17
– Хэнк, – сказал Аттикус, – а сходи-ка ты полюбуйся розами на площади? Найдешь верные слова для Эстеллы – она подарит тебе цветочек. Кажется, сегодня верные слова нашел я один.
Он дотронулся до лацкана со свежим алым бутоном в петлице. Джин-Луиза взглянула через площадь и увидела черную против солнца фигуру – Эстелла усердно рыхлила землю под кустами.
Протянутая Джин-Луизе рука повисла в воздухе, и Генри, уронив ее, ушел без возражений. Джин-Луиза посмотрела ему вслед.
– Ты все это знал про него?
– Разумеется.
Аттикус относился к Генри как к сыну, перенес на него всю любовь, что раньше предназначалась Джиму. Джин-Луиза внезапно осознала, что они стоят на том самом месте, где Джим умер. Аттикус заметил, как она вздрогнула.
– Не прошло, вижу?
– Не прошло.
– Пора бы уж пережить и избыть. Схоронили – и дальше пошли: надо жить.
– Не хочу про это говорить. Да и вообще мне надоело здесь торчать.
– Ну, пойдем в контору.
Отцовская контора всегда была для нее прибежищем и тихой пристанью. Джин-Луизе было там тепло и уютно, а горести, если и не улетучивались вовсе, по крайней мере, становились переносимы. Интересно, думала она, на столе те же самые выдержки из свода законов, папки и всякая канцелярская утварь, что и во времена, когда она, запыхавшись, влетала в кабинет в страстных мечтах о ванильном рожке и просила пять центов. Она и сейчас видела, как Аттикус разворачивался в своем вертящемся кресле и вытягивал ноги. Потом засовывал руку в самую глубину кармана, извлекал горсть мелочи и отбирал совсем особую монетку. Его детям всегда и всюду был вольный вход.
И сейчас Аттикус медленно уселся и развернулся к ней. Она заметила, как по его лицу скользнула и исчезла болезненная гримаса.
– Так ты все знал про Хэнка?
Знал.
– Я не понимаю мужчин.
– Ну-у, моя милая, мужья, которые обсчитывают жен, выдавая им деньги на хозяйство, и не подумают обсчитывать лавочника. Людям свойственно хранить свою порядочность в потайном ящике секретера. В каких-то делах они могут быть безупречно честны, в других – сами себя дурачат. Так что будь помягче с Хэнком: он делает большие успехи. Джек сказал мне, ты чем-то расстроена. В чем дело?
– Джек сказал тебе…
– Ну да. Звонил недавно. И среди прочего сказал, что ты вот-вот выйдешь на тропу войны, если еще не вышла. Судя по тому, что я слышал, – это произошло.
Ах вот как, значит. Кажется, пора бы привыкнуть, что близкие покидают ее один за другим. Доктор Финч был последней надеждой – теперь не стало и ее. Ну и черт бы с ними со всеми. Ладно. Она скажет Аттикусу, в чем дело. Скажет и уедет отсюда. Убеждать и доказывать ничего не будет – проверено опытом, что это бесполезно. Он всегда ее переспорит: она ни разу в жизни не выиграла у него ни единого спора. Больше можно и не пробовать.
– Да, сэр, я расстроена. И могу сказать, чем именно. Этим вашим советом граждан. Я считаю, это отвратительно, и заявляю об этом прямо.
Аттикус откинулся на спинку кресла.
– Джин-Луиза, – сказал он. – Ты ничего не читала, кроме нью-йоркских газет. Я не сомневаюсь, ты повсюду видишь только дикие угрозы и взрывы. У нас тут не Северная Алабама и не Теннесси. Мейкомбский совет состоит из наших граждан и ими же управляется. Наверняка ты лично знаешь там всех.
– Ну как же! Всех – начиная с этой твари Уиллоби.
– У каждого, кто пришел туда, могли быть свои причины. Причем разные.
Не припомню иной войны, что затевалась по такому множеству причин… Кто это сказал?
– Ну да, но сошлись все ради одного.
– Могу сказать, что туда привело меня. Федеральное правительство и Ассоциация. Скажи мне, Джин-Луиза, что ты почувствовала, узнав о решении Верховного суда?
Детский вопрос. На это она ответит.
– Я была в ярости.
Это правда. Она слышала, что оно готовится, знала, каким оно будет, считала, что оно не станет для нее потрясением, но когда купила на углу и развернула газету, пришлось зайти в первый попавшийся бар и выпить чистого бурбона.
– Почему?
– Вот, подумала я, опять нам говорят, что надлежит делать и как быть.
Аттикус усмехнулся:
– Это была непосредственная реакция. А что ты подумала, пораскинув мозгами?
– Ничего особенного я не подумала, но испугалась. Опять они норовят поставить телегу впереди лошади.
– То есть?
Он поддразнивает ее. Ладно, пусть. Сейчас оба они на твердой почве.
– Ну, пытаясь соблюсти одну поправку, они как будто вычеркивают другую. Десятую. Она короткая, в ней всего одна фраза, но, кажется, едва ли не самая важная.
– Это ты своим умом дошла?
– Да, сэр, своим. Я ни бельмеса не смыслю в конституциях, но…
– Но пока мыслишь весьма конституционно. Валяй дальше.
Дальше? Что дальше? Дальше надо сказать, что я не могу смотреть ему в глаза. Ладно. Хочешь знать мои взгляды на Конституцию – изволь:
– Мне кажется, Верховный суд, пойдя навстречу реальным нуждам небольшой группы населения, совершил нечто ужасающее – такое, что всерьез навредит огромному большинству. То есть сделал все наоборот. Аттикус, я правда же не разбираюсь… Но, по-моему, между нами и каким-нибудь не в меру бойким пареньком, которому неймется, стоит только Конституция, а тут вдруг является Верховный суд и шутя-играя отменяет целую поправку. У нас вроде бы система сдержек и противовесов, но когда доходит до дела, сдержать этот самый суд нам нечем и уравновесить – тоже. Потому что – кто ж на такое отважится? О господи, я вещаю как в Актерской студии…
– Что-что?
– Неважно. Я… я просто хочу сказать, что, пытаясь поступить правильно, мы подвергаем реальной опасности само наше устройство.
Она взъерошила волосы. Обвела взглядом ряды черно-коричневых книжных корешков – переплетенные судебные отчеты. Посмотрела на выцветшую картину «Девять стариков», висевшую слева. Жив ли еще Робертс? Она не помнила.
– Итак, ты говоришь… – вернул ее к действительности терпеливый голос отца.
– Да… Я говорю, что… что не сильно разбираюсь в правительственных делах, во всякой экономике, да, если честно, мне и не интересно особо, но я знаю одно: для меня, маленького гражданина этой страны, федеральное правительство – сплошь унылые коридоры и долгое сидение под дверью. Чем больше у нас есть, тем дольше мы ждем и тем больше устаем от ожидания. Вот эти замшелые старцы-рутинеры на картине понимали это – но теперь, вместо того чтобы провести законопроект через Конгресс, через законодательные собрания штатов, как полагается, мы, пытаясь все исправить, просто позволили им понастроить новых коридоров, где ждать придется вообще до бесконечности…
Отец выпрямился в кресле и рассмеялся.
– Я же сказала, что ничего в этом не смыслю.
– Милая моя, ты так рьяно ратуешь за права штатов, что рядом с тобой я просто либерал рузвельтовского толка.
– Ратую за права штатов?
– Теперь, когда я настроил уши на восприятие женской логики, могу сказать, что наши с тобой убеждения очень схожи, – сказал Аттикус.
Хотелось вытравить из души все, что она увидела и услышала здесь, уползти в Нью-Йорк, оставить себе лишь память об отце. О нем, о Джиме, о себе, о тех временах, когда все было просто, а люди не лгали. Но она не могла допустить, чтобы отец вступил с нею в сговор и избежал суда. Да еще сдобрить все это лицемерием.
– Аттикус, если ты веришь в это, почему не поступаешь по справедливости? Как бы отвратителен ни был Верховный суд, он сделал, что должно, он положил начало…
– Иными словами – если Верховный суд сказал, мы должны взять под козырек? Нет, моя дорогая! Я рассуждаю иначе. И совершенно напрасно ты думаешь, что я, отдельно взятый гражданин, подчинюсь. Ты сама сказала, что в этой стране только одно выше Верховного суда – и это Конституция.
– Аттикус, мы друг друга не слышим.
– Ты чего-то не договариваешь. О чем ты?
Темная Башня. Чайльд-Роланд к Темной Башне пришел. Мы учили это в школе. Дядя Джек. Теперь я вспомнила.
– О чем я? О том, что я не в восторге от того, как они это сделали, и «не в восторге» – это еще очень мягко сказано, я в ужасе от того, как они это сделали, но они должны были это сделать. Аттикус, пришла пора поступить по справедливости.
– По справедливости?
– Именно, сэр. Пора дать им шанс.
– Неграм? А у них его нет?
– Да вот нет, представь себе.
– И что же, скажи на милость, мешает любому негру в этой стране пойти, куда хочется, и заниматься, чем нравится?
– Это вопрос с подковыркой, и ты это отлично знаешь! Меня так тошнит от этой двойной морали, что…
Он уколол ее, и она дала понять, что почувствовала укол. Не удержалась.
Атгикус взял карандаш и постучал им по столу.
– Скажи-ка мне, Джин-Луиза, – сказал он. – Тебе никогда не приходило в голову, что если в рамках одной цивилизации рядом живут люди отсталые и люди передовые, социальной Аркадии быть не может?
– Ты сбиваешь меня, Аттикус, речь не о том, давай пока социологию сюда не вмешивать. Приходило, приходило, но, знаешь, мне доводилось слышать и кое-что иное. Есть одна формула, и она вживлена мне в самый мозг. Звучит так: «Равные права – всем, особые привилегии – никому», и для меня значит именно и только это. А не то, что карту с верха колоды сдают белому, а с низу – черному. И…
– Что ж, давай взглянем под таким углом, – сказал отец. – Ты не станешь отрицать, что наше чернокожее население – отсталое? Ты это признаешь? И все смыслы слова «отсталость» ты понимаешь, не правда ли?
– Да.
– И ты отдаешь себе отчет в том, что на Юге подавляющее большинство их неспособно в полной мере разделять ответственность, неотъемлемую от гражданства, и сознаешь, почему так?
– Да.
– И несмотря на это, желаешь предоставить им все права гражданина?
– Черт возьми, ты все с ног на голову переворачиваешь!
– Черта не зови, не поможет. А лучше вдумайся: на другом берегу, в округе Эбботт, сущее несчастье – тамошнее население на три четверти состоит из негров. Избиратели – пятьдесят на пятьдесят: скажем за это спасибо тамошней крупной школе. Что произойдет, если убрать ограничения? А вот что – округ не сможет содержать полный штат своих служащих, потому что если голоса негров постепенно перевесят, все кабинеты во всех ведомствах займут чернокожие…
– Откуда такая уверенность?
– Дорогая моя, ну подумай сама. Когда они голосуют, то голосуют гуртом.
– Аттикус, ты напоминаешь мне того старого издателя, который послал газетного художника освещать Испано-Американскую войну: «Ты только давай картинки, а уж остальное – мое дело». У тебя цинизма не меньше.
– Джин-Луиза, это не цинизм, а попытка представить тебе истину в неприкрашенном виде. Нужно видеть то, что есть на самом деле, – как и то, что быть должно.
– Почему тогда ты не показал мне, что есть на самом деле, когда я еще сидела у тебя на коленях? Зачем так неосмотрительно читал мне книги по истории и рассказывал о том, что, мне казалось, для тебя было важно? Почему не объяснил, что все это за забором с надписью «Только для белых»?
– Ты непоследовательна, дитя мое, – мягко заметил Аттикус.
– Это еще почему?
– Ты поносишь Верховный суд на чем свет стоит, а теперь как будто выступаешь от имени Ассоциации.
– Черт возьми… Дело не в неграх. Да, те добились заключения Минюста, и Бог бы с ними, я зверею не из-за этого. Я просто вне себя от того, как обходятся с Десятой поправкой. Негры…
…Второстепенны на той войне, которую мы ведем сейчас… на твоей персональной войне.
– И что же – ты вступила в Ассоциацию по всей форме?
– Как ты мог подумать такое!
Аттикус вздохнул. Резче обозначились складки у губ. Пальцы с опухшими суставами повертели желтый карандаш.
– Джин-Луиза, – произнес он. – Давай я сразу кое-что тебе скажу со всей возможной прямотой. Человек я старомодный, но в это верю всей душой. Я – демократ джефферсоновского толка. Знаешь, что это такое?
– Ух ты, а я думала, ты голосовал за Эйзенхауэра. А Джефферсон, мне казалось, был светоч Демократической партии.
– Я тебя оставлю на второй год! У Джефферсона с демократами общего лишь то, что они вешают его портреты на своих банкетах. Джефферсон считал, что право быть гражданином так просто не дают и не берут – человек должен его заработать. Избирательное право, по мнению Джефферсона, не предоставляется человеку исключительно в силу того, что он человек. Этого мало – надо еще быть ответственным человеком. Право избирать и быть избранным – бесценная привилегия, завоеванная человеком при экономической модели «живи и другим жить не мешай».
– Ты переписываешь историю.
– Вовсе нет. Тебе не повредило бы вернуться к истокам и узнать, во что на самом деле верили наши отцы-основатели, а не доверяться пересказам и домыслам нынешних толкователей.
– Итак, ты джефферсоновец, но не демократ.
– Как и Джефферсон.
– Может, ты просто сноб?
– Может. Если дело касается правительства, я готов признать, что я сноб. Я предпочел бы, чтоб оно меня оставило в покое и позволило бы самому вести свои дела – жить и другим не мешать. И чтобы мой штат сам был хозяином у себя дома, без вмешательства Ассоциации, которая ни черта в этом не смыслит. Эта организация за последние пять лет наворотила тут такого…
– Аттикус, она не сделала и половины того, что я увидала здесь за два дня. Проблема в нас.
– В нас?
– В нас. Именно в нас. В тебе. Хоть кто-нибудь вместо перебранок и пышных словес о правах штатов и о том, какое нам нужно правительство, подумал, как помочь неграм? Поезд ушел, Аттикус. Мы сидели сложа руки и злились, горячо обсуждая, что намерен сделать Верховный суд, и еще горячей – что он сделал. И вот – дождались Ассоциацию и, естественно, пустили в ход слово «черномазые». Отыгрались на них, потому что злились на правительство. А когда появилась Ассоциация, мы не пошли на уступки – мы просто сбежали. Вместо того, чтобы хотя бы попытаться помочь им жить рядом с нами, мы бежали, как Наполеон из России. И, кажется, так мы бежали впервые в истории и, убежав, проиграли сражение. Куда им было деваться? Кто их направит? И куда? Мы более чем заслужили все, что нам преподнесла Ассоциация.
– Неужели ты взаправду так считаешь?
– Да, именно так.
– Тогда давай взглянем на вопрос практически. Ты хочешь, чтобы негры заполонили наши школы, наши церкви и театры? Ты хочешь, чтоб они оказались в нашем мире?
– Но ведь они люди, а? Как по-твоему? Когда они зарабатывали для нас деньги, мы ввозили их сюда очень охотно.
– Хочешь ли ты, чтобы твои дети ходили в школу, где, для того чтобы негритята освоились, все критерии опустят до полу?
– Уровень образования в соседней школе опускать уже некуда, и ты это знаешь. А негры должны иметь те же возможности, что у всех остальных, получить тот же шанс, что и…
– Послушай, Глазастик, – сказал Аттикус, откашлявшись. – Ты огорчилась, увидев меня там, где, по твоему мнению, мне быть не пристало. Я пытаюсь объяснить тебе свою позицию. Пока попытки мои безуспешны. Сообщаю исключительно для твоего сведения: весь мой опыт учит меня, что белый – это белый, а черный – это черный. И по сию пору никто не смог убедительно опровергнуть это положение. Мне семьдесят два года, но я все еще готов услышать убедительный аргумент. Теперь поразмысли вот над чем: что случится, если все негры Юга внезапно получат гражданские права? Я скажу тебе, что. Будет новая Реконструкция. Хочешь ли ты, чтобы нашим штатом управляли люди, не имеющие представления о том, как им управлять? Хочешь ли ты, чтоб городское хозяйство попало в руки… подожди минутку, не перебивай. Да, мы все знаем, чего стоит Уиллоби и вся его шайка, но назови мне хоть одного негра, который был бы так же сведущ. Скажем, мэром Мейкомба станет Зибо. Хочешь ли ты, чтобы городские финансы попали в руки столь компетентного человека? Не забывай – мы в меньшинстве… И мне кажется, дитя мое, ты все никак не поймешь, что здешние негры были и остаются большими детьми. Ты это наверняка знаешь, ты видела это всю жизнь. Они невероятно продвинулись на пути к тому, чтобы сравняться с нами и зажить жизнью белого человека, но все еще бесконечно от этого далеки. Они двигались в своем темпе, на той скорости, какую могли выдержать, и с каждым годом все больше их ходило на выборы… Но не тут-то было – объявилась Ассоциация со своими фантастическими требованиями и дичайшими представлениями о правительстве и власти… И кто вправе осуждать южан, что те возмутились, когда люди, совершенно не разбирающиеся в местных повседневных делах, стали говорить, как южанам быть и что делать?.. Ассоциации безразлично, владеет чернокожий землей или арендует ее, насколько грамотно он ведет хозяйство, хочет ли он, пытается ли он постичь начатки профессии и стать на ноги, – нет, ее интересует только его голос… Вот я и спрашиваю – как можно осуждать Юг за желание сопротивляться нашествию людей, которые до такой степени стыдятся своей расы, что хотят от нее откреститься? И может ли человек, который здесь родился и жил так, как жила ты, видеть в этом лишь покушение на Десятую поправку? Они же пытаются уничтожить нас! Где ты была, Джин-Луиза?
– Да здесь, в Мейкомбе.
– Что ты хочешь сказать?
– Что я выросла здесь, в твоем доме, но не знала, что у тебя на уме. Я слышала лишь то, что ты говорил. А ты, видимо, не считал нужным говорить мне, что мы по природе своей лучше негров, да осенит благодать их курчавые головы, что они могут пойти далеко, но лишь до известного предела, ты не считал нужным говорить то, что вчера на вашем собрании сказал мне мистер О’Хэнлон. И его устами говорил ты. Ты не только сноб и деспот, Аттикус, ты еще и трус. Толкуя о правосудии, ты забывал добавить, что правосудие не имеет к людям никакого отношения… И то, что ты утром сказал про Зибо-младшего, не имело никакого отношения к нашей Кэлпурнии и ко всему, что она значит для нас, к ее верности нам… Нет, ты видел только «черномазого», ты думал про Ассоциацию, ты искал баланс интересов, так?.. Я помню то дело об изнасиловании, но я тогда не поняла, в чем суть. Ты любишь правосудие, не отнять. Но – абстрактное правосудие, пункт за пунктом изложенное в записке по делу. Оно не имело ничего общего с тем чернокожим пареньком, просто тебе нужна была ясная и внятная записка. Ты любишь порядок, то дело его нарушало, и ты создал порядок из хаоса. И теперь расплачиваешься за эту маниакальную страсть к порядку.
Она была уже на ногах и держалась за спинку стула.
– Аттикус, я уже сказала тебе и повторю еще тысячу раз: предупреди своих молодых друзей, что если они хотят сохранить Наш Образ Жизни, пусть знают – он начинается у них дома. Не в школе, не в церкви – дома. Скажи им, а в пример приведи свою слепую, безнравственную, шальную дочь, которая так любит черномазых. Иди передо мной с колокольчиком и выкликай: «Прокаженная!» Признай меня своей ошибкой. Ткни в меня пальцем и скажи: «Вот Джин-Луиза Финч – как ни влиял на нее белый сброд, с которым она вместе ходила в школу, она осталась нечувствительна, словно ни в какую школу и вовсе не ходила. Все заповеди свои она получала дома от родителя». Эти семена бросил в почву ты, Аттикус, и вот теперь пожинаешь плоды в собственном доме…
– Тебе есть еще что сказать?
– Я и половины даже не высказала, – фыркнула Джин-Луиза. – Никогда не прощу тебе то, что ты со мной сделал. Ты предал меня и обманул, ты лишил меня дома, я в пустыне, и мне нет больше места в Мейкомбе, а больше нигде у меня дома быть не может.
Голос ее дрогнул:
– Скажи мне, ради Бога, почему ты не женился? Нашел бы себе какую-нибудь славную глупую леди с Юга, и она бы дала мне правильное воспитание. Сделала бы из меня медоточивую притвору, такую куколку-птичку, и я бы только хлопала ресницами, всплескивала ручками и, кроме своего благоверного, ничего бы на свете знать не хотела. Я хоть была бы счастлива. Стала бы стопроцентной обывательницей богоспасаемого Мейкомба, жила бы своей маленькой жизнью, подарила бы тебе внуков, и ты бы в них души не чаял. Раздобрела бы, как тетушка Сандра, сидела бы на крыльце, обмахиваясь веером, и умерла бы счастливой. Почему ты не объяснил мне разницу между справедливостью и правосудием, между правдой и правом? Почему, а?
– Не счел нужным. И сейчас не считаю.
– Да нет, это было нужно, и ты сам это знаешь. О Боже ты мой… А кстати, о Боге… Почему ты не объяснил мне, что это Бог разделил людей на расы и расселил черную расу в Африке, чтоб миссионеры приезжали туда и рассказывали туземцам: мол, Иисус их любит, но велит оставаться в Африке? Что привозить их сюда было непростительной ошибкой, так что это они во всем виноваты? Что Иисус любит все человечество, но оно состоит из разных групп, а между ними всякого рода заборы и изгороди, и Господь учит, что всякий человек волен идти куда ему вздумается, но только до забора?
– Джин-Луиза, спустись на землю.
Отец произнес эти слова так непринужденно, что она осеклась. Она обрушила на него волну негодования, а он сидит себе как ни в чем не бывало. И не обнаруживает ни обиды, ни гнева. Она сознавала в глубине души, что ведет себя не как леди и что никакая сила на свете не заставит его забыть, что он джентльмен, но остановиться уже не могла:
– Ладно, спущусь. Прямо к нам в гостиную. Прямо к тебе. Я в тебя верила, Аттикус. Я смотрела на тебя снизу вверх, как никогда и ни на кого не смотрела и уже не посмотрю. Если бы ты мне хоть намекнул, пару раз нарушал обещание, рычал или срывал на мне раздражение, словом, если бы не был таким, каким я тебя знала, тогда, может, я и смирилась бы с тем, что ты теперь делаешь. Если бы раз или два я застукала тебя за чем-нибудь сомнительным и гадким, я смогла бы понять вчерашнее. Я бы сказала себе: ну что же, Мой Старикан – он Такой. Потому что вся предшествующая жизнь подготовила бы меня к такому повороту…
На лице Аттикуса было сострадание, почти мольба:
– Кажется, ты думаешь, будто меня вовлекли в какое-то злое дело. А совет, между тем, – наша единственная защита.
– Это мистер О’Хэнлон-то – наша единственная защита?
– Дитя мое, рад сообщить, что мистер О’Хэнлон – не характерный представитель совета граждан округа Мейкомб. Ты, может быть, заметила, как кратко я его представил.
– Да, Аттикус, ты был лаконичен, но этот человек…
– Беда мистера О’Хэнлона не в том, что он предубежден, а в том, что садист.
– Зачем же в таком случае вы его пустили?
– Он изъявил желание.
– Что-что?
– Да, – сказал Аттикус бесстрастно. – Он произносит речи в таких советах, как наш, по всему штату. Попросил разрешения выступить и у нас, и разрешение это получил. Я подозреваю, он на жалованье у какой-то массачусетской организации…
Он отвернулся от нее и взглянул в окно:
– Я пытаюсь тебе втолковать, что совет – во всяком случае, наш – есть всего лишь метод защиты от…
– Какой еще, к черту, защиты! Аттикус, мы сейчас не о Конституции говорим! Как ты не понимаешь? Ты со всеми обходишься одинаково. Я ни разу в жизни не видела, чтобы ты позволил себе с неграми такой наглый, по-хамски пренебрежительный тон, какой здесь в ходу у половины белых. Когда ты говорил с неграми, никогда мне не слышалось: «Эй, черномазый, поди сюда – пошел вон». А теперь ты выставляешь руку и говоришь: «Стой здесь и ближе не подходи!»
– Мне казалось, мы сошлись на том, что…
Голос Джин-Луизы налился горькой насмешкой:
– Мы сошлись на том, что это отсталые, безграмотные, грязные, смешные, нерадивые, никчемные создания, что это так и не выросшие дети, а иные – еще и глупые дети. Но в одном мы не сошлись и никогда не сойдемся. Ты не признаешь их людьми.
– Как так?
– Ты отрицаешь, что у них есть право надеяться. Каждый человек, Аттикус, каждый, у кого есть голова, руки и ноги, появился на свет с надеждой в душе. Ни в какой Конституции это не записано. Я это, знаешь ли, как-то раз краем уха услышала в церкви. Да, они в большинстве своем – простые люди, но все же люди, а не скоты… А ты им внушаешь, что Иисус, конечно, любит их – но не очень. И ты применяешь жуткие средства для достижения целей, которые, по твоему мнению, будут благом для большинства. Твои цели могут быть распрекрасно хороши – я, пожалуй, и сама в них верю, – но нельзя использовать людей как пешки, Аттикус. Нельзя так делать. И Гитлер, и эта шайка в России делали порой кое-что полезное для своих стран, но при этом истребляли десятки миллионов…
– Гитлер? – усмехнулся Аттикус.
– Ты ничем не лучше. Вот настолечко даже не лучше. Просто те кромсали тела, а ты калечишь души. Ты пытаешься сказать им: «Ребята, ведите себя прилично. Будете послушны – мы дадим вам жить, а не будете – ничего не дадим, а то, что раньше дали, – отнимем…» Я знаю, что двигаться надо постепенно, Аттикус. Я прекрасно понимаю. Но еще я знаю, что в итоге мы придем туда, куда идем. И интересно, что произойдет, если на Юге провести Неделю Доброты к Неграм? Если хотя бы неделю Юг будет с ними вежлив – просто беспристрастно вежлив? Интересно, что будет. Как считаешь, от этого негры нос задерут или у них проклюнутся начатки самоуважения? Тебя когда-нибудь унижали, Аттикус? Ты знаешь, каково это? Только не начинай опять про то, что они дети и ничего такого не чувствуют: я была ребенком, однако чувствовала все. Наверняка и взрослые дети тоже чувствуют. От настоящего, хорошего унижения, Аттикус, человеку кажется, что такой твари, как он, не место среди людей. И для меня непостижимая загадка – как негры умудряются сохранять человеческие черты, после того как им добрых сто лет внушали, что они – не люди. Любопытно было бы взглянуть, какое чудо сотворит одна неделя уважения… Ни малейшего проку нет все это говорить, потому что мне тебя не сдвинуть ни на дюйм. Ты обманул и предал меня так, что словами не выразить, но ты не волнуйся – в дураках осталась я.
Одному человеку на свете я доверяла безоглядно – и теперь все пропало.
– Я убил тебя, Глазастик. Я должен был.
– Хватит этих двусмысленностей! Ты – милый, славный старый джентльмен, и я больше не поверю ни единому твоему слову. Я ненавижу тебя и все, что ты отстаиваешь.
– А я вот тебя люблю.
– Не смей мне это говорить! Любишь?! Черта с два! Аттикус, я убираюсь отсюда… не знаю еще куда, но отсюда – точно. И до конца дней своих не хочу ни видеть Финчей, ни слышать о них.
– Дело твое.
– Ты старая лицемерная кольцехвостая гадина! Ты сшиб меня с ног, растоптал и сверху плюнул, а теперь говоришь: «Дело твое», «Дело твое» – когда все, что мне было дорого в этом мире… «Дело твое»… И еще смеешь уверять, что любишь меня… Ты негодяй!
– Хватит, Джин-Луиза.
«Хватит» – неизменно говорил он, призывая ее к порядку в те времена, когда она верила ему. Он вонзает ей в сердце нож и еще поворачивает клинок… Как он смеет так глумиться надо мной? Господи, унеси меня отсюда… Господи, унеси меня…