Глава двадцатая
Арман Гамаш оставил Берта Финни на пристани в кресле-лежаке. Выйдя на лужок, старший инспектор оглянулся – не появится ли скачущий ребенок. Но вокруг царили тишина и спокойствие.
Его часы показывали половину восьмого. Возможно, Бин уже в «Усадьбе»?
Гамаш и поднялся в такую рань: чтобы выяснить, почему Бин поднимается так рано. Но он потерял ребенка из виду, предпочтя разговор с Финни. Правильное ли это было решение?
Гамаш повернулся спиной к гостинице и пошел по тропинке, которая петляла, то уходя в лес, то снова появляясь на полосе вдоль берега озера. Было тепло, и Гамаш даже без прогнозов метрдотеля знал, что будет жарко. Не удушающе жарко и влажно, как до грозы, но все-таки жарко. Озеро сверкало на солнце, ослепляя Гамаша, если он слишком долго вглядывался в воду.
– Мечтай, мечтай, – пропел тоненький голос в лесу.
Гамаш посмотрел в ту сторону пристальнее, приспосабливая взгляд к относительным сумеркам лиственного леса.
– Мечтай, мечтай…
Ломкий голос достиг высоты, на которой почти срывался на визг. Гамаш сошел с тропинки, ступая по корням и неустойчивым камням. Несколько раз он чуть не подвернул ногу. Но продолжал идти в направлении голоса, обходя живые деревья, перебираясь через упавшие. Вскоре он оказался на полянке. Его взгляду предстало поразительное зрелище.
В гуще леса оказалась расчищенная круглая площадка, засаженная жимолостью и клевером. Гамаш удивился, как это он не обнаружил полянку раньше, – один запах должен был привлечь его сюда. Здесь стоял сладкий, почти приторный аромат. Вывести сюда старшего инспектора могло и другое чувство – слух.
Над полянкой стоял гул. Гамаш пригляделся и увидел, что крохотные, яркие, изящные цветочки покачиваются. Полянка кишела пчелами. Пчелы залетали в бутоны, вылетали из них, описывали круги вокруг ароматных цветов.
– Мечтай, – пропел голос с другой стороны поляны.
Гамаш решил не выдавать своего присутствия и пошел по краю полянки. Тут он увидел, что в ее центре стоят с полдюжины деревянных ящиков.
Ульи. Пчелы вылетели на завтрак. У «Охотничьей усадьбы» была собственная пасека.
Пройдя половину круга, он повернулся спиной к тысячам пчел и еще раз вгляделся в лесную чащу. Там, среди стволов, он увидел мелькание чего-то цветастого. Потом мелькание прекратилось.
Гамаш напрямую ринулся через лес и вскоре оказался в нескольких ярдах от ребенка, который стоял расставив ноги, словно врос в землю: колени чуть согнуты, голова откинута назад, руки сцеплены впереди, словно держат что-то.
По его лицу гуляла улыбка. Точнее, на лице сияла улыбка.
– Мечтай, мечтай, – немелодично пропел голос.
Но в этом голосе слышалось нечто более важное, чем мелодичность. Благодать.
Гамаш впервые увидел Морроу, на лице которого было выражение радости, удовольствия, восторга.
Он распознал эти чувства, потому что сам каждый день испытывал их. Но он никак не ожидал столкнуться с радостью, удовольствием, восторгом здесь, в лесу, не ожидал увидеть, что один из Морроу вовсе их не чужд. И уж конечно, неожиданностью для Гамаша было то, что такие чувства проявлял ребенок, которого игнорировали, исключали из общего круга, над которым насмехались. Бобовое имечко, неопределенный пол и приземленность. Этот ребенок, казалось, был обречен на то, что жизнь его станет катастрофой. Щенок рядом с шоссе. Пусть чадо Марианы и не умело прыгать, но у него имелась гораздо более важная способность – приходить в восторженное состояние.
Гамаш долго сидел, словно загипнотизированный, и смотрел на ребенка. Он заметил тонкие белые проводки, выходящие из ушей и исчезающие в кармане. Вероятно, айпод? У концерта, который он слышал, был некий приводной ремень. До него донеслись звуки «Блюза больницы Святого Якова» Луи Армстронга, потом «Битлз» – «Пусть остается как было», хотя Гамашу слышалось скорее «Пусть остается кобыла». Затем зазвучала какая-то мелодия без слов, и ребенок запрыгал и принялся напевать себе под нос, то резко выгибаясь назад, то распрямляясь.
Наконец Гамаш незаметно ушел, удостоверившись, что Бин в безопасности. Как ни невероятно, но этот маленький Морроу оказался вполне нормальным.
* * *
Агент Изабель Лакост стояла у желтой полицейской ленты, глядя на то место, где закончилась жизнь Джулии Мартин. Примятые еще вчера стебельки травы снова приняли вертикальное положение. Жаль, что люди не столь живучи, не могут распрямиться после дождя и солнышка. Вернуться к жизни. Некоторые раны были слишком тяжелы.
Лакост не могла прогнать видение тела, возникавшее перед ее мысленным взором. Она уже много лет работала в отделе по расследованию убийств и видела трупы в гораздо худшем состоянии. Но тревогу у нее вызывало не выражение на лице убитой и даже не статуя, смявшая ее грудь. Ее тревожили руки Джулии Мартин. Раскинутые в стороны.
Она знала эту позу. Видела ее каждый раз, посещая мать. Мать встречала ее на крыльце скромного домика на восточной окраине Монреаля. Надлежаще одетая, неизменно свежая и аккуратная. Когда они подъезжали, она открывала дверь, потому что стояла за ней в ожидании. Она выходила на крыльцо, следила, как они припарковываются, потом Изабель выходила из машины, и лицо ее матери преображалось в улыбке. Она широко раскидывала руки в приглашающем жесте, который казался непроизвольным, – ее мать словно открывала дочери свое сердце. И Изабель Лакост шла по дорожке, все ускоряя шаг, пока наконец не оказывалась в объятиях этих старых рук. В безопасности. Дома.
То же самое делала и сама Лакост, когда ее дети мчались по дорожке к ней, в ее распростертые объятия.
Именно так и стояла Джулия Мартин за мгновение до смерти. Неужели она была готова заключить в объятия неминуемую смерть? Зачем она раскинула руки, когда тяжелая статуя падала на нее?
Агент Лакост закрыла глаза и попыталась представить, что чувствовала эта женщина. Не ужас ее последнего мгновения, но ее дух, настроение. Во время каждого расследования Лакост потихоньку приходила на место убийства и стояла там в одиночестве. Она хотела сказать что-то жертве. И теперь она молча заверяла Джулию Мартин в том, что они найдут того, кто забрал ее жизнь. Арман Гамаш и его команда не успокоятся, пока она не упокоится в мире.
До сего дня у них была почти безупречная репутация, и лишь перед несколькими покойниками Изабель Лакост чувствовала себя виноватой. Не станет ли это дело одним из таких немногих? Она ненавидела, когда в подобные минуты ее посещали негативные мысли, но это дело и впрямь тревожило агента Лакост. Ее тревожили Морроу. Но более всего ее тревожила эта ходячая статуя.
Открыв глаза, она увидела шефа, который шел по лужку и, перекрывая жужжание насекомых и птичий щебет, напевал приятным баритоном:
– «Пусть остается кобыла. Пусть остается кобыла».
* * *
Жан Ги Бовуар спал урывками. Позвонив по двум-трем номерам в Британскую Колумбию и получив несколько любопытных ответов, он поступил так, как не следовало бы. Он не лег спать, не пошел в библиотеку, чтобы сделать запись в блокноте, – нет, он отправился в кухню, черт его раздери.
Часть молодого персонала как раз усаживалась, чтобы поесть, остальные занимались уборкой. Бовуар появился в кухне, а следом за ним влетел Пьер Патенод. Объект внимания шеф-повара Вероники моментально изменился – с Бовуара она переключилась на Пьера. Тут же упало и настроение Бовуара. Перед этим он был жизнерадостен, снова чувствовал странное желание смеяться или, по меньшей мере, улыбаться в ее обществе. Он редко ощущал такую радость в сердце. Но она прошла, стоило Веронике перевести взгляд с него на метрдотеля. Инспектор совершенно неожиданно обнаружил в своей душе злость. Обиду. Она вроде была рада видеть его, но все же предпочитала метрдотеля.
«А почему бы и нет? – подумал Бовуар. – Это вполне естественно».
Но эта рациональная мысль споткнулась о недобрые чувства, бурлившие в нем, когда он увидел, как Вероника улыбается Патеноду.
«Каким нужно быть человеком, чтобы всю жизнь прислуживать другим? – спрашивал он себя. – Слабаком». Бовуар ненавидел слабость. Не доверял ей. Он знал, что убийцы – слабаки. И теперь посмотрел на метрдотеля новым взглядом.
– Bonjour, инспектор, – сказал метрдотель, вытирая руки о чайное полотенце. – Чем могу быть вам полезен?
– Я рассчитывал на чашечку кофе и какой-нибудь десерт, – обратился Бовуар к Веронике, чувствуя, что его щеки чуть зарделись.
– Bon, parfait, – сказала она. – Я как раз отрезала кусочек грушевого десерта для месье Патенода. Хотите ломтик?
Сердце Бовуара колотилось и сжималось одновременно, отчего он почувствовал такую острую боль, что чуть было не прижал ладонь к груди.
– Могу я помочь?
– Никогда не помогайте шеф-повару на его кухне, – сказал Пьер, хохотнув. – Вот ваш кофе.
Бовуар неохотно взял чашку. Он совсем не так представлял себе эту встречу. Он ожидал, что в кухне, кроме шеф-повара Вероники, никого не будет, что он застанет ее за мытьем посуды, что он возьмет полотенце и начнет протирать тарелки, как он тысячу раз видел это в доме старшего инспектора. В его доме это не было заведено. Он с женой ел перед телевизором, потом она собирала посуду и укладывала ее в посудомойку.
Он бы вытер посуду, а потом Вероника пригласила бы его присесть. Налила бы им обоим кофе, они бы ели шоколадный мусс и говорили о житье-бытье.
Бовуар никак не предполагал, что при этом будут присутствовать пять прыщавых англичан и метрдотель.
Шеф-повар Вероника отрезала им двоим по кусочку грушевого десерта. Бовуар смотрел, как она кладет почти алую малину и поливает все это фруктовым соусом. Одна тарелка была больше другой. И ягод там было больше, и сладкого соуса. И грушевое пирожное на темной шоколадной основе толще.
Она поставила перед ними тарелки. Бо́льшую – перед метрдотелем.
Жан Ги Бовуар почувствовал, как у него холодеет тело. В жаркой кухне в жаркий летний вечер его обдало волной холода.
И теперь, ярким, свежим, теплым утром, он испытывал похмелье, словно вчера опьянел от эмоций. Опьянел до тошноты. Но все же, спускаясь по широкой лестнице, он почувствовал, как его будто магнитом тянет к двери в кухню. Он постоял несколько секунд перед дверью, заставляя себя развернуться и идти в столовую, или в библиотеку, или в свою машину и отправиться домой, чтобы заняться любовью с женой.
И тут дверь неожиданно распахнулась и ударила Бовуара прямо в лицо.
Он упал, с трудом сдержав готовое сорваться с губ ругательство, – он ведь не знал, кто распахнул дверь, это вполне могла быть и Вероника. По какой-то причине в ее присутствии он не мог браниться. Бовуар закрыл глаза от боли и схватился за нос, чувствуя струйку крови между пальцами.
– О боже, извините!
Оказалось, что это метрдотель.
Бовуар одновременно открыл рот и глаза:
– Тысяча чертей, вы только посмотрите!
Он уставился на свою руку – она была покрыта кровью. У него внезапно закружилась голова.
– Дайте я вам помогу.
Метрдотель взял его под руку, но Бовуар оттолкнул его.
– Tabernac! Оставьте меня в покое! – выкрикнул он гнусавым голосом, обильно поливая кровью произнесенные слова.
– Он ни в чем не виноват.
Бовуар замер – меньше всего ему хотелось именно этого.
– Во время подачи блюд нельзя стоять у кухонной двери. Месье Патенод просто исполнял свои обязанности.
Ошибиться в принадлежности этого низкого, трубного голоса и его тона было невозможно. Женщина защищала того, кто был ей небезразличен. Ее больше заботила несправедливость по отношению к метрдотелю, чем истекающий кровью полицейский. Это было больнее, гораздо больнее, чем удар твердой дверью по мягкому носу. Бовуар повернулся и увидел возвышающуюся над ним Веронику с бумажными салфетками в мясистой руке. Говорила она жестким, осуждающим тоном, как учителя в католической школе, когда Бовуар совершал какую-нибудь выдающуюся глупость.
Что он там наговорил – «тысяча чертей»? И еще «tabernac»? Теперь его и в самом деле одолевала тошнота.
– Désolé, – сказал он, собирая в ладонь кровь с подбородка. – Извините.
– Что случилось?
Бовуар повернулся и увидел Гамаша, входящего в дверь. Он испытал облегчение, как и всегда в присутствии Гамаша.
– Это моя вина, – сказал Пьер. – Распахнул дверь и ударил его.
– Что тут происходит? – К ним вразвалочку, по-утиному, подошла мадам Дюбуа с озабоченным выражением на лице.
– Как ты? – спросил Гамаш, заглянув в глаза Бовуару, и тот кивнул в ответ.
Гамаш дал инспектору свой платок и попросил принести полотенца. Потом он исследовал повреждения, прощупав большими уверенными пальцами нос Бовуара, его лоб, подбородок.
– Ничего страшного. Нос не сломан, но синяк будет.
Бовуар бросил ненавидящий взгляд на метрдотеля. Почему-то он знал, что тот сделал это специально. Почему-то.
Он пошел привести себя в порядок, надеясь увидеть в зеркале героического хоккеиста или боксера, получившего травму на ринге. Ну какой же он идиот! Чертов идиот! Он переоделся и присоединился к остальным – они завтракали в столовой. Морроу сидели в одном углу, полицейские – в другом.
– Лучше? – спросил Гамаш.
– Ерунда, – сказал Бовуар, перехватывая веселый взгляд Лакост.
«Неужели они все знают?» – подумал Бовуар. Принесли кофе с молоком, и они сделали заказ.
– Ну, что тебе удалось узнать? – первым делом спросил Гамаш у Лакост.
– Вы, шеф, не могли понять, с чего это Джулия взорвалась, когда услышала про общественные туалеты. Вчера вечером я спросила об этом Мариану Морроу. Кажется, у Джулии была серьезная ссора с отцом из-за этого.
– Из-за туалетов?
– Угу. По этой причине она и уехала в Британскую Колумбию. Кажется, кто-то написал на стене туалета в отеле «Риц», что Джулия Морроу хорошо делает минет. Там и номер телефона был. Семейного телефона.
Бовуар поморщился. Он мог себе представить, как на это прореагировали мама и папа Морроу. Мужчины звонят в любое время и спрашивают, сколько Джулия берет за минет.
– Судя по всему, Чарльз Морроу сам увидел эту надпись. Автор точно знал, где нужно написать подобную гадость. Вы знаете Устричный бар?
Гамаш кивнул. Теперь он был закрыт, но прежде туда любила захаживать англоязычная монреальская молодежь – целые поколения прошли через этот бар в подвале «Рица».
– Так вот, «Джулия Морроу хорошо делает минет» было написано в мужском туалете Устричного бара. Как говорит Мариана, ее отец увидел эту надпись, а потом услышал, как его приятели смеются, обсуждая эту новость. Он был в бешенстве.
– И кто же это написал? – спросил Гамаш.
– Не знаю, – сказала Лакост.
Ей не пришло в голову спросить об этом Мариану.
Принесли завтрак. Яичница со шпинатом и сыр бри для старшего инспектора. На яйцах лежали тонко нарезанные ломтики бекона, пропитанного кленовым соусом, а тарелку украшал фруктовый салат. Лакост заказала яйца бенедикт, а Бовуар выбрал из меню самое большое блюдо: на тарелке лежала целая гора блинчиков, яиц, колбасы, черного бекона.
Официант оставил корзиночку с круассанами и вазочки с домашним конфитюром из дикой земляники и голубики и с медом.
– У кого-то был зуб на нее, – сказала Лакост, размахивая вилкой, с которой капал голландский соус. – Девушки строгого поведения часто становятся объектом подобной травли со стороны отвергнутых ухажеров.
– Какая же это подлость по отношению к девушке! – сказал Гамаш, представляя себе худенькую, стройную Джулию. – Сколько ей тогда было? Двадцать?
– Двадцать два, – ответила Лакост.
– Я подумал: а Томас не мог это написать? – спросил Гамаш.
– А почему он? – спросил Бовуар.
– Написать это мог человек, который знал номер телефона, знал привычки Чарльза Морроу и знал Джулию. И это мог сделать только жестокий человек.
– Томас вполне подходит, – сказала Лакост. Она взяла еще теплый круассан, разломила и намазала золотистым медом. – Но это случилось тридцать пять лет назад. Мы не можем судить мужчину за то, что сделал мальчик.
– Верно. Однако Томас солгал – сказал Джулии, что мы разговаривали о мужских туалетах, тогда как на самом деле этого не было, – возразил Гамаш. – Мы говорили о туалетах вообще. Он хотел, чтобы она прореагировала. Он хотел сделать ей больно, теперь я это понимаю. И он добился своего. Он по-прежнему жестокий человек.
– Может, он считал, что это шутка. Во многих семьях есть свои шутки, – заметил Бовуар.
– Шутки должны быть смешными, – ответил Гамаш. – А эта была рассчитана, чтобы сделать человеку больно.
– Это форма насилия, – заметила Лакост, и Бовуар, сидевший рядом с ней, застонал. – Ты думаешь, что насилие – это только удар кулаком по лицу женщины?
– Слушай, я знаю все о словесном и эмоциональном насилии, и я тебя понимаю, – искренне сказал Бовуар. – Но что это нам дает? Этот тип решил поддразнить сестру, напомнив о событии, случившемся сто лет назад. И мы будем считать это насилием?
– В некоторых семьях долгая память, – сказал Гамаш. – В особенности на оскорбления.
Он зачерпнул мед ложкой и размазал его по теплому круассану. Попробовал и улыбнулся.
Вкус был как у пахучих летних цветов.
– По словам Марианы, их отца беспокоило не столько то, что Джулия делает хороший минет, сколько то, что все в это поверили, – сказала Лакост.
– И Джулия из-за этого уехала? – спросил Гамаш. – Случай, конечно, не очень безобидный, но достаточно ли этого, чтобы бежать на другой конец страны?
– Оскорбленные чувства, – сказала Лакост. – Я бы предпочла каждый день получать синяки.
Бовуар ощутил, как пульсирует его нос, и понял, что она права.
Гамаш кивнул, пытаясь представить случившееся. Джулия, которая всю жизнь была примерной девочкой, вдруг оказалась униженной перед всем англоязычным Монреалем. Пусть этот Монреаль был невелик, пусть не столь влиятелен, каким он притворялся, но Морроу жили в нем. И вдруг на Джулии появилось клеймо шлюхи. Унизительно.
Но худшее было впереди. Вместо того чтобы защитить ее, Чарльз Морроу, косный, бессердечный и такой же бесстрастный, как теперь, тоже напустился на нее. Или, по меньшей мере, не пожелал защитить. Она любила отца, а он отошел в сторону, и эти шакалы набросились на нее.
Джулия Морроу уехала. Выбрала такое место, чтобы быть как можно дальше от семьи. Британскую Колумбию. Вышла за Дэвида Мартина, человека, к которому ее отец относился неодобрительно. Развелась. Потом вернулась домой. И была убита.
– Вчера вечером я говорил с Питером, – сообщил Гамаш и пересказал их вчерашний разговор.
– Так он считает, что Джулию убил Берт Финни? Из-за страховки? – переспросила Лакост.
– Ну хорошо, предположим, что так, – сказал Бовуар, проглотив кусочек аппетитной колбаски, с которой стекал кленовый сок. – Сколько ему лет – сто сорок или больше? Он старше своего веса. Как он мог сдвинуть эту громадную статую с пьедестала? С тем же успехом можно обвинять и ребенка Марианы.
Гамаш отправил в рот кусок яичницы с сыром и уставился в окно. Бовуар был прав. Но вероятность того, что это сделали Питер или Томас, была не больше. Полиция расследовала убийство, совершить которое было невозможно. Никто не смог бы подвинуть Чарльза Морроу и на дюйм, а уж о том, чтобы скинуть его с пьедестала, и речи не могло идти. А если бы кто и попытался, то на это ушло бы немало времени. Да и грохот от падения был бы слышен. И Джулия не стояла бы на месте, дожидаясь, когда статуя упадет и раздавит ее. Но Чарльз Морроу, как и остальное семейство, не издал ни звука.
И потом, падающая статуя не только произвела бы шум, но и оставила бы царапины и сколы на пьедестале, однако его поверхность осталась безукоризненной.
Невероятно. Вся эта история была невероятной. И тем не менее это случилось.
Тут Гамаша посетила еще одна мысль, и он принялся перебирать членов семейства. Ребенка Марианы из числа подозреваемых следовало исключить. Не мог совершить это и Финни. Как не могли мадам Финни, Мариана или даже мужчины. Никто не мог совершить это в одиночестве.
А вместе?
– Питер ошибается относительно страховки Джулии, – сказал Бовуар. Он ждал конца завтрака, чтобы сообщить коллегам эту новость. Последним кусочком блинчика он подобрал с тарелки остатки кленового сиропа. – Мадам Финни не получает выплат по страховке дочери.
– А кто получает? – спросила Лакост.
– Никто. Она не была застрахована.
«Ха-ха!» – торжествовал Бовуар. Ему понравилось выражение их лиц. Он целую ночь осмысливал эту неожиданную новость. Жена богатейшего страховщика Канады не была застрахована?
После нескольких секунд размышления Гамаш сказал:
– Ты должен поговорить с Дэвидом Мартином.
– Я заказал разговор с его адвокатом в Ванкувере. Надеюсь переговорить с ним до полудня.
– Оноре Гамаш?
Эти слова пролетели по комнате и плюхнулись на их стол. Бовуар и Лакост повернули голову туда, где сидели Морроу. На них смотрела мадам Финни, на ее мягком, привлекательном лице гуляла улыбка.
– Так Оноре Гамаш был его отцом? Мне сразу показалась знакомой эта фамилия.
– Мама, тише, – сказал Питер, наклоняясь к ней через стол.
– А что? Я ничего не говорю. – Ее голос продолжал витать по столовой. – И потом, мне тут смущаться нечего.
Бовуар взглянул на шефа.
На лице Армана Гамаша появилась загадочная улыбка. И что-то похожее на облегчение.