3.
Она стояла за стволом дерева, вероятно, предполагая, что хорошо спряталась. Я так долго наблюдал за сербами, что она могла за это время и войти на мельницу, и выйти оттуда, а я бы ее даже не заметил. А могла просто стоять, открытая взглядам всех присутствующих, здесь нас, таких, становилось все больше и больше.
Эта сумасшедшая женщина махнула мне рукой. Увидела меня. Я попытался подать ей знак, чтобы она спряталась, но она опять махнула мне. По-видимому, она не боялась пятерых, сидевших под деревом, а это могло означать лишь одно: они были и с ней как-то связаны. Но зачем же тогда она махала мне? А что, если она мне и не махала? Что, если она подавала знак им? Может быть, она была с ними в сговоре, хотела с их помощью избавиться от своего героя-любовника, изменявшего ей направо и налево и отказавшегося от ее предложения переспать с ней, его женой, на мельнице. И когда хитрый Вюртембергский отказался, наняла сербов, чтобы они вспороли ему брюхо.
А что, если она знаками пыталась дать им понять, что я нахожусь прямо над ними. К счастью, они ее не заметили. Не то бы мне крышка. Высота, на которой я занял позицию, стоила бы мне головы. Я замер от ужаса.
Теперь Мария Августа больше не махала. Но могла замахать в любой момент. Я снова глянул вниз, узнать, что творится, так сказать, у меня под ногами, а, когда поднял голову, увидел какую-то фигуру, которая находилась на полпути между мной и герцогиней. Фигура была в тени густого дерева, освещенного светом луны, и я не мог разобрать, кто это. Тогда я снова посмотрел туда, где находилась герцогиня, но ее больше не было. Я вернулся взглядом к фигуре неизвестного, но оказалось, что он уже почти исчез в лесу.
Вокруг мельницы царила такая же кутерьма, как в аду.
Я предположил, что герцогиня махала загадочной персоне. Можно было спокойно отказаться от гипотезы о заговоре с целью устранения Вюртембергского и перейти к разработке гипотезы о приобретении им рогов. Хотя выбор места казался уж слишком экзотическим, даже для меня.
А сербы? Чем они здесь развлекались, если не занимались подготовкой убийства? Что бы это ни было, одно выглядело несомненным — дело было столь важным, что они остались слепы и глухи ко всем дворянам и вампирам, которые слонялись вокруг них.
Я был уверен, что видел все, что мне было нужно увидеть. Оставалось только дождаться, чтобы сербы, в конце концов, до чего-то договорились или рассорились и покинули место под дубом. Мне очень хотелось спать. Зевал я так, что сводило скулы. А они внизу продолжали поминать «Косово» и «белую» так часто, что мне захотелось рявкнуть им: «черная!» В конце концов, разве Косово — не черный день для Сербии?
И кроме того, мне пришло в голову, что любовником герцогини мог быть или Шметау, или Шмизлин. Одного из них ночью в комнате не было. Если сербы быстро решат свои проблемы, и я смогу вернуться, то посмотрю, кто тот, который остался в комнате. Вероятно, сладкая парочка не окажется более проворной, чем сербы.
И действительно, прошло немного времени и заговорщики стали собираться. Обменялись еще несколькими фразами уже стоя, а потом разошлись. Все в разные стороны. Вук Исакович побрел к нашей хижине.
И только я начал слезать с дерева, как меня остановил чей-то голос. Голос этот слышался не с земли. Он слышался с неба:
— Где была ты, звезда утренняя?
Где была ты, где ты пропадала?
Пропадала три дня белых?
Это был мужской голос, сильный, глубокий, но вместе с тем нежный, как самый мягкий дамский бархат. На миг мне показалось… Но нет. Мне показалось, что это произнес… Нет, нет. Невозможно. На небе не было ничего, кроме луны и звезд. Но и ответ пришел с неба:
— Где была я, где я пропадала —
Да над белым городом Белградом,
Там видала дел чудесных много…
Голос был женский, высокий, может быть, слишком сильный, но при этом ранимый и чувственный.
И тут меня словно мороз по коже продрал. Тот же голос продолжал:
— Дьявол к белу городу подходит,
Притворяется комиссией высокой,
Верят все, один лишь правду знает,
Выйдет ли из города белого…
На этих словах голос смолк. Я уставился на небо, пытаясь понять, что происходит, но единственное, что я заметил, было неожиданно появившееся белое облако. Еще долго я всматривался и вслушивался, но больше ничего не слышал. Спрыгнув с дуба, я зашагал к хижине. Время от времени останавливался и смотрел на небо, но видел только облака, которых становилось все больше и больше. Будьте вы прокляты, облака, холодные, свободные, нет у вас земли родной, нет для вас изгнания!
Интересно, а почему небесная пара говорила на иекавском диалекте? В Белграде и окрестностях все уже давно говорят на экавском. Чтобы соблюсти стихотворный размер? И второе, что означали эти слова о выходе из города? Надо же, все прервалось в самый важный момент!
Ну, а, кроме того, я был сыт по горло всем этим. Слишком много всего за одну ночь. Все, чего у меня и в мыслях не было, произошло, а то единственное, что я придумал, — нет. Плохо придется тому парню из Пожареваца, когда я его отыщу.
Я мог бы вернуться и посмотреть, что там с Радецким, но как-то мне не хотелось, было холодно, перед рассветом всегда холодает. Когда я утром услышу, чем дело кончилось, то смогу хотя бы в некоторой степени выглядеть действительно удивленным.
Как только мог тихо я прокрался в хибару. Пересчитал спящих, все были на месте. Вот так номер, герцогиня и ее любовник оказались проворнее меня. Я сразу лег, но заснуть не смог. Чем больше я всего узнавал, тем меньше знал. А вспомнить только, как невинно все началось: в Вене, на балу, за месяц до Белграда.
Тогда в десятке шагов от меня стояли три иезуита. Они внимательно следили за всем, что происходит. На шее у каждого, естественно, висело по огромному распятию. В один прекрасный день, когда веры останется совсем немного, благодаря мне кресты станут еще больше. Их начнут изготовлять в натуральную величину, а она не малая, если память меня не обманывает.
Солнце светило мне прямо в глаза, когда я смотрел в сторону трех крестов. Мне не удалось подойти ближе к вершине Голгофы, распятых охраняла целая сотня. И приходилось все время смотреть вверх, а там солнце нисана сияло так ярко, будто это совсем другой иудейский месяц, я забыл их названия. Казалось, что кресты с распятыми горят. Я часто отводил взгляд в сторону, на окружающих. Вокруг меня толпился народ, были среди них и высокие, должно быть, из других провинций. Как раз иудеи почти ничего и не видели. Мне приходилось то и дело приподниматься на цыпочки. Порядком надоело все это, но я должен был быть там. Чтобы, если окажется возможным, сохранить его, спасти, продлить его страдания. Потому что был шанс, что Понтий Пилат изменит решение, помилует его, прикажет снять с креста. Чтобы он не умер и не воскрес. Правда, прокуратор дважды отказался меня принять. Я не прошел даже через первых часовых. Я стал пробираться через толпу. Я знал, что Магдалина там, вероятно, где-то совсем близко. И действительно, она была там.
— Что тебе теперь надо? — крикнула она.
— Слушай, еще не поздно, вот тебе уксус, передай солдату, пусть даст ему, это его укрепит. У меня он не возьмет, а у тебя возьмет. Ты женщина. Твою слабость он понимает. Да и у него самого к тебе слабость.
— Зачем ты хочешь помогать? — ее черные глаза сверкнули. Вот такой она и была до того, как Беззубый выпил ей сердце, сверкала глазами.
— Брось, — сказал я, — не думай обо мне, думай о нем. Я еще раз пойду к Пилату, может быть, еще есть надежда.
— Но почему ты?
— Больше некому.
— Нет! — прошипела она, и убеждать ее дальше не было смысла. Я знал это. Долгих разговоров она не любила. Разве мало мы с ней гуляли и пили в иерусалимских корчмах, в маслиновых рощах, у целебных источников? Дни закрывались, ночи открывались, ее душа от меня иногда ускользала, тело — никогда.
Я ждал Беззубого. Недели за неделями, новолуния за новолуниями, не могу пожаловаться. Риму я нужен не был, Иерусалим готовился к встрече с моим врагом. Нрав у нее был отвратительный, все должно было быть так, как ей хочется, я уступал ей как ни одной другой. Поэтому я еще больше ее ненавидел и еще больше любил. Она сейчас напомнила мне те времена, сверкнув глазами так же, как три года назад.
Уксус я передал какой-то старухе. Солдат ничего не сказал, только кивнул головой. Намочил губку. Наколол ее на острие копья. И протянул Беззубому на верхушку креста. Легионеру пришлось поднять копье высоко над головой, таким огромным был крест.
Я со спины незаметно приблизился к иезуитам, поэтому не мог знать точно, кто из них что сказал, но это было неважно. Как я и предполагал, они сплетничали.
— Весь Белград уже знает…
— Еще немного, узнает и Вена.
— Это плохо. Если Его императорское величество узнает обо всем, что творится, оно может сменить там духовную власть, то есть нас.
— И передать приходы в Белграде францисканцам.
— А этого мы допустить не можем.
— Следовательно, нам нужно там все как-то успокоить.
— Как вы собираетесь это осуществить, граф?
— Я в родстве с семьей герцогини. Воспользуюсь всем своим влиянием, и как граф, и как епископ.
Ага, значит один из них это епископ граф Турн-и-Валсасина. У немецких аристократов иногда было по две фамилии, первая семейная, а вторая часто представляла собой название их владений. Где же эта Валсасина находится? Этого я не знал, но мне давно хотелось познакомиться с епископом-графом.
Я присоединился к трио духовных лиц:
— Для меня большая честь познакомиться с вами, епископ, граф Турн-и-Валсасина. Я — граф Отто фон Хаусбург.
Длинное лицо, на котором ясно проступало влияние испанских корней и баварской крови, искривилось чем-то, что при английском дворе называют улыбкой. В германских княжествах и южных королевствах это воспринималось как судорога: Я тоже скривил лицо, приблизительно таким же образом. Граф епископ состроил гримасу еще раз, что, как я предполагаю, должно было выражать его удовольствие от нашего сходства. Я отвесил поклон и поцеловал его руку, щедро украшенную кольцами. Бриллиантов на ней было больше, чем ему лет, никак не меньше тридцати, принимая во внимание его молодость.
— Я как раз собираюсь в Белград, — сказал я, сам не знаю почему, должно быть, меня толкнуло на это какое-то предчувствие.
— Дитя мое, — спросил епископ, — дитя мое, что за добрые дела призывают вас в Белград?
Опасный тип, ненормальный.
— Не добрые, епископ, не добрые, злые.
— Неужто, дитя мое?
— Венский двор весьма обеспокоен вестями о тамошних событиях.
— О-о! — только и сказал граф епископ. Он не был уверен в том, насколько я осведомлен, поэтому не хотел сказать ничего лишнего. Я еще раз поклонился и удалился мягкими шагами.
4.
В тот день из-за неудобной постели я встала не выспавшись. Утро было мрачным, черные тучи низко нависали над землей, неба словно и не было. Я вышла наружу, там меня ждали завтрак и барон Шмидлин. Он поклонился и спросил:
— Как вы спали, ваше величество?
— Очень плохо, барон.
— Ах, я надеюсь, что наше дело здесь будет закончено в самое ближайшее время, и мы отправимся в Белград уже в течение следующего часа.
— Будем надеяться, — ответила я, совершенно не веря тому, что говорю. Я вообще ни на что не надеялась.
Тут к нам присоединился граф Шметау:
— Видите, как здесь, в сельской местности, и холод холоднее, и тепло теплее, и вообще все выражено гораздо ярче, чем в городе. Город стирает различия.
— Я бы скорее сказала, что город стирает природу.
— Возможно, вы и правы, герцогиня, — улыбнулся он, — но вам следует иметь в виду, что люди из деревень стремятся в города, а не наоборот.
— А те, что из городов, куда идут они? — спросил барон доверчиво.
Шметау замер, словно увидел привидение, но спустя мгновение скроил ужасную гримасу и зажал пальцами нос, как будто почувствовав вонь.
— Из городов, барон, из городов ведет только один путь — в безумие.
— Утешительно, — сказал барон, показав себя глупцом, не нашедшим, что ответить.
— Значит, это вас утешает, да, барон? — продолжил атаку Шметау.
— Ну, не знаю… — замялся Шмидлин.
— Вы, барон, рождены для жизни на селе, среди природы. Не правда ли? Здесь все к вашим услугам, все, что вы так любите: пиво, женщины, обжорство… Да и ваша скромность родом из сельской местности.
Мне пришлось прервать Шметау:
— Какая скромность? Не понимаю, как может чья-то скромность быть связана с сельской местностью?
— О герцогиня! Скромность в новом языке нашей бесценной администрации означает не культуру и незаметность, а плату за незаметность и ненавязчивость. Ну и культуру тоже, если вам угодно. Скромность это взятка. Взятка, дорогая моя герцогиня. Взятка, которую сербы платят Шмидлину за то, что он ненавязчиво и культурно сообщает им обо всем, что происходит во дворце вашего мужа. То есть о вещах вовсе не ненавязчивых, а уж тем более не культурных, как всем нам известно, — сказал Шметау.
— Не могу поверить, — воскликнула я, хотя на самом деле сразу поверила.
— Глупости! — выкрикнул Шмидлин, и я отметила, что впервые слышу, как он повысил голос. — Глупости! Глупости! Я плачу сербам за то, что они нашептывают мне, что происходит во дворце митрополита. И вся моя «скромность», граф, отражена в бухгалтерских документах: когда, кому, сколько и за что. И вам это прекрасно известно. Но вам это не нравится. Вам гораздо больше нравится, чтобы все вокруг были такими же испорченными, каким был тот ваш…
Шметау схватил Шмидлина за шею и принялся душить. Барон захрипел, мне на мгновение пришлось забыть о том, что я герцогиня, и я кулаком ударила Шметау по голове. Это заставило его прийти в себя. Он отпустил барона. Повернулся ко мне, поклонился и направился к хижине.
— Спасибо вам, ваше высочество, вы спасли мне жизнь, — сказал барон.
Не понимаю, почему мы сразу же не пошли на мельницу, а, казалось, кого-то или чего-то ждали. Я прогуливалась кругами. Шметау сидел на трехногой табуретке перед хижиной. Рядом с ним сидели Вук Исакович и Новак, и еще один, которого я тогда еще не знала. У них были кости для китайской игры «маджонг». Когда я была маленькой, в Регенсбурге, как-то раз курьеры Турн-и-Таксис привезли мне очень красивую коробку с костями, на которых изображались китайские иероглифы.
Что вы сказали?
Сейчас не важно, какие там правила игры. Правда, насколько я могла слышать, Шметау обучал их именно правилам и стратегиям игры, как они могут, как должны и как следует играть. Мне показалось, что никто из них троих в особом восторге не был. Слуга Новак, разумеется, должен был играть, он был слугой. Вук Исакович как обер-капитан был подчиненным графа Шметау, который, как мне кажется, имел какой-то артиллерийский чин, а третьим был некий серб, он из-за одной только своей национальной принадлежности и низкого происхождения оказался в неприятном положении — ему пришлось бороться за победу в досужем занятии, с которым он не был знаком и которое его никогда не будет интересовать.
Шметау радовался всякий раз, когда они делали хорошие ходы, хотя ему самому это было невыгодно, и бил их по рукам, когда они ошибались. Исаковича это бесило, причем настолько, что даже мне, издали, было ясно видно, что он с трудом сдерживается, чтобы не дать сдачи. Издали мне казалось, что лучше всего игра давалась Новаку, он реже остальных получал по рукам и постоянно усмехался. То ли эти его усмешки, то ли какой-то исключительно мудрый ход, сопровождавшийся одобрительными комментариями Шметау, в конце концов вывели Исаковича из себя настолько, что он кулаком ударил Новака в лицо.
— Дьявол! — выкрикнул Исакович. — Играть умеет только дьявол. А христиане проигрывают!
Выпалив это, он поднялся, отвесил поклон Шметау и покинул компанию, удалившись в сторону леса.
Шметау расхохотался, принялся собирать кости, а, собрав их и положив в коробку, встал и куда-то пошел как ни в чем не бывало. Тот, третий, тоже встал, ткнул в грудь Новака, у которого из носа текла кровь, и пошел вслед за Исаковичем.
Не думаю, что, кроме меня, еще кто-то все это видел.
Вскоре после этого барон пригласил меня проследовать к мельнице. Мы пошли, я и фон Хаусбург — впереди, за нами — пара из комиссии и барон. Когда мы подошли к мельнице, Шметау уже стоял там, прислонившись к полузасохшему дубу с очень толстыми, расходящимися в стороны ветками. Здесь же ждали и крестьяне, группами и поодиночке. Все молчали, царила странная тишина, помню, даже птиц слышно не было. Шмидлин кивнул головой в мою сторону. Я не поняла, что это должно было означать, и, чувствуя себя крайне неприятно, первой прервала молчание:
— Почему он не выходит? Неужели все еще спит? — спросила я пару из комиссии. Они только пожали плечами и не двинулись с места.
— Может, войдем? — сказала я Шмидлину.
Он ничего не ответил и смотрел куда-то в сторону.
— Давайте войдем? — спросила я фон Хаусбурга.
— Я — потом, — ответил он мне и скрестил на груди руки. Это движение не соответствовало сказанному.
— Войдем? — обратилась я под конец и к Шметау.
— Ни за что на свете, — ответил он честно.
— Хорошо, — сказала я тогда, — я пойду одна.
— Не делайте этого, — сказал барон.
Я направилась к мельнице. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я остановилась перед дверью. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я открыла дверь. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я шагнула через порог.
5.
Радецки лежал на полу, раскинув руки и сжав ноги. Его белая рубашка лежала рядом. Тело было белым, без кровинки. Глаза открыты.
Я вскрикнула.
Несчастный, подумала я. Было ясно, что он мертв. Прибежали остальные. Мельница наполнилась людьми. Все громко говорили. Рыжеволосый упал в обморок. Шмидлин и второй член комиссии вынесли его наружу. Потом пришли слуги, завернули Радецкого в простыню и тоже вынесли наружу. За ними вышла и я.
Фон Хаусбург спросил меня испуганно:
— Что теперь?
Что я могла ему сказать? Все вместе мы направились к хижине. Мне казалось, что я возвращаюсь домой. Но заходить туда не хотелось, я просто села на стул рядом с накрытым для завтрака столом. Посмотрела на тарелки, вилки, ножи, ложки и как-то машинально отметила, что завтрак обычный, не китайский. Почему Шметау изменил своим вкусам, спросила я себя.
Простите?
Да, иногда в трудные моменты бывает, что думаешь о чем-то совершенно постороннем, никак не связанном со страданием. А может быть, и не случайно на ум мне в тот момент пришел Шметау.
Да, я тогда не думала о своем муже. Даже не знаю, как вам объяснить, почему. Просто не думала, и все. Думаю ли я о своем муже сейчас? О, вы же сами знаете, он давно предстал перед Богом. Но я о нем думаю, вот как раз недавно думала. Когда в Париже произошла революция.
Думаю ли я об Александре сейчас, в настоящий момент? Нет, но, когда на Плас Конкорд гильотина начала отрезать головы аристократам, я кое-что вспомнила, кое-что, возможно, связанное с этой историей. Знаете, мой муж был уверен, что вся европейская аристократия происходит от древнеримской аристократии, а та, в свою очередь, от Энея, который произошел от римских и греческих богов. Да, я согласна, убеждение не вполне христианское. Но он верил в это.
Именно поэтому фон Хаусбург и разъярил его. Да, это была мелочь, а произошло все во время маскарада. Когда Александр высказал свои соображения насчет Энея, фон Хаусбург вдруг начал рассказывать:
— Представьте себе картину: Троя объята пламенем, некоторые башни разрушены, повсюду солдаты, они убивают, насилуют, грабят. Там, где нет огня, дым. Я хочу сказать, что кругом все или горит, или уже сгорело. Кассандра завывает словно в бродячем цирке, все глядят на нее, слушают, то есть проявляют к ней больше внимания, чем к царящему вокруг ужасу. Троянские аристократы перебиты, Эней, мертвый, лежит в подвале среди амфор с оливковым маслом.
Но один слуга, тот, что заносил в подвал все эти амфоры, а это, поверьте, была большая работа, знает, где Эней и что с ним. Я не говорю, что слуга убил принца. Нет, он просто знал, не более того. А знание иногда становится началом преступления.
Сообразительный, как и все слуги, он снимает с мертвого грека одежду и оружие и по узким улицам крадется в гавань. Попутно находит еще нескольких парней того же пошиба, что и сам. Присматривает судно из списка кораблей Гомера. В подходящий момент захватывает его, убивает ошеломленных стражников и отплывает в ночь. Обязательно в ночь, в ночи огонь прекрасен, его языки лижут звезды и тонкий серп месяца. Он плывет на запад.
Пережив много трудностей и потерь, наконец высаживается на берег, но оказывается, рассказы о гибели Трои приплыли еще раньше и уже бросили якорь. «Все погибли, точно, но я, Эней, я сбежал». Вот от этого вождя и ведут свое происхождение все аристократы Рима и Европы.
— Вы рассказываете об этом так, словно все видели своими глазами! — презрительно и одновременно взбешенно сказал мой муж.
— Естественно, я этого не видел. Мне рассказали те, кто видел, — ответил фон Хаусбург, и Александр ударил его кулаком прямо в лицо. Фон Хаусбург упал, тем дело и кончилось.
Мне это не показалось странным, я подумала, что фон Хаусбург шутит и, накачавшись вином, просто глупо задирает моего мужа.
Вот почему я думала о своем муже. Счастье, что Александр не дожил до французских событий. Разве не верх иронии, что эти скоты в Париже перекатывают по мостовой головы потомков немного более ловких и умных слуг, чем они сами? Разумеется, если верить фон Хаусбургу. Я, кстати, не знаю, почему ему нельзя верить! И он, в отличие от меня, не под следствием. Скорее уж мне нельзя верить.
Вы предлагаете вернуться к нашей истории? Но я никогда с ней и не расставалась.
Итак, я сидела за столом и думала о китайской кухне, когда ко мне подсел блондин из комиссии. Никак не могу вспомнить его имя. И рыжего тоже.
Он выглядел как бледная тень бескровного Радецкого.
Мне захотелось как-то ему помочь.
— Не волнуйтесь, — сказала я ему, — попытайтесь успокоиться. Наверняка и на такой случай у вас есть разработанный план действий. Я знаю, что комиссии Его императорского величества всегда хорошо подготовлены ко всем вариантам развития событий.
Он посмотрел на меня как на ненормальную.
— Такая возможность не рассматривалась, — ответил он мне после короткой паузы.
— Как же так? — спросила я. — Если вы прибыли проверить, есть вампиры или их нет, то должны были предусмотреть хотя бы самую малую вероятность того, что вампиры все-таки существуют и могут напасть на членов комиссии.
— Возможно, вы правы, — сказал блондин после продолжительного раздумья, — но дело в том, что нашей задачей было вовсе не установить, существуют ли вампиры. Хотя, похоже, мы установили, что существуют.
— Но что же было вашей задачей? — спросила я изумленно.
— Нашей задачей было… сейчас я могу это сказать… таиться дальше не имеет смысла… Мы были комиссией с высочайшими императорскими полномочиями и нашей задачей было установить, кто убил графа Людвига Виттгенау.
Глава пятая
Долг Шмидлина
1.
Здесь начинается путь в сердце тьмы? Так вы сказали? Я другого мнения. Вы и не можете придумать ничего, кроме сердца тьмы. Вам является только тьма, света не видите.
Здесь начинается дорога, которую вы не прошли и никогда не пройдете. И не поможет вам ни ваше облачение, ни большой крест на груди.
Была ли у меня вера? Вера у меня была, не сомневайтесь. Почему бы мне ее терять? Веру иногда теряют в счастье и удовольствиях, но никогда в тяжелые времена, в горе. Фон Хаусбург и об этом рассказывал. Не помню, когда.
«Как вы думаете, каково ему, тому, кто там, наверху? Слышит одни только причитания и жалобы. Почему к нему не обращаются те, кто сыты, не испытывают жажды, любимы? Такие его забывают тут же, а нищие и отверженные вспоминают о нем часто. Я, будь я на его месте, сошел бы с ума, уничтожил бы все, что создал. И тех, кто к нему взывает, и тех, кто молчит».
Так он говорил.
Но вернемся к моему рассказу.
Барон Шмидлин выслушал меня внимательно и совсем не удивился, когда я рассказала ему про комиссию. Я подумала, что, похоже, все всё знают, и при этом никто ничего не знает.
— Что теперь будем делать? — спросила я.
Он пожал плечами и сказал:
— Вернемся в город?
И стоило ему произнести эту фразу, как все собрались вокруг нас. Откуда-то вернулся Шметау, фон Хаусбург тоже, оказывается, все время был поблизости, двое оставшихся членов комиссии внимательно нас слушали.
— Я думаю, мы должны оказать сопротивление, — сказал Шметау.
— Кому мы должны оказывать сопротивление? — заносчиво спросил барон.
— Вампирам! — выкрикнул Шметау.
— И я за это, — присоединился фон Хаусбург.
— И я, — сказала я. — Но как?
— Сербы знают. Они постоянно имеют дело с вампирами. Сейчас я приведу своего слугу, он серб, он нам расскажет.
Фон Хаусбург отправился за своим слугой. Должно быть, он не сразу нашел Новака, и мы некоторое время оставались в неизвестности. Все молчали, я предполагаю, что всем нам было нечего сказать.
Когда они наконец пришли, Новак встал в центре круга, который мы непроизвольно образовали. Он не знал, на кого смотреть, и смотрел на всех нас по очереди, для чего ему приходилось даже поворачиваться на месте. Я посчитала такое поведение дерзким. Фон Хаусбург разговаривал с ним по-сербски, хотя слуга знал и немецкий. Новак время от времени делал паузы, ждал, когда фон Хаусбург нам переведет. А барон все время был мрачен, не знаю, то ли оттого, что и он знал сербский, то ли по какой-то другой причине.
Что он сказал? Да вы же знаете, что он сказал. Сказал все то, что после и происходило. Нужно найти могилу вампира, днем. Для этого нужен вороной, как ночь, конь, без единого пятнышка. Потом выкопать вампира, окропить его святой водой и проткнуть ему сердце колом из боярышника. При этом необходимо следить, чтобы у него изо рта не вылетел мотылек. Если следовать этим правилам, вампира мы уничтожим.
Но знаете, в тот момент я как-то не верила в то, что наши враги это вампиры. Я надеялась, что за смерть Радецкого отвечает какая-то другая сила, сила этого мира. Поэтому я рада была услышать, что мы постараемся откопать этого якобы вампира. Если мы найдем в могиле не сохранившееся тело, а только кости, это станет доказательством того, что вампиров нет и что Радецкого убили хитроумные враги Вены или моего мужа.
Мы все без рассуждений согласились, что поступим так, как и должно.
Не знаю, почему именно тогда фон Хаусбург подошел ко мне и шепнул:
— Граф Шметау только говорит. Правда? Он никогда ничего не делает, только болтает, не так ли?
— У меня тоже сложилось такое впечатление, — ответила я ему искренне.
— Это меня беспокоит.
— Почему?!
— Я больше всего боюсь людей, которые ничего не делают, а просто болтают. Те, которые молчат, обычно ничего и не думают, а вот те, что думают, рассуждают и ничего не делают, те, когда начнут действовать, способны на все. Как вы считаете, до каких безумств и глупостей могут дойти люди, которые часами и днями ничего не делают, а только думают? Остерегайтесь графа Шметау, дорогая герцогиня. Я ваш друг, и хотел бы вам помочь. Во всем, что вам нужно.
Мне не понравилось, как он выговорил это «что вам нужно», но я ничего не сказала.
2.
После всего, что было, я никак не мог заснуть. Хотелось курить. Я вышел наружу не таясь, мне было все безразлично. Ведь всё, должно быть, уже произошло. По какой-то причине я не хотел оставаться вблизи хижины и отошел в сторону, но, на всякий случай, в направлении, противоположном мельнице.
Я прошел, может быть, несколько десятков шагов, если не ошибаюсь, в сторону города и остановился на лужайке. Небо было облачным, луны не видно, можно было только предполагать, что она где-то на западе. Насчет Утренней звезды невозможно было ничего и предположить.
Я набил и раскурил трубку. Затянувшись всего несколько раз, услышал вдруг шорохи и потрескивание веток под чьими-то шагами. Так как я стоял на лужайке, незнакомец меня наверняка уже увидел, и прятаться не имело смысла. Поэтому я решил сделать вид, что ничего не заметил. Стоял и курил, с виду хладнокровный, как покойник, на самом деле — полыхающий, как костер.
Неожиданно звуки прекратились. Значит, этот кто-то остановился и примеряется. Выжидает.
Ждал и я. Ну зачем я только вышел покурить? Потом снова послышались шорохи. И снова прекратились.
— Эй! — шепотом произнес незнакомец.
— Эй! — дружелюбно ответил я.
— Хозяин, это я, Новак.
Вот болван! Как же он меня напугал!
— Что тебе нужно?
— Ничего, я вышел покурить и пройтись. Не могу заснуть.
Он подошел ко мне и продолжил приглушенным голосом:
— Я еле узнал вас. Думал, что это вампир.
— Сейчас покажу тебе вампира! — замахнулся я на него.
— Не надо, хозяин. Вот, смотрите, у меня для вас кое-что есть.
— Что?
— Немного гашиша. Обменял у гайдуков на вирджинский табак.
— Вот как? Откуда у них гашиш?
— От гайдуков из Турции.
— Ладно, давай сюда.
Мы отошли в сторону и уселись на брошенное старое колесо под большим дубом. Закурили гашиш. Курили долго, молча. Небо продолжало месить тесто, никудышная лепешка для меня, любителя поговорить, десятистопными строфами прокричать. И пропахать борозду по своду неба, прочерченную рукой собеседников, которых не соединить.
— Голуби, — сказал Новак, которого уже повело.
А я — все никак. Какие голуби? Святой дух? Здесь?
— Голуби, вон, я видел, — повторил мой слуга, окутанный дымом.
— Да какие такие голуби?
— Скандаруны. Вот какие. Скан-да-руны.
— Скан-да-руны, — повторил я по слогам, но не метрически. Метра пока нет, все еще аршины.
— В Искандеруне скандарун. Скандарун в Искандеруне.
— Как? Как это так легко шиворот навыворот.
— Рёва-корова.
Я залепил ему пощечину:
— Давай.
— Нет. Я мал да удал.
— Удал да не дал. Сосредоточься в среду, хотя сегодня утро, пятница. Может, и четверг. Что такое скандарун?
— Голубь.
— Ага. Ясно, голубь… А не был ли и ты переодетым, а? На маскараде? А?
— На маскараде все переодеты. Вот.
— Дело слуги — прислуживать. А не переодеваться.
— Ладно. Сейчас, только посплю чуток.
На небе ничего. Облака, везде. Луна там, где есть, а Утреннюю звезду я сам ухвачу. Те, двое, знают. Знают, а я не знаю. И их нет, чтобы спеть мне. Тихо, прекрасно, на ухо, на дубе.
— Просыпайся! Просыпайся! Ну же!
Тяжеленная, обкуренная скотина. Сейчас я его ногами помассирую. Это полезно для здоровья, даже лучше, чем японский массаж шиацу среди цветущих вишен у подножья Фудзиямы и так далее.
— Давай, скандарун. Запевай.
— Скандарун голубь, летит, летит, лет, лет, божья коровка.
Заснула божья коровка. Заснул дьявол.
3.
Когда я проснулся, была ночь. Голова болела. Я толкнул Новака:
— Вставай. Хватит спать. Давай.
— Ладно, ладно. Вот, уже встаю.
— Скандарун! Быстро рассказывай, мне нужно срочно вернуться в лачугу.
— Скандарун?! Откуда вы это взяли?
— Ты начал рассказывать. Перед тем, как заснул.
— Заснул?!
— Разумеется, ты заснул. Если сейчас ты проснулся, то сам подумай, что произошло перед этим.
— Я заснул.
— Точно.
— Но от гашиша никто не засыпает. Наверняка к гашишу что-то было подмешано. И к тому же гайдуки мне сказали, чтобы я обязательно дал и вам покурить.
— Уж не те ли два «р»?
— Да, а откуда вы знаете?
— Я все знаю. Рассказывай, скандарун.
— Я когда-то, в Белграде, занимался голубями. Почтовыми. И помню, как-то появился один турок со своими голубями. Это были скандаруны. Они так называются, потому что происходят из Искандеруна…
— Искендрии?
— Не знаю, сейчас это не важно. Эти голуби есть только в северной Африке, и турецкая армия использует только их. А знаете, как они их тренируют? Мать увозят в открытое море и там выпускают, чтобы она сама нашла своих птенцов. И каждый раз увозят все дальше и дальше к середине Средиземного моря.
— Я смотрю, ты все еще под действием… так и что с этими скандарунами?
— Да ничего, кроме того, что я их видел здесь, в — Белграде, в крепости. Там, наверху, рядом с цистерной есть голубятня.
— Значит, ты говоришь, их использует турецкая армия?
— До сих пор в христианских руках я их не видел.
— Хорошо, хорошо. Отлично. А теперь ступай назад.
И я направился к хижине. Никто пока еще не вставал, и я смог незаметно вернуться на свое место.
В конечном счете, мое бдение оказалось небесполезным. Довольный, я накрылся с головой. И проспал до первых петухов, кто только их, поганых, выдумал!
4.
Барон очнулся, к нему вернулась способность отдавать приказания, и он начал пользоваться ею в полную силу, требуя от слуг как можно скорее собираться в дорогу. Как будто мы куда-то опаздывали. Слуги растерялись, они всегда теряются, когда им приказывают что-нибудь делать, они то и дело сталкивались друг с другом, роняли вещи. Во всем этом вообще не было бы ничего страшного — в конце концов, к бестолковой прислуге мы все привыкли, — если бы не одна действительно несчастливая случайность: по чьей-то неловкости перевернулся шкафчик, в котором находились банки с китайскими специями.
А вся их кухня строится на специях. Специях и мелко нарезанном мясе. Обычным людям китайцы нож в руки не дают. Мясо должно быть заранее мелко нарезано. Граф Шметау все знал об этом, а китайские императоры веками следили за тем, чтобы для их подданных мясо было нарезано загодя, благодаря чему удавалось предотвращать такие позорные события, которые имели место в Англии и Голландии, а теперь, можем добавить, и во Франции. С такой системой правления мог совладать только тот, кто отменил бы мясо совсем или повелел бы резать его еще мельче. Но разумеется, добавлял тут Шметау, китайцы готовят еду для каждого отдельно, у них нет больших котлов и сковород, каждый китаец знает — то, что он ест, приготовлено именно для него, и это помогает ему не думать о том, что мясо было нарезано заранее.
С другой стороны, такой народ, как сербы, из всех столовых приборов знаком только с ножом, и каждый им режет что-то свое. При этом постольку, поскольку едят они все из одного котла (в отличие от китайцев), все хватают сколько сумеют, и никто не знает, что предназначено именно ему. Естественно, делал вывод Шметау, у сербов разумные власти должны были бы обещать народу или ножи, или котлы большего размера.
Но, продолжал Шметау, несмотря на это, у сербов и китайцев есть нечто общее, а именно — понимание того, что властители оценивают жизнь каждого из них дешевле, чем зерно гнилой фасоли, ввиду чего и они сами ценят свою жизнь так же низко. Но объяснить это с помощью столовых приборов и кулинарии он не умел.
Однако я все это рассказываю не из-за сербов, и уж тем более не из-за китайцев, а из-за того, что Шметау страшно разъярился, когда рассыпались специи. Он кричал, бил слуг, проклинал их самыми страшными проклятиями, плакал, рвал на себе волосы, падал на колени, прыгал, бегал вокруг нас, снова кричал, проклинал и раскачивался, стоя на месте. Но отвратительным казалось вовсе не его безумство из-за такой глупости, как специи, отвратительной была пропасть между его холодной реакцией на смерть Радецкого и душераздирающими страданиями по поводу погибших китайских специй, которая выглядела еще более глубокой ввиду короткого промежутка времени между двумя этими событиями.
В последнем акте трагедии Шметау посыпал себя специями и завывал, что все потеряно. После того как он вытряс на себя, пожалуй, все, что было, он вдруг повернулся ко мне и сообщил назидательным тоном:
— Это хорошо. Хорошо, что так случилось. Теперь я наконец понял, — тут он вскочил на ноги (до этого момента он стоял на коленях) и, направившись в мою сторону, сказал: — Господь дает и берет. А мы отвергаем и получаем. Мы должны уметь отвергать, чтобы нас не завалило дерьмом. Не так ли?
Я растерянно подтвердила, что это так.
— В городе есть особые люди, которые чистят, метут и выносят дерьмо, а еще там есть и канализация. Не так ли? А на селе всего этого нет. Дерьмо там становится удобрением. Так. Согласитесь, герцогиня, нельзя любить всех, кого вы когда-то любили. И чувствовать все, что вы когда-то чувствовали. Нужно наводить чистоту. Уничтожать. Поэтому город находится в состоянии равновесия: божественное место, окруженное и защищенное крепостными стенами от остатка мира, то есть ада. А мы сейчас находимся именно в остатке.
— Вы хотите… сказать, — я подбирала слова, — что Бог нас… покинул.
Он резко повернулся ко мне спиной, словно давая понять, что в собеседнике больше не нуждается, и, продолжая говорить, направился в сторону леса:
— Есть и другие. Ха, ха, ха.
И исчез в лесу.
Когда я сейчас думаю о Шметау, то прихожу к выводу, что он был одним из тех людей, которые не в состоянии мириться с несовершенством в чем-либо, а особенно в самом важном — в жизни. Ему попросту не хватало лени. Потому что лень, с одной стороны, и относительная тупость ума и сердца — с другой, необходимы для выживания, точнее для счастья. Для большинства людей достижение счастья в жизни это естественная и в каком-то смысле врожденная способность, о которой они не должны размышлять и которой, соответственно, им не нужно учиться. А все, чему мы должны учиться, можно сразу подвергнуть сомнению, потому что неизвестно, как это будет выучено — и из-за плохих учителей, и из-за плохих книг, и из-за ленивых и глупых учеников, то есть нас самих. Или, и это самое худшее, из-за совершенно неправильной системы образования. Учиться счастью, когда вы по той или иной причине его потеряли, это трудный путь и шансов на успех мало.
Я уже чувствовала себя усталой. Утро только началось. Но меня ни на мгновение не оставляли в покое. С многочисленными и даже избыточными поклонами подошел барон Шмидлин и спросил, не хочу ли я вместе с остальными пойти посмотреть на старуху.
— Какую старуху? — спросила я.
— Старуху, которая одна знает, где могила вампира.
Я обратила внимание на то, что мы — барон Шмидлин, та пара из комиссии, граф фон Хаусбург, его слуга и я — пошли без сопровождения. Не могу точно описать, куда мы шли, я думала о другом и не замечала дороги. Но помню, что наше путешествие продолжалось не больше получаса. Так как мы находились на вершине холма, я полагаю, что мы спустились с него и поднялись на другой холм. Шли мы на восток.
Мы пришли в небольшое село на вершине этого холма, и нам не потребовалось много времени, чтобы найти старуху. В сущности, нашли мы двух старух. Обе были очень старыми, сидели на низких трехногих табуретках, и одна из них не умолкая что-то говорила, а другая молчала. Каждой было наверняка за сто лет и они, вероятно, были глухими и слепыми. Слуга крикнул:
— Которая из вас Мирьяна?
Никакой реакции — та, которая говорила, продолжала говорить, та, которая молчала, по-прежнему молчала.
— Которая Мирьяна? — повторил слуга.
— Чего орешь? — крикнула та, что молчала. — Я так тебя совсем не слышу. Мне нужно шептать, а не орать.
Я сразу поняла, что мы имеем дело с местной разновидностью сварливых старух, о том, сколь они отвратительны, муж мне рассказывал, правда, позже.
Новак подошел к ней и что-то прошептал на ухо. Она засмеялась, показав на удивление хорошие зубы.
— Э-э, этого я тебе не скажу.
Тогда к ней приблизился и фон Хаусбург:
— Ты Мирьяна?
Она кивнула:
— Но я вам ничего не расскажу.
— Почему, старуха?
— Да так, не скажу — и все. Чтобы вы со мной повозились. Упрашивали бы меня, уговаривали. Вот. А так мне скучно. Подольститесь ко мне. Давайте.
— Ты станешь всем известной, если нам расскажешь, — сказал фон Хаусбург.
Она снова засмеялась, и снова показались крупные желтые зубы:
— А коль и не расскажу, все одно стану известной.
Барон молчал. Двое из комиссии — тоже. Новак стоял на отшибе, будто этот разговор его вовсе не касается. Фон Хаусбург рассмеялся и подмигнул мне. Он наслаждался уговорами:
— Ты просто прославишься, если скажешь.
Старуха опять засмеялась, довольная и нахальная. К ней присоединилась и вторая. Тут засмеялись и двое из комиссии, потом барон, вслед за ним Новак и фон Хаусбург. Под конец, не зная почему, засмеялась и я.
Старуха сказала:
— Хватит, — и мы все как по команде замолкли. — Сава Саванович закопан в кривом овраге под раздвоенным вязом.
3.
Из-за них я не мог заснуть. А сон был мне необходим, потому что я знал, что предстоят важные события. Тогда будет не до того, чтобы зевать и жаловаться на усталость. Одним словом, мне нужно быть в самом лучшем моем состоянии из всех возможных. Я попробовал считать овец. Не помогло. Потом попробовал считать все подряд, и сам не знаю что. Тот же результат. Тогда я отказался от математики. Попытался выкинуть из головы все мысли. Это, говорят, хороший способ, и только так можно заснуть. Потом, правда, сны отомстят, но будет уже поздно.
Сколько бы я ни пытался не думать, в мои мысли с таким же упорством лез граф епископ Турн-и-Валсасина, лез всем своим обликом, отвратительной физиономией, цветистыми рассказами о путешествиях, об искусстве, об инквизиции, на заседаниях которой он председательствовал, такой молодой и такой способный. Он был мне ну никак не нужен в то утро, но он лез, лез и лез, словно в нем было решение всех моих трудностей. Он витал вокруг меня примерно так же, как и чувства, которые так или иначе на меня нападают. Только он был не чувством, а каким-никаким человеком. А чувства со мной часто так поступали: вечно в воздухе, в других людях, в вещах, они освобождались от владельца или из своего жилья и вырывались на волю. Набрасывались, пытались в меня пролезть, старались пробраться сквозь черты моего облика и личности и, преодолев оборону, проникнуть в самое сердце. Но я не сдавался. Я защищался от чувств как знал и умел. Больше того, даже если им удавалось проломить в стенах проход, я продолжал сопротивление. Куда было идти моей армии, куда уносить оружие? Где мой Ниш?
Мины любви ничего не могли сделать против меня, у меня были защитные стены, несколько оборонительных линий и рвы, ложные и настоящие, наполненные стоячей водой, с острыми шипами на дне, на которые напарывался каждый отважный приверженец скромности или стыда.
Вот так в то утро атаковал меня граф епископ Турн-и-Валсасина. И перед ним я не устоял, признаю, но все-таки он был всего лишь лицемерным попом, поэтому я ему уступил.
Мы встречались с ним еще несколько раз. Разумеется, в Вене. Однажды я очень ловко сумел поставить его перед свершившимся фактом, другими словами, заставил заговорить о вампирах. Это пришлось ему не по вкусу, я заметил, и даже испытал наслаждение от своего мастерства. А он вдруг снова скривил лицо в своей знаменитой улыбке, и в тот же миг я почувствовал, что сейчас он меня как-то проведет.
— Знаете ли вы, что я уже встречался с вампирами?
— Не знаю, граф епископ.
— О да! И знаете где? В Мексике, представьте себе. Не где-нибудь, а именно в Мексике. И вы ошибетесь, подумав, что я лишился невинности при соприкосновении с индейцами, с этими комичными ацтеками и майя. Да они понятия не имели о вампирах. Им, например, пернатые змеи казались куда более интересными.
Он сделал короткую паузу, потом продолжил:
— Мы, знаете ли, жгли на костре одну еретичку.
Ничего особенного, если не считать того, что вместе с ней мы жгли и ее картины. Она с ума сходила по всем разновидностям ереси. Хотя наш мудрый папа говорит, что все ереси — это одна ересь. Ее звали Ремедиос Варо. Своими еретическими делами она начала заниматься еще в Испании, а потом, наивно полагая, что от нас можно скрыться, перебралась за океан. В Мексике она, естественно, взялась за старое. Рисовала так, словно за спиной у нее стоит сам дьявол. Если вдуматься, то, видимо, так оно и было.
— А в каком году это происходило?
— Недавно.
— Ах вот как.
— Зачем я вам это рассказываю, думаете вы? Затем, что одна из ее картин называлась «Вампиры-вегетарианцы». На ней были изображены три вампира, три привидения, которые сидели за маленьким круглым столом и через соломинку, вы только представьте себе, через соломинку пили, перечисляю по порядку, арбуз, розу и помидор. Они были в шляпках, из которых росло что-то наподобие крылышек, и все трое были очень худыми, даже изможденными. В сущности, ничего особенного, подумаешь, не ели мясо. И я смотрел, как горит эта картина и думал: а что, может быть, эти вампиры не так уж и плохи, раз едят только цветы и фрукты. Однако вся композиция напомнила мне одну икону, которую я видел в России. Ее написал тамошний живописец, какой-то Рублев, и называется она «Святая Троица». Стоило мне тогда ее увидеть, как я почувствовал сильнейшее желание немедленно сжечь ее. Разумеется, сделать этого я не мог, по политическим причинам, вы же понимаете, но когда сгорели вампиры-вегетарианцы, я почувствовал двойное удовлетворение.
— Прекрасно вас понимаю.
— Приятно слышать.
— А почему эта Ремедиос Варо не стала широко известной, в том смысле, что теперь слухи о еретиках разносятся быстро, знаете, они становятся все популярнее среди тех, кто поумнее? — спросил я.
— Ну что вы, граф, ведь Ремедиос Варо была женщиной, к тому же красивой женщиной, а как красивая женщина может быть высоко ценимой, тем более в Мексике. Она была настолько прекрасна и привлекательна, что всерьез ее никто не принимал. Но мы не даем заманить себя в ловушки, которые расставляет нам природа. Мы восприняли ее очень серьезно, мы, собственно, почти схватили ее еще в Мадриде, а потом в Барселоне, но она от нас улизнула, и наконец попала к нам в руки только в Новом свете.
Вдруг он вздрогнул, словно что-то вспомнил:
— Вы сейчас работаете на инквизицию?
— Как и всегда, — ответил я.
Ну, хватит с меня этого Турн-и-Валсасина, решительно сказал я самому себе и заснул как убитый. И проспал, может быть, еще часа два или три, пока не встали все остальные, нарушив тем самым мой наисладчайший сон.
6.
Вот что сказала старуха, и ее слова были так же просты, как и дело, которое нам предстояло. Тогда я была уверена, что нет ничего проще описанного ею обряда (а упокоение вампира это обряд), ведь все наперед определено, расписано, каждая мелочь предусмотрена, и даже полный болван не допустит ошибку. В те времена я не сомневалась в успехе любого обряда.
Сейчас я знаю, что обряд, пусть даже самый старый и совершенный, не защищен от умышленного отступления, извращения его сути, которое может быть сделано и направлено против самого обряда. Правда, те, кто обряд извращают, не знают, что, сознательно надругиваясь над ним, они тем самым переходят на сторону тех, от кого обряд защищает. Вы понимаете, кого я имею в виду: тех, кто насмехаются над наивными молитвами или жирными попами, или продажной церковью, или даже над самой верой, говоря, что Бог нас не слышит. Дьявол прекрасно слышит наши насмешки. И радуется им.
Мы вместе с крестьянами отправились искать то, что нам требовалось для уничтожения вампира. Все мы шли вместе, и к нам опять непонятно откуда присоединился Шметау. Должно быть, кол из боярышника показался ему привлекательным. Окончательная смерть вампира. Да, Шметау вообще был одержим феноменом конца, он сетовал, что книги имеют конец, искал полноты, требовал окончательного объяснения или решения, а боярышниковый кол, торчащий из сердца вампира, действительно выглядит как окончательное решение.
По какой-то непонятной мне причине он старался быть возле меня и что-нибудь мне рассказывать. Нет, это было совсем не то, о чем вы могли бы подумать, поверьте, граф Шметау был настолько занят поиском смысла жизни, что с легкостью забывал о самой жизни. Он не любил ни меня, ни кого-то другого. Возможно, он любил графа Виттгенау, естественно, не как мужчину, это ясно, а как кого-то, думающего так же, как и он, Шметау. Его интересовали только единомышленники, а их почти не было. Естественно.
Итак, без какой-либо связи с предстоящим делом, достаточно редкостным и странным, чтобы заслужить наше внимание, Шметау болтал о своем жизненном опыте.
— Вы когда-нибудь играли в маджонг? Да? Я тоже. Разумеется, с китайцами, это же китайская игра. И знаете, мудрые китайцы не объяснили мне ни правила игры, ни ее цель. Они хотели, чтобы я научился сам. Они лишь подавали мне знаки, когда я делал недозволенный ход. Учусь я хорошо. Первое — что в игре можно и что нельзя. И только потом — цель игры. И знаете, что я получил в результате?
— Научились играть.
— Нет! То есть я действительно научился играть. Точно…
Тут раздались крики. Крестьян. Я посмотрела в их сторону, но не сразу поняла, что происходит. Привели коня. Вороного, без единого пятнышка. Нехолощеного, кричали крестьяне, это мне перевел барон Шмидлин. Только такой конь может распознать могилу вампира, а мы это узнаем из того, что его нельзя заставить пройти по месту, где вампир закопан. Следом за вороным конем шел сербский поп, на груди у него болтался большой деревянный крест. Он был лысым, с совершенно черной бородой. В руках нес кувшин с тем, что они называли святой водой.
Но впереди всех, задрав подбородок, выступал тот парень, которого я утром видела играющим в маджонг с Шметау, Исаковичем и Новаком. Он нес большой кол из боярышника и огромный молот.
Итак, все были на месте.
Шметау молчал, словно в конце концов, вопреки обыкновению, и сам оказался под влиянием внешних обстоятельств, а не собственных мыслей. Мы шли за крестьянами молча, долго, а они не понимали, куда идут, это было ясно даже мне. Искали вязы — и не находили, искали овраги — и находили их, в том числе и кривые, но без вязов.
— Знаете, — снова обратился ко мне Шметау, — учась играть, я научился одной очень горькой истине. Я выучил все правила игры и понял ее цель. Если бы вы знали, какое это наслаждение, распознавать виды игральных костей, способы бросков, знать ходы, ведущие к победе, стратегии защиты, разгадывать истинные намерения игроков! И как страшно мне стало, когда я в конце концов всему научился, стал видеть ограничения, предчувствовать поражение гораздо раньше, чем нужно, понимать, что побеждаю слишком легко или раньше времени. Я утратил способность наслаждаться.
— Вижу, — сказала я.
Он ничего не ответил. Мы продолжали идти молча, и слава Богу, потому что я была настолько захвачена ожиданием и странностью происходящего, что слушать разглагольствования Шметау казалось невозможным.
Время от времени мы останавливались, и крестьяне принимались копать, как будто везде под ногами — могилы, и, где не остановись, можно кого-нибудь выкопать. Мы блуждали туда-сюда, напряженно, странно, в ожидании. Крестьяне молчали, копали, забрасывали ямы землей, шли дальше. Конь не издавал никаких звуков, пока крестьяне копали, парень с колом садился на землю, обеими руками опираясь на кол как на палку. Молот клал рядом и постоянно посматривал на него, как будто опасаясь, что его могут украсть.
Друг с другом мы почти не разговаривали. Похоже, всем было не до этого. Барон Шмидлин, как мне казалось, гораздо внимательнее, чем остальные, следил за бесконечным выкапыванием и закапыванием ям.
— Знаете ли вы, — сказал он, почти не обращавшийся ко мне в тот день, — сербы считают, что, если беспокоить покойников и доставать из могил их кости, накличешь большое зло. Мертвых лучше не трогать.
— Вы считаете, что не стоит искать вампира?
— Когда они не смеют трогать живых, — вмешался в наш разговор фон Хаусбург, — то начинают издеваться над мертвыми.
— Кто, сербы? — спросила я.
— Будто мертвым недостаточно того ада, в котором они оказались, и теперь их заставляют участвовать еще и в этом аду, — уклонился он от ответа.
Крестьяне снова подняли крик, и Шмидлин поспешил к ним. Мы с фон Хаусбургом смотрели им вслед, но торопиться не стали. Я была уверена, что это еще одна ложная тревога, поэтому продолжила разговор с графом.
— Тот и этот ад?
— Да, да, — ответил он несколько растерянно, — это место лишь крайняя точка ада, хотя ад не имеет границ, поэтому не существует и его крайней точки.
— Боюсь, я не понимаю.
— Не бойтесь, что не понимаете, бояться будете, когда поймете.
7.
Естественно, я не думала, что фон Хаусбург — дьявол. Во-первых, я не могла бы поверить, что дьявол будет вот так, запросто, разгуливать среди нас, а во-вторых, мне казалось, что он, так же как любой философ, рассуждает о вещах, знать которых не может.
К сожалению, в том, что он знать мог, он был неправ. Он, как и многие, уверен, что знания и ум это самый короткий путь к несчастьям: чем больше знаешь или чем ты умнее, тем тебе в жизни труднее, блаженствуют лишь необразованные и глупые.
Тупые и грубые осуждены на глупые и низкие удовольствия и радости, они не знают, какие дивные, интересные и волнующие вещи существуют на этом свете. А ведь любому человеку рано или поздно приедаются и вкуснейшие фазаны, и лучшие французские вина, и самые возбуждающие и страшные игры в постели, и самые бесстыдные сплетни. Очень легко исчерпать список того, что делает глупых счастливыми. И когда такие пресыщаются, их подавленность и даже горе становятся безграничными. Даже если они богаты, деньги не помогают, потому что с помощью денег они умеют приобретать только то, что для них уже ничего не значит.
Они ненавидят изменения, а в особенности различия, потому что сами они все одинаковы. Они уверены, что идут долиной слез, каждый день для них похож на все другие дни, и все, кого они знают, похожи друг на друга, и лишь они сами не меняются. Они несчастны из-за того, что все одинаковы.
Все несчастные похожи друг на друга, а каждый, кто счастлив, счастлив по-своему.
Потому что счастлив тот, кто умен, кто чему-то научился и что-то понял, кто умеет находить наслаждение в мелочах, в чем-то необычном, в книгах и в картине звездного неба, кто схватывает на лету новое, радуется переменам, открытию новых сторон или необыкновенной красоте. Перед умными новые возможности открываются сами, у них больше путей и новых удовольствий. Они не становятся рабами привычек ни собственных, ни чужих.
Поэтому у них в сотни раз больше оснований быть счастливыми.
Фон Хаусбург был неправ, когда сказал мне, что я боюсь понимать. Разве дьявол может так ошибиться?
Умышленно солгал мне?
Зачем дьяволу лгать? Дьявол — это единственный, кто всегда и везде говорит правду, правда отвечает только его интересам.
Я спросила его об аде.
И он мне рассказал:
— Ад устроен так, что у него нет конца. Он больше, чем бесконечность. За семью морями и семью горами лежат новые семь морей и семь гор и так далее, и так далее. Пространство ада измеряется не аршинами или какими-то другими мерами длины и высоты (не забывайте, что в аду горы и морские глубины не знают конечной точки), а часами, днями, столетиями, тысячелетиями и другими известными нам мерами времени, но есть одно но… Тот, кто идет по аду, знает, что, хотя перед ним вечность, он никогда не встретится с другой душой. Может ли быть наказание более сильным и продолжительным? Сущая истина и то, что ад так мал, что он меньше, чем ничто. В той точке, которая представляет собой самую жалкую тень невообразимого несуществующего, сжались вместе души из тел всех грешников всех времен. Движения нет, потому что никуда нельзя пойти, все постоянно вместе, так, что становятся почти одним целым. Ни одна душа не может быть особой и своеобразной. Может ли быть наказание более сильным и продолжительным?
— А что же насчет крайней точки ада?
— Я же не говорил, что нет входа в ад, — ответил он и улыбнулся.
8.
Начало смеркаться. Кто-то сказал, что нужно закончить наше дело до появления первых звезд, потому что звезды выманивают вампиров наружу, и ночью им никто не страшен. Ночь — их время. Следовало спешить, время от времени приходилось даже бежать от одного места до другого. Я обливалась потом, тяжело дышала, барон часто подходил ко мне, утешал, что скоро все будет закончено, мы вернемся в город, и через несколько дней я забуду все, что было, как будто этого никогда и не было.
Последние лучи заходящего солнца лишали нас последних надежд, но вдруг конь заржал. Заржал и встал на месте как вкопанный. А потом поднялся на дыбы. На его влажной от пота черной шкуре играли красные блики заката.
Крестьяне тут же схватились за кирки и лопаты. После нескольких взмахов послышался удар обо что-то твердое. Все пришли в возбуждение, начали что-то выкрикивать. Один крестьянин упал, потеряв сознание, то ли от волнения, то ли от усталости, то ли от выпитой ракии. Некоторые отскочили в сторону. Кирка снова обо что-то тупо ударилась. Мы надеялись, что это столь необходимый нам гроб. Кто-то крикнул, что не надо так стучать, можно разбудить вампира, и тогда мы окажемся в его власти, ведь на дворе уже, считай, ночь. Несколько крестьян начало аккуратно отбрасывать в сторону выкопанную землю.
Оказалось, что это остатки пня.
Низкорослый парень с колом и молотом разочарованно уселся на ближайший валун и оперся о кол. Однако поп подошел к яме, наклонился и стал внимательно всматриваться.
— Сейчас пень — а, когда старуха была молодой, был вяз.
— Пень от вяза! — закричали крестьяне.
Барон Шмидлин тоже кричал, кричали и все мы.
— Продолжайте, — приказал барон решительно. А солнце почти закатилось.
Остановись, замри, проклятое, говорила я про себя. Сейчас же остановись, а потом, если хочешь, можешь зайти хоть на два дня.
Крестьяне продолжили копать. Работали они торопливо, потели. То и дело вытирали лица.
Вскоре опять раздались тупые удары. Все столпились вокруг ямы. Там был гроб. Парень с колом подпрыгнул от радости. Гроб оказался полусгнившим, некрашеным, из какого-то простого дерева. Крестьяне быстро полностью откопали его и бережно подняли из могилы. У них хватило храбрости, так как солнце все еще не зашло. Барон Шмидлин приказал открыть гроб. Трухлявое дерево рассыпалось под пальцами. Осторожно сняли крышку.
В гробу лежало человеческое тело, раздувшееся, с красным лицом, казалось, это спящий, который того и гляди проснется. А ведь он должен бы быть мертвым уже девяносто лет. Но более всего меня удивило, что у него было лицо. Я ожидала увидеть нечто неопределенное, безобразное, нечеловеческое. А у Савы было лицо человека, отличавшееся от других лиц. С ярко выраженными чертами. И если бы я его подольше рассматривала, то запомнила бы и нос, и открытые глаза, рот и волосы, щеки, даже улыбку, изогнутую бровь. Это лицо принадлежало кому-то, кто был конкретной личностью.
— Вампир! — кричали крестьяне.
Я молчала, хотя мне хотелось сказать: «Сава Саванович».
Все торопились, вот-вот на землю должна была упасть ночь.
Поп затянул гнусавое пение. Не успел он допеть, а Саве уже начали лить на лицо ту самую воду. Парень с колом с трудом сдерживал нетерпение. Солнце почти зашло. Парень оттолкнул попа, послышался одобрительный шумок.
Он поставил кол заостренным концом туда, где было сердце Савы. Высоко поднял руку с молотом. И ударил молотом по колу. Кол прошел сквозь сердце, потекла кровь. Она текла, текла и текла. Лужа расползлась до моих ног. Испачкала мне сапоги. Я отступила на несколько шагов. Остальные остались стоять там, где и стояли.
В конце концов красный, раздувшийся Сава превратился в скукожившийся бледный труп. И тут — я этого не видела, потому что отступила, — раздались крики:
— Мотылек! Мотылек!
9.
Крестьяне окружили Шмидлина. С лопатами и кирками наперевес. Парень, отвечавший за кол, вытащил его и тоже двинулся к Шмидлину. Я не понимала, что происходит. Кто-то уже замахнулся на Шмидлина. Но ударить не решился. Барон что-то лихорадочно говорил им. Но у меня было впечатление, что они его не слушают. И все плотнее окружают, яростно размахивая своим оружием. Парень с колом и молотом ударил барона по голове. Барон рухнул на землю. Остальные навалились на него. Я со спины схватила за одежду ближайшего ко мне и ударила его камнем по затылку. Он упал. Хлынула кровь. Я увидела, что Новак свалил еще одного. Граф Шметау не пошевельнул и пальцем.
Раздался выстрел. Пистолет фон Хаусбурга дымился. Еще один крестьянин лежал на земле. Остальные стояли. Фон Хаусбург направил пистолет на того, кто был ближе всех.
И сказал им по-сербски что-то такое, от чего они неохотно побросали лопаты. Пронзая нас взглядами, полными ненависти, они стали расходиться. Я подбежала к барону.
Он хотел что-то сказать. Хрипел, изо рта и из носа у него текла кровь.
— Я сме… нил панта… лоны. Из-за пятна. Пят… но. Пла… платок в тех панта… ло… нах… Крее… тья… не сказали: положи руку… положи на рот… вампиру… мот… моты… мотылек чтоб не вы… ле… тел. За… был пла… пла… пла… ток. Ис… ис… пугался, — кровь полила струей, — руку… голую руку… класть, — с трудом расслышала я. Он схватил меня за руку. — Вас… вас… вас… лю…
И испустил дух.
— Значит, крестьяне напали на него из-за того, что он дал мотыльку вылететь, — сказал фон Хаусбург.
— Плохо дело, ох, плохо, — сказал Новак, — теперь в вампира превратится кто-то другой.
Я смотрела на несчастного барона. Он выглядел совсем не так, как при жизни, не потому, что был мертвым, а потому что был другим. Я не смогла встать, и те двое, из комиссии, помогли мне.
— И сколько же этих вампиров? — спросила я.
Никто ничего не ответил. Но это тоже было ответом.
— Сколько их, этих вампиров? — повторил мой вопрос Шметау.
И получил тот же ответ, что и я.
— А кто нам гарантирует, что они останутся в Сербии и никогда не перейдут линию принца Евгения? — продолжал задавать вопросы Шметау.
Ответ был таким же.
— Я не верил в вампиров, — проговорил Шметау возбужденно, — действительно, не верил. Я считал, что их выдумал ваш муж. Я был уверен, что силы зла имеют земную природу. Но это совершенно другое дело. И возникает вопрос, куда упорхнул мотылек. Он может ужалить кого угодно. Кого угодно!. Меня он не ужалил. Я не вампир! Нет! Нет!
С криком «Нет!» он побежал назад. Мы стояли не двигаясь, и ни у кого не возникло желания последовать за ним. Вскоре он исчез из поля зрения.
10.
Было ли это лицом зла?
11.
— Думаю, сейчас самое лучшее вернуться туда, где мы ночевали, ехать в Белград ночью было бы неразумно, — сказал рыжий из комиссии.
Меня не радовала перспектива провести еще одну ночь в вонючей лачуге, но после всего, что произошло, никак не привлекало и путешествие в темноте. Сопровождаемые страхом, мы направились к хибаре.
Чтобы добраться до нее, много времени нам не потребовалось. На самом деле, все было рядом, просто днем мне показалось, что в поисках могилы вампира мы зашли очень далеко. Видимо, мы двигались по кругу. Другого объяснения я не вижу.
Глава шестая
О событиях более поздних
1.
Может быть, сейчас, после того, как я вам столько рассказала, я могу посмотреть ту книгу? Разве я не заслужила? Знаю, что еще не сказала самого важного, но, раз уже я так далеко забралась, неужели вы подозреваете, что я вас обману или попытаюсь перехитрить?
Спасибо.
Вот, открываю на первом попавшемся месте. Знаете, вроде того, как наобум открываешь Новый завет, когда грустно или тревожно на душе.
Итак, читаю:
«Здесь заканчивается наш рассказ о белградских событиях. Нам осталось, дорогие читатели, лишь сообщить вам, как сложились судьбы наших героев и героинь.
Граф Йозеф Шметау остался в Белграде. До сих пор мы не раскрыли вам имя благородного графа, попросту упустив это из вида, однако сейчас вспомнили и о его имени, и о возможности того, что вы перепутаете нашего графа с другим графом Шметау — Вальдемаром Шметау. Граф Вальдемар Шметау совсем другой человек, хотя и он имеет отношение к Сербии, в частности, он первым предложил, чтобы Сербия как частично самостоятельное государство снова стала вассалом Турции. Это предложение он сделал через французское правительство, то, старое королевское правительство, а не это, новое, революционное. Дело было в 1774 году и, как вы сами знаете, ничего не получилось. Но оставим Вальдемара и вернемся к Йозефу Шметау.
Итак, наш достойный граф был, в частности, и генералом от артиллерии, специалистом по обороне укрепленных городов. Уже через год после того, когда происходили описываемые нами события, он взял на себя оборону Белграда. Прекрасный специалист, он расположил средства обороны и живую силу таким образом, чтобы облегчить задачу защитникам главных стен и бастионов. Он разместил небольшие, Но сильные отряды в нескольких передовых укреплениях вокруг города. И действительно, его первым успехом стал полный провал турецкой атаки на дунайский редут. Граф был убежден, что город может выстоять и столь же основательно приготовился и к следующей осаде, и к неожиданному для турок контрнаступлению.
Правда, он оказался не готов к тому, к чему не готов никто и никогда с тех пор, как существует мир.
К измене.
Хотя измена, как вы знаете, никогда не была исключительно внутренним вопросом. Потому что австрийская измена, свидетелями которой были и вы на всем протяжении этой книги, взросла и расцвела на почве сербского равнодушия, которое, конечно, тоже не осталось вами незамеченным, и турецкого желания прорваться как можно ближе к сердцу Европы. Желания, о котором у нас, к сожалению, не было достаточно места и, тем более, времени вам рассказать.
Итак, хотя до нашего графа дошла весть о том, что австрийская сторона на переговорах с турками не была оповещена о важной оборонительной победе и что именно поэтому постаралась как можно скорее заключить перемирие, правда состоит в том, что Австрия прекрасно знала, как обстоит дело.
Белград был сдан без особой борьбы, после осады продолжительностью едва ли в месяц, при том что турки ни разу даже не попытались осуществить полноценное наступление на город. Было произведено лишь несколько обстрелов, причем из плохих турецких орудий, у которых нередко разрывало ствол и которые были более опасны для тех, кто их обслуживает, чем для тех, на кого они направлены.
Первый пункт мирного договора предусматривал, что австрийцы должны разрушить все, что построили с 1717 года. Это подразумевало один из лучших и самых современных бастионных фронтов, каким мог бы гордиться и сам маршал Вобан. Они должны были также засыпать все свои рвы, сравнять с землей куртины, завалить все потайные ходы, уничтожить даже казарму, построенную на территории крепости, дворец герцогини и все здания как в Верхнем, так и в Нижнем городе. Линия принца Евгения была превращена в пепел и пыль.
Единственным, что турки не потребовали разрушить, была цистерна. Возможно, австрийцы ее не разрушили сознательно, а турки про нее просто забыли. Или, и такое возможно, это был последний акт сопротивления графа Йозефа Шметау.
Австрия здесь словно никогда не присутствовала, здесь словно не было прочных стен, мощных бастионов и глубоких рвов, высшей аристократии, балов и маскарадов, спектаклей по пьесам Шекспира, кафедрального собора и духовной семинарии, школ, великой победы при Мокром Луге, мастеров-зеркальщиков эпохи барокко, словно никогда не существовала здесь австрийская цистерна… — ее стали звать римским колодцем.
Что же касается других наших героев…»
2.
В конце концов я встал, в отвратительном настроении. А чему удивляться? Всю ночь гонялся за привидениями, вампирами, прелюбодеями, курил дрянной гашиш и вспоминал графа епископа Турн-и-Валсасина — такое вряд ли сделает кого-то счастливым.
Сразу после завтрака наша маленькая компания узнала о последствиях визита пурпурного на мельницу. Все были изумлены или, по крайней мере, притворились изумленными. Блондин даже упал в обморок, увидев распростертого на полу Клауса Радецкого. Герцогиня продемонстрировала такую решительность и присутствие духа (вопрос — какого духа?), что я просто засомневался в ее невинности. Хорошо, мне и до этого было ясно, что между ней и турками что-то есть и что ее семейство не только пересылает, но и пишет письма. Но предательство людей этого света другими людьми этого света — дело хорошее и полезное, а вот шашни с тем светом против этого света — преступление, которое сравнимо с некоторыми делами, о которых и говорить не хочется.
Я не стал заходить на мельницу, и без того нетрудно было представить себе, как выглядит Радецки. Даже чокнутый Шметау туда не пошел, и тем более Шмизлин, продемонстрировавший поистине комические проявления трусости.
Как часто бывает в жизни, у спокойных и непредприимчивых людей ничему не научишься и ничего от них не узнаешь, вся польза от дураков, которые совершают непродуманные поступки и потом ходят распустив хвост. Так и моя мануфактурная герцогиня, охваченная жарким стремлением шествовать по миру, оказывая всем помощь, попыталась, используя рассудительные вопросы и ответы (ибо нельзя сохранить рассудительность, если спрашиваете и предоставляете отвечать другим), успокоить рыжего графа. Должно быть, рыжеволосый понял, что маскироваться больше нет смысла, и выболтал ей страшную правду об истинной задаче комиссии. А Радецки оказался таким искусным вруном, что обманул даже меня.
Я без особого труда уговорил всех остальных попытаться немедленно рассчитаться с вампирами.
Мне показалось, что они только того и ждали. Я отправился искать Новака, хотя, разумеется, знал, где он. Мне была необходима передышка, какое-то время, чтобы спокойно все обдумать.
Виттгенштейн приехал разобраться с крепостью и отдельно с цистерной. И исчез. Комиссия приехала разобраться с тем, что произошло с Виттгенштейном, притворяясь, что проверяет слухи о вампирах. Гайдуки, которые якобы что-то знали о вампирах, действовали заодно с австрийцами, и, как я подслушал из разговора сторон неизбежного треугольника, гипотенузой которого была герцогиня, коротким катетом Шметау и длинным катетом Шмизлин, барон подкупал сербов, а может быть, сербы подкупали его, как вам больше нравится, и именно барон был тем, кого я видел с гайдуками при блеске молнии ночью во время маскарада. Гайдуки утверждали, что вампиров нет и что все это просто их безвкусная шутка.
А вампиры есть. Значит, гайдуки врут, и сборщика налогов кокнули вовсе не они, его кровью угостились вампиры. Но почему гайдуки взяли на себя грехи вампиров? Хотели похвастаться? И еще один вопрос: на что сдалась вампирам сумка с собранными налогами, ведь вряд ли вампиры рассчитываются наличными?
Но с другой стороны, именно тройственная комиссия настаивала на ночлеге на мельнице, где, как говорят, появлялись вампиры. Зачем? Чтобы всех окончательно запутать? Вот, смотрите, мы действительно ищем вампиров.
С третьей стороны, регент вел себя так, словно вампиров нет, словно нет и не было ни одной из комиссий, словно Виттгенштейн никогда ничего не вынюхивал насчет крепости, словно, если сформулировать четырьмя словами: ничего странного не происходило. И это вызывало относительно него очень большие подозрения.
Вот что я думал, и ничего не придумал. Ну а корчму нашел сразу, Новак описал и где она находится, и как выглядит. Вывески на ней не было, то ли хозяева уклонялись от налогов, то ли были неграмотными. Когда я вошел, то окунулся в такой сильный смрад, что очень быстро вообще перестал его чувствовать.
Новак сидел с грозным видом, и было совершенно ясно, что он пьян в лоскуты.
Я сел рядом.
— Вставай. Идем искать вампира.
Он посмотрел на меня мрачно, мутно, исподлобья.
— Когда я был маленьким… — начал он запинаясь. — Когда я был совсем маленьким… моя мать, она была хорошей женщиной. Из хорошей семьи… Хорошая женщина. Она верила в труд. Вот, а я верил во все, во все я верил, и в Бога, и в дьявола, и в хорошие книги, и в молитву сердца. Да, в великую, святую молитву обращения. Иисус Христос, Господи Боже, смилуйся, грешен я и как там дальше… Не знаете? Но в труд я не верил. Никогда. В ракию — позже, да, и в вино тоже, в пиво меньше. Это так. Еще до этого в учения, разные. В книги. Вот. А моя мать в труд. А знаете, мы были богатыми. Ей ничем не надо было утруждать себя. Ничем. Но она трудилась — бралась за иголку и вышивала, да так искусно, мелкими стежками. На моих рубахах все воротники украсила красивыми узорами. На постельном белье у нас на каждом уголке то птицы золотые, то цветы благоухающие вышиты были. А зачем? Она говорила, чтобы прислуга знала, как правильно постель стелить, на какую сторону одеяла и подушки класть. А про мои воротники говорила: это чтоб ты выглядел краше, чтоб чувствовал себя лучше, чтоб люди на тебя добрее смотрели…
И заплакал.
— Верила она, верила женщина, что в эту белизну, в эти проклятые белые и пустые простыни, цветочки и птички нитяные могут вдохнуть жизнь, когда они лежат на правильной стороне, и что мир будет смотреть добрее и что сам мир будет выглядеть лучше…
Он рыдал, и его слезы смешивались на столе с пролитой ракией.
— Она верила в вышивку мелким стежком. А я — во все большое. Большое и пустое. Хозяин?! Да неужели вы плачете? Вы?!
— Молчи, болван. Возьми себя в руки. Заткнись.
— А чего мне молчать, чего? Сколько толку от молчания? Столько же, сколько и от болтовни.
— Слушай меня внимательно, болван! — крикнул я сердито. Эти слуги ничего не понимают, кроме приказаний, окриков и гнева. — Мы сейчас идем искать могилу этого вампира, Савы Савановича. Ты должен нам помочь. Ты местный. От слез толку никакого. В твоей жизни и так ничего не происходит, весь твой разум во власти воспоминаний и алкоголя. Пошли!
Он нехотя встал. Мне пришлось заплатить по его счету. Как только мы вышли из корчмы, я заставил его сунуть два пальца в рот и основательно проблеваться. Потом я щедро облил его дождевой водой из бочки, которая кстати попалась под руку. И смотри-ка, он у меня протрезвел. В какой-то степени. Я умышленно повел Новака не самой короткой дорогой, хотел рассказать ему все, что видел и разузнал, и услышать его мнение.
Слушал он внимательно и время от времени кивал.
3.
Хорошо, хорошо, если вы не хотите, чтобы я читала дальше, я не настаиваю.
Видите ли, мне не важно, что здесь написано. Я одна знаю, как все было. Остальные все могут только солгать. И если моя вина в том, что я это знаю, то вам следовало давно отдать меня под суд.
Сейчас я так стара, что мне все безразлично. Вы можете сделать со мной что угодно. Можете сжечь меня на костре как ведьму или запереть в монастыре как монахиню, но покаяния вам у меня не отнять.
4.
Как я могу быть хорошим, когда вокруг все плохие? Что же мне одному страдать? Мне в одиночку страдать в этом запутанном клубке лжи и правды? А нитка только одна, и идет ли речь о лжи или правде, зависит от того, с какого конца начать распутывать.
Наверняка можно быть уверенным только в одном: узел легко разрубить колом из боярышника. Но правда, если задуматься, это плохая метафора — да, действительно, Македонский завоевал Азию, но вскоре после этого умер. Долой метафору.
— Не кажется ли вам, хозяин, что должны проявиться еще какие-то признаки конца света, кроме одного единственного вампира в Дедейском Селе?
— Например?
— Не знаю, ну, скажем, затмение солнца…
Об этом говорил и граф епископ Турн-и-Валсасина. Он обвел взглядом бальный зал, сел, утомленный выпитым вином, и откинул голову:
— Несколько месяцев назад я был в Риме.
Не сомневаюсь, что в поисках возможности заполучить смешную кардинальскую шапочку.
— Меня ознакомили с расчетами наших астрономов. Они к тому моменту только что установили, когда будет конец света. Это произойдет 11 августа 1999 года. Немного отлегло от сердца, да? В тот день будет полное затмение Солнца. Так что время у вас есть, как видите… — и он резко хохотнул.
— На что есть время?
— Исполнить пророчество Оригена.
— Ориген и я?!
— Ориген, тот самый христианин из Александрии, он стал жертвой преследований со стороны римлян, но перед этим объявил всему миру, что все покаются. Даже сам дьявол. И ада не будет, и все спасутся. Мы, естественно, объявили его еретиком.
Все они знали, кто я.
Но я не поверил графу епископу. Я был уверен в том, что страшным вещам не должны предшествовать какие-то роковые знамения, предостерегающие ужасы. Страшное страшно уже само по себе. Вот вообразите: приятный весенний день, птицы поют, стрекочут кузнечики, люди лгут, зацвела вишня, ветерок рябью пробегает по поверхности ручья, луг пестреет цветочками и тут — хоп, конец света! Беззубый в белых одеждах, обязательно белых, с толпой всяких крылатых и святых созданий рычит: «Всех вас в ад загоню!»
— А знаете, что мне пришло в голову, когда вы рассказывали про пурпурного? — спросил Новак.
— Что?
— Известно ли вам, что англичане называют словами «пурпурная заплата»?
— Напомни.
— Пурпурная заплата это абзац или более крупный фрагмент какой-нибудь плохой книги, который написан столь мастерски, что очень резко отличается от всего остального.
— Пурпурный действительно мастер, это несомненно. Как ловко он превратился в турка! Но и против мастерства есть средства. Например, кол. Сейчас мы идем его искать. А ты отправляйся, приведи крестьян и устрой все так, как нужно, чтобы покончить с вампиром.
— Одно я вам сказать забыл.
— А мне это полезно или нет?
— Не знаю.
— Как это ты не знаешь?! Тупоголовый слуга! Ну говори, раз не знаешь.
— Тот русский, которого мы встретили и про которого крестьяне говорили, что это архангел Михаил…
— Да?!
— Так вот, крестьяне видели, как он крестится. Он крестится двумя пальцами. Двумя пальцами, не всей ладонью как католики, и не тремя пальцами как мы, православные, а двумя. Это что, по-протестантски?
— Нет! Нет-нет. Хе-хе-хе, хорошая новость.
— Почему?
— А потому, что двумя пальцами крестятся только русские староверы. Михаил никогда не пришел бы переодетым в еретика. Так что он не Михаил. А если Михаила здесь нет, то значит и насчет конца света можно не волноваться. Хорошая новость, что да, то да. И теперь пора приниматься за пурпурного.
5.
Однако поиски затянулись. Крестьяне копали, я нервничал. Тем более что безо всякой надобности они притащили с собой и попа. Глупые христиане, похоже, они никогда не поймут, что свернуть шею одним силам тьмы могут только другие силы тьмы. Время от времени у меня возникало острейшее желание самому схватить кол из боярышника, но приходилось брать себя в руки, ведь гораздо мудрее было до конца оставаться австрийским графом.
Уже спускались сумерки, когда мы в конце концов нашли могилу пурпурного. Сначала все решили, что это ошибка, но вороной не ошибается, дойдя до могилы, он встал как вкопанный. Я велел Новаку, когда все кончится, купить для меня этого коня. Поп принялся завывать, мне прямо из кожи хотелось вылезти. Шмизлину крестьяне дали задание: после того как парень с колом проткнет сердце пурпурного, закрыть ладонью рот тогда уже полноценного покойника и не дать вылететь из него мотыльку, который может превратить в вампира кого-нибудь другого. Барон, как мне показалось, струхнул, но все-таки кивнул головой и встал по другую сторону ямы.
Гроб вытащили, парень с колом приготовился нанести удар, как только откроют крышку. Из толпы крестьян открывать гроб вышел только один, остальные не решились. Мой слух резанул отвратительный скрип.
Крышка приподнималась с таким трудом, словно была неописуемо тяжелой, и я подскочил (не смог удержаться!) помочь. Дело не шло. Не уверен, что нам удалось поднять ее больше, чем на палец. Я позвал на помощь Новака. Он стал отнекиваться, уж не знаю почему, скорее всего, из-за какого-нибудь глупого сербского суеверия, но один из графов ученых, из комиссии, подошел к нам. Я был приятно удивлен. Мы сразу почувствовали его молодую силу. И приподняли крышку на целую пядь. Тут к нам присоединился второй член комиссии, и мы сильным резким рывком столкнули крышку на землю.
Глава седьмая
Спрятанная
В гробу лежал кто-то другой.
Он был красным и накрыт покрывалом, но это был не пурпурный. Пурпурный от меня улизнул. Тот парень не медля ни мгновения проткнул вампира. Крови натекло, как от зарезанной свиньи. И тут толпа взбунтовалась. Я сразу понял, что мотылек все-таки вылетел. Шмизлин, естественно, не справился.
Крестьяне с полным правом ополчились против него. Он действительно был виноват. Во-первых, мы не нашли пурпурного, а во-вторых, теперь кто-то другой станет вампиром. Я не хотел прикасаться к пистолету, пока не убедился в том, что барона убили. Только тогда я выстрелил. И убил одного из крестьян, но сразу же пожалел об этом. В попа надо было целиться! К тому же барон, как оказалось, был еще жив.
Но получилось, что все не так плохо. Шмизлин долго не протянул, но у него хватило дыхания сказать, что он ошибся из-за того, что машинально оставил носовой платок в том жилете, который испачкал за обедом. К жилету он привык и думал, что жилет на нем. Но он был без жилета, и, соответственно, без платка. А действовать в решающий момент голой рукой не решился. Говорят, привычка — вторая натура. Худшая. А еще говорят, что есть привычка, а есть и отвычка. Точно, Шмизлин как раз отвык.
А еще он любил герцогиню, так он сказал или подтвердил. Бедняга. Герцогиня любила своего мужа. Безо всяких на то причин. Я вспомнил их разговор, который услышал во время маскарада. Разумеется, я только позже понял, какой костюм был на Марии Августе. Тогда, на маскараде, говорила маска. Регент ей что-то резко ответил, вроде того, что почему бы ей наконец не оставить его в покое, неужели она не видит, что он ее не хочет. А она ему ответила, что он тот самый. «Кто?» — спросил регент. А она ему в ответ: «Помните ковер, который граф Шметау получил из Китая? Настоящий шедевр, там был изображен таинственный пейзаж, какого раньше мы никогда не видели, и все мы дивились, стоя перед ним. Вы были единственным, кто свободно… — она умолкла, но потом продолжила, — без раздумий прошел по нему. Вы на него даже не посмотрели. Поэтому вы тот. Единственный принц». «Но ковер на то и есть, чтобы по нему ходили», — пожал плечами регент. Но склонился перед ней и, поцеловав ее руку, сказал: «Не понимаю. Не понимаю, первый раз сейчас не понимаю. Может…», — начал было он, но вдруг резко повернулся и ушел.
Думаю, это «может» дало ей какую-то надежду. Вот ведь, влюбленным достаточно одного слова! Вероятно, существовало и какое-то ее слово, всего одно слово, обращенное к Шмизлину, которого ему было достаточно. Болван. Он действительно заслужил то, что получил. Я не могу защищать болванов от них самих.
Глава шестая
О событиях более поздних (продолжение)
6.
— Что бы без вас делан наш дорогой Господь? Что бы делали без вас мы? — спросил меня Турн-и-Валсасина и тут же, не дожидаясь ответа, продолжил: — Дионисий Ареопагит говорит, что в самом сердце света всегда существует узловая точка, которая представляет собой точку божественного мрака. Без этой точки подлинный свет был бы чистой темнотой. И эта точка — вы.
— Да. И если вы взовьетесь в бесконечный и скучный свет, то упадете достаточно глубоко в себя и найдете там меня, — подтвердил я.
— Вы думаете, со мной этого не произошло? Тот же Дионисий говорил, что знание это нечто, соединяющее познающего и познаваемого. Я вас узнал сразу. А каждый, кто вас узнаёт, опускался до дна собственной души. Сколько таких вы встречали?
— Много!
— Прекрасно!
— Как вы можете считать прекрасным то, что есть много таких, которые пали?
— Но, маэстро, тот, кто вас познал, имеет надежду покаяться и познать Бога. Тем, которые вас не видели, каяться не в чем. А те, которым не в чем каяться, обманываются насчет того, что не в чем.
7.
Ни звука. Ни стона. Только тишина. Потусторонняя тишина. Покой ада, в котором нет ни звуков, ни соловьев, ни стонов больных, ни человеческих слов первого языка и всех других, ни нежного мурлыканья кошки, ни предсмертного хрипа, ни шума ветра в полях, грома, звуков лиры, чихания, храпа, плача, ни даже дыхания. Такая тишина. Даже Мария Магдалина молчала. Солнце пекло ей в голову. Что это за нисан? Первый молодой месяц после весеннего равноденствия. И пятница? Я посмотрел ему в глаза. Пламя. В его зрачках бушевало пламя. Я оглянулся по сторонам. Иерусалим горел. Белые стены Иродовы окружало море огня. Кто может такое погасить? В Мории языки огня напали на храм со всех четырех сторон. Я нигде не увидел священнослужителей. Двор уже горел, огонь подступал к дверям. Я посмотрел в сторону Масличной горы, там кипящие потоки масла текли к долине, которую поджаривало пламя. Жар был невыносим. Всех акведуков империи не хватило бы, чтобы доставить нужное количество воды. Снова посмотрел на Морию, весь храм охвачен огнем. Пламя до неба. Ничего больше я рассмотреть не мог. Ни лачуг на восточной стороне, ни дворцов на западной, холмы превратились в огромные костры для еретиков. Самый большой — храм. Но огнем был охвачен только один круг — город. За пределами города пожара не было. За стенами города было спасение. Вся вода империи не смогла бы погасить город. Я повернулся к Иерусалиму спиной. И снова увидел его глаза. И пламя в них. И он не может погасить этот пожар. Но тут его глаза потемнели. Погасли. Он улыбнулся. Улыбнулся мне.
— Свершилось.
8.
— Он вам это сказал?
— Это. Он сказал: «Свершилось». И умер. Я повернулся. Город стоял. Стоял таким, каким и был. На западе — нетронутые дворцы римских граждан, фарисеев, саддукеев, на востоке — шалаши и хибары. Оливковые рощи на Масличной горе нетронуты. Храм в своей славе и силе никак не изменился. Воздух наполнили звуки. Все звуки, которые только существуют, самые сильные, самые слабые, кукареканье петухов, брань таможенников, приговор, все звуки невыносимы, слишком тяжелы, ужасны. Как в аду, я не мог слышать собственные мысли. Но понял, ничего не случилось. В ту пятницу ничего, в сущности, не случилось.
— Это я знаю, хозяин. То, что было в пятницу, не самое важное. Самое важное случилось в воскресенье. Разве нет?
— Опять решил со мной спорить? В воскресенье тоже ничего не было. Вот тебе.
— Если в воскресенье ничего не было, то чего вы боитесь?
— Рассказов! Боюсь рассказов про то, что было.