26
Глория вздрогнула от испуга. Садовник Билл возник перед окном в сад, как привидение. Снаружи начал накрапывать дождь, но Билл никогда не замечал перемен в погоде. Если Глория говорила: «Чудесное утро, правда?» или «Боже, как сегодня холодно» — он потерянно оглядывался по сторонам, будто пытался узреть что-то невидимое. Странно для садовника, разве погода не должна быть частью его натуры? Глория, как обычно, предложила ему кофе, хотя за пять лет он ни разу не принял приглашения. Билл всегда приносил с собой парусиновую сумку цвета хаки, в которой был старомодный термос и свертки из вощеной бумаги, — Глория подозревала, что в них приготовленные женой бутерброды и пирог, ну, может, еще вареное яйцо.
Когда-то Глория тоже собирала Грэму обед с собой. Давным-давно, когда мир был намного моложе, Глория гордилась умением печь кексы и пирожки с мясом и наполняла маленькие пластиковые контейнеры зеленым салатом, помидорами и морковными палочками, которые Грэм бездумно поглощал где-нибудь на стоянке. Или, может, он вытряхивал содержимое маленьких пластиковых контейнеров в ближайший мусорный бак и отправлялся в паб есть креветки во фритюре с жареной картошкой в компании пышногрудой дамочки. Иногда Глория задавалась вопросом, где же она была, когда случился весь этот феминизм, — разумеется, на кухне, изобретала очередной обеденный паек. Конечно, Грэм уже сто лет не ел обеды из дома, а сейчас он вообще ничего не ел — в него по одним трубочкам вливались таинственные вещества, а по другим выливались, как у астронавта.
Что здесь делает Билл? Обычно в это время он разворачивает свои свертки с едой, уединившись в сарае. Садовник робко прокашлялся. Он был очень маленький, как жокей, и рядом с ним Глория чувствовала себя слонихой.
— Вы что-то хотели? — спросила она.
Он всегда был «Билл», а она «миссис Хэттер». Глория давно уже перестала настаивать, чтобы он обращался к ней по имени. Раньше Билл работал у какого-то аристократа в Шотландских границах, и ему было комфортнее сохранять дистанцию по принципу «хозяйка и слуга». Глории часто казалось, что он вот-вот отвесит ей поклон.
Она вдруг заметила шоколадное пятно на своей белой блузке. Наверное, от шоколадного печенья, которое она ела на завтрак. Она представила, как ее тело, маленькая фабрика клеток, поглощает шоколад, жир и муку (и, вполне вероятно, канцерогенные добавки) и посылает все это по конвейеру в разные цеха на переработку. Это производство, продуктом которого было высшее благо, то есть сама Глория, строилось на принципах кооперации и разделения прибыли. На образцовой фабрике Глория жизнерадостные, веселые работники-клетки подпевали, когда из громкоговорителя звучала мелодия передачи «Рабочий полдень». У них был свой профсоюз, льготное жилье и медицинская страховка, они никогда не застревали в станках и не калечились насмерть, как ее брат Джонатан.
Выяснилось, что мозги жены Билла «превращаются в губку», как он выразился, и поэтому Билл больше не сможет приходить по средам («если вы не против, миссис Хэттер») — вместо сада Глории он теперь будет ухаживать за своей губчатоголовой женой. Глория решила было поделиться с ним подробностями теперешнего состояния Грэма — наконец что-то общее, — но у них и так состоялся самый долгий разговор за все знакомство, и она решила, что больше Билл, скорее всего, не вынесет.
В сотый раз прозвонил телефон. Билл не спросил, почему Глория не двигается с места, а ждет, когда трезвон прекратится. Любопытно, каково это — быть замужем за столь апатичным человеком. Раздражает, наверное, до чертиков. Что ни говори, а с Грэмом было не соскучиться.
Выдав все новости, Билл исчез в сарае, вероятно решил пообедать. Через полчаса он вылез наружу, стряхивая крошки с усов, и принялся аэрировать лужайку с помощью машины, напоминавшей орудие пыток. Глория сделала себе бутерброд с сыром и чатни (чатни был из крыжовника по ее собственному рецепту, крыжовник собрали всего пару недель назад на ферме Стентонов) и съела его, стоя над кухонным столом, а потом прослушала сообщения на автоответчике в коридоре. Их набралось уже столько, что новые записывались поверх старых. Глория подумала, что так же работает ее собственная память, только наоборот.
По той или иной причине, но Грэм был нужен всем. Его отсутствие вызвало настоящую панику в офисах «Жилья от Хэттера», и так уже деморализованных психологической атакой со стороны отдела по борьбе с мошенничеством. «Скажи честно, ты ведь не заделался Робертом Максвеллом?» — произнес озабоченный голос его первого заместителя Гарета Лосона.
Причитания Пэм: «Глория, милая, ты не дашь мне рецепт твоего турецкого чизкейка, я его где-то записывала, но никак не могу найти». Отличный, кстати, рецепт: взбить вместе упаковку сыра «Филадельфия», банку пастеризованных сливок и полдюжины яиц, вылить в смазанную карамелью форму и осторожно заварить на водяной бане. Заполучив такой рецепт, его берегут как зеницу ока. Второй раз Пэм его не видать.
Резкое гавканье Мёрдо Миллера: «Грэм, ты все еще в треклятом Тёрсо?» Бесконечные: «Мама? Мама, ты куда подевалась?» — от Эмили. Скрипучий прононс уроженца Западного побережья, в котором Глория признала их бухгалтера: «Грэм, что происходит? Ты не отвечаешь на мобильный, вчера пропустил совещание». Зычный рык Алистера Крайтона: «Грэм, где тебя черти носят? Ты как сквозь землю провалился, твою мать!» Глория подумала, что не хотела бы оказаться на месте преступника у него в суде. Впрочем, этого судью самого давно пора судить. «Правосудие не имеет ничего общего с законом», — как-то раз беззаботно бросил он Глории и потянулся к блюду с канапе. «Грэм, почему ты не берешь трубку? Нам нужно поговорить. Надеюсь, ты не собираешься меня кинуть».
Не успел Крайтон договорить, как телефон зазвонил снова, и автоответчик тут же променял его на стенания Кристины Теннант, многострадальной секретарши Грэма, работавшей в компании вот уже десять лет. («Вообще-то, Глория, я личный помощник», — не уставала она поправлять извиняющимся тоном, но Глория знала, что если ты печатаешь письма, ведешь протоколы и отвечаешь на звонки, то ты — секретарша. Давайте называть все своими именами.) Ее обычный тон, и так довольно плаксивый, приобрел почти истеричные нотки. «Глория, мы все ищем Грэма, он здесь очень нужен. Ты знаешь, как связаться с ним в Тёрсо?» Все эти годы Глория периодически задавалась вопросом, спал ли Грэм когда-нибудь с Кристиной Теннант, ведь они провели бок о бок десять лет и секретарша до сих пор была увлечена им с неестественной пылкостью. Только та, что страдает от неразделенной страсти, могла питать к Грэму подобные чувства. С другой стороны, Грэм — ходячее клише, спать с секретаршей — вполне в его стиле. Из этого вышла бы неплохая эпитафия на памятник: «Грэм Хэттер — ходячее клише». Хотя какой памятник, если его кремируют. Эпитафию напишут ветер и вода.
Когда человек исчезает, первым делом обзванивают больницы — это общеизвестный факт, но, похоже, всем тем, кто так отчаянно пытался связаться с Грэмом, и в голову не приходило, что в это время он тихо лежит себе на катафалке в отделении интенсивной терапии и ждет, пока его найдут.
Взгляд Глории за что-то зацепился — вспышка в рододендронах, словно свет отражался от чего-то блестящего. Она потянулась за биноклем, который держала под рукой, чтобы наблюдать за птицами. Ей все никак не удавалось настроить фокус, но вдруг картинка стала четкой — блестящие зеленые листья и лицо, просто метаморфозы Овидия какие-то. Лицо снова растворилось в зелени. На сей раз Глория была абсолютно уверена, что это не медведь и не лошадь. И не женщина, превратившаяся в дерево, или наоборот. Глория вышла в сад, распугав воробьев, но, когда она дошла до рододендронов, там уже никого не было, только Билл втихую мочился в кустах.
Электронные ворота распахнулись, пропуская красный «гольф» Глории. Выезжая из дому, она всегда чувствовала себе так, будто скрывается с места преступления. Она направилась на Джордж-стрит, где боги парковки нашли ей место прямо напротив магазина «Грейс», и купила ключ для радиатора и «Истребитель пятен» (удаляет жвачку, клей и лак для ногтей), а потом дотащилась до Королевского банка на углу Касл-стрит и сняла дневную норму в пятьсот фунтов.
Когда она вернулась, Билл уже складывал свои вещи в багажник. Несмотря на то что у них в сарае был весь мыслимый садовый инвентарь, Билл предпочитал привозить собственные инструменты, некоторые выглядели настолько древними, что их впору было выставлять в сельскохозяйственном музее.
— Ну, — лаконично изрек он, — тогда я поеду.
Глория подумала, что, не вернись она вовремя, он бы уехал, даже не попрощавшись. Пять лет, и все, чего она удостоилась, — «тогда я поеду». Что-то в этом духе ей сказал и Грэм вчера утром. Глория попыталась вспомнить его последние слова. «Скорее всего, буду поздно» — ничего нового, еще что-то про «долбаных копов» и «всё, меня нет». Пророческие речи.
Надо бы подарить Биллу что-нибудь на прощание, как же это она не подумала купить подарок в городе. Можно, конечно, деньги, но это как-то без души. С самого нежного возраста Юэн и Эмили на день рожденья и Рождество неизменно просили только деньги. Глории нравилось дарить подарки, а не деньги. Деньги — это здорово, но безлично. Это бизнес.
Билл захлопнул багажник, и она сказала:
— Подождите минутку, — и поспешила в дом, чтобы найти что-нибудь подходящее.
Трудно угадать, что могло бы понравиться такому немногословному человеку, может, пара изящных далматинцев из стаффордширского фарфора, нагло рассевшихся на синих подушках, — наверняка он любит собак — или чудная коллекционная муркрофтская ваза? И тут она вспомнила, как однажды застала его у двери в сад — за пять лет он ни разу не переступил порога — любующимся загнанным оленем на стене. Глория сняла неожиданно тяжелую картину с крюка и вынесла ее Биллу.
Он не хотел ее брать.
— Дорого, поди, миссис Хэттер, — застенчиво пробормотал он.
— Не так уж, — ответила Глория. — Берите же. Где-то найдешь, где-то потеряешь.
Она подумала о жене Билла и ее губчатых мозгах. Иногда находишь чуть-чуть, а теряешь ох как много.
В конце концов он согласился приютить у себя обреченного оленя, сунул его в багажник поверх инструментов и в последний раз выехал за ворота. Глория не испытывала к садовнику ни симпатии, ни неприязни, однако ей вдруг стало грустно при мысли о том, что она никогда больше его не увидит. Пусть они почти не общались, но среда была для нее «днем Билла». Понедельник был «днем хосписа»: Глория нацепляла лучезарную улыбку и развозила на тележке чай по местному хоспису — хороший фарфор, домашнее печенье, все самое лучшее для тех, кто умирал и знал об этом.
Пятница была «днем Берил». Похоже, Берил переживет своего сына. Она жила в доме престарелых всего в нескольких кварталах от них, и Глория всегда навещала се по пятницам после обеда, хотя Берил понятия не имела, кто такая Глория, потому что ее мозг тоже размягчился и превратился в губку. По ощущениям Глории, ее собственный мозг, напротив, превращался в нечто твердое и неуязвимое вроде коралла. Они видели коралл-мозговик на Мальдивах, когда Глория совершила робкую вылазку с аквалангом в подводный мир. На ней был старый темно-синий закрытый купальник, который она обычно надевала в уорристонский бассейн, и она думала о том, как заострилось с годами ее тело от плеч до бедер, придавая ей сходство с ящерицей. Все остальные женщины на раскаленном белом пляже были стройны, загорелы и одеты в крошечные дорогие бикини.
В январе они всегда ездили отдыхать в экзотические места — Сейшелы, Маврикий, Таиланд, — останавливались в самых дорогих отелях, где их облизывали с головы до ног. Грэму нравилось быть богатым и нравилось показывать свое богатство другим. Если он поправится, если выживет — боже упаси! — сможет ли он смириться с бедностью? Скорее всего, нет. Так что, очень возможно, смерть для него — благо.
В их отеле на Мальдивах было много русских. Стройные светловолосые женщины возились с детьми, а мужчины, толстые и волосатые, как моржи, дни напролет жарились на солнце в чересчур тугих плавках, сверкая золотыми побрякушками и намасленной кожей. «Гангстеры», — заявил Грэм со знанием дела. Глория не могла понять, на кого же похожи эти русские, а потом до нее дошло — на Грэма. Они перегрэмили Грэма, а это немалое достижение.
Последний секс у Глории с Грэмом случился тогда, на Мальдивах, на туго натянутом белом покрывале. Над кроватью закручивался спиралью потолок из тропической древесины. Акт вышел неловкий и больше напоминал борьбу.
Кто будет навещать ее в доме престарелых? Глория не могла представить, чтобы Эмили появлялась раз в неделю с новым бельем, кремом для рук и гиацинтом в горшке, сидела рядом, расчесывала ей волосы, массировала руки, вела односторонний, бессмысленный разговор. А Юэн, наверное, вообще ни разу не придет.
Зазвонил телефон. Глория вышла в коридор и посмотрела на него. Он потихоньку становился одушевленным — раздражающим и неумолимым, совсем как голос, который кричал на автоответчик: «Мама!» Из щели почтового ящика, словно язык, высовывалась «Ивнинг ньюс». Глория вытащила газету и пролистала, пока Эмили тянула свой монотонный двусложный напев, — она так делала, когда была маленькая, твердила мантру «Мама-мама-мама-мама», но, когда Глория спрашивала, чего она хочет, дочь только пожимала плечами, напускала на себя озадаченный вид и заявляла, что «ничего».
— Мама! Мама! Мама! Я знаю, что ты там, сними трубку. Сними трубку, или я вызову полицию. Мама, мама, мама, мама.
В последний раз всей семьей они собирались на Рождество. Юэн работал в агентстве по охране окружающей среды и прилетел домой из Патагонии. Несмотря на заботу об экологии, человеком он был не слишком приятным. Вечно пыжился от самодовольства, что, мол, не претендует на долю в отцовском бизнесе, играющем свою скромную роль во «всемирном капиталистическом заговоре». Это не мешало ему каждый раз, приезжая домой, брать у Грэма деньги. Юэн не оправдал отцовских надежд, он не выказывал ни малейшего интереса к столпам шотландской религии — алкоголю, футболу, обиде на весь белый свет, — на которых держалась вера Грэма. Грэм собирался осуществить мечту всей своей жизни — купить футбольную команду премьер-лиги, когда вчера его настигла судьба и он скапутился под Татьяной. В кейсе у него лежал неподписанный контракт.
Когда Юэн заявил, что вступил в партию зеленых, отец сказал только: «Вот же тупой раздолбай». Что до Эмили, то у нее не было никаких принципов, когда речь заходила о Грэмовых деньгах. Конечно, Грэму следовало готовить ее себе в преемницы — из нее бы вышел замечательный капиталист-спекулянт.
Эмили была чудесной девочкой, вся такая сладкая и веселая. Она боготворила Глорию, что бы та ни делала. Но однажды она проснулась, и ей было уже тринадцать, и так тринадцать и осталось. Теперь ей тридцать семь, муж и ребенок, но материнство только еще больше сквасило ей характер. Она жила в Бейзингстоке с мужем Ником («менеджером проектов в сфере ИТ», что бы это ни значило) и все время на всех дулась.
На Рождество Юэн и Эмили всегда говорили о том, как изменилась их жизнь, как они развиваются и растут, но Глория, по их мнению, из года в год должна была оставаться прежней. Стоило ей упомянуть, что у нее в жизни появилось что-то новое — «Я записалась в фитнес-клуб» (она попыталась ходить — но бросила — на курс под названием «Стильные пятьдесят», еще были «Роскошные шестьдесят», и на шестидесяти все и заканчивалось) или «Думаю пойти на разговорный французский во Французском институте», — они тут же раздраженно затыкали ей рот, как бестолковому ребенку: «Ну, мама».
В канун последнего совместного Рождества, когда Грэм еще был полноценным членом семьи, а не астронавтом, бороздящим космические просторы, Глория, как обычно, готовила шоколадное полено. На Рождество у них всегда было шоколадное полено и пудинг. Она сделала смесь для рулета — никакой муки, только яйца с сахаром и побольше дорогого шоколада, — а потом скатала его со взбитыми сливками и пюре из каштанов, украсила шоколадным масляным кремом, нарисовала бороздки и посыпала сахарной пудрой. Наконец, она срезала в саду ветку плюща, опустила ее в белок с сахаром, обвила вокруг полена и посадила сверху красную пластмассовую малиновку. На ее вкус, вышло замечательно, прямо сказочный торт, и если бы она до сих пор переживала насчет калорий, после этого полена все ее калории были бы выбраны на год вперед.
Когда наставало время есть эту красоту, Юэн традиционно заявлял (ибо в семейном сценарии у каждого была своя роль): «Мне не клади, я буду только пудинг», Эмили говорила: «Боже, мама, такие вещи отравляют организм», а теперь, когда у нее была Зантия, добавляла угрожающе: «И Зантия тоже не будет», потому что, насколько Глория могла судить, годовалая Зантия росла на голой пшенке, затем Грэм выдавал неизбежное: «И зачем ты делаешь это дерьмо, его же никто не ест», а Глория возражала: «Я ем» — и отрезала себе большой кусок. И съедала его. И каждый день после Рождества она доставала полено из холодильника и отрезала очередной большой кусок, пока не оставался только один, с малиновкой, и она выставляла его на улицу для белок и птичек, без малиновки конечно, чтобы белки случайно ее не съели. Или чтобы на нее не напала другая малиновка, решив, что какая-то парализованная пигалица вторглась на ее территорию.
Роли были закреплены раз и навсегда: Грэм — злодей, Юэн — протагонист, Ник — его кроткий соратник, а Эмили — невзрослеющая инженю, капризная дочка, которой все (само собой) отравляли жизнь. Сама Глория на сцене не появлялась, играя женщину на кухне. На Рождество они забирали Берил, мать Грэма, из дома престарелых, и та сидела на диване, пуская слюни. Актриса массовки, роль без слов.
— Ты проявляешь классическую пассивную агрессию! — прошипела Эмили Глории, пока та поливала индейку жиром.
Глория не вполне понимала, что такое пассивная агрессия, классическая или еще какая, но очевидно было, что Эмили это дело не переваривает.
— Ты всегда такая милая со всеми, — сказала Эмили.
— Разве это плохо?
Эмили пропустила слова матери мимо ушей и гнула свое. Она шмякнула миску с печеной картошкой на кухонный стол.
— Но на самом деле ты ужасно злишься. Знаешь, что я недавно поняла?
Эмили ходила на психотерапию в Бейзингстоке, каждую среду; там некто по имени Брюс занимался «позитивным перепрограммированием» ее мозгов.
— Что ты недавно поняла? — Глории захотелось стукнуть дочь половником по голове — куда быстрее и дешевле, чем ходить к Брюсу, а эффект тот же.
— Я поняла, что всю жизнь не была самой собой.
— И кем же ты была? — Глория знала, что следует выказать больше сочувствия, но почему-то не могла себя заставить.
— Умно, мама, ничего не скажешь. Я не направляла все силы на то, чтобы быть самой собой, потому что вся моя жизнь была отравлена страхом, что я могу стать тобой.
Глория не считала себя образцом добродетели, скорее наоборот, но она полагала, что все относительно, — в сравнении с Эмили большинству можно становиться в очередь на канонизацию.
Вклад Эмили в рождественский стол — закуска из инжира с пармской ветчиной. Просто купила инжир и ветчину в продовольственном отделе «Харви Николз» и разложила эту ерунду на блюде, но это не помешало ей воодушевленно отрекомендовать свое творение: «А вот тут у нас кое-что вкусненькое — для разнообразия», а затем самой себе бурно поаплодировать: «Ну просто объедение! Наконец хоть что-то новенькое, правда?» Закуска сопровождалась предупреждением для Ника — ставя тарелки на стол, Эмили с маниакальной веселостью заявила: «Милый, только не надо говорить ничего нелицеприятного». Она получила степень магистра искусств по литературе в Голдсмитсе, что не мешало ей использовать слова, значения которых она не знала. На кухне Эмили призналась Глории, что «у них с Ником сейчас не ладится» и она даже подумывает о том, чтобы «разойтись на время». При мысли, что Эмили может вернуться домой, сердце у Глории сжалось ужасом.
— В горе и в радости, — сказала она, и Эмили ответила:
— Что, как вы с папой? Живете вместе, хотя видеть друг друга не можете.
Дети — далеко не всегда благо.
Если бы они знали, что это их последнее Рождество с насквозь прогнившим и прелюбодействующим отцом семейства, изменило бы это что-нибудь? Возможно, Глория зажарила бы гуся вместо индейки, гуся он любил больше, — вот, пожалуй, и все, на что она была готова.
Глория села на обитый персиковым дамаском диван в персиковой гостиной и принялась пить чай с сэндвичем, который купила в городе. Сэндвич был с моцареллой, авокадо и рукколой. В музее под названием «Прошлое Глории» ни одного из этих ингредиентов не встречалось. Она помнила времена, когда из зелени был только латук. Дряблые, мягкие, безвкусные листья. Английский латук. Она помнила времена до моцареллы и авокадо, до баклажанов и кабачков. Помнила, как впервые увидела йогурт в магазинчике на углу в северном городке, который прежде — да и сейчас — был ее домом, хотя последний раз она ездила туда двадцать с лишним лет назад.
Она помнила времена, когда не существовало ни еды навынос, ни тайских ресторанов, а замороженные полуфабрикаты «Веста» были экзотикой. Времена, когда едой считалась селедка, фарш и ветчина. Однажды она вскользь упомянула при Эмили, что помнит времена, когда никто не знал, что такое баклажаны, и дочь огрызнулась: «Не говори глупостей». На десерт Глория съела ломтик генуэзского бисквита (весь секрет в том, чтобы добавить в тесто ложку горячего молока). Она уже повесила свою викторианскую картину с котятами в корзине на место мрачного загнанного оленя, хотя тот и оставил о себе напоминание — кант из тонкого слоя копоти. Комнату полностью отремонтировали год назад после установки новой сигнализации, но Глорию не переставало удивлять, как быстро в ней скапливается грязь. Котята на стене смотрелись идеально.
Она настолько погрузилась в созерцание невинных кошачьих шалостей, что не заметила, как за дверью в сад возник громоздкий силуэт. Когда человек поднял мясистую лапу и постучал по стеклу, Глория едва не свалилась с дивана.
— Господи, у меня чуть сердечный приступ не случился, Терри, — сердито сказала она, поднимаясь, чтобы открыть дверь.
— Извините.
Теренс Смит. Грэмов голем, слепленный из грязи со дна отстойника где-то в центральных графствах. Иногда Мёрдо одалживал его, когда был нужен вышибала или телохранитель (охранная фирма Мёрдо присматривала за хрупкими знаменитостями, наезжавшими в столицу), но в основном он был ручным головорезом Грэма и его шофером, когда хозяин так напивался, что не мог найти руль, — Грэм отказывался втискивать свое эго в красный «гольф» Глории, — или просто ошивался поблизости, источая, как и его псина, туповатую преданность. Глория угощала и собаку, и хозяина пирожными и не подпускала к кошкам и маленьким детям. Сегодня собаки с ним не было.
— Куда ты дел собаку, Терри? Где Спайк?
Он издал странный сдавленный звук и замотал головой, вместо ответа спросил, где Грэм, его кукловод.
— Он в Тёрсо.
Смешно, но чем чаще она это повторяла, тем больше это походило на правду, во всяком случае в метафизическом смысле, словно Тёрсо — чистилище, куда изгоняют грешников. Глория как-то ездила в Тёрсо, и для нее эта метафора была вполне правдива.
— В Тёрсо? — В его голосе слышалось сомнение.
— Да. Это на севере.
Она сомневалась, что в школе Терри интересовался географией Шотландии. Глория нахмурилась. Уродливое лицо бугая сегодня было особенно неприятного оттенка.
— Терри, что у тебя с носом?
Он прикрыл лицо рукой, будто вдруг застеснявшись.
Снова зазвонил телефон. Глория с Терри молча выслушали скулеж Эмили: «Мама-мама-мама».
— Это дочка ваша, — наконец сказал Терри. Видимо, думал, что Глория ее не признала.
Она вздохнула:
— Она самая, — и, вопреки голосу рассудка, подошла к аппарату и сняла трубку.
— Я звоню целую вечность, — сказала Эмили, — но постоянно попадаю на автоответчик.
— Меня не было дома, — сказала Глория. — Оставила бы сообщение.
— Я не хотела оставлять сообщений, — сердито сказала Эмили.
Глория смотрела, как Терри топает прочь по дорожке. Он чем-то напоминал ей Кинг-Конга, только злого.
— Мама?
— А?
— Что-то случилось? — резко спросила Эмили.
— Случилось? — переспросила Глория.
— Да. С папой все в порядке? Я могу с ним поговорить?
— Он сейчас не может подойти к телефону.
— У меня для тебя новости, — заявила Эмили, чуть ли не со стальными нотками в голосе. — Хорошие новости.
— Хорошие новости? — Глория была озадачена. Неужто Эмили снова беременна? (И хорошие ли это новости?)
— Я нашла Иисуса.
Слова дочери застали ее врасплох.
— Да ну! — сказала Глория. — И где же ты его нашла?