Книга: Вопрос Финклера
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 5

Глава 4

1
Примерно в то же самое время (плюс-минус полчаса) в ресторане, расположенном неподалеку (от силы четверть мили), сыновья Треслава отплачивали счет за ужин. Оба были со своими матерями. Это была уже не первая встреча двух женщин, хотя они не знали о существовании друг друга в ту пору, когда были беременны соответственно Ральфом и Альфом, а также в первые несколько лет после их рождения.
Треслав не был Финклером. Он не мог одновременно любить двух и более женщин; каждая влюбленность поглощала его целиком. Но он всякий раз заранее чувствовал, когда женщина была готова его бросить, и по возможности не мешкал с очередной всепоглощающей влюбленностью. Как следствие, иногда промежуток между его старой и новой влюбленностями бывал очень кратким. Он принципиально не сообщал об этом ни прежней, ни новой возлюбленной, полагая, что у женщин и так много поводов для расстройства, и не желая расстраивать их еще больше. В этом он также видел разницу между собой и Финклером, который не считал нужным скрывать от жены своих любовниц. Треслав завидовал Финклеру из-за его любовниц, но признавал, что сам он не мог бы их нормально содержать. Он не смог бы нормально содержать и жену, довольствуясь материально независимыми «подругами». Но при этом он соблюдал правила приличия, не знакомя своих подруг между собой.
Из тех же соображений он никогда не свел бы вместе своих сыновей, если бы однажды не перепутал день, который он имел право провести с Родольфо (Треслав не одобрял английских сокращений их имен), с днем, предназначенным для Альфредо. Мальчикам было шесть и семь лет, хотя Треслав не всегда мог вспомнить, которому из двоих сколько именно, — для этого он слишком редко с ними виделся, а когда никого из них не было рядом, они сливались в его сознании. Да и так ли это важно? Он одинаково любил обоих, а спутанные порой имена и возраст свидетельствовали лишь о том, что он в своей любви не отдавал предпочтения тому или другому.
Мальчики удивились, в первый раз встретившись у отца, но им пришлась по душе идея играть с кем-то приблизительно своего возраста, нежели пинать мячик в пустынном парке с Треславом, который быстро уставал от детских игр, вечно смотрел куда-то в сторону, а когда вспоминал о присутствии сыновей, начинал задавать слишком много вопросов о здоровье их мам. Так что Альф и Ральф попросили отца и впредь встречаться с ними обоими одновременно.
У себя дома каждый из мальчиков возбужденно сообщил о наличии у него единокровного брата, и очень скоро Треслав получил сердитые послания от своих бывших подруг: мама Родольфо упрекала его в давней неверности, добавляя, что лично ее это нисколько не трогает, а мама Альфредо уведомляла, что отказывает ему в праве встречаться с сыном и намерена продолжать разговор на эту тему только через адвокатов. Но в конечном счете желания мальчиков возобладали над бездумной злостью (как назвал это Треслав) их матерей, а последние со временем пришли к выводу, что могут найти какое-то удовольствие в совместном злословии насчет Треслава или же совместно найти ответ на вопрос, почему обе согласились иметь детей от человека, на которого обеим было глубоко плевать. Когда Треслав окольными путями узнал о содержании их бесед, он счел такую формулировку в корне неверной, поскольку согласие одной стороны предполагает просьбу другой, а он никогда не просил женщин завести ребенка. С какой стати ему это делать? В его мечтах о счастье занавес опускался тот в момент, когда он восклицал: «Мими!» или «Виолетта!» — целуя мертвые губы возлюбленной, которая должна оставить его безутешным вовеки. Ребенок здесь был неуместен. Ребенок превращал трагическую оперу в оперу-буфф и делал необходимым как минимум еще один акт, на который у Треслава не хватало ни силы духа, ни фантазии.
При первой встрече женщины были озадачены внешним сходством не только между их детьми, но и между ними самими.
— Я могла бы понять, если бы он после меня нашел грудастую бабенку с жирными ляжками и огненным латинским темпераментом, — сказала Джозефина. — Но что такое он мог искать в тебе, чего бы уже не было во мне? Мы обе тощие англосаксонские клячи.
Ей было вовсе не смешно, однако она попробовала рассмеяться — получился кашляющий выдох с кислой улыбочкой, искривившей ее тонкие губы.
— Это если считать, что он изменял тебе со мной, а не мне с тобой, — внесла поправку Дженис; ее губы также имели прихотливый изгиб, как створки морского гребешка или кайма кружевного нательного белья, при улыбке раздвигаясь в стороны, но не вверх-вниз.
Они не знали точно, кто из них раньше сошелся с Треславом, а возраст мальчиков был ненадежным ориентиром, поскольку Треслав, как правило, не сразу прекращал отношения и порой встречался со старой подругой уже после того, как обзавелся новой. Но обе согласились, что он заслуживал изгнания — «пинка под зад», по словам Дженис, — и что они были счастливы от него избавиться.
Треслав познакомился с Джозефиной на Би-би-си и сразу же проникся к ней сочувствием. Самые красивые женщины на Би-би-си были еврейками, а он в ту пору боялся иметь с ними дело. Одна из причин его сочувствия к Джозефине как раз и заключалась в том, что она была не такой яркой и самоуверенной, как корпоративные еврейки. Но это была только одна из причин. Будучи костлявой клячей (по ее собственному признанию), она при этом имела непропорционально широкие бедра и носила чулки с рисунком в виде паучков. Еще ей нравились прозрачные блузки — сквозь которые виднелся бюстгальтер, вдвое превосходящий размер ее груди, — а также нелепые платья-рубашки и то, что мама Треслава, помнится, именовала «корсажами в стиле либерти». Сидя напротив нее на торжественной церемонии — она тогда получала награду Академии радио компании «Сони» за программу о мужской менопаузе, — Треслав, никаких наград не получавший, от нечего делать стал считать ее бретельки и насчитал по пяти штук на каждом плече. Произнося краткую речь (о притоке свежих идей и все такое в дежурном би-би-сишном стиле), она сильно покраснела — точно так же она краснела всякий раз, когда Треслав заговаривал с ней в коридоре или столовой, и красные пятна часами не сходили с ее кожи. Треслав понимал ее смущение и однажды предложил ей найти убежище от этого мира у себя на плече.
— Унижение делает нас более человечными, — прошептал он, касаясь губами ее мертвых волос.
— А кто тут унижен?
— Я, — сказал он, щадя ее чувства.
Она завела ребенка по собственной инициативе, даже не сообщив ему о беременности. Кроме правильных черт лица, она не находила в Треславе ничего, что побудило бы ее выбрать этого мужчину в отцы своему ребенку. Она и сама не понимала, зачем ей вообще понадобился ребенок. Страх перед абортом был одним из возможных объяснений, почему она оставила ребенка. И потом, она знала многих женщин, самостоятельно воспитывавших детей; в тот период матери-одиночки даже вошли в моду. Из тех же модных соображений она могла бы приобщиться к лесбийской любви, но эта идея привлекала ее не больше, чем мысль об аборте.
Еще одним объяснением, не хуже прочих, была злость. Она заимела ребенка от Треслава, чтобы ему досадить.
С Дженис Треслав сошелся, когда почувствовал, что Джозефина вот-вот его отвергнет (или в обратном порядке, учитывая путаницу с их очередностью). Обе совершенно справедливо отметили свое сходство. Все женщины Треслава так или иначе напоминали одна другую, ибо вызывали в нем сочувствие своей неврастенической бледностью, своим выпадением из ритма — не в танцевальном смысле, хотя танцевали все они никудышно, а в смысле «ритма жизни», — то есть они не умели правильно использовать в разговоре современные идиомы и не могли подобрать два предмета одежды так, чтобы те не резали глаз своей дисгармонией. Он, разумеется, обращал внимание и на других, здоровых и бойких женщин, умевших складно говорить и хорошо одеваться, но он просто не видел, каким образом может улучшить их жизнь.
Кроме того, здоровые и бойкие женщины оставляли мало надежд на свою преждевременную смерть у него на руках.
У Дженис были ботинки, которые она носила круглый год, подклеивая их скотчем, когда они грозили развалиться. Основную одежду ее составляли широкая складчатая юбка неопределенной расцветки и серо-голубой кардиган с чересчур длинными рукавами, так что она могла прятать в них ладони. Конечности Дженис мерзли в любую погоду, чем она напоминала Треславу бедную сиротку из какого-нибудь викторианского романа. Она не состояла в штате Би-би-си, но, по мнению Треслава, отлично вписалась бы в когорту тамошних сотрудниц и даже могла бы недурно смотреться на их фоне. Как искусствовед и автор толстых монографий о духовной пустоте в работах Малевича и Ротко, она регулярно появлялась в никем не замечаемых остаточно-финансируемых ночных программах, режиссером которых был Треслав. Она специализировалась на выявлении разного рода недостатков у художников-мужчин, причем относилась к этим недостаткам снисходительнее, чем это было модно у тогдашних критикесс. Треслав почувствовал глубокое эротическое сострадание к этой женщине в первую же минуту, когда она появилась в студии и надела наушники, которые, казалось, выдавили остатки крови из ее висков.
— Если ты думаешь, что я позволю тебе трахнуть меня на первом же свидании, — сказала она, отдаваясь ему на их первом свидании, — то ты жестоко ошибаешься.
Впоследствии она объяснила, что не считает ту их встречу свиданием.
Тогда он позвал ее на свидание, и она явилась в длиннющих эдвардианских перчатках, купленных на благотворительной распродаже, и не позволила ему себя трахнуть.
— Тогда давай встретимся просто так, не на свидании, — предложил он.
Она сказала, что любая запланированная встреча уже будет считаться свиданием.
— Тогда давай не будем ничего планировать, — предложил он. — Давай просто трахаться.
Она дала ему пощечину.
— За кого ты меня принимаешь? — спросила она.
Одна из перламутровых пуговиц на перчатке рассекла Треславу щеку. Перчатка была такой старой и грязной, что он всерьез испугался заражения крови.
После этого случая они больше не устраивали свиданий, что позволяло Треславу трахать ее когда заблагорассудится.
— Еби меня, еби меня! — твердила она на выдохах, таращась в потолок, будто читала там эту фразу.
Он жалел ее всей душой. Но жалость не мешала ему выполнять ее просьбу.
Возможно, и она его жалела, в свою очередь. Из всех женщин, с которыми Треслав сходился в тот период, Дженис была едва ли не единственной, кто испытывал к нему подобие нежных чувств, — впрочем, не до такой степени, чтобы наслаждаться его обществом.
— Тебя нельзя назвать плохим, — сказала она однажды. — Я не о том, что ты неплохо выглядишь или неплох в постели. Я о том, что ты по сути своей не злой. Тебе кое-чего не хватает, но только не доброты. Не думаю, что ты сознательно желаешь зла кому-нибудь. Даже женщине.
Возможно, она решила завести от него ребенка просто потому, что не видела в этом ничего плохого. Но сразу же заявила, что будет растить ребенка сама, без участия Треслава. Он не стал возражать и только спросил — почему?
— С твоим участием это будет слишком трудно, — сказала она. — Не обижайся.
— Без обид, — сказал Треслав, испытывая глубокую обиду и столь же глубокое облегчение.
Возможно, ему будет не хватать ее хладных конечностей, рассудил он, но уж точно не ее ребенка.
Познакомившись и увидев сыновей друг друга (каждый из которых обладал невыразительной — чтобы не сказать невзрачной — красотой их отца), обе женщины с раздражением отметили, что поддались влиянию Треслава, назвав детей Родольфо и Альфредо. В ту пору Треслав без конца крутил записи «Богемы» и «Травиаты». Поневоле обе досконально изучили эти оперы, особенно любовные дуэты и душещипательные финалы, в которых Треслав, уподобляясь Родольфо или Альфредо, выкрикивал: «Мими!» или «Виолетта!» — иногда в волнении путая имена героинь, но всегда вкладывая в этот крик всю безысходную печаль человека, не мыслящего своей жизни без них — Виолетты или Мими.
— Из-за него я до сих пор ненавижу эти оперы, — сказала Джозефина. — И я не собиралась даже сообщать ему о сыне. Но почему я тогда назвала мальчика Альфредо? Ты можешь это объяснить?
— Я могу объяснить, почему назвала своего мальчика Родольфо, — сказала Дженис. — Это может прозвучать парадоксально, но я поступила так для того, чтобы полностью исключить Джулиана из моей жизненной схемы. Все эти его оперы зациклены на смерти, а если я заменю их новой жизнью, Джулиану тут уже не будет места.
— Я тебя отлично понимаю. Как ты думаешь, он, вообще, способен ужиться с какой-нибудь нормальной женщиной?
— Нет, конечно, как и с нормальным ребенком. Поэтому я держала Родольфо подальше от него. Я боялась, что он начнет крутить проигрыватель у его колыбели и забивать бедную детскую голову всякой дребеденью про нервических дамочек с ледяными руками.
— Я тоже так думаю, — сказала Джозефина, на самом деле подумав о том, что Родольфо, как сын Дженис, не имел шансов уберечься от подобных дамочек и от их ледяных рук.
— Нет ничего хуже этих романтиков, верно?
— Совершенно верно. Их нужно отрывать от себя, как пиявок.
— Прежде чем оторвать пиявку, ее следует чем-то прижечь.
— Или облить спиртом. Ты ведь понимаешь, о чем я. Они твердят вам о страстной любви, одновременно уже присматривая следующую женщину.
— Они всегда сидят на чемоданах — мысленно.
— Вот именно. Правда, в моем случае я собрала вещи раньше его.
— Я тоже.
— Чертовы оперы! Как подумаю о всех этих музыкальных смертях…
— Вот-вот. «О боже, умереть столь юной!» и так далее. До сих пор в этих звуках мне чудится запах смертного ложа. Иногда я думаю, что он таким образом подспудно старается свести меня в могилу.
— Пуччини?
— Нет, Джулиан. А если о музыке, то Верди. Это твой из Пуччини.
— Но как он это делает?
— Пуччини?
— Нет. Джулиан.
— Вот бы знать!
Они встречались раз в два-три года, выбирая поводом то день рождения Альфа или Ральфа, то еще что-нибудь приемлемое, вроде годовщины удаления из их жизни Треслава (не суть важно, кто из них удалил его чуть раньше). Эта традиция не прервалась и после того, как их сыновья стали взрослыми и поселились отдельно от матерей.
В этот вечер они намеренно избегали всяких упоминаний о Треславе, которому и так уже было уделено незаслуженно много времени в их предыдущих беседах и который дополнительно раздражал их тем, что зарабатывал на жизнь столь малопочтенным способом. Как ни крути, он оставался отцом Альфа и Ральфа, и матерям хотелось бы сознавать, что отец их детей достиг в этой жизни чего-то большего, нежели роль двойника по вызову.
Но когда они уже одевались перед выходом из ресторана, Джозефина обратилась к Родольфо, сыну Дженис.
— Были новости от отца в последнее время? — спросила она.
Почему-то она была не в силах задать тот же вопрос собственному сыну.
Родольфо отрицательно покачал головой.
— А у тебя? — обратилась Дженис к Альфредо.
— Забавно, что вы о нем вспомнили, — сказал Альфредо. — Сказать по правде, кое-что есть…
После этого они вернулись за столик, сказав официанту, что посидят здесь еще немного.
2
— Кто такая Джудит?
Если бы ноги Треслава подкосились — а это чуть было не произошло, — у Либора Шевчика вряд ли хватило бы сил удержать его от падения.
— Либор!
— Я тебя напугал?
— Разве это не очевидно?
— Я неправильно спросил. Почему я тебя напугал?
Треслав взглянул на свое запястье, прежде чем вспомнил об утрате часов.
— Уже очень поздно, Либор, — сказал он, как будто считывая эту информацию с невидимого наручного циферблата.
— Я все равно не сплю, — сказал Либор. — Ты же знаешь, что я совсем не сплю.
— Но я не знал, что ты разгуливаешь по ночным улицам.
— Обычно я этого не делаю. Я гуляю только после тяжелого дня. Этот день был тяжелым. И предыдущий тоже. Однако и я не знал, что ты заделался ночным гулякой. Почему ты не позвонил, чтобы мы прогулялись вместе?
— Вообще-то, я сейчас не гуляю.
— Это связано с Джудит?
— О чем ты? Я не знаю никакой Джудит.
— Ты только что произнес это имя.
— Джудит? Тебе показалось. Наверно, я воскликнул: «Уйди!» Спонтанная реакция на неожиданное прикосновение.
— Если ты не гулял и не ожидал Джудит, что ты здесь делал — выбирал виолончель?
— Я всегда останавливаюсь перед этой витриной.
— Я тоже. Малки приводила меня сюда, чтобы оценить мою скрипку. Для нас это была одна из остановок на крестном пути.
— Ты разве веришь в Христа?
— Нет, но я верю в страдания.
Треслав тронул друга за плечо. Либор казался ниже ростом, чем обычно, как будто его подавляли окружающие дома. Или он физически уменьшился после смерти Малки?
— Ну и как они оценили твою скрипку? — спросил Треслав, просто чтобы продолжить беседу и не дать выход внезапным слезам.
— Не настолько высоко, чтобы стоило ее продавать. Но я пообещал Малки, что больше не буду играть с ней дуэтом. Моя игра на скрипке была в ее глазах моим единственным недостатком, а она не хотела видеть во мне недостатки.
— Разве ты плохо играл?
— Сам я считал, что играю прекрасно, но я все равно недотягивал до уровня Малки, хотя и состою в родстве с Хейфецом.
— В родстве с Хейфецом? Ты никогда об этом не говорил.
— Ты никогда об этом не спрашивал.
— Я не знал, что Хейфец родился в Чехии.
— Вообще-то, он из Литвы. Предки моей матери жили в местечке под названием Сувалки, на границе Литвы и Польши. Кто только его не захватывал в разное время. Красная армия передала его немцам, чтобы те могли истреблять местных евреев. Потом красные снова захватили Сувалки и добили тех, кто там еще оставался. Я прихожусь Хейфецу пяти- или шестиюродным братом, хотя моя мама и утверждала, что мы состоим в куда более близком родстве. Она позвонила мне из Праги, когда прочла в газете, что Хейфец будет выступать в Альберт-холле, и заставила меня торжественно пообещать ей, что пройду за кулисы и с ним познакомлюсь. Я попробовал, но в то время у меня еще не было нужных связей и я еще не научился проникать куда нужно без всяких связей. Закулисные прислужники всучили мне заготовленное фото с автографом и дали от ворот поворот. «И что он тебе сказал?» — на другой день спросила по телефону мама. «Он передал сердечный привет», — сказал я. Иногда не вредно и соврать. «Он хорошо выглядел?» — «Отлично». — «А как он играл?» — «Великолепно». — «Он помнит своих родственников?» — «Помнит всех поименно, а тебе шлет поцелуй».
И, стоя перед витриной Гивъе поздним лондонским вечером, он послал в никуда печальный прибалтийский поцелуй, который Хейфец передал бы его матери, если бы Либор сумел до него добраться.
«Вот они, евреи», — с удивлением думал Треслав. Евреи и музыка. Евреи и их семьи. Евреи и их сплоченность (Финклер не в счет).
— Но вернемся к тебе, — сказал Либор, беря Треслава за руку. — Что тебя привело в это место, если дело не в Джудит? Я уже несколько дней не имел от тебя весточки. Ты не звонишь, не пишешь, не стучишься в дверь. Помнится, ты говорил, что переволновался и хочешь побыть один. А теперь мы встречаемся в сотне шагов от моего дома. Надеюсь, ты сможешь объяснить свое странное поведение.
И тут Треслав — любивший, когда Либор брал его под руку на улице, что занятным образом заставляло его самого ощущать себя этаким мудрым маленьким сморщенным евреем, — тут Треслав понял, что пришла пора излить душу.
— Посидим в кафе, — предложил он.
— Лучше пойдем ко мне, — сказал Либор.
— Нет, лучше в кафе где-нибудь поблизости. Мы можем оттуда ее увидеть.
— Ее? Кого это ее? Ту самую Джудит?
Не желая сразу пускаться в объяснения, Треслав согласился пойти к Либору.
По мнению Либора, его друг нуждался в отдыхе и перемене мест. Посему он предложил вместе отправиться куда-нибудь в теплые края. В Римини, например. Или в Палермо.
— Сэм говорил мне то же самое.
— Что нам с тобой нужно съездить в Римини? — уточнил Либор. — Или он сам собирался с тобой в Римини? Почему бы, кстати, нам не поехать втроем?
— Нет, Сэм тоже говорил, что мне нужен отдых, но не собирался отдыхать со мной. Наоборот, он считает, что мне надо поменьше общаться с вами обоими. Слишком много смертей и слишком много вдовцов в моей жизни, так он сказал. А он как-никак философ по профессии.
— Тогда последуй его совету. Мне будет не хватать твоего общества, но я это переживу. Я могу связать тебя со своими друзьями в Голливуде. Или, по крайней мере, с праправнуками моих друзей.
— И ты тоже считаешь меня фантазером. Почему мне никто не верит?
— Потому что женщины обычно не грабят мужчин таким образом: хватая за шею и размазывая рожей по стеклу. С дряхлым старцем вроде меня она еще могла бы рискнуть на такое, но ты молод и силен. Это во-первых. Во-вторых, женщины обычно не нападают на мужчин посреди улицы с криком «ах ты, жид!», особенно — и это в-третьих — если эти мужчины не являются евреями. Третий пункт непробиваем, и он закрывает эту тему.
— Однако она действовала и говорила именно так.
— Это тебе показалось.
Треслав утонул в плюшевом дискомфорте бидермейерского дивана Либора.
— А что, если?.. — спросил он, осторожно опираясь на подлокотник, чтобы не протирать рукавом вычурную обивку.
— Если что?
— Что, если она права?
— В том, что ты…
— Именно.
— Но ведь это не так.
— Мы думаем, что это не так.
— А прежде у тебя были поводы так думать?
— Нет… Хотя, пожалуй, да. Я был музыкальным ребенком. Я слушал оперы и хотел играть на скрипке.
— Само по себе это не признак еврейства. Вагнер тоже слушал оперы и хотел играть на скрипке. Гитлер любил оперы и хотел играть на скрипке. Когда Муссолини встречался с Гитлером в Альпах, они вместе сыграли Концерт для двух скрипок Баха. «А теперь займемся истреблением евреев», — сказал Гитлер, когда они закончили. Для того чтобы любить музыку, не обязательно быть евреем.
— Это правда?
— Разумеется. Совсем не обязательно.
— Нет, я про Гитлера с Муссолини — это правда?
— Да какая разница, правда это или нет? С мертвого фашиста взятки гладки. Послушай, если бы ты был тем, кем посчитала тебя эта воображаемая женщина, и при этом хотел бы играть на скрипке — будь уверен, ты бы на ней играл. И ничто бы тебя не остановило.
— Я послушался отца. Это о чем-нибудь говорит? Я уважал отцовскую волю.
— Повиновение отцу вовсе не делает тебя евреем. А нежелание отца учить тебя игре на скрипке означает, что он, скорее всего, евреем не был. Если и есть что-то, в чем все еврейские отцы единодушны…
— Сэм сказал бы, что ты подгоняешь их под стереотип. Возможно, отец был против моей учебы как раз потому, что не желал мне повторения собственной участи.
— Он играл на скрипке?
— Да, как и ты. Теперь понимаешь?
— И почему он не желал тебе той же участи? Он был настолько плохим скрипачом?
— Либор, я пытаюсь говорить серьезно. У него наверняка были свои причины.
— Прости. Но почему он не хотел, чтобы ты походил на него? Он был несчастлив? Он страдал?
Треслав немного подумал и сказал:
— Да. Он принимал все очень близко к сердцу. Смерть моей мамы его совершенно подкосила. Но страдать он начал еще задолго до этого, как будто предвидел такой исход и всю жизнь к нему готовился. Быть может, он старался оградить меня от сильных переживаний, от чего-то такого, что страшило его в самом себе, — чего-то крайне нежелательного и даже опасного.
— Евреи не единственный народ-страдалец в этом мире, Джулиан.
Треслав был разочарован. Он надувал щеки, тяжело дышал и тряс головой, одинаково неудовлетворенный как собственными доводами, так и контрдоводами Либора.
— Вот еще одна деталь, — сказал он. — За все годы моего детства при мне ни разу не прозвучало слово «еврей». Тебе это не кажется странным? И за все годы моего детства я не видел ни одного еврея в обществе отца, в его лавке или у нас дома. Я слышал все прочие слова. Я встречал всех прочих людей. Даже готтентоты и люди с островов Тонга бывали в отцовской лавке. Но никогда там не бывало евреев. До встречи с Сэмом Финклером я даже не знал, как выглядят евреи. А когда он побывал у нас в гостях, отец сказал, что не считает его подходящей для меня компанией. «Ты все еще водишься с этим Финклером?» — спрашивал он позднее. Объясни мне это.
— Проще простого. Твой отец был антисемитом.
— Если бы он был антисемитом, слова «евреи», «жиды» и производные от них звучали бы в нашем доме с утра до ночи.
— А как насчет твоей матери? Еврейство определяется по материнской линии.
— Черт возьми, Либор! Еще пять минут назад я был гоем, а теперь ты рассуждаешь о правильном наследовании моего еврейства. Что дальше — ты захочешь проверить, сделано ли мне обрезание? Я не знаю насчет моей матери. Могу лишь сказать, что внешне она не походила на еврейку.
— Джулиан, внешне ты тоже не походишь на еврея. С виду ты наименее евреистый из всех людей, каких я встречал, а мне доводилось встречать шведских ковбоев, каскадеров-эскимосов, прусских кинорежиссеров и польских нацистов, работавших декораторами на Аляске. Готов поклясться, что ни един еврейский ген не попал в твою родословную за последние десять тысяч лет, а десять тысяч лет назад еще и евреев-то не было. Благодари свою судьбу. Человек вполне может жить хорошо и счастливо, не будучи при этом евреем. — Он сделал паузу. — Возьми, к примеру, Финклера.
Тут оба расхохотались, громко и язвительно.
— Злая шутка, — сказал Треслав, сделав глоток из бокала. — Но это лишь подтверждает мою правоту. Такие вещи нельзя решать поверхностно. Ты можешь зваться Финклером и при этом оставаться за бортом, а можешь зваться Треславом…
— Не очень-то еврейское имя.
— Согласен. И тем не менее даже с этим именем ты можешь попасть на борт. Допустим, отец не хотел, чтобы я и все окружающие узнали о нашем еврействе, и потому сменил фамилию на Треслав — самую нееврейскую из всех, какие он смог подобрать. Назваться Треславом, это ж надо придумать! Да это все равно что наклеить себе на лоб ярлык «нееврей». Как тебе такая версия?
— Я скажу, что думаю об этой версии, мистер Перри Мейсон. Почему бы тебе не бросить все эти смехотворные гадания и не расспросить кого-нибудь знающего? Спроси своего дядю или друзей своего отца, спроси кого угодно, кто знал твою семью. Эта загадка может быть разрешена одним телефонным звонком.
— Никто толком не знал мою семью. Мы всегда держались особняком. И нет у меня никакого дяди. Отец не имел братьев и сестер, как и мама. Это их и сблизило, они сами так говорили мне. Двое сирот, два сапога пара. Два отрезанных ломтя. Какова метафора?
Либор покачал головой и долил виски в бокалы.
— Это лишь указывает на твое нежелание выяснять правду, поскольку тебя больше устраивают выдумки. О’кей, продолжай в том же духе. Будь евреем. Trog es gezunterhait! — И он отсалютовал бокалом.
Либор сидел, скрестив ноги, на которых (он сменил обувь, придя с улицы) красовались старомодные тапочки с его инициалами, вышитыми золотой нитью. Подарок от Малки, предположил Треслав. В этих тапочках он казался еще более ветхим, полупрозрачным, угасающим. И все же его положение в этом мире было более надежным, чем у Треслава. Либор был у себя дома. Он был самим собой. Он продолжал любить ту единственную женщину, которую он любил в своей жизни. На каминных свадебных фото они были вместе с раввином — Малки под вуалью, Либор в шапочке на макушке. Уходящие корнями в древность. Знающие все о себе. Музыкальные — потому что музыка соответствовала романтике их отношений.
Еще раз взглянув на тапочки Либора, он заметил, что на одном были инициалы ЛШ, а на другом — ЭС. Ну да, конечно: в свой голливудский период Либор Шевчик работал под псевдонимом Эгон Слик. Евреи запросто меняют имена, когда им это нужно. Так почему же Либор/Эгон не мог проявить больше снисхождения, скажем, к Тейтельбауму/Треславу?
Он сделал рукой круговое движение, и виски закрутился в бокале. Богемский хрусталь. Его отец тоже любил пить виски из хрустальных бокалов, но те бокалы были несколько иными. Более официальными, что ли. Может, и более дорогими. Отцовские бокалы казались холоднее, когда Треслав касался их края губами. Собственно, это и было главное различие между ними — температура. Либор и Малки — пусть даже ныне покойная — были согреваемы своим прошлым, как вечерним теплом земли, хорошо прогретой за долгий солнечный день. По сравнению с ними Треслав казался сам себе чахлым овощем, обреченным прозябать на грядке под холодными ветрами и вечно пасмурным небом.
Либор улыбнулся.
— Ну вот, теперь ты у нас еврей, — сказал он. — По такому случаю я приглашаю тебя на ужин — без Сэма — и хочу кое с кем познакомить. Они будут рады тебя повидать.
— Это звучит зловеще. Кое-кто. Кто именно? Какие-нибудь ревнители еврейских традиций, которые тщательно проверят мои основания называться евреем? Но у меня нет никаких оснований. И почему они не были рады меня повидать до того, как я сделался евреем?
— Это хорошо, Джулиан. Твоя подозрительность и обидчивость — хороший признак. Это уже по-еврейски.
— Я скажу тебе так: я приду на эту встречу только в том случае, если смогу найти и привести с собой женщину, меня ограбившую. Она и есть мое основание.
Либор пожал плечами:
— Так приведи ее. Найди и приведи.
Он произнес это с такой безнадежной интонацией, словно речь шла о попытке Треслава привести к ним на ужин Господа Бога собственной персоной.

 

Одна деталь вызывала у Треслава смутное беспокойство, когда он лежал в постели с закрытыми глазами и старался поймать ниточку, уводящую из реальности в сон: это был рассказ Либора о Хейфеце и Альберт-холле… В нем угадывалась какая-то изощренность и манерность, какое-то типично еврейское хитромудрие, а сюжет был как-то уж слишком созвучен с другой историей Либора: о встрече Малки с Горовицем в Карнеги-холле.
Обе истории вполне могли быть правдой, но Треслава смущало их разительное сходство.
Правдивые или нет, но как семейные предания они были на высоте. И персонажи идеально соответствовали жанру. Если уж Малки называла кого-то «маэстро», то это был не Элвис Пресли. Это был Горовиц. В свою бытность Эгоном Сликом Либор полжизни водил компанию со звездами экрана и эстрады, но в моменты, когда ему хотелось произвести впечатление, он беззастенчиво тянул карты из другой колоды. Если уж претендовать на родство, то не с Лайзой Минелли или Мадонной, а с Хейфецом. В этом был особый интеллектуальный шик: этак невзначай ввести в игру Горовица или Хейфеца. И какой же финклер не любит интеллектуальных игр?
Надо отдать этим финклерам должное — за их наглостью и бесстыдством зачастую стояла высокая музыкальность.
На этой стадии рассуждений поймав наконец желанную ниточку, Треслав погрузился в сон.
3
Между родственниками Финклера и Треслава никогда не было особой близости — таковая между Тайлер и Джулианом не в счет, — но сыновья Финклера временами виделись с сыновьями Треслава. Альфредо и Родольфо достаточно хорошо знали Финклера по его книгам и телевыступлениям, чтобы гордиться им как своим знаменитым «дядюшкой Сэмом». Другое дело — думал ли Сэм о них как о «милых племянниках Альфе и Ральфе»? Треслав подозревал, что Финлкер при встрече не смог бы распознать, кто из них кто.
В этом, да и во многих других вещах, как связанных, так и не связанных с Финклером, Треслав был не прав. Кто действительно мог ошибиться, спутав при встрече его сыновей, так это он сам.
А Финклер, между прочим, всегда помнил о детях старого друга и питал к ним расположение — не в последнюю очередь потому, что Треслав был его негласным соперником в отцовстве, как и во всем остальном, и он был не прочь выступить в роли доброго дядюшки, способного дать сыновьям Треслава то, чего не мог им дать собственный родитель. К примеру, дать им более высокие жизненные ориентиры. Из них двоих он лучше знал Альфа благодаря одной случайной встрече в истборнском гранд-отеле, который Финклер как-то раз посчитал достаточно романтичным и укромным местечком (чайки, кружащие за окнами, и старички-постояльцы, вряд ли его знающие или могущие что-нибудь предпринять в случае опознания), чтобы посетить его с женщиной в пятницу вечером и задержаться до субботнего утра. Разумеется, он никак не рассчитывал обнаружить Альфа за роялем в гостиничном ресторане.
Это случилось за два года до смерти Тайлер и задолго до выявления у нее смертельной болезни, так что эта измена не была из разряда совсем уж непростительных гнусностей. Он знать не знал, что Тайлер изменяет ему в то же самое время — причем не с кем-нибудь, а с Треславом, — каковое обстоятельство, ничуть не умаляя его вины, приводило чаши весов в положение более близкое к равновесию. Как бы то ни было, когда Финклер подошел к пианисту, чтобы заказать «Stars Fell on Alabama» для Ронит Кравиц, он был отнюдь не в восторге, обнаружив перед собой сына Треслава.
Он узнал Альфредо не сразу — так бывает при встрече не с очень близким знакомым там, где ты никак не ожидал его встретить, — чего нельзя сказать об Альфредо, часто видевшем Финклера на телеэкране.
— Дядя Сэм! — сказал он. — Вау!
В первый миг Финклер был готов изобразить неузнавание и ретироваться, но затем понял, что это выйдет неубедительно, и ограничился многозначительным «гм», тем самым как бы принимая роль попавшегося с поличным дядюшки-греховодника. В любом случае предельная откровенность декольте Ронит Кравиц не позволяла ему сослаться на якобы деловую встречу в Истборне. Альфредо взглянул на только что покинутый Финклером столик и спросил:
— Тетя Тайлер сегодня не с тобой?
И тут Финклер отчетливо осознал, что ему никогда не нравился Альфредо. То же самое он, пожалуй, мог бы сказать и о его отце, но школьные друзья есть школьные друзья. Альфредо был очень похож на Треслава, только в «ретроверсии»: он носил круглые очки в золотой оправе (вряд ли нуждаясь в них по состоянию зрения), а его густо напомаженные волосы вызывали ассоциацию с берлинскими жиголо 1920-х годов. Правда, в отличие от последних, его нельзя было назвать сексуально привлекательным.
— Я собирался заказать мелодию для моей спутницы, — сказал Финклер, — но в данном случае…
— Нет-нет, я сыграю, конечно, — сказал Альфредо, — для того я здесь и сижу. Что исполнить — «С днем рожденья тебя»?
По какой-то причине Финклер не смог назвать песню, которую его просила заказать Ронит, то ли позабыв ее в замешательстве, то ли решив таким образом насолить заказчице, которая невольно это замешательство спровоцировала.
— Сыграй «Му Yiddishe Mama», — попросил он, — если ты ее знаешь, конечно.
— Как не знать, частенько ее играю, — сказал Альфредо.
И он ее сыграл — Финклер никогда прежде не слышал столь ироничного исполнения этой песни, с переходами от кабацки-небрежных синкоп к невыносимо затянутым медленным пассажам; в целом это звучало скорее насмешкой над материнством, нежели его прославлением.
— Но это не «Звезды над Алабамой», — сказала Ронит Кравиц.
Кроме груди монументальных размеров, в ней мало что еще могло привлечь взор. Она носила туфли на высоком каблуке, украшенные стразами, но в тот момент они были скрыты под столом. У нее были красивые иссиня-черные волосы, блестевшие при свете канделябров, но и эти волосы оттеснялись на задний план могучим рельефом декольте, который она выставляла напоказ, как гордый инвалид выставляет напоказ свое увечье. «Ущелье Манавату» — так Финклер мысленно называл этот рельеф в те минуты, когда он не любил Ронит Кравиц, а сейчас он ее не любил.
— Это он так импровизирует, — сказал Финклер. — Потом я напою тебе «Алабаму» в привычном ключе.
Похоже, Финклер был не в состоянии усвоить один простой урок: появляясь на людях с вызывающе сексапильной женщиной, мужчина всегда выглядит дураком. Слишком длинные ноги, слишком короткая юбка, слишком открытая грудь — и сопровождающий все это мужчина вызывает у других не зависть, а насмешку. На секунду он пожалел, что не находится сейчас дома с Тайлер, но тут же вспомнил, что Тайлер в последние дни тоже стала проявлять склонность к чересчур откровенным нарядам. А ведь она была матерью семейства.
Он обошелся без заговорщических подмигиваний Альфредо со своего места за столиком, а в конце вечера не стал отзывать его в сторону и совать в нагрудный кармашек смокинга пятидесятку: мол, сам понимаешь, пусть это все останется между нами. Как практикующий философ, Сэм Финклер поднаторел в искусстве лжи и притворства. Он посчитал неправильным вступать в тайный мужской сговор с сыном старого друга, а тем паче вовлекать его в амурные делишки старшего поколения, пусть даже обращая это в шутку. Обозначив узнавание неопределенным «гм», он решил этим и ограничиться. Но вышло так, что они напоследок встретились в мужской уборной.
— Вот и прошла еще одна ночка в Копакабане, — устало произнес Альфредо, застегивая молнию на ширинке.
Покончив с этим, он легким ударом вмял круглую тулью шляпы, и та вмиг утратила берлинский вид, а ее хозяин стал походить на типичного обитателя Бермондси.
«А сынок-то весь в отца, — подумал Финклер, — может закосить под кого угодно, кроме себя самого».
— Тебе нравится эта работа?
— Нравится?! Попробовали бы вы играть для людей, которые здесь только для того, чтобы набить брюхо. Или чтобы отбросить коньки. Или сначала то, затем другое. Они слишком заняты, прислушиваясь к урчанию своих желудков, чтобы расслышать хотя бы ноту из моей музыки. Им что Шопен, что Шампань — один хрен. Я только создаю звуковой фон. А знаете, чем я развлекаюсь во время игры? Сочиняю скабрезные истории про тех, кто сидит за столиками: как вон тот подкатил яйца к этой, а вот этот впендюрил той и так далее. Со здешней публикой для таких историй нужна нехилая фантазия — большинство из них в последний раз подкатывали яйца и пендюрились еще до моего рождения.
Финклер не стал переводить стрелки на себя как на исключение из правил этой богадельни.
— Ты удачно скрываешь свое неприятие всех, — солгал он.
— В самом деле? Это, наверно, потому, что я просто исчезаю. Мысленно я нахожусь где-нибудь в другом месте, например даю концерт в Сизарс-Паласе.
— Ты удачно скрываешь и это.
— Я просто тяну лямку, и ничего больше.
— Все мы просто тянем лямки, и больше ничего. — Эта фраза была подана так, будто Финклер говорил на камеру.
— И вы так же относитесь к своей работе?
— По большей части — да.
— Выходит, вам тоже не сладко.
— «Тоже» — это значит, как и тебе?
— Как и мне, но я-то еще не старый хрыч. В моей жизни еще многое может быть. Может, и в Сизарс-Паласе когда-нибудь выступлю. Говоря «тоже», я больше имел в виду отца.
— По-твоему, он несчастлив?
— А как по-вашему? Вы с ним знакомы чуть не всю жизнь. Похож он на человека, довольного собой?
— Не похож, но ведь он такой с детства.
— С детства? Ха! Это изрядный срок. Я вообще не могу представить его молодым. Мне кажется, он всегда был старым.
— А мне, напротив, кажется, что он всегда был молодым, — сказал Финклер. — Представление о человеке во многом зависит от того, в каком возрасте ты с ним познакомился.
Альфредо округлил глаза под полями шляпы, словно говоря: «Только не надо философии, дядюшка Сэм».
— Мы с отцом не очень-то ладим, — сказал он. — Думаю, он втайне предпочитает мне брата, но все равно я за него переживаю — противно, должно быть, корчить из себя кого закажут. На его месте я бы жутко комплексовал.
— Чего уж там, в твоем возрасте стакан еще наполовину полон.
— Нет, это в вашем возрасте он наполовину полон. А нам стакан вообще не нужен — ни наполовину полный, ни наполовину пустой, никакой вообще. Нам нужна здоровенная кружка, и чтобы в ней плескало через край. Наше поколение хочет все и сразу.
— Наше поколение хотело всего и сразу намного раньше вас. И что?
— Ну, тогда мы просто запойное поколение больших кружек.
Финклер ухмыльнулся, чувствуя, как созревает очередной опус: «Полупустой стакан: Шопенгауэр и поколение больших кружек».
В этом не было циничного расчета. Неожиданно для самого себя он вдруг начал испытывать к Альфредо подобие отеческих чувств. Возможно, те же чувства он долгие годы подсознательно питал к Треславу, и вот теперь они всплыли на поверхность. В этом было своеобразное упоение узурпатора: ощутить себя отцом чужих детей. Если так, чувства Финклера были зеркальным отражением того, что в тот же самый час переживал Треслав, ощущая себя мужем чужой жены — пусть даже эта жена поворачивается к тебе спиной и обращается с твоим членом, как с какой-нибудь застежкой на платье или лифчике.
Прежде чем они вместе покинули уборную, Финклер дал Альфредо свою визитку.
— Позвони мне как-нибудь, когда будешь в городе, — сказал он. — Ты ведь не все время торчишь в этой глуши?
— Нет, конечно. Я бы тут с тоски загнулся.
— Тогда звякни, если что, поговорим о твоем отце… или о чем-нибудь еще.
— Хорошо. Да, кстати, в ближайшие недели я буду работать в «Савое» и «Клэридже», так что вы всегда сможете заглянуть на огонек…
«Гаденыш намекает, что я могу водить туда шлюх, — подумал Финклер. — Так-то он обо мне думает. Разок подловил с „Ущельем Манавату“ и теперь уже не даст мне этого забыть».
И Финклер представил себе, как постоянно сталкивается с Альфредо в мужских уборных на протяжении следующего полувека, пока Альфредо не станет старше, чем сейчас Финклер, а сам он не превратится в дряхлую развалину.
Они улыбнулись и пожали друг другу руки. Встреча слегка утомила обоих, но при этом оба слегка потешили свое самолюбие.
«С этим парнем надо держать ухо востро, — думал Финклер. — Ну да ладно, все утрясется со временем».
«Он думает, что я хочу извлечь какую-то пользу из знакомства с ним, — думал Альфредо. — Возможно, так оно и есть. Но и для него знакомство со мной может быть небесполезным — авось научится выбирать себе в спутницы менее отвязных потаскух».
Таким вот образом началась эта не столько взаимовыгодная, сколько взаимно раздражающая дружба двух очень разных по возрасту и интересам мужчин.

 

Альфредо не рассказывал ни матери, ни брату о своих периодических встречах с Финклером. Это было не в его духе. Но на сей раз у него имелась новость, которой он не мог не поделиться; и он поделился, когда все четверо вернулись за ресторанный столик.
— Вы в курсе, что отца недавно отлупили и ограбили? — спросил он.
— Любого могут отлупить и ограбить, — сказал Родольфо. — Это же Лондон.
— Но этот грабеж был особенным. Это был мегаграбеж.
— О боже, он сильно пострадал? — спросила Дженис.
— В том-то и штука. По его словам, нет, но дядя Сэм считает, что очень сильно.
— Ты виделся с дядей Сэмом?
— Пересеклись в баре. От него и узнал.
— Если бы твой отец реально пострадал, он устроил бы из этого великую трагедию, — сказала Джозефина. — Он может устроить трагедию даже из порезанного пальца.
— Это травма другого порядка. По словам Сэма, он в полном дерьме, но отказывается это признавать.
— Он всегда от всего отказывался, — заметила Джозефина. — Этот сукин сын до сих пор отказывается признать себя сукиным сыном.
— А от чего именно он отказывается, по словам Сэма? — спросила Дженис.
— От себя самого… или типа того, я не очень врубился.
Джозефина фыркнула:
— Все та же старая песня.
— Тут вроде как нечто новое. Его избила и ограбила женщина.
— Женщина? — Родольфо не удержался от смеха. — Я знал, что он тряпка, но чтобы до такой степени…
— Это похоже на исполнение давних желаний, — сказала Дженис.
— В том числе моего, — сказала Джозефина. — Я жалею лишь о том, что не я ему врезала.
— Джозефина! — с упреком сказала Дженис.
— Да ладно тебе! Только не говори, что ты сама не врезала бы ему, увидев, как это чучело шкандыбает по улице в образе дедушки Леонардо Ди Каприо, или кого он там сейчас изображает…
— Почему бы тебе наконец не сказать нам о своих настоящих чувствах к отцу? — спросил Родольфо, все еще веселясь при мысли о том, что его папашу отделала какая-то бабенка.
— Ты хочешь, чтобы я созналась в любви к нему?
Дженис схватила себя за горло, как будто сдерживая рвоту.
— Однако Сэм считает, что все это полная чушь, — сказал Альфредо. — По его версии, отец просто навоображал невесть что под влиянием стресса.
— А отчего у него стресс? — спросила Дженис.
— Из-за смерти тети Тайлер и жены еще одного его друга. Дядя Сэм думает, что двух смертей подряд оказалось многовато для его слабой психики.
— В этом он весь, — сказала Джозефина. — Мелкий вонючий осквернитель праха. Ну почему он не даст другим людям спокойно оплакать смерть их собственных жен? Почему он должен соваться туда же?
— Сэм сказал, что Треславу очень нравились обе эти женщины.
— Кто бы спорил! Особенно когда они лежали при смерти.
Но Дженис уже думала о другом:
— Значит, по мнению Сэма, грабительница материализовалась из горя Джулиана…
— Из горя, вот еще!
— Нет, погоди, это интересная мысль. Может быть, вот так и появляются все эти призраки — материализуясь из наших страданий. Но почему в виде грабительницы? При чем тут насилие?
— Все это слишком сложно для меня, — сказал Родольфо. — Давайте вернемся к добротной истории о том, как папе начистила рыло уличная побирушка.
— Я думаю, он чувствовал свою вину, — сказала Джозефина, игнорируя его предложение. — Наверное, трахался с ними обеими. Или, того хуже, пел им арии Пуччини.
— В твоем случае это Верди, — напомнила Дженис.
— Тут вот еще что, — сказал Альфредо, — Сэм считает, что отца надо бы на время удалить отсюда.
— Засадить в психушку?
— Нет, устроить ему отпуск. Вы же знаете, как он не любит куда-нибудь выбираться. Боится поездов, боится самолетов, боится любого заграничного места, где он не будет знать, как по-тамошнему называется парацетамол. Дядя Сэм сказал, что лучше всего кому-нибудь из нас его сопровождать. Есть желающие прошвырнуться на курорт с отцом?
— Только не я, — сказал Родольфо.
— И не я, — сказала Дженис.
— Ни за что, даже если он останется последним мужчиной на этой планете, — заявила Джозефина. — Пусть Финклер с ним и едет, если ему этот отпуск кажется хорошей идеей.
— Итак, с нашей стороны полный отказ, — со смешком констатировал Альфредо.
Договорившись в конце концов, что мальчики хотя бы звякнут родителю и, может, посидят с ним часок в кафе, они уже вставали с мест, чтобы вторично двинуться к выходу, когда Альфредо вспомнил еще кое-что из разговора с дядюшкой Сэмом.
— Ах да, ему с чего-то взбрендилось, будто он еврей.
— Дядя Сэм? А он что, и без того не жид в натуре?
— Нет, я про отца. Он вроде как объявил себя евреем.
И все четверо снова опустились на стулья.
— Ну и дела!
— Как это так: взял и объявил? — удивился Родольфо. — Нельзя же вот так просто встать поутру и объявить: я с этого дня еврей!.. Или можно?
— Я знавала многих евреев на Би-би-си, которые однажды поутру вдруг становились неевреями, — сказала Джозефина.
— Да, но в обратную сторону это так легко не срабатывает.
— Я не в курсе подробностей, — сказал Альфредо. — Но насколько я понял дядю Сэма, отец не то чтобы решил заделаться евреем — он типа вбил себе в башку, что всегда им был.
— Вот ни хрена себе! — вскричал Родольфо. — Это значит, что и мы с тобой тоже евреи?
— Никакой ты не еврей, — сказала Джозефина, — будь спокоен. Евреи не доверяют верности своих женщин, так что стать евреем можно только через еврейскую матку. А у меня не еврейская матка.
— Как и у меня, — сказала Дженис. — Только не моя.
Альфредо и Родольфо переглянулись и сделали вид, будто их тошнит.
Но Родольфо, помимо тошноты, продолжал мучиться вопросами.
— Не понимаю, как это так? — сказал он. — Если евреи не доверяют своим женщинам, почему тогда они только через женщин передают свое еврейство?
— Потому что тебе вообще не бывать евреем, если ты будешь передавать еврейство через отца, а отцом твоим окажется потный араб с золотыми зубами.
— А что, разве еврейки спят с арабами?
— Милый мой, а с кем еврейки не спят?
— Тише! — шикнула Дженис, мотая головой в ответ на вопросительный жест официанта. — Не забывайте, что мы в ливанском ресторане.
— Однако я хочу знать, — гнул свое Родольфо, — если окажется, что я наполовину еврей, стану ли я от этого умнее?
Дженис дернула сына за ухо:
— Чтобы быть умным, тебе не требуются его гены.
— Тогда, может быть, я стану богаче?
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 5