись они над столом в похожей манере — как птицы над кормушкой. Он решил, что это бабушка и внучка — или, может, обе с приставкой «пра», — но счел невежливым разглядывать их слишком пристально, пока они читали историю Исхода. Но одна деталь приковала к себе его взор. Это была книга, которую читала старуха. С удивлением он узнал в ней детскую книгу-раскладушку с разными хитроумными вставками. Вот старуха добралась до страданий сынов Израиля в египетском плену; вращающееся колесико на странице показывало смену дня и ночи и нескончаемый тяжкий труд евреев под палящим солнцем и серповидной луной. А на соседней странице уже маячили лягушки, гнойные язвы и пятно кромешной тьмы, которое вполне можно было почувствовать на ощупь.
Когда дело дошло до пересечения Красного моря, старуха потянула за петельку и — шутки в сторону! — воды расступились, давая проход сынам Израиля. После этого она еще несколько раз дергала за петельку, снова и снова топя в морских волнах фараоновы полчища.
«Кажется, это называют несоразмерной ответной реакцией», — подумал Треслав, вспоминая слова Финклера о том, что евреи вечно норовят взять два ока за одно. Но когда он какое-то время спустя опять взглянул на книгу, старуха с неменьшей увлеченностью дергала за другую петельку, заставляя мальчика в ермолке снова и снова залезать под стол, чтобы появиться обратно с кусочком мацы в руке. Так что, видимо, и предыдущий случай с морскими волнами был всего лишь игрой, а не проявлением мстительности.
Глядя по сторонам, Треслав дивился тому, как сильно отличается это застолье от тех, которые проходили здесь при жизни Малки, да и позднее, когда он навещал Либора вместе с Сэмом. Так много финклеров вокруг — но без Сэма Финклера, — так много неизвестных ему блюд, и так много пожилых людей, чья молитвенная сосредоточенность очень напоминала полудрему или бессвязный старческий бред.
Но вот настал момент, когда к нему обратились как к самому молодому из присутствующих мужчин: не зачитает ли он вслух четыре вопроса.
— Я? — Треслав был потрясен. — Я бы с радостью, тем более что у меня накопилось гораздо больше четырех вопросов, но я не умею читать на иврите.
— Все неправильно, — сказала старуха, не отрывая взгляда от своей книжки. — Четыре вопроса надо было задавать раньше. В этой семье вечно все наперекосяк. И вообще, кто он такой? Это Бернис опять кого-то притащила?
— Матушка, Бернис умерла тридцать лет назад, — раздался голос с другой стороны стола.
— Тогда ему нечего здесь делать, — отрезала старуха.
Треслав сидел как на иголках.
Внучка — или, может, правнучка — легонько тронула его за руку и прошептала:
— Не обращайте внимания. Она всегда такая во время Седера. Она любит этот праздник, но при этом уж очень раздражается. Наверное, чувствует вину из-за казней египетских — ей кажется, что Моисей и прочие слегка перестарались. Вам нет нужды читать на иврите. Можете прочесть четыре вопроса на английском.
— Но я не умею читать справа налево, — так же шепотом ответил Треслав.
— А в английском варианте этого и не требуется.
Она открыла пасхальную Агаду на нужной странице и ткнула в нее пальцем. Треслав через стол посмотрел на Либора, который кивнул ему и сказал:
— Прочти вопросы.
Эти слова он сопроводил выразительной мимикой, по всей видимости означавшей: «Ты же теперь еврей, мой мальчик, ну так и задай нам эти вопросы».
И Треслав, в сильном смущении, с громко бьющимся сердцем, начал читать по книге:
«Чем эта ночь отличается от других ночей?»
«Почему в эту ночь мы должны есть горькую зелень?»
«Почему в эту ночь мы обмакиваем еду дважды?»
«Почему во все другие ночи мы можем есть и сидя прямо, и облокотившись, а в эту ночь мы все едим облокотившись?»
Ответы он почти не слышал, сосредоточившись на задавании вопросов. И откуда ему знать, как положено задавать еврейские вопросы в комнате, полной незнакомых евреев? Может, это риторические вопросы? Или это вообще шутка? Может, их надо задавать в стиле Джека Бенни и Шелли Бермана, смешно коверкая слова? Или добавить пафоса, чтобы подчеркнуть горечь еврейских страданий? Евреи любят все преувеличивать. А что, если подпустить драматичности на манер Дональда Уолфита в роли тени отца Гамлета?
— Ты не так читаешь! — крикнула старуха еще до того, как он завершил первый вопрос.
Несколько человек попросили: «Тише, матушка». Кроме нее, никто не возмущался чтением Треслава. Правда, никто им и не восхищался.
Если ответы на вопросы имели какое-то значение, то оно заключалось в бесконечном повторе все той же истории. «Всякий, умножающий рассказ об Исходе, достоин похвалы», — прочел он далее в книге. Насколько он мог судить, это было совершенно не в духе Сэма Финклера. «Ну пошло-поехало, опять этот холокост…» — говорил он в подобных случаях. Интересно, а о еврейской Пасхе он отзывался так же? «Ну пошло-поехало, опять этот Исход…»
А вот Треславу, с его склонностью к навязчивым идеям, бесконечные повторы были по душе. Вот и еще одно косвенное подтверждение, если только в этих подтверждениях есть надобность…
Праздничная церемония — или как еще это назвать? — шла своим чередом, ни шатко ни валко. Периодически возникали споры по поводу места, с которого следует продолжать чтение; кто-то из гостей, как показалось Треславу, тихонько беседовал на посторонние темы; кто-то мирно дремал; кто-то удалился в один из множества туалетов в квартире Либора и не возвращался оттуда до тех пор, пока евреи не удалились на безопасную дистанцию от Египта; кто-то просто глядел в пространство, и невозможно было угадать, вспоминает ли он удачный исход своих предков из страны фараонов пять тысяч лет назад или же прикидывает шансы на удачный исход каких-нибудь завтрашних дел.
— Здесь слишком мало детей, — сказал сидевший напротив Треслава старик с дряблой морщинистой кожей и копной черных волос, из-под которой он сверкал глазами на собравшихся так, словно каждый из них в свое время причинил ему какой-нибудь вред.
Треслав огляделся и осторожно заметил:
— А здесь вообще нет детей.
Старик устремил на него гневный взгляд:
— Именно это я и сказал. Почему ты меня не слушаешь? Я сказал, что здесь нет детей.
Наконец приступили к пасхальной трапезе. Треслав ел все, что ему давали, заранее не рассчитывая получить удовольствие. Горькая зелень между двумя пресными лепешками, «чтобы напомнить о горьких временах, которые мы пережили», — сказал мужчина, поменявшийся местами с женщиной, которая помогала ему отвечать на четыре вопроса.
— И наши горькие времена еще не закончились, — добавил кто-то.
С другого конца стола возразили:
— Ничего подобного, это символизирует цемент и блоки пирамид, которые мы возводили голыми руками.
За этим последовали вареные яйца в соленой воде («это символ пролитых нами слез»), потом куриный бульон с клецками, потом курица с картофелем, который, насколько понял Треслав, не символизировал ничего. Ему это понравилось. Еда, ничего не символизирующая, переваривается не в пример лучше.
Либор подошел его проведать.
— Курица понравилась? — спросил он.
— Мне все понравилось, Либор. Ты сам готовил?
— Нет, этим занимались наши женщины. Курица символизирует удовольствие, получаемое еврейским мужчиной оттого, что у него есть женщины, которые ее готовят.
Но если Треслав думал, что трапеза завершает церемонию, он ошибался. Как только блюда опустели, все началось по новой: прославление Господа за Его любовь и милосердие, песни, которые подхватывали все, загадки, которые никто и не думал отгадывать, изречения еврейских мудрецов. Треслав сидел и изумлялся. «Как сказал рабби Иегошуа… А Гиллель поступил так… О рабби Элиэзере рассказывают, что…» Это было не просто обсуждение чьих-то слов и деяний, это было обращение к исторической мудрости народа.
Его народа…
Улучив подходящий момент, он представился женщине, которую ранее счел правнучкой сварливой старухи. Она только что вернулась на свое место за столом после разговора с кем-то в дальнем углу комнаты. При этом она имела вид усталого странника, возвратившегося домой после долгого и трудного путешествия.
— Джулиан, — представился он, растягивая первый слог своего имени.
— Хепзиба, — назвалась она и протянула ему пухлую руку со множеством серебряных перстней. — Хепзиба Вейзенбаум.
Произнесение собственного имени, похоже, еще больше ее утомило.
Треслав улыбнулся и повторил: «Хепзиба Вейзенбаум», постаравшись воспроизвести звук «п», как это делала она, — с добавлением немножко от «ф» и еще немножко от «х». Это ему не удалось. Какой-то специфический финклерский звук?
— Хефзиба, — попробовал он еще раз. — Хехзиба. Я не могу правильно произнести, но имя очень красивое.
Ее это позабавило.
— Спасибо хотя бы за старание, — сказала она.
Руки ее беспрестанно двигались, выполняя мелкие и ненужные, с точки зрения Треслава, действия.
Серебряные перстни сбивали его с толку — они казались купленными в лавке «Ангелов ада». Зато он совершенно точно знал место, где была куплена ее одежда: Хэмпстедский торговый ряд, расположенный неподалеку от дома Треслава. Проходя мимо этих витрин, он порой задумывался, почему ни одна из женщин, которым он делал предложение, не походила на эти внушительные манекены в просторных ниспадающих одеяниях. Хэмпстедский торговый ряд специализировался на обслуживании клиенток, которым было что скрывать и от чего избавляться, а его тощим, костлявым возлюбленным избавляться было не от чего, кроме собственно Треслава. Он порой задумывался, как бы повернулась его жизнь, питай он склонность к более корпулентным особам. Может быть, одна из таких смогла бы с ним ужиться и он нашел бы в ней свое счастье?
Хепзиба Вейзенбаум носила головной платок, что напомнило ему о Ближнем Востоке. На Оскфорд-стрит есть арабский магазин, из дверей которого струится специфический восточный запах, смешиваясь с запахами лондонской улицы. Когда Треслав забредал в те края, он всякий раз приостанавливался, чтобы вдохнуть эту своеобразную смесь. Точно так же сейчас пахла Хепзиба Вейзенбаум — смесью из выхлопных газов, потных туристов и ароматов далекого Евфрата, на берегах которого начиналась история.
Она улыбнулась, разумеется не догадываясь, о чем он думает. И эта улыбка обволокла его, как теплые воды, принимающие в себя пловца. Он почувствовал себя плывущим отражением в ее глазах, черных с фиолетовым оттенком, и легонько погладил тыльную сторону ее ладони, не осознавая, зачем он это делает. В ответ она другой рукой погладила его кисть. Прикосновение серебряных перстней подействовало на него как легкий удар тока.
— Итак, — сказал он.
— Итак, — повторила она.
Голос у нее был мягкий, как растаявший шоколад. Может, и вся она состоит из мягкого шоколада, подумал Треслав. Ему никогда не нравились полные женщины, но ее полнота не вызывала у него неприятия; очень скоро он перестал замечать этот лишний жир — или этот жир перестал казаться ему лишним.
У нее было волевое лицо с широкими скулами — скорее монголоидными, чем семитскими — и широким насмешливым ртом. Нет, она не насмехалась над ним и не насмехалась над церемонией. Просто ее губам был свойствен этакий насмешливый изгиб.
Неужто он в нее влюбился? Сейчас ему казалось, что да, хотя еще минуту назад он не мог бы представить себе роман с женщиной, которая выглядела настолько здоровой.
— Стало быть, это для вас впервые, — сказала она.
Треслав был потрясен. Как она догадалась, что он впервые в жизни запал на вполне здоровую с виду женщину?
Она заметила его смущение.
— Я имела в виду, что это ваш первый Седер, — пояснила она.
Он улыбнулся с облегчением:
— Верно. Но надеюсь, что не последний.
— Тогда на следующий праздник я приглашу вас к себе, — сказала она, глядя ему в лицо.
— Буду рад, — сказал Треслав и понадеялся, что она угадала в нем новичка по незнанию им ритуалов, а не по его чужеродной внешности.
— Либор много раз о вас говорил, — сказала она. — О вас и о вашем друге.
— О Сэме.
— Да, Джулиан и Сэм. Мне кажется, что я хорошо знаю вас обоих. Я прихожусь Либору правнучатой племянницей со стороны Малки.
— Здесь все кому-нибудь прапрародичи? — спросил Треслав.
— Да, если не в более близком родстве.
Он кивнул на старуху, сидевшую с другой стороны от него:
— И это ваша?..
— И она моя родня, только не просите уточнить, кем я ей прихожусь. Все евреи в той или иной мере родственники, притом что мы выделяем не шесть, а только три степени родства.
— Одна большая счастливая семья?
— Насчет счастливой не уверена, но что одна семья — да. Порой это раздражает.
— Это бы не так вас раздражало, поживи вы в маленькой семье.
— Вы о себе?
— Да, вся моя семья была: мать да отец.
Он вдруг почувствовал себя несчастным сиротой, надеясь, что она не воспримет это как попытку выжать у нее слезу сочувствия.
— Иногда я мечтаю о том, чтобы вся моя семья ограничивалась только мамой и папой, — заявила Хепзиба, к его удивлению. — Мне их так не хватает.
— Их здесь нет?
— Они умерли, и я перешла на положение всеобщей дочери.
«И может быть, матери?» — подумал Треслав.
— А братья-сестры у вас есть?
— Не в самом прямом смысле. Зато я что-то вроде всеобщей сестры. У меня много теток, дядьев, кузин, кузенов и так даже… На одни только поздравительные открытки к дням рождений уходит месячная зарплата. При этом половину из них я не помню даже по именам.
— А свои дети у вас есть? — Треслав постарался, чтобы этот вопрос прозвучал естественно и вскользь, как упоминание о погоде.
Она улыбнулась:
— Пока нет. Я с этим не спешу.
И тут Треславу, в чьих видениях прежде не было места младенцам, представилось нечто новое — дети, которых они с ней заведут. Иаков, Эсфирь, Руфь, Мойша, Исаак, Рахиль, Авраам, Лия, Леопольд, Лазарь, Мириам… У него начал иссякать запас имен… Самуил — нет, только не Самуил, — Исав, Элиэзер, Вирсавия, Енох, Иезавель, Тавита, Тамара, Юдифь…
Джудит. Худит.
— А у вас? — спросила она.
— Братья-сестры? Нет.
— А дети?
— Двое. Сыновья. Уже взрослые. Но я мало участвовал в их воспитании. Если честно, я их едва знаю.
Он не хотел, чтобы Хепзиба (Хефзиба… Хехзиба) Вейзенбаум почувствовала угрозу соперничества со стороны его сыновей. «Но у меня еще много других детей впереди» — таков был подтекст.
— Значит, вы с их матерью разведены?
— У них разные матери, и я с ними не состоял в браке. Мы просто жили вместе — в разное время, естественно. И в обоих случаях это длилось недолго.
Он также не хотел, чтобы она воспринимала как потенциальных соперниц женщин, родивших от него сыновей. В то же время ему не хотелось выглядеть в ее глазах безответственным повесой. Посему он сделал движение плечами, долженствовавшее означать душевные муки, — легкое движение, чтобы с этим не переборщить.
— Если вы не настроены говорить на эту тему… — начала она.
— Нет-нет. Просто речь зашла о большой семье, а у меня семейные отношения как-то не сложились. — Он чуть было не добавил «пока», но вовремя остановился, подумав, что ей может не понравиться такой намек.
— Только не надо нас идеализировать, — предупредила она, взмахивая окольцованными руками.
«Нас». Он хотел бы слиться с этим словом.
— Почему?
— Потому что это всегда неправильно. И не стоит придавать слишком большое значение нашей семейственности.
«Нашей». Треслав старался выглядеть спокойным, хотя пол под ним, казалось, начал покачиваться.
— Хорошо, не буду, — сказал он. — Однако меня удивляет, что Либор, по вашим словам, часто обо мне упоминавший, не счел нужным нас познакомить. Вот уж не думал, что тут есть что скрывать.
Черт, неудачное выражение — как из рекламы одежды для толстух.
С его лица еще не сошла краска после четырех вопросов, иначе он покраснел бы заново. И не только из-за отсутствия такта, но и по причине своей несдержанности. «Где ты была до сих пор?» — означали его слова.
Она плотно сомкнула губы и пожала плечами — движение, которого, по мнению Треслава, ей следовало избегать, учитывая сопутствующее ему колыхание жировых складок под подбородком. Когда они поженятся, он найдет способ тактично сказать ей об этом.
Потом она рассмеялась, как будто ей понадобилась целая минута для того, чтобы понять намек.
— Да, тут и впрямь есть что скрывать, — сказала она, поправляя шаль, или накидку, или что там на ней было.
Треслав окончательно смутился:
— Извините.
— Вам не за что извиняться.
Он заглянул ей в глаза, пытаясь сформулировать вопрос, ответ на который стал бы для них сигналом к сближению.
— Хепзиба, — начал он, — Хефзиба… — Но, запнувшись на имени, потерял и вопрос.
Однако это побудило ее наклониться поближе к нему.
— Послушайте, — сказала она, — если вам так трудно произносить мое имя…
— Ничуть!
— Но если вы…
Он решил продемонстрировать твердость и повторил уже категорически:
— Поверьте, мне ничуть не трудно!
— Я только хотела сказать — на тот случай, если вам трудно, — друзья зовут меня Джуно.
Треслав едва не свалился со стула:
— Джуно? Джуно?!
Не понимая причину столь сильного изумления, она провела руками сверху вниз вдоль своего тела, подчеркивая пышность форм.
— Джуно — Юнона — это древняя богиня, — пояснила она, смеясь.
Он рассмеялся в ответ. Точнее, попытался рассмеяться. Вышло натужное гыканье — так мог бы гоготать какой-нибудь древний бог войны.
— На самом деле повод более прозаический, — поспешила добавить она. — Меня так прозвали после того, как я сыграла Юнону в школьной постановке «Юноны и павлина».
— Джуно? На кой же тут Джуно?
Она смотрела на него озадаченно.
«Ага, не уловила, это уже лучше, — подумал Треслав. — Выходит, не все они подвинуты на словесных вывертах». Впрочем, ради нее он был готов освоить все приемы финклерских языковых сумасбродств. Он где-то читал, что для финклеров каждое слово имеет числовое значение. И даже имя Бога у них закодировано числом. Вне всякого сомнения, имя Джуно в числовой расшифровке (если бы он знал, как это делается) сигнализировало Треславу: «Твой час настал».
«Чем эта ночь отличается от других ночей?»
Вот он и получил ответ на этот вопрос.
Джуно. Боже правый, Джуно!