Часть вторая
ПОД МАСКОЙ
Глава первая
Второй выход
1.
Начало этой истории, как мне думается, датируется следующим днем после маскарада. Встала я поздно, наверняка далеко после полудня. Думая об этом сейчас, я задаюсь вопросом, а почему мой муж предложил мне поехать в Дединаберг вместе с комиссией по вампирам. Тогда я над этим не задумалась, и мне показалось, что поездка за пределы укрепленного города будет забавной, а может быть, даже волнующей.
Никогда раньше не случалось мне оказаться вне города, я имею в виду, в Сербии.
Я потребовала, чтобы мне дали верховую лошадь, трястись в коляске не хотелось. До этого меня всегда возила шестерка лошадей. Александр распорядился оседлать для меня его любимую кобылу…
Что вы спросили?
Кто еще поехал?
Из крепости выехали барон Шмидлин и граф Шметау. Но разумеется, главными лицами были трое из комиссии: Клаус Радецки и еще двое ученых, их имена я забыла, один был в светловолосом, второй в рыжем парике. С нами был и Отто фон Хаусбург, который вас так интересует, и еще его слуга. Почему я особо упомянула слугу? Да потому что он был единственным слугой, ехавшим вместе с нами, а наша свита — две-три мои служанки и несколько слуг — следовали позади нас. Позже, когда мы выехали из предместья, к нам присоединился еще один серб. Кажется, он был обер-капитаном, но, знаете, я в званиях никогда особо не разбиралась.
Да, нас было девять, вместе с этим сербом.
Вуком Исаковичем.
Нашим проводником был барон Шмидлин. А целью путешествия — водяная мельница в Дединаберге. Сербы жаловались, что на этой мельнице время от времени появляются вампиры. Кто бы там ни остановился переночевать, живым наутро не выходил. Радецки был уверен, что сербских крестьян будет легко убедить в том, что вампиров не существует, если он проведет там ночь и останется живым. Пока он будет находиться на мельнице, все остальные, то есть мы, переночуют в ближайшем сельском доме. Дом принадлежит самому богатому в Дединаберге крестьянину, и, хотя по удобству не может сравниться с дворцом, нам там обеспечен вкусный ужин и удобный ночлег.
На самом выезде из крепости моя кобыла заупрямилась и не захотела идти дальше. Я долго ее уговаривала и успокаивала, прежде чем она нехотя двинулась вперед. Тогда-то я и увидела ту несчастную девочку. Она проходила мимо ворот, в лохмотьях, босая, одна, несчастная. Бог отнял у нее и разум, и речь, и я почувствовала огромное желание помочь ей. Страшно, смотреть на страдающее человеческое существо. Я тоже страдала, пусть и на шелковых подушках, но страдала, и, если бы кто-то просто по-дружески посмотрел на меня, я бы была ему за это благодарна. У несчастного ребенка не было никого, скорее всего, девочка даже боялась людей. А когда человек боится людей, это для него самое тяжелое наказание. Я сошла с лошади и обняла ее, пусть узнает, что другие люди не звери, что они не всегда проходят мимо с холодным сердцем, злым языком и жестокими руками. Я понимала, что те пять крейцеров, которые она от меня получила, это ничто, их хватит только на то, чтобы несколько раз поесть, но сердце мое разрывалось, когда я обнимала и целовала ее. Из глаз моих потекли слезы. Мне не хватало любви всего лишь одного мужчины, а этой девочке не хватало любви любого из нас, простой человеческой любви. Я почувствовала тепло ее тельца, ее нежность, я знала, что и она чувствует мою нежность и любовь, и я была счастлива, что хоть что-то смогла подарить этому несчастному ребенку. Какая же это радость — дарить!
Нам нужно было ехать, и мне пришлось оставить ее, но я пообещала себе, что, вернувшись, возьму девочку к себе во дворец.
Что?
Хорошо, хорошо, возвращаюсь к своему рассказу.
О вампирах я тогда вообще не думала. Считала их суеверием простого народа. И разговор между графом фон Хаусбургом и его слугой Новаком, который я слышала по дороге, убедил меня в том, что сербы суеверны и что вампиры не существуют.
Слуга рассказывал графу, что сербы говорят, будто в Белграде появился архангел Михаил. Услышав это, фон Хаусбург чуть не свалился с коня. Он побледнел и принялся задавать вопросы: когда появился, что говорят насчет того, зачем появился, что говорит сам архангел насчет того, зачем появился, и так далее. Я подумала, что граф не в своем уме, потому что было совершенно ясно, что он поверил в появление архангела.
Слуга начал над ним смеяться, и мне было неприятно видеть такое дерзкое поведение слуги. Насмеявшись вдоволь, он сказал:
— Это не настоящий архангел. Помните того русского, которого мы встретили, подъезжая к Белграду, такого высокого, светловолосого? Судя по описаниям, я бы подумал, что речь идет о нем. Крестьяне рассказывают, что архангел говорит на сербском как ангел, что он высокий, светловолосый, одет в обноски, ведь архангелы всегда так делают: притворяются нищими, потому что человеческая душа полнее всего проявляет себя в отношении к нищим, слабоумным и больным.
Стоило слуге сказать это, как фон Хаусбург захохотал, именно захохотал, мне даже показалось, притворно. И сказал:
— А я думал, что человеческая душа полнее всего проявляет себя в отношении к более могущественным, умным, богатым и счастливым. Даже самые испорченные люди находят в себе хоть крупицу сострадания и даже самым лучшим людям трудно не быть завистливыми, лицемерными и трусливыми. Не понимаю, почему ангелы и святые не являются в образе увенчанных лаврами королей и графов или болтливых поэтов?
— Потому что это ваши любимые роли. Вы познаете людей через их самые худшие качества, а ангелы и святые — через лучшие.
— Потому-то они так и не познали этот мир.
Такой разговор не показался мне странным. Если бы вы знали, чего я только за всю свою жизнь не наслушалась, то не задали бы такого вопроса. Кроме того, что я тогда вообще знала, — я была молода, да к тому же еще и герцогиня. А кто смог хоть чему-то научиться и что-нибудь понять, сидя в одиночестве в щелках и бархате? Я начала думать только тогда, когда почувствовала, что страдаю. Сначала думала о себе, потом и о других. Что мне осталось от безмятежных дней, проведенных в покое и счастье? Но зато для меня очень много значат другие времена, времена страданий, тяжелые бессонные ночи, слезы, боль и страх, печаль и безнадежность. Потому что те месяцы, те годы сформировали во мне все самое лучшее, что есть, а беззаботные дни меня только портили. Чтобы понять то, что я вам сейчас рассказываю, особого ума не надо. Но любой настоящий герой из сказок, которые в детстве рассказывала мне бабушка, в отличие от псевдокоролевичей, всегда выбирал самый трудный, мрачный и тернистый путь, но в конце такого пути всегда побеждал дракона. Те, кто шагают по широкой утоптанной дороге, не приходят никуда.
Хорошо, хорошо, возвращаюсь к рассказу.
Мы еще не выехали за передовой оборонительный рубеж, окружавший город, то есть находились в Унтер Раценштадте, когда ко мне приблизился граф Шметау.
Нет, разумеется, он не был моим любовником. Я вам уже говорила, у меня не было любовника. До того дня я обменялась с графом Шметау не более чем несколькими любезными, ни к чему не обязывающими фразами. И меня удивила его откровенность.
Граф Шметау… он отвечал за крепость. Был архитектором или кем-то в таком роде. Знаю, что он постоянно что-то чертил. Мне кажется, именно он первым предложил свой проект Калемегданской крепости, который и приняла администрация. Позже выяснилось, что что-то там было не так, что именно, я не знаю, его проект был отвергнут, и принят другой, Доксата. Так Доксат стал главным инженером. И крепость строилась под личным контролем Доксата до тех самых пор, пока мы не объявили туркам вторую войну. Доксата тогда отправили командовать вторым полком. Он был очень способным человеком, сумел взять Ниш всего через несколько месяцев после начала войны. Поэтому его и произвели в генералы.
Итак, приблизившись ко мне, граф Шметау сказал:
— Известно ли вам, кто приедет заменить вашего мужа?
Такой дерзости я не ожидала.
— Почему вы считаете, что регент должен быть заменен?
— Из-за поражения. Из-за потери Ниша и южной Сербии.
— Вы, я полагаю, знаете, кто станет новым регентом?
— Посмотрим… — нерешительно начал он, глядя мне прямо в глаза, а потом выпалил: — Граф Виттгенау! — и захохотал как безумный.
— Мне это смешным не кажется.
— Неужели?!
Некоторое время мы скакали молча.
— Вы наверняка знаете, что моего мужа кто-то заменит, и если позволяете себе быть столь дерзким, значит этот человек должен быть кем-то из ваших покровителей. Ничем другим я не могу объяснить себе ваше поведение.
— Верно. И наконец-то ваш муж и его приспешники будут наказаны за все свои преступления. Он, окруженный жалкими слугами, приводил Сербию в страх и трепет, а через неделю сам станет слугой своего страха. И я вам скажу, какое расследование будет первым: убийство графа Виттгенау.
— Это угроза?
— Да. Потому что новым правителем и судьей станет граф Марули.
2.
А мне что делать, куда мне податься, в руках дьявола — и сила дьявольская, так, кажется, говорят. У меня есть слуга, он мое наказание, но вместе с тем часто оказывается полезен. Все, о чем я не мог расспрашивать ввиду того, к чему обязывает благородное происхождение, мог узнать Новак, ибо низкое происхождение дает право на самое отвратительное поведение. А как бы иначе гибли одни семьи и возносились новые? Первое, что я ему приказал, было разнюхать насчет Тристеро. Второе — о Виттгенштейне. Третье — о том, кто в какой костюм был одет на маскараде.
И он ровным счетом ничего не узнал.
Правда, у него на это не было времени. Разбудил он меня в полдень, так как нам надо было приготовиться к отъезду на мельницу. Выезд назначили на час дня, и Новак должен был приготовить мои вещи. Я вышел из спальни и отправился гулять по крепости и смотреть на устье. Я чувствовал нервозность, словно собираюсь в далекое и важное путешествие. Закурил, надеясь, что медленное вдыхание и выдыхание табачного дыма меня успокоит. Не успокоило.
Я зашел в один из бастионов на северо-западной стороне крепости. Внизу лежал Нижний город, солдаты выполняли какие-то команды, офицеры сновали, обер-капитаны сидели в стороне и курили. Дальше, за ними, была Сава, мутная, а еще дальше — Дунай, он был голубым. Реки как люди. Слишком большое количество трудностей и боли делают их хуже. Но у меня нет времени, чтобы успеть испортить жизнь всем, поэтому пришлось выдумать несколько общих вещей, которые позволят мне довести дело до конца.
Пришел позвать меня Новак, и мы с ним направились к месту сбора. Перед цистерной. Там уже ждали герцогиня Мария Августа Турн-и-Таксис, граф Шметау, барон Шмидлин и трое из комиссии по вампирам. Вместе со мной и Новаком нас было восьмеро.
Шмидлин крикнул часовому, и створки Королевских ворот распахнулись.
3.
Нет, я никогда не была знакома с генералом Марули, ни тогда, ни позже. Вы думаете, мы должны были с ним встретиться?
Я так не думаю. Я уверена, что все было так, как и должно было быть. И всегда, когда я в свободные часы блуждаю по своему прошлому, перебираю события, которые со мной происходили, вспоминаю своих былых друзей и знакомых, я убеждаюсь, что ошибок не делала, если принять во внимание все то, что мне было тогда известно. А когда я узнала больше, было уже поздно. Такова природа знания — оно всегда запаздывает, ибо если бы оно шло впереди, то принадлежало бы чужому уму, божьему, или дьявольскому, не важно.
Вы спрашиваете, почему в свободные часы?
Потому что на белом свете все размышления и все знания происходят от избытка времени или от скуки. Поэтому бедные люди глупы и грубы, а благородные возвышены и развиты.
Что было дальше?
Путь от крепости до Дединаберга не долог. Я разговаривала со всеми понемногу, а больше всего с графом фон Хаусбургом. Мой диалог с графом Шметау закончился, как только мы пересекли границу Унтер Раценштадта.
Я уже не помню, как у нас зашел разговор о смертных грехах, впрочем, уже тогда мне показалось, что это одна из излюбленных тем фон Хаусбурга.
4. Фон Хаусбург о гордыне
— Я в людях приветствую и помогаю им развивать самовлюбленность и суетность. А еще высокомерие и гордыню. Я помогаю им поднять паруса, чтобы следовать именно в этом направлении. И они несутся вперед как корабли при попутном ветре. На всех парусах, глотая милю за милей, летят они по морским просторам, довольные собой. Какое наслаждение! Месяцами вдали от любого порта, под постоянно изменяющимся звездным небом, и открытое море услужливо ластится к ним как шут к королю после удачной шутки. Натянутая белая парусина несет их к черте, где соединяются море и небо. Вам приходилось когда-нибудь плавать на таких легких судах?
И тогда, когда их души вспениваются, якоря забывают соленую воду, а глаза отвыкают от вида суши, когда они, властители просторов, отучаются ходить, а лишь парят и летят под тяжелыми парусами, тогда я говорю им: все это дал вам я. Я увел вас далеко от берега. Я вылил вам под ноги синь океанов, я наполнил ветром ваши паруса и поднял якоря.
— А когда начнутся шторма, те же полные вен тра паруса, уносившие их все дальше и дальше, те же поднятые паруса утащат их на необъятное дно тех же самых необъятных морей? — спросила я.
— А он не дает. Он не дает спустить высокие паруса. Он не дает. Это не я, я не гоню и не разъяряю ветры. Это он их закручивает вихрями и делает все сильнее. Он не любит парусов, наполненных ветром. Поэтому никто вовремя не спускает паруса. Он не дает. И хочет, чтобы погибли все корабли и все моряки.
5.
Тогда я еще не понимала, что в том, что рассказывал фон Хаусбург, под «он» подразумевался дьявол.
Нет, я не думала, что фон Хаусбург — дьявол. Я думала, что дьявол — тот, который не дает морякам спустить паруса, когда начинается буря. Почему я так думала? Потому что только дьявол не прощает. И если уж кто-то и был дьяволом, то, скорее всего, это был Шметау.
6.
Мы скакали еще какое-то время, а потом остановились на вершине холма. Все мне казалось обычным, луга, леса, то тут то там речка. Был прекрасный день, неожиданно спокойный и светлый после ночной грозы. Правда, было холоднее, чем в предыдущие дни.
Мы остановились, и барон Шмидлин тут же подъехал ко мне, чтобы помочь сойти с лошади. Я спросила его, значит ли это, что мы остановились отдохнуть, и добавила, что я в отдыхе не нуждаюсь и готова продолжать путь. Шмидлин бросил на меня странный взгляд и сказал, что мы прибыли.
— Куда прибыли?!
— В Дединаберг.
— Я не вижу здесь никакого дома.
— Ваше высочество, здесь и нет домов в нашем понимании этого слова. Сербы живут в лачугах, хибарах, землянках. Для вашего высочества мы подобрали самую лучшую… самое лучшее место для ночлега.
Я оглянулась по сторонам и увидела лачугу, которую даже не заметила бы, как мы не замечаем большинства вещей, пока кто-нибудь не обратит на них наше внимание. И как-то всегда выясняется, что они не так уж и важны. То, что для нас действительно важно, мы все-таки замечаем сами.
Откуда-то появился крестьянин. Он был очень старым, оборванным и грязным. Поклонился нам до земли, и между ним и бароном Шмидлином начался разговор. Выглядело это так, что Шмидлин его о чем-то спрашивал, а крестьянин отвечал. При этом все время глядя в землю и жестикулируя, как это обычно делают подлые и лживые люди. Мне было неприятно на них смотреть, и я решила прогуляться по ближайшей рощице. Хорошо хоть природа с нами честна. Я даже подумала, не лучше ли мне спать в лесу, чем среди этих отвратительных людей — страшных крестьян и сатанинских графов.
Почему я так и не сделала?
Потому что было слишком холодно.
Опасно?
В тот момент ничто не казалось мне опасным. Когда я узнала, что опасность действительно существует, опасно было в равной степени и внутри, и снаружи.
Граф Шметау пригласил меня войти, а так как я не хотела выглядеть избалованной и капризной герцогиней, то вошла в хижину.
Внутри было тепло. В очаге пылал огонь. Старая и грязная женщина варила что-то отвратительно пахнущее. Кроме нее здесь были еще три женщины, два мужчины и трое детей. Мебели не было, за исключением трехногой табуретки. По углам было расстелено какое-то грязное тряпье, единственным источником света был огонь в очаге, который не мог осветить всего помещения. Окон не было.
Но комната была гораздо больше, чем я могла предположить, глядя снаружи. Тогда я еще надеялась, что существует более приятное место, где мы сможем разместиться. Не верила, что мой муж мог одобрить, чтобы я спала в такой развалюхе.
Однако очень скоро я поняла, что он хотел мне этим сказать…
Он хотел показать, что мои желания коренятся в грехе гордыни и тщеславия. Я хотела быть любимой и была недовольна, что это не так, а эти люди, эти крестьяне, у них даже не было где жить, и уж тем более не могли они рассчитывать на любовь.
Да, похоже, что один урок я так никогда и не выучила, и я никогда не смогу стать хорошей христианкой, потому что я по-прежнему твердо убеждена, что нищета убивает любовь. Нищета может сосуществовать только с другой нищетой.
— Не волнуйтесь, здесь мы только проведем ночь, а обед нам уже накрывают снаружи, — сказал барон Шмидлин, и я с радостью выбежала из хибары. И действительно, на лужайке, всего в пятидесяти шагах от меня, слуги уже расставляли столы. При иных обстоятельствах я была бы изумлена обедом на открытом воздухе в такое время года, но сейчас почувствовала благодарность к тому, кто это придумал.
— Обед будет готов через некоторое время, позвольте мне предложить вам прогулку, — обратился ко мне граф, чье имя я забыла. Это был один из двух ученых, сопровождавших доктора графа Радецкого. Тот, что в рыжем парике. Я согласилась, все равно заняться было нечем. Он подал мне руку. Мы пошли в сторону леса. Он не говорил ни слова. Я была благодарна ему за молчание, и, предполагая, что он занят какими-то мыслями, не хотела ему мешать. И сама погрузилась в мысли.
В мысли о любви. О том, как близка я была к идеальной любви, как, в отличие от большинства женщин в возрасте, верила в то, что такая любовь существует. Я даже знала, кто он, мужчина моей жизни, более того, этот мужчина был моим, но тем не менее все оказалось напрасно. Лучше бы мне всего этого не знать. Лучше бы я была глупа и довольна богатыми обедами, изысканными нарядами и драгоценными украшениями. Лучше бы я время от времени довольствовалась нежными и грустными книгами, которые получала с курьерами Турн-и-Таксис. Лучше бы…
— Вы были знакомы с графом Виттгенау? — вдруг спросил меня граф, когда мы уже довольно далеко зашли в лес.
— Нет. Я видела его всего несколько раз до его исчезновения.
— А видели вы его после того, как он появился снова?
— Появился?! Неужели граф Виттгенау появился после… после своей смерти?
— Да, — проговорил он холодно, — граф Виттгенау появился после своей смерти.
— Где?
— Здесь.
— И куда он потом уехал?
— Никуда. Он был мертв. Вы ничего об этом не, знаете?
— Нет, — сказала я.
Он резко развернулся, и мы пошли обратно. Я не знала, что у него спросить, а он больше ничего не говорил. Вот так, молча, мы вернулись к нашей хибаре.
Первое, что я увидела, был граф фон Хаусбург. Он сидел на земле, над ним склонился его слуга. Граф выглядел так, словно ему очень плохо. Его руки были прижаты ко лбу. Казалось, он плачет.
Я прошла мимо него и направилась к хижине, хотела обойти ее вокруг, чтобы осмотреть. Начав с угла, я пошла вдоль стены из тростника, смешанного с глиной, иногда под глиной угадывались очертания деревянной балки. Дойдя до второго угла, я услышала голос Шмидлина. Он говорил по-сербски с каким-то неизвестным мне человеком и часто повторял одно слово, которое мне было понятно.
Это было слово «аккуратность».
Впрочем, они оба часто повторяли это слово. Их тон становился все более повышенным. Серб, правда, выговаривал это слово как-то странно, как «аккугатность».
То, что Шмидлин умел говорить по-сербски, было для меня полной неожиданностью.
Что именно требовало аккуратности, я понять не могла, сербского я совсем не знала. Может быть, имелось в виду наше пребывание в этом селе. Может быть, проверка водяной мельницы. Может быть, вампиры. А может быть, еще что-то, о чем я не имела понятия. Когда я так подумала, то почувствовала беспокойство. На основании всего, что происходило, я только могла почувствовать, что существует еще одно, подземное, течение событий, за которым я не могла следить, так как и не подозревала, что протекает оно где-то под нами.
Да, именно так, под нами.
Глава вторая
1.
Я не была голодна, помню это прекрасно. А Шметау взял с собой своего китайского повара. Год назад, когда китаец в первый раз готовил торжественный обед, я пыталась уговорить своего мужа сесть за стол вместе со всеми нами и хотя бы один раз отказаться от своей дичи. Он ответил мне иронично:
— Похоже, тебе нравится китайская еда. Неужели когда ты была ребенком, баварские повара в Регенсбурге готовили тебе все эти разносолы?
— А разве я должна всю жизнь есть только то, что ела в детстве?
— Может быть, теперь ты поймешь, за что я тебя ненавижу? Ты — опасная женщина, ты склонна к переменам.
Простите?
Вы не слышали, что мой муж меня ненавидел?! Да об этом знала вся Вена. Он меня ненавидел.
Ненавидел. По нескольку дней со мной не разговаривал. Я все время была одна. Одна в комнатах с зеркалами в стиле барокко и слугами. Пока я была молодой то, взбешенная, стремительно ходила по коридорам. Но одиночество постепенно успокоило и расслабило меня. Месяц проходил за месяцем, и я перестала метаться как безумная. Потом злилась только в саду. Потом с визитом появился первый офицер. Он любезничал, разговаривая со мной. Я быстро поняла, что он послан соблазнить меня и стать моим любовником. После его неудачи присылали других. Главным образом, сербов, видимо, хотели меня унизить еще больше. Кто?
Кто. Почему я должна была отличаться от придворных дам? Все они изменяли своим мужьям. Можете ли вы понять, как опасно не грешить там, где все остальные предаются греху? Общее презрение бдело надо мной даже тогда, когда весь двор спал.
Те несчастные женщины, которых лицемерно осуждали и выставляли к позорному столбу из-за внебрачных детей, в меньшей степени чувствовали себя изгоями. Они, по крайней мере, знали, что та толпа, которая бросала в них гнилые фрукты и камни, грешна точно так же, как и они. И понимать это — не грех. Я же была не только прикована к позорному столбу, но и понимала, что я лучше других, и это было для меня более убедительной рекомендацией в ад, чем для них все их сплетни и прелюбодеяния.
Разве гордыня не самый большой грех? Люди часто каются в пьянстве, обжорстве, алчности, в гневе, прелюбодеянии и унынии, но очень редко в гордыне. И, раскаиваясь в гордыне, каются не потому, что нарушили заповедь нашего Бога, а потому, что по причине своей гордыни что-то потеряли.
Да, ко мне присылали офицеров. И все об этом знали. И заключали пари насчет того, кто же будет тот серб, которому я сдамся. Поставив на Вука Исаковича, многие потеряли большие деньги, потому что поверили его хвастливым заявлениям, что уж рядом с ним-то я не устою. Кроме того, считалось, не знаю на каком основании, что Исакович похож на моего мужа.
Он был омерзителен. Не столько из-за своей внешности и свойственной всем сербам нечистоплотности, сколько из-за раболепия, с которым сносил все капризы Александра, сам при этом отвратительно издеваясь над другими сербами и грабя их.
Кто виноват, что все так происходило с сербами? Исакович и другие обер-капитаны, а не мы. Ведь мы пришли к сербам как враги, пришли не для того, чтобы освободить их от турок, а для того, чтобы забрать себе Сербию.
И кроме того, по отношению к сербам мы вели себя гораздо лучше, чем они сами. Через несколько месяцев после тех событий, о которых я вам сейчас рассказываю, я обратилась с одной просьбой к сербскому патриарху Викентию Йовановичу. Дело в том, что в деревнях сербские женщины рожали тайком от своих близких, в кустах, словно рождение ребенка это позор. Из-за этого много детей умирало, умирали и сами женщины. Мне казалось, что церковь должна повлиять на такое положение. Об этом я и просила.
Когда я послала ему письмо и об этом стало известно, обер-капитаны пришли в ярость — какое дело мне, австрийской герцогине, до того, как рожают крестьянки. Таков сербский народный обычай, а значит, так и должно быть. Если они начнут рожать у себя дома, то через некоторое время потребуют, чтобы им было позволено не работать, пока они беременны, а потом захотят для себя красивых платьев и еще невесть чего. Они должны мучиться, потому что, пока мучаются, не будут ничего хотеть и требовать, останутся послушными.
Так на чем я остановилась?
2.
Стоило распахнуться воротам, и мне захотелось немедленно вернуться. В крепости у меня была теплая комната, еще не остывшая постель, покой. Вечером меня ждали гуляш из оленины, густое венгерское вино и хозяйка корчмы. Все просто, легко и красиво. Легко и красиво.
А когда Королевские ворота открылись, чтобы выдворить нас из города, я почувствовал тяжесть и безобразность. Всякий раз, проезжая через эти ворота, я чувствовал, что не понимаю, въезжаю я или выезжаю. Я, конечно, выезжал, из крепости, это мне было понятно, но я и въезжал. В город, это было очевидно, но куда еще? Ничто меня больше не развлекало: ни псевдовампиры, ни водяная мельница, ни даже герцогиня. Но вернуться назад я не мог, что-то гнало меня вперед, какая-то сила, которая иногда хватает человека за руку и ведет к гибели. Обычно в этой силе люди узнают меня.
По мере того как мы удалялись от крепостных стен, мне прямо в желудок все больше и больше вползало ощущение ненадежности и опасности нашего предприятия. Новак тоже часто оглядывался, словно хотел проверить, не едет ли кто за нами следом, или покрепче запомнить Калемегданскую крепость, Королевские ворота, юго-восточный бастион с его куртинами и мощной оборонительной стеной.
Мы отъехали совсем немного, и сейчас пробирались верхом по крутой мощенной булыжником улице, которая кишела попрошайками, калеками и сумасшедшими. Я подумал, что они выбрали неподходящее место для того, чтобы клянчить, потому что кому захочется давать милостыню на улице, по которой приходится, обливаясь потом, взбираться в гору. Позже до меня, правда, дошло — то, что одним в гору, другим под гору, так что, вероятно, клиентами становились те, кто легко и быстро спускался вниз по улице. Из собственного опыта знаю, никто не бывает так щедр, как тот, кто движется вниз. Не только в деньгах, но и в чувствах.
Почему я заметил в этой толпе одну из попрошаек, объяснить не могу. Это была грязная, одетая в драные тряпки, босая маленькая девочка, которая сколько бы ни прожила, всегда останется маленькой девочкой. Потому что добрый Беззубый у кого-то отнимает разум еще до того, как тот научится говорить и верить в него. Она стояла, протянув руку в нашу сторону. Ее глаза недоумка заранее смотрели на нас с благодарностью. Видимо, благодарность была единственным, что могла выразить эта душа. Девочка к тому же была еще и немой, будто отсутствия у нее разума было недостаточно. Это я увидел по тому, как дергалась ее голова и беззвучно как у рыбы открывался рот.
— Что, это моя вина? — спросил я у Новака, но он мудро промолчал.
И тут герцогиня обрадовала меня. Она проявила свою христианскую натуру — остановила лошадь, неловко спешилась, подошла к девочке, погладила и поцеловала ее. Положила ей на ладонь несколько монет. Я не видел, сколько, хотя хотел бы знать. Обняла ее, снова поцеловала, и позже я не заметил, чтобы она вытерла губы, снова забралась в седло, так же неловко, и погнала лошадь.
Что за дивное чувство! Я восхищенно разделял его с герцогиней. Такое возвышенное, такое сильное! Она спустилась с высоты прямо в нищету тела и в еще большую нищету духа, она рассталась с мизерным количеством денег, которых у нее хоть отбавляй, она внезапно почувствовала себя так легко и такой благородной, особенно если принять во внимание трудности, которые она преодолела, слезая с лошади и снова залезая на нее, это было настоящее самопожертвование и потом, исполненная новым духом, вернулась на высоту, в седло, в общество людей с голубой кровью, к которому принадлежит, о чем, кстати, она ни на одно мгновение не забывала.
И милосердие все еще называют христианской добродетелью?! Милосердие, состоящее из Святой Троицы: могущества, удовольствия и гордыни. О-о, этот мир мой, действительно мой!
Как только мы немного отъехали, Новак развернул коня и поскакал назад. Я оглянулся, чтобы посмотреть, как он возвращается к этой нищенке. Мне не удалось рассмотреть, что он там делал, но вскоре он уже спешил за нами. Чтобы догнать нас, много времени не потребовалось.
Он дал мне знак отъехать в сторону. Я так и сделал, и мы с ним оказались на достаточном расстоянии, чтобы никто из спутников не мог услышать наш разговор.
— Вот вам три крейцера, — сказал он и протянул руку, на ладони поблескивали блестящие монеты.
— Как это понимать?
— Я забрал у нищенки то, что дала ей герцогиня.
— Какой хороший у меня слуга, я и не знал, насколько ты хорош. Ты меня порадовал.
— Да, я хороший, как бы вы не выворачивали и не называли добро и добром, и злом, а зло — и злом, и добром. А деньги я взял у нищенки не затем, чтобы отдать их вам, а затем, чтобы ее спасти. Чуть не вся улица видела, что ей дали денег. Она одна, сирота, слабая, деньги бы у нее все равно отняли, да еще бы и обидели, а то и убили. А теперь она в безопасности. У нее ничего нет.
— Почему бы тебе не взять деньги себе? А, понимаю, если ты их возьмешь, это будет преступлением, обычным грабежом. А так ты сделал доброе дело, а деньги попали к дьяволу. Однако ты мог бы взять у нее три крейцера и купить ей еду, которую она тут же бы и съела, да еще какую-нибудь простую обувь, которую у нее никто не украдет.
— Это не пришло мне в голову.
Неожиданно рядом со мной очутился граф Шметау, который, заметив, что я часто оглядываюсь, принялся объяснять мне, как и зачем возводят крепостные стены:
— Известно ли вам, что до того, как была значительно усовершенствована артиллерия, самым важным и лучшим элементом защиты города были высокие стены? Ввиду того, что у нападающих не было способов разрушить стены, им оставался только один путь — перебраться через них, оттого-то их высота и была в обороне решающей. Чем могущественнее и важнее был город, тем выше были стены. Однако позже были придуманы мины. Высокие и, как правило, тонкие стены (для толстых городу потребовались бы огромные деньги) теперь могли быть без особых усилий разрушены. Кстати, знаете ли вы, что первым городом, где при осаде были использованы мины, стал Белград? Представляете, первые в истории мины взорвались здесь, под этими стенами. И самое замечательное то, что их использовали защитники города, они заминировали турецкие окопы, которые находились в опасной близости от крепости. Произошло это в 1439 году, благодаря Джону Вране, который обучился своему ремеслу в Италии. В те времена в военной технике лучшими были итальянцы. Видите, как все с тех пор переменилось. Войны ведутся с помощью артиллерии, и стены теперь нужны низкие и толстые, потому что через них никто больше не перелезает, их разрушают пушечные ядра. Сейчас первое слово в военной технике принадлежит нам.
— Неужели? А я думал, что главный специалист по осаде и обороне города — маршал Вобан.
Шметау покраснел.
— Кто-то украл у меня книгу Вобана, — пробормотал он. — А кто крадет книги…
— Писатели, — перебил его я.
Он замолчал и погнал коня.
Погнал своего и я за ним вдогонку.
— Простите, граф, я хотел бы задать вам нескромный вопрос, в каком костюме вы были вчера на маскараде?
Шметау вздрогнул, скрючился как от судороги, натянул поводья и резко остановил животное, на котором сидел. И мой конь встал как вкопанный.
— Я не был переодет в Людвига, если вы это имеете в виду. Людвиг был моим единственным другом, и мне отвратительна эта скандальная маска, которая появилась вчера. Я разыщу этого негодяя, и гораздо раньше, чем он думает. У меня был только один костюм дьявола, и его я выдал вам.
Я не мог понять, о чем говорит Шметау. Но он напомнил мне одну очень простую вещь, которую я по-глупому забыл, — именно Шметау знает, кто был в каком костюме, ведь именно он их выдавал и, видимо, принимал назад. Я вдруг понял, насколько мне важен Шметау — поклонник крепостных стен оказался единственным человеком, которому были известны все переодевания в Белграде. Он, правда, понятия не имел, кто выступил в роли его единственного друга. Странно, что глубокие и широкие знания обычно бывают бесполезны в самых важных для сердца делах.
— У вас был какой-то костюм, который вы не выдали? — это был самый внятный вопрос, который я смог выдумать.
— Конечно, их было много, таких, которые никого не заинтересовали, но дьявол у меня был только один.
— А на маскараде их было два! — наконец-то до меня дошло, что Шметау говорит о самом неприятном для меня случае в Белграде. — Второй дьявол? — спросил я осторожно, — второй дьявол — это был Людвиг?
— Нет! Людвиг Виттгенау был лучшим человеком на свете. И те отвратительные слухи, которые распространяли наши враги, были столь бессмысленны, что все в них поверили. Особенно после…
— Особенно после…? — я попытался выудить из него подробности.
— Когда после своей смерти Людвиг… Понимаете? Стали говорить, что наверняка не обошлось без нечистой силы. И даже, что Людвиг сам дьявол и что это начало Страшного суда.
— Страшного суда?!
Вдруг он посмотрел на меня решительно и строго. В мгновение ока он резко изменился.
— Вы были слишком долго одеты дьяволом, чтобы не знать, что такое Страшный суд.
— Не понимаю.
— О, вы понимаете гораздо больше, чем можно предположить.
Сказав это, он пришпорил коня и поскакал вперед.
3.
Не успел от меня сбежать Шметау, а сбежал он только потому, что у меня не было желания его преследовать, ибо я, как всегда, обмер при упоминании о Страшном суде, как тут же подъехал Новак.
— Я тут подумал, хозяин… Я и раньше об этом думал, но ничего вам не говорил.
Разве не предсказано, что, когда настанет время Страшного суда, самые лучшие почувствуют нехватку веры, а самые худшие исполнятся великих страстей? Настало ли это время? Разумеется, нет, так всегда утешал себя я.
— Прекрасно, можешь не говорить мне об этом и впредь.
А он и ухом не повел.
— Я размышлял над тем, зачем вы приехали в Белград. Поскольку вы ничего не захотели мне рассказать, я сделал вывод, что для этого есть какая-то очень важная причина. Для вас, насколько я вас знаю, самое важное это страх. Он ваш главный двигатель и, соответственно, главное следствие ваших поступков.
— Неужели?!
— Да. И ваша ирония тоже не что иное, как страх. Просто когда вы не очень боитесь, результатом становится ирония, а когда очень, то большое зло. Когда вы меньше боитесь, то совершаете зло на словах, а когда больше — на деле.
— Да я смотрю, слуга у меня настоящий мудрец.
— Если бы ваш слуга был мудрец, вы были бы Богом. А я всего лишь разочарованный и умный отшельник.
— Зачем Богу слуги?
— Итак, как я понял, вы приехали узнать, что тут творится с вампирами. Но я долго не мог взять в толк, почему именно вампиры. А вчера вечером, в корчме, я понял и это.
— Я знал, что алкоголь для тебя благословение.
— То, что вы к своим именам существительным добавляете Божьи имена прилагательные, меня не смутит. Я знаю, что вы здесь из-за Страшного суда.
Услышать самые страшные на свете слова два раза за такое короткое время было для меня слишком.
— Глупый слуга! Что ты знаешь о Страшном суде?!
— Я знаю, что здесь оживают умершие, а апостол Иоанн в своем «Откровении» говорит, что это один из признаков приблизившегося Второго пришествия и Страшного суда. Оттого-то вы и разволновались настолько, что примчались проверить, действительно ли здесь мертвые поднимаются из могил и становятся вампирами. А вам известно, что, когда наш Господь во второй раз придет к нам, он станет судить нас за все грехи наши. И вас первого.
— За все грехи наши! Вот! Вот! За грехи, а не за добрые дела.
— Будет справедливый Суд и справедливый Судья, — сказал он и кивнул головой.
— Неужели ты думаешь, что судить будут по законам и праву? Что судьи, как в Англии, войдут в зал суда, высокопарно поклянутся на книге? Ударят молотком? Что с левой стороны будет защита, а с правой — обвинитель? Нет! Там будет только Беззубый. Он будет ломать печати, как ангелы его, печати давно написанных приговоров. С которых исчезли чернила, они стерлись от неописуемых страданий и боли. Но ему это безразлично. Он предъявит тебе каждое твое слово, каждое движение, каждую мелочь и не спросит, почему ты так делал, было ли тебе трудно, мог ли ты поступить иначе. Уж он-то ничего не пропустит. Не обольщайся. Не будет ни зала суда, ни защиты, ни оправдательных приговоров. Потому что он превратит весь мир в один зал суда, чтобы никто никого не смог защитить. А он сам и обвинитель, и судья. Не будет там ни закона, ни права.
— Но право от дьявола, а справедливость — от Бога. Так и должно быть, по справедливости, а не по праву.
— Да, право мое, а себе возьми его справедливость. Только где он сейчас, почему не судит каждый день, люди нуждаются именно в этом, а где сейчас на земле его справедливость?! Где он в то время, когда заседают суды? Где его помощь людям?
— Право — на этом свете, а справедливость будет на том.
— А я тебе вот что скажу: если судить по справедливости, то виновны будут все.
Сказав это, я замолчал. Неужели этот жалкий слуга не понимает, что Страшный суд это конец света, такого света, каким мы его знаем, и что поэтому я никак не могу себя чувствовать хорошо. Мне захотелось успокоиться. Но сказать было больше нечего.
Беззубый. Беззубый. Да, давно это было.
Был вечер, не такой теплый, как часто бывает в Иерусалиме. Я поднимался по тропе на Масличную гору, потому что знал, что найду его там, хотя и чувствовал, что уже поздно — не для этого вечера, а на все времена.
— Пришел простить? Воскресить мертвых? Исцелить больных? Поиграть в Спасителя? Кто тебя звал, беззубый бедняга? Кто тебя звал и кому ты нужен?
— Садись, — ответил он мне, шепелявя через редкие зубы, — садись, выпьем вина.
И я сел на жернов, которым давят маслины. Откуда у него взялось вино, не знаю или не могу вспомнить. Но оно было сладким, как и все самарийские вина.
— Любовь — это храм, который я пришел воздвигнуть.
— Ага, это значит «воздвигну его за один день». Дураки влюбляются за один день… Да ты просто соблазнитель, ничуть не лучше тех, кто губит порядочных женщин, кто много обещает, но ничего не дает.
— Пей вино и молчи, — сказал он.
Тут я серьезно задумался, не пришло ли ему на ум напоить меня. Мне показалось, что в маслиновой роще, пониже того места, где мы сидели, я кого-то вижу. Беззубый глянул в чашу и сказал:
— Я пришел ради тех, которые выпьют то, что им суждено. Ради тех, которые не пройдут мимо своей чаши, хотя и могли бы.
— Не валяй дурака, вставай и иди со мной, подними голову и отрекись от своего отца, — я схватил его за руку. Рука была холодной, как неживая.
И снова в маслиновой роще мелькнуло что-то белое.
— Если мы сейчас пойдем, все будет длиться вечно. Не будет конца света, не будет Страшного суда, не будет ада…
— Но будет смерть, — сказал он и пристально посмотрел на меня. Я проглотил вино, и оно комком встало у меня в горле. Потом выпил всю свою чашу до дна. Никого из его глупых учеников поблизости не было. Поднимаясь сюда, я прошел мимо Петра, он храпел под деревом. Иоанн, скорее всего, подслушивал, это было бы на него похоже.
— У меня под плащом спрятан короткий меч. Они скоро будут здесь, но мы еще можем сбежать.
Некоторое время он молча смотрел на меня.
Внизу опять что-то забелело. Должно быть, это Иоанн.
Я никогда не обещал ему ничего исключительного и невиданного. Такие обещания годятся только для дураков и ненормальных. Я просто предложил спасти его жизнь, здесь на Масличной горе. Я просто старался уговорить его сбежать подальше от этого жернова для маслин. Я никогда не обещал ни хлеб вместо камней, ни способность летать, ни могущество. Никогда. Все это выдумали позже, чтобы представить меня более сильным и страшным. Я должен был казаться бесконечно опасным, чтобы он выглядел бесконечно добрым.
Он остался сидеть на жернове.
— Я больше не могу, — почти плакал я. — Больше не могу бояться. Не могу больше думать об аде. Отступись, и ада не будет. Дай людям жить и умереть. Что им еще надо?
— Ад там, где ты, и где ты, там ад. Я не могу тебе помочь. Я пришел победить смерть, и я могу победить ее только смертью. Своей.
Он замолчал. И долго молча сидел на камне.
4.
— Знаешь, когда я вернусь? Хочу, чтобы ты знал это. Я вернусь тогда, когда люди перестанут бояться ада и окончательно поверят, что я мертв, что меня убили. Да, они провозгласят и это. Я приду тогда, когда люди меня забудут.
При этих словах появились солдаты римского иерусалимского легиона во главе с сотником.
— Я — Ото Максим, — сказал светловолосый сотник, — и у меня приказ прокуратора Иудеи, Понтия Пилата, взять под стражу Иисуса из Назарета.
Беззубый встал и протянул к нему руки.
Быстро прошли все эти годы. Очень быстро. И я готов держать пари, что с той поры никто не думал об аде больше, чем я.
Да. Об аде. Позже, как-то раз, я слышал, как один англичанин, тот самый, которого проткнули ножом в кабаке из-за какого-то мальчишки, сказал что-то похожее на слова Беззубого обо мне и об аде. Некоторые фразы из тогдашнего нашего разговора я слышал и позже. Можно подумать, что нас подслушивала целая толпа.
Но мой слуга на самом деле был мудр. Он понял, о чем речь. И я предложил ему работу потому, что и я мудр. Самые грандиозные планы, даже величайшие планы Беззубого, его отца и того, третьего, реализуются через обычных людей, через их простые поступки, которые можно предвидеть.
— Этот Виттгенштейн, почему он им важен? Разузнай.
— Виттгенштейн?
— Да, Людвиг Виттгенштейн был единственным другом графа Шметау. Потом с ним произошло нечто крайне неприятное, причем, похоже, дважды. Поговори со слугой Шметау.
— Сейчас?
— Да, сейчас.
Он тут же повиновался и присоединился к слугам.
Глава третья
Рассказ и рассказчику упрек (молчание — зло)
1.
Потом мы проехали еще одни ворота и оказались в предместье Унтер Раценштадта. Новак продолжал болтать со слугами, меня больше никто не беспокоил. Справа, над лысой головой Шмидлина, была видна Сава. Мутная и грязная после вчерашнего ливня. У этой реки каждый день другое лицо. Кто-то, похоже, тот грек, которого прозвали Мрачным, сказал, что человек не может дважды войти в одну реку. Тоже мне эзотерическое знание! А суть состоит в том, что один и тот же человек не может дважды войти и в одну и ту же реку, и в разные реки. Потому что человек, так же как и реки, подвержен изменениям.
Вдруг я обнаружил, что между мной и Шмидлином скачет незнакомый мне всадник. Одет как турок. Откуда в Белграде турок, невероятно! Я не сразу разглядел его лицо. Оно было прикрыто огромным красным тюрбаном. Кафтан из самого тонкого бархата, расшитый жемчугами и перламутром, закрывал бока его лошади. Его носки были голубыми, как бирюза, а на загнутых вверх носах туфель красовался крупный черный жемчуг. Тут он обернулся ко мне, и я тотчас узнал его. Узнал жидкую длинную бороду и синие глаза. Это был великий визирь Юсуф Ибрагим. Огромное ювелирное украшение из перламутра венчало его тюрбан, и, несмотря на пасмурный день, сверкало так, что, взглянув на него, я испугался, что ослепну.
Вспомнил я и печать визиря. На ней было два поля, на первом, большем, стояло: «Юсуф Ибрагим, верный раб божий». А на втором, поменьше: «В молчании — безопасность». Приятно вспомнить, какую виртуозную сплетню об этом образцовом боснийце, который так сильно возвысился в Стамбуле, придумал и распространил я! Отрекомендовал его шпионам султана шелковыми словами, гладкие и опасные, они сами свивались в шнурок, накинутый визирю на шею. Но дела позвали меня с Леванта на восток, и я был вынужден, несмотря ни на что, срочно отплыть из бухты Золотой Рог. Потом я слышал, что он выкрутился и в знак благодарности Аллаху (как будто я шайтан!) построил мост через Жепу, там, откуда сам был родом. Но оставить безнаказанным такое я уже не мог, посему сел и почерком одного из его земляков написал ему письмо. В письме я порекомендовал ему приказать вырезать на одной из плит моста надпись:
«Когда Хорошее Правление и Благородное Мастерство
соединили свои руки,
Воздвигнут этот прекрасный мост,
Радость для подданных и гордость Юсуфова
На этом свете и на том».
Позже я как-то вечером проезжал через Жепу и сел отдохнуть на каменную ограду моста. Было холодно, но мост оставался теплым, он хранил дневной жар. Никакой надписи на мосту не было. Я сказал себе, что и это не должно остаться безнаказанным…
И что теперь от меня нужно этому боснийцу? Хочет мне отомстить? И как вообще Великий визирь может скакать на коне вместе с австрийцами? Вдруг мне пришло в голову, что он призрак. Такой же, как один из тех, кого я уже встречал в Унтер Раценштадте. Похоже, никто из моих спутников его не видел.
И пока у меня в голове вертелись все эти мысли, он громко рассмеялся и сказал:
— Еещяотсан хин зи ондо окьлот он херт ан и ежад тежом а узарс хатсем хувд ан ыт сачйес. — Его лицо стало меняться. Жидкая длинная борода исчезла, глаза стали крупнее, тюрбан превратился в кудрявый парик. А зеленый кафтан в…
Пурпурный плащ!
Это был пурпурный граф, которого я видел по пути в Белград. Туфли с крупным черным жемчугом на загнутых вверх носах по-прежнему оставались у него на ногах, в кавалерийские сапоги они не превратились. Но это меня нисколько не утешило. Даже наоборот, очень встревожило.
Коль скоро пурпурный явно был австрийцем, это означало, что он ехал вместе с нами и не собирался исчезать, чего можно было бы ждать от турка в соответствии с лучшими традициями духов из бутылки.
Почему же он ко мне так странно обратился? Одно из двух: или хотел, чтобы я его не понял, или знал, кто я такой, и сообщил нечто таким образом, чтобы его не понял никто другой. Оба варианта были отвратительны. Потому что если он говорил для того, чтобы я его не понял, то он сумасшедший, а сумасшедших нужно бояться больше всех зол, а если же он знал, кто я такой, то тогда мог быть моим главным врагом. Вот регент Сербии с самого начала знал, кто я, но регент Сербии не мог превращаться в великого визиря. А если сейчас в Сербии оказался и мой главный враг, это может означать только одно: здесь действительно готовится конец света.
— Что случилось, хозяин, опять почуяли серу? — спросил Новак.
— Молчи!
— Не вижу ничего…
— Молчи!
— Но я не понимаю…
— Да замолчи же.
Он был так надоедлив, что это меня успокоило. Я замедлил ход, чтобы немного отстать от пурпурного. Новак мудро сделал то же самое. Когда мы отдалились от него на достаточное расстояние, я спросил Новака:
— Видишь вон того, в пурпурном плаще?
— Кого? Тут никого нет в пурпурном плаще.
— А сколько нас здесь всего?
— Восьмеро, вместе с нами. Что за странные вопросы?
— Не важно. Ты расспросил про Виттгенштейна?
— Его фамилия Виттгенау.
Ну, кто может запомнить все эти фамилии. Мне так тяжело было держать в голове европейские семьи и их родственные связи. Только и делали, что женились и выходили замуж друг за друга. И у всех по две фамилии, и все со всеми в родстве. Я вздохну с облегчением в тот день, когда они откажутся от всех своих аристократических головоломных браков, фамилий и остальных изобретений, придуманных для укрепления неравноправия. Между прочим, английские колонии в Америке в этом отношении уже ушли далеко вперед. Там нет графов, баронов, герцогинь, там кровь не дает преимуществ. Там в цене только способности. Что ни говорила эти заокеанские парни мне нравятся.
— Хорошо, рассказывай.
— Он родился в Германии, в хорошей семье добрых католиков, правда, поговаривают, что с примесью еврейской крови. Потом уехал в Англию. Оттуда приехал в Белград.
Ненормальный.
— Говорят, что он сказал так: мир есть все то, что имеет место, — продолжал Новак.
— Не понимаю.
— А никто не понимает, именно за это его высоко ценят.
— Понимаю.
— Как бы то ни было, Виттгенау интересовался двумя цистернами, которые были построены по приказу Доксата всего за три года — в Белграде и в Петроварадине. Все были уверены, что он прислан с инспекцией, проверить, не было ли во время строительства белградской крепости каких-нибудь растрат или других злоупотреблений. Но слуга Шметау под большим секретом рассказал мне, что на самом деле Виттгенау никто не посылал, в частности, и император из Вены, и что он приехал сам, по собственному желанию, чтобы спуститься в цистерну.
— Зачем? И разве спускаться в цистерну нельзя?
— У бедняги на это и времени не было, почти сразу после приезда он исчез.
— Так может, он все-таки туда спустился? Хе-хе-хе. Просто потом не сумел выбраться. В этом и состоит истинная тайна цистерны: спустившись, узнаешь все, что хотел узнать, но вот вернуться назад уже не можешь.
— Как я слышал, там есть две винтовых лестницы, которые доходят до уровня воды. Одна лестница для спуска, вторая, чтобы подняться обратно.
2.
Вы сказали, мой рассказ непоследователен, что я говорю взаимоисключающие вещи? И по вашему мнению, из этого следует, что я лгу?
Если бы я лгала, то все, что я говорю, выглядело бы совершенно логично, непротиворечиво. Если бы я лгала, я бы заранее придумала, что именно буду лгать, и представила бы вам безукоризненную историю. Если бы я лгала, то соблюдала бы правила логики Аристотеля. А так, из-за того, что я говорю вам правду, я ни о чем таком не думаю, и потому вкрадываются ошибки. Правда всегда движется петляющей тропинкой, она бессмысленна. Когда мы говорим правду, то не обращаем внимания на логику, потому что опора правды — она сама, а не Аристотель. Только ложь живет по правилам умозаключений.
Простите, я вас не слышу.
Что было дальше?
Дальше мы сели за накрытый стол. Нас было семеро. Вука Исаковича с нами не было. И я сейчас подумала, что, кажется, до следующего утра я его вообще не видела. А он был приставлен к нам для защиты.
Я накинула на себя любимый пурпурный плащ, потому что сидеть под открытым небом было довольно холодно. Сначала нам подали жасминовый чай. В то время я клала в чай много сахара. Но стоило мне взяться за ложечку, как Шметау, сидевший рядом со мной, схватил меня за руку, отчего сахар просыпался на стол. Он извинился, но я поняла, что это не случайность, И я не ошиблась, потому что когда я набрала ложечку сахара во второй раз, Шметау меня толкнул, и я снова его просыпала, и он снова извинился. А потом помешал и третьей попытке положить сахар в чай, после чего мне пришлось прямо спросить его, что все это значит.
— В жасминовый чай сахар не кладут, — ответил он.
— Неужели вы не могли просто сказать это?
— Если бы я это просто сказал, вы бы меня, конечно, выслушали, но потом тут же забыли бы об этом, а так вы наверняка запомните мое дикое поведение, а вместе с ним и то, что не надо класть в чай сахар.
— А что, если я, именно из-за дикости вашего поведения, все время буду умышленно поступать не так, как вы мне посоветовали, не сказав ни единого слова?
— Вы достаточно разумная женщина и, следовательно, знаете, что поступающий назло не вредит никому, кроме самого себя.
— Чему я должна быть благодарна за перемену вашего отношения ко мне? Ведь только что вы обвиняли меня в убийстве вашего друга графа Виттгенау.
— Я?! Я просто разговаривал с вами как с родственной душой. С кем мне еще поговорить? Достаточно посмотреть хотя бы на эту немногочисленную, но избранную компанию кретинов. На этого венского графа, которого никто никогда раньше не видел, а свой титул он, говорят, получил в заокеанских колониях, как будто там что-нибудь когда-нибудь происходит. Да к тому же он у меня украл книгу маршала Вобана.
— Я думала, вы перестали читать книги.
— Откуда вам это известно?
— Знаете, как говорят, плохие вести разносятся далеко, — сказала я и улыбнулась как можно любезнее.
Подали суп.
— Это китайский суп с лапшой, — сказал Шметау.
В полной тишине мы съели суп, не знаю почему, но никто не проронил ни слова.
Потом пришла очередь острой стручковой фасоли со специями, молчание продолжалось. И лишь когда слуги принесли главное блюдо, Шметау проговорил:
— Это утка с «пятью специями» и блинчиками. Готовят ее следующим образом: кладут утку в куриный бульон, дожидаются, когда он закипит, а потом добавляют соевый соус, сахар, соль, имбирь и анис. Нужно сделать самый маленький огонь, накрыть посуду крышкой и варить столько же, сколько продолжается «Много шума из ничего» в хорошем театре.
— Но если вы перестали читать, то почему вам не безразлично, что фон Хаусбург украл вашу книгу?
— Я перестал читать прозу и поэзию, но я по-прежнему покупаю и изучаю специальную литературу. Снимите утку с огня, извлеките из бульона и устраните с нее влагу. Затем обмажьте внутри и снаружи смесью «пять специй» с хорошо посоленной черной фасолью и вином. Обваляйте утку в смеси кукурузной и пшеничной муки. Оставьте ее так на время, необходимое, чтобы сыграть акт тяжелой драмы, ни в коем случае не комедии. Потом обжарьте утку в горячем растительном масле, пока она не потемнеет, после окончания жарки устраните жир бумажными полотенцами. Потом возьмите блинчики, обязательно мандаринские, заверните их в мокрое полотенце и держите над паром столько, сколько требуется для монолога Гамлета во втором акте. В конце…
— Почему вы больше не читаете прозу и поэзию?
— В конце нарежьте утку небольшими кусочками. Теперь поговорим, как ее подают. Потому, дорогая моя герцогиня, что я искал, искал и не нашел. Ни одна из книг мне не нравилась. Все они начинаются замечательно, я удивляюсь, я очаровываюсь, я влюбляюсь, а в конце все превращается в нечто недостойное, разочаровывающее, попросту никакое. Сначала я думал, что эти писатели не владеют техникой, умеют придумать завязку, но не справляются с развязкой. Но со временем убедился в том, что никто из них не сумел в конце книги меня порадовать. Итак, китайская кухня придает большое значение сервировке блюд. Каждый блинчик следует полить соусом хойсин, положить сверху несколько кусочков утки, добавить лук-порей, завернуть и съесть. Но потом я понял, в чем была моя проблема. Я ждал, что эти книги, эти книжонки, на последних страницах объяснят мне смысл жизни. Но в них этого не было. Они только и могли, что поженить главных героев или убить их, или возвести на престол, или отправить в далекое путешествие. Какой же в этом смысл? Скажите на милость, какой смысл? Ох, извините, герцогиня, совсем забыл, количество компонентов блюда, простите, простите, но мы спросим у повара, если вас это заинтересовало.
— Дорогой граф, а вы бы согласились, чтобы ваш портрет создали из песка?
— Конечно же — нет! — воскликнул он.
— Ну, в таком случае, неужели вы считаете, что наш добрый Господь Бог допустил бы, чтобы суть мира была объяснена с помощью столь ненадежного средства, как язык?
— Полностью с вами согласен, герцогиня, — вмешался фон Хаусбург. — Подумайте только о том, что с ним происходит у нас на глазах, точнее — «в ушах», а может быть, и «на языках». Например, условно, еще на днях говорили «смена караула», сегодня говорится «осуществление смены караула». Почти уверен, что завтра станет общеупотребительным «осуществление смены караульного подразделения». А послезавтра завернут эдакую бессмыслицу, какую не смог бы нагромоздить и сам дьявол. Разве это не доказательство обнищания и гибели языка? Как же тот смог бы допустить, чтобы на таком языке говорили о самых сокровенных тайнах? Как?
— Граф фон Хаусбург, не забывайте только, что Господь создал мир говоря. Языком создан мир, язык лучше мира, так что языком мир может быть и объяснен, просто писатели этого не знают и не умеют, — отбрил Шметау.
— О нет, знают. Прекрасно знают. Если он создал мир говоря и если в начале было слово, то неправильное произнесение слов, искажение, метафора, любое изменение, любая фигура речи — это уничтожение мира. А ирония! Это опаснейшее оружие. Представьте себе только, что он сказал бы: «Да будет свет!», но сказал с иронией и тем самым на самом деле создал бы тьму. Искажение языка — это искажение мира. И это дело рук самого дьявола, поверьте мне, — на одном дыхании выпалил фон Хаусбург.
— А как же с теми книгами, где мы находим прекрасные и мудрые фразы и выражения, заставляющие нас задуматься, поудобнее устроиться, переменить положение, или даже встать, прервав чтение. Потянуться, пройтись. Подумать. В чтении нет большего удовольствия, чем то, когда книга заставляет вас сделать паузу. Некоторым образом, чтение напоминает физическую страсть, которая состоит настолько же из действий, насколько и из пауз, которым предшествовало то, что было, и за которыми следует то, что вас заранее радует. В таком случае, разве нам так уж необходимо объяснение мира? И разве предназначение романов или стихов в том, чтобы объяснять мир или портить его, а не в том, чтобы мы могли внутри них путешествовать и пребывать некоторое время в воздушных облаках слов, стихов, глав? — сказала я.
Все молчали, а потом подал голос фон Хаусбург:
— А как, по-вашему, различаются правила жизни этого мира и правила мира литературы?
3.
Позвольте мне немного передохнуть, я уже очень долго говорю. Трудно вспомнить все, как оно было сказано и какими взглядами и движениями сопровождалось. Да-а.
Много лет прошло, многое изменилось. Вот, к примеру, и эта революция во Франции. Кто в то время мог знать об этом? А вы меня расспрашиваете о вещах давних и поэтому несущественных, о стране, которая еще тогда была возвращена туркам…
Как? Вы говорите, опубликована книга?! Что за книга? Да, я понимаю, что вопросы здесь задаю не я. Понимаю. Но книга? Неужели кто-то написал книгу о том, что я вам здесь рассказываю? Хм.
Теперь мне ясно, почему вы меня допрашиваете. Не важно, что произошло на самом деле, важно, что написано в книге. Вас беспокоит книга, а вовсе не события.
Я знаю, кто мог написать такую книгу. Я это знаю.
Теперь я знаю многое. Вот я знаю и количество продуктов, необходимых для приготовления утки с блинчиками и «пятью специями»:
— четыре чашки куриного бульона,
— две с половиной столовые ложки темного соевого соуса,
— пол чайной ложки соли,
— две чайные ложки аниса,
— две чайные ложки имбиря,
— полторы столовые ложки коричневого сахара,
— полторы столовые ложки смеси «пять специй»,
— полторы столовые ложки черной фасоли,
— две столовые ложки вина,
— одна столовая ложка кукурузной муки,
— полторы столовые ложки пшеничной муки,
— шесть чашек растительного масла,
— от шестнадцати до восемнадцати мандаринских блинчиков,
— соус хойсин,
— лук порей.
Все это для половины утки или целой курицы, если не захотите утятины. Для нас тогда приготовили в два раза больше.
Не знаю, из чего состоит смесь, которую называют «пять специй», и не знаю, как получают соус хойсин. Мне это привозят из Китая, всегда, знаете ли, когда наши курьеры доставляют почту на Тяньаньмэнь и обратно. У моей семьи хорошие отношения с императорской династией Чин.
Никогда точно не узнать все, что берется для приготовления блюда. Что-то всегда остается тайной. И учтите, чем меньше и несущественней на вид тот самый, тайный, компонент, тем вкуснее и лучше получается блюдо.
Что я ответила фон Хаусбургу? Это я расскажу вам позже. Ведь я не должна точно придерживаться хронологии событий, не правда ли? Вы и так все знаете, что было, как было. И в какой последовательности. Кроме того, тогда кое-что произошло. Что-то гораздо более важное для всей этой истории, чем мой ответ фон Хаусбургу.
Один из слуг неосторожно зацепил тарелку с китайским супом, и суп пролился на барона Шмидлина. Барон был вынужден извиниться и покинуть обед, чтобы переодеться. Вы не понимаете значения произошедшего? Тогда, за столом, я тоже не поняла. Поняла позже, да еще как поняла. Итак, барон Шмидлин направился в нашу хибару, сменить камзол. Но переодевание продлилось очень долго, фактически весь остаток обеда. Должна признаться, мы даже успели о нем забыть.
Утиное мясо, точнее, блинчики с утиным мясом, быстро исчезали, и я, увлекшись ими, даже не заметила, когда именно трое из комиссии начали о чем-то договариваться, шепотом объясняя друг другу нечто, видимо, очень важное. Я видела, что фон Хаусбург пытается подслушать, о чем они шепчутся, но мне показалось, что ему это не удалось. Зато у меня слух на редкость хороший, точнее, был хорошим, поэтому я кое-что расслышала и поняла.
Главным образом говорил, то есть шептал, тот, что был в рыжем парике, другие двое его слушали и время от времени одобрительно кивали. Они все время вели себя так, словно главным был этот рыжий, а вовсе не тот врач, которого нам представили.
4.
Да, все, что я расслышала из разговора той троицы, позже и произошло. Они договорились, что Клаус Радецки в одиночку проведет ночь на водяной мельнице. Тогда мне было непонятно, почему бы им всем вместе не переночевать там. Позже граф Шметау мне объяснил. Сербы не поверили бы, что вампиров нет, если бы ночью на мельнице осталось всё трио. Местные поверья говорят, что вампиры нападают на одиночек, поэтому ночевка всей комиссии ничего бы не доказала.
Тем временем вернулся барон Шмидлин, как раз в тот момент, когда он должен был разломить свое миниатюрное китайское пирожное. В каждом из этих пирожных была узкая полоска бумаги с написанным на ней изречением Конфуция, Лао-цзы, или еще кого-нибудь. Считается, что содержание каждого изречения не случайно, а адресовано именно тому, в чьи руки попало. Это знак судьбы, который прячется между сладкими складками теста.
У меня было написано: «Радость в дороге, а не в цели».
Китай?
Да, пророчества были на китайском. Их переводил нам граф Шметау. Всем, разумеется. Никто из нас китайского не знал. Хотя…
Хотя я очень хорошо, словно это было вчера, помню, что фон Хаусбург заметно вздрогнул, когда развернул свою бумажную ленточку. Тогда я подумала, что он мог прочитать и понять пророчество и что оно заставило его вздрогнуть. Однако и он передал свою бумажку Шметау, чтобы тот ему перевел. И граф Шметау перевел:
— Твой мир есть совокупность фактов, а не вещей. — Фон Хаусбург изумленно посмотрел на него, словно Шметау произнес вовсе не то, что там написано, а нечто совсем другое. Но ничего не сказал, взял бумажку и скомкал ее.
Что было написано у Шметау?
Уже не помню. Кажется, что-то хорошее. Что-то совершенно ясное и благоприятное, в отличие от тех пророчеств, которые достались мне и фон Хаусбургу — они были не хорошими и не плохими, а непонятными. По крайней мере, непонятными в то время.
Нет, меня не удивило, что граф Шметау знал китайский. Он любил китайцев и все китайское. Это все знали. Он часто говорил: «Здесь восток очень близко», и любил рассматривать китайские картины, а во дворце они были развешаны всюду. Загадочные, написанные бамбуковыми чернилами на шелке китайские пейзажи. Я уверена, что созерцание этих картин его успокаивало. Я встречала его нечасто, но всякий раз, когда он попадался мне где-нибудь во дворце, он стоял, всматриваясь в одну из них.
5.
Ступенька… Да, ступенька.
— А я тебе когда-нибудь рассказывал, как я, следуя за Беззубым по ступеням на Голгофу, обогнал Марию Магдалину? Вот это была душа, знаешь, такая душа, какие не часто встречаются. Даже я, который чего только на этом свете не повидал, не смог устоять перед этой измученной душой. Любовь…
— Хозяин, зачем вы мне это рассказываете? Вы что, правда считаете, что умеете хорошо рассказать историю? Да к тому же еще любовную? Вы не в состоянии рассказать любовную историю. Почему? Во-первых, потому что вы не умеете любить. Можно быть знающим и мудрым рассказчиком, но если не умеешь любить, ни в знаниях, ни в мудрости нет никакого прока.
— То, что ты сейчас сказал, очень глупо, — ответил я резко. — Потому что если это действительно так, то, значит, только убийца сумеет рассказать об убийстве, только предатель — о предательстве, только я — о зле и только ангел — о добре.
— Это полуправда, хозяин.
— Как так?!
— А так, что только дьявол не становится лучше после того, как рассказ закончен. Рассказчик должен учиться по ходу того, как рассказывает: любовник к концу истории понимает, что нужно больше любить, убийца кается, предатель падает на колени перед королем. Только такой рассказ и есть настоящий рассказ.
— Все остальное — правда, — сказал я с улыбкой.
Новак раскурил трубку, это был хороший вирджинский табак, который я покупал себе, но угощал и его. Он посмотрел на меня такими глазами, словно курил гашиш.
— Но почему я не могу рассказать хорошую любовную историю, если я бывал влюблен?
— Это вопрос, хозяин. Быть влюбленным — что это значит? Вы когда-нибудь готовы были отдать себя любимой женщине всего, целиком, без раздумий, без капли страха? Вы когда-нибудь могли поверить в любовь без вашей любимой защиты — иронии?
— Нет, конечно, ведь любая женщина смертна.
— Я это понимаю, хозяин, так думает каждый: я один бессмертен, а все другие преходящи и конечны, и в этом-то и кроется причина нашей сдержанности. Не смейтесь, хозяин, это печально.
— И дальше? — спросил я.
— И дальше, плохой рассказчик не умеет заканчивать историю. Даже если он умеет ее завязать, развязать у него не получается. У плохого рассказа нет конца, по этому признаку можно узнать бездарного рассказчика.
— Да ты просто Аристотель!
— Я, может, и получше его. От него я много узнал о некоторых вещах. Знаю, что завязка равна вопросу, а развязка ответу. Любой умеет спрашивать, но мало кто умеет отвечать, чтобы ответить, надо стать лучше. Я всегда думаю, что вам все безразлично. Вы никогда ничему не научитесь. Поэтому вы дьявол.
— Теперь ясно, — сказал я.
А он не сказал ничего, только попыхивал вирджинским табаком и смотрел в землю, себе под ноги. Я тоже раскурил трубку, и теперь мы курили вместе.
6.
Граф Шметау объявил, что обед закончен. Сделал он это как-то странно, без присущей ему помпезности, скромно, совсем не в своей манере. И тогда я впервые поняла величие скромности. А Шметау страдал манией величия, вы и сами могли это заметить, его представления о собственной важности были просто неописуемы и не исчерпывались только тем, что граф Марули, несомненно, его покровитель, придет на смену моему мужу, а совершенно необъяснимым для меня образом касались и положения Шметау, которое в тот момент было иным, более высоким, чем наше. Но сам Шметау тогда еще этого знать не мог.
Как бы то ни было, обед закончился, Радецки встал первым, слегка поклонился всем и объявил о решении, что именно он будет тем, кто проведет эту ночь на мельнице.
Тот его поклон, я поняла это позже, знаменовал собой начало второго акта. Тогда нашу судьбу начали понемногу мять руки невидимого ваятеля, по каким-то неведомым нам причинам к нам не расположенного. Но в те послеобеденные часы на вид все было как прежде и напоминало, в худшем случае, неотрепетированную сцену из плохой драмы. Мы было собрались слегка вздремнуть после обеда, все утомились, но дни уже стали короткими и получилось, что на самом деле мы отправились спать до утра. Я была уверена, что утро будет таким же, как и все предыдущие. И не ждала от очередной утренней зари ничего, кроме того, что приносит каждая заря, — дела вместо мыслей и уверенность вместо сомнений. По крайней мере, я так думала. Другие, возможно, думали иначе. Я хочу сказать, что некоторые из нас были действительно готовы к встрече с вампирами.
Всю жизнь мы учимся обнаруживать ложь, приподнимать ее и под ней искать и находить правду. Когда же в конце концов лицом к лицу встречаемся с правдой, то чувствуем беспомощность. Потому что во лжи всегда есть какой-то смысл, а в правде — нет. Я встречи с вампирами не ждала.
7.
— Не знаю, почему ты так строг ко мне. Начнем с того, что рассказчик я хороший. Всегда изложу, кто что сказал, даже Беззубый, передам все, что было и как было. Правда, иногда я забегаю вперед, так сказать, опережаю события, иногда опаздываю, но все это только для того, чтобы было занятнее, чтобы можно было наслаждаться рассказом.
— Да ладно вам. Все, что вы рассказываете, имеет одну цель: показать, какой вы умный, умнее всех. Не припомню ни одной вашей истории, в которой последнее слово осталось бы за Христом.
— Разумеется, это было бы бессмысленно. Неужели хоть кто-нибудь может поверить в плохие предсказания, угрозы, резкие изменения, призывы, вдохновение? Ведь именно это рассказывает и проповедует Беззубый. А я тебе говорю, что герой может только надеяться на какой-нибудь совсем незначительный успех, глупое просветление, жалкое обогащение. Я тебе так скажу, даже этого ему много.
— Но…
— Хороший рассказчик перед важным событием замедляет темп, а потом изумляет одуревшего от философских рассуждений читателя неожиданностью. Изумление следует за скукой. А дальше неожиданность за неожиданностью. Это блестящий иронический поворот. Уверяю тебя, ирония не от сего мира. Вот такой я рассказчик.
8.
Мы следовали за Радецким, отстав от него на несколько шагов. Он держался прямо и выглядел храбрецом. Вскоре мы уже стояли перед водяной мельницей. Здесь было мрачно в любое время дня и в любое время года. Колесо оказалось черным, огромным и прогнившим. Сама постройка выглядела как лачуга со стенами из камыша, обмазанного глиной.
Клаус Радецки сбросил пелерину и камзол, оставшись в одной только белой рубашке. Он закатал рукава, словно его ждала какая-то работа. И сказал, что увидимся завтра.
Потом вошел в дверь и закрыл ее за собой. Мы стояли и молча смотрели. Больше ничего не происходило, но чувствовала я себя неприятно. Прошло некоторое время, мы стояли по-прежнему молча, потом, наконец, заговорили. Тут-то я и заметила крестьян, которые вместе с нами наблюдали за тем, как Радецки заходил на мельницу. Что ж, в конце концов, именно для них и было все это исполнено. Так я тогда думала.
Несмотря на то что мы были заняты разговором, никто не сводил глаз с мельницы. Простояли мы долго, беседа начала угасать. И, наконец, совсем прекратилась. Воцарилась тишина, но ненадолго. Вскоре послышался храп. Из мельницы. Храпел Радецки, который крепко заснул, по-видимому, утомленный бессонной ночью, проведенной на маскараде.
9.
Когда мы добрались до Дедейского Села, уже смеркалось. Барон Шмидлин распорядился накрыть столы прямо под открытым небом, нам подали отвратительную китайскую еду, потом мы читали отвратительные пророчества, запрятанные в отвратительных пирожных. Ничто меня не разуверит в том, что граф Шметау не сам лично написал эти пророчества (этот парень знает китайский) и не подсунул каждому из нас именно то, которое посчитал подходящим или, как ему представлялось, описывающим нашу судьбу самым лучшим способом. Я с нетерпением ждал официального окончания этого обеда. А закончился он совершенно неофициально, тем, что граф Шметау пролил вино себе на панталоны и был вынужден удалиться. Сразу за ним встал и Радецки, сославшись на то, что ему нужно подготовиться к ночи на мельнице. Мне показалось, что все чувствуют себя довольно неприятно, вероятно, из-за китайских пирожных. И все стали по одному вставать из-за стола и уходить, остались только герцогиня и барон Шмизлин, они болтали и смеялись, она кокетливо, а он как курица.
Очень быстро Радецки появился снова, стремительный и отважный. Шмизлин тут же встал, отвесил герцогине глубокий поклон и сделал Радецкому учтивый знак рукой, предлагая отправиться на мельницу. Радецки стоял в некотором смущении, он не знал, куда идти, то есть он знал, что идти нужно на мельницу, но не знал к ней дорогу. Радецки получил воспитание в Вене, поэтому и он сделал не менее учтивый знак Шмизлину, чтобы тот шел впереди. Барон Шмизлин тоже был сыном венской культуры, так что он повторил свой жест, означавший, что он уступает Радецкому честь идти первым. Тут уж Радецки отступил от правил хорошего тона, из чего можно было понять, что он не столь спокоен, как старался выглядеть, и крикнул:
— Не знаю, где это!
— Ах, извините, — процедил сквозь зубы Шмизлин и слегка поклонился Радецкому. После чего направился вперед, довольно нерешительно.
Мельница находилась неподалеку. Шагах, может быть, в двухстах от стола, за которым мы обедали. Радецки сбросил редингот и остался в одной белой рубашке. Подвернул рукава и, не обернувшись, чтобы посмотреть на нас, вошел внутрь. Я заметил, что крестьяне, которые были рядом с нами, наблюдали за происходящим не шелохнувшись. Мы стояли, переговариваясь, на том же месте. Я молчал. И искал взглядом место, где спрятаться этой ночью, чтобы посмотреть, что будет происходить на мельнице. У меня не было никакой уверенности в сербах и в том парне из Пожареваца, а, кроме того, я вовсе не был уверен в том, что вампиры действительно не существуют.
Шагах в пятидесяти от мельницы был большой полузасохший дуб с двумя огромными нижними ветками, расходившимися в разные стороны и покрытыми густой листвой. Я решил ночью забраться на одну из них и под прикрытием кроны наблюдать за развитием событий. Для этого мне сначала следовало вместе со всеми вернуться в избу, которая была выделена нам для ночлега, а потом незаметно выбраться из нее. И нужно было сделать это до полуночи, потому что, как объяснил мне Новак, именно полночь, самое глухое время ночи, считается у крестьян излюбленным временем появления вампиров.
Пока я все это обдумывал, разговоры вокруг постепенно смолкли и воцарилась тишина, такая тихая, какая бывает в аду.
И тут мы услышали храп. Видимо, усталость Радецкого победила страх. Или же он притворялся, подумал вдруг я, и затеял игру, чтобы обмануть крестьян, а, может, и нас, и показать, что никакой опасности нет.
Кто-то произнес:
— Радецки заснул!
Глава четвертая
Венские договоренности
1.
И больше никогда не проснулся.
Но вам, разумеется, это известно. Будь это не так, не было бы и этого вашего запоздавшего расследования.
Не знаю, почему он так сразу заснул. Между прочим, это мог быть и не его храп, может быть, храпел кто-то другой, где-нибудь за мельницей, кто-то, кто хотел, чтобы слышался храп. Не забывайте и о том, что Вука Исаковича нигде поблизости не было.
Я никого не обвиняю, я просто рассказываю, как было дело.
Возможно, загадочный компонент китайского рецепта стал для Радецкого ядом. Ядом достаточно сильным, чтобы усыпить его вскоре после обеда, и достаточно слабым, чтобы не убить его сразу на месте, за столом. Как бы то ни было, храп был воспринят нами как непредусмотренный знак покинуть то место. Мы направились к хижине. У меня начиналась тошнота при одной только мысли о том, какая вонь и нищета ждут меня там. Поэтому я не спешила. Шла, то и дело оглядываясь назад. И заметила, что крестьяне начали расходиться.
Я думала о том, каким храбрым оказался Радецки. И о том, что его храп наверняка понравился бы моему мужу. Александр презирал всякую сдержанность. Он стремился и требовал, а если этого не было, то ловко устраивал так, чтобы все в его жизни было до крайности волнующим, прекрасным, храбрым, сильным или даже бессмысленным. Для него не существовало промежуточных состояний ни в месте, ни во времени, он всегда находился в одной из крайних точек: в восхищении или в глубочайшем отчаянии. Мой муж любил говорить, что искусство придумано для трусов. В то время я им восхищалась, и поэтому мне ни на миг не пришла в голову мысль, что Радецки — глупец.
Мы уже почти дошли до хижины, когда ко мне обратился граф Шметау. Я была рада поговорить с кем угодно, потому что это оттягивало момент, когда я переступлю порог хижины.
— Попробуйте представить себе, — сказал граф Шметау, — непобежденную армию, во главе которой, сидя в седле, движется Доксат, как она поднимается по Сербии, задевая своим хвостом Австрию. И чем ближе ее голова к Белграду, тем больше турецкой земли остается за хвостом. За армией следует целый Дунай беженцев и целая Сава турецких шпионов. И все это уже на один день пути приблизилось к Белграду. А в это время голова предательского заговора находится в городе и ждет, когда до нее дотянется рука.
— Что вы хотите этим сказать? — спросила я.
— Я хочу сказать только то, что сказал, и не более того. Вы не знаете того, что знаю я. Но вам следовало бы знать. Знать все: и как готовилось предательство, и как была вырыта эта проклятая цистерна — по личному приказу и плану Доксата и с одобрения вашего мужа, и как все было подготовлено к последнему акту — сдаче Ниша, а за ним и Белграда. Но я вам заявляю, пока я жив, я буду бороться против этого.
Я ничего ему не ответила. Я и сейчас не знаю, что тут можно было бы сказать.
Но, разумеется, мы все чувствовали одно и то же, мы все знали, что армия и беженцы приближаются к городу. Мы даже прикидывали, сколько дней им потребуется, чтобы оказаться здесь. Семь дней, считали барон Шмидлин и фон Хаусбург. Граф Шметау сказал, что пять. Все высказались в том смысле, что это невозможно. От Ниша до Белграда тридцать миль, из этого следует, что людям нужно преодолевать по шесть миль в день, чтобы добраться за такой срок. Людям с детьми, стариками и больными. Людям с узлами скарба. Людям, не имеющим никакого желания идти куда бы то ни было только из-за того, что им это приказано, а приказано им это только для того, чтобы был выполнен договор между Доксатом и турками.
2.
Ночь освещала полная луна.
В комнате, где спали мужчины, окон не было, лишь тлеющие на огнище дрова окрашивали красным цветом наши лица и очертания предметов. Если бы в аду начал догорать огонь, это выглядело бы так же. Мне казалось, что придется ждать несколько часов, пока все заснут, и я смогу выскользнуть из дома. Но вчерашний маскарад и сегодняшний поздний обед сделали свое дело. Я тоже уснул.
Когда я проснулся, огонь совсем погас. Я постарался неслышно сесть. Некоторое время сидел неподвижно, чтобы глаза привыкли к темноте. А так как лунный свет местами пробивался через дыры и трещины в крыше и стенах, вскоре я стал различать тела спящих. Я пересчитал их, на всякий случай. Их было три, не считая меня, из чего следовало, что кого-то одного нет. Новак, ясно, был с остальными слугами.
Я медленно и тихо встал и рассмотрел того, что лежал ко мне ближе других. Это был блондин из комиссии. Рядом с ним спал рыжеволосый. Сделав два больших шага, я очутился возле того, кто оставался пока неопознанным. Спал он на животе. И только я наклонился, чтобы получше его рассмотреть, как он заворочался. Я тут же выпрямился и отступил, побоявшись разбудить его. Когда он успокоился, я снова приблизился. Склонившись, я почти что коснулся его уха. Задержал дыхание. Он снова завозился. Я снова отступил. Он накрылся с головой. Может, даже он и не спал. Может, это был Шметау. А может, Шмизлин. Я оставил его и двинулся к двери, точнее, к тому, что заменяло дверь. Когда я вышел, лунный свет на мгновение ослепил меня. Отойдя от лачуги на достаточное расстояние, я раскурил трубку. Это меня успокоило.
Сориентировался я на удивление быстро и вскоре добрался до дуба. Взобраться на него оказалось не так просто, и я чуть не упал, когда подо мной подломилась сухая ветка. Треснула она довольно громко, и я, ухватившись руками за две других ветки, на некоторое время повис, не пытаясь снова найти точку опоры. Так меня, по крайней мере, не было слышно. Только когда у меня заболели руки, я раскачался и сумел перебраться на живую зеленую ветку. Этот успех, видимо, придал мне уверенности в себе, я неожиданно ловко полез вверх и остановился намного выше, в надежном месте, где было удобное ответвление.
Мне казалось, что я укрылся достаточно хорошо, с учетом того что люди обычно редко смотрят вверх. Мельница и, что особенно важно, ее дверь были передо мной как на ладони.
Сколько сейчас времени, я понятия не имел, но предполагал, что проспал недолго и что сейчас не могло быть больше девяти-десяти часов вечера. Хотя я опирался на толстую ветку, мне было не очень удобно, и, видимо, из-за этого казалось, что время течет гораздо медленнее, чем это было на самом деле.
Иногда бывает, что победить страх помогает усталость. Избыток страха отупляет. Так что вскоре я опять заснул. И только чудом во сне не свалился с дерева. И кто знает, сколько бы продлилось это чудо, если бы меня не разбудили звуки голосов.
Я посмотрел вниз и увидел пятерых, сидевших под дубом. Они были одеты в белое. И разговаривали по-сербски. Одного из них я тут же узнал, это был Вук Исакович. В белом он выглядел как медведь, переодетый в мельника. Говорили они очень тихо, Исакович иногда повышал голос, но до меня доносились лишь отдельные слова, по которым я не мог судить о содержании разговора. Я не решался шевельнуться и чуть дышал.
И сам не знаю, почему я вдруг отвел от них глаза. Отвел. И увидел пурпурного, выходящего из двери мельницы. Я чуть не вскрикнул. И впился зубами в свою руку. Пурпурный даже не оглянулся. Он сошел вниз по ступеням так, словно спускался по царской лестнице туда, где давится толпа жаждущих лицезреть его подданных.
Спустившись с крыльца и сделав несколько полных достоинства шагов, он исчез в лесу. Должно быть, он вошел на мельницу, пока я спал. Но как бы не взволновало меня его появление, я попытался разумно объяснить себе, что пурпурный является плодом моего воображения, потому что Новак его тогда не заметил, из чего следовало, что пурпурного не существует. И никто другой его не заметил, ни в первый раз, ни во второй, когда это привидение скакало на коне бок о бок со мной.
Правда, тогда, когда мы возвращались в город, Вук Исакович его видел, да еще как видел, и испугался. На этот раз, увлеченный разговором, он ничего не заметил. И я снова искренне понадеялся на то, что мы с Исаковичем единственные, кто хоть как-то пострадал из-за этого типа.
И тут мне пришла в голову гениальная мысль. А что, если вампир — именно пурпурный? Ведь точно, в этом есть смысл. Судя по всему, что я слышал, вампиры в город не заходили, а при первой встрече пурпурный ловко исчез как раз перед тем, как нам открыли городские ворота. Вот, не напрасными оказались все эти бесчисленные рассуждения о городах, которые мне постоянно приходилось слышать с самого первого дня. Шметау мне как-то раз сказал, что города возникли не из-за того, что люди хотели защититься от грабителей, они хотели защититься от мертвых. Крепостные стены, а особенно вода, точнее, наполненные водой рвы, представляют собой препятствие для пришедших с того света. И что удивительно, в Белграде это так и оказалось. Затем, вампир приходил душить людей на водяную мельницу, так поступил и пурпурный, крестьяне говорили, что вампиры красны от крови, которую они пьют, и что они всегда и всюду таскают с собой свою накидку, этот не расстается с плащом.
И если все это так, то Радецки уже мертв. Пурпурный на самом деле не кто иной, как Сава Саванович. Мертвые, бесспорно, начали вставать из могил. Страшный суд. Конец времен. Конец.
Но нет. Нет, еще нет. Может быть, есть способ остановить вампиров. Они не смеют входить в город. Стены не пускают их. Вода! Но как? Почему они не смеют? Если бы я это узнал, то смог бы их уничтожить. Проткнуть осиновыми кольями. Прекратить все это. Остановить эти предвестья, воскресения навыворот. Предотвратить приход Антихриста, а тем самым воспрепятствовать и приходу Христа.
И пока я, приободрившись, так рассуждал, мой взгляд случайно упал вниз. Те пятеро по-прежнему сидели под деревом и оживленно переговаривались. Они наверняка не заметили пурпурного. Я снова услышал несколько не связанных друг с другом слов.
«Великая песня… Косово… ищи… поклялись… белая… герои… навсегда… никогда… белая… белая…»
Они действительно походили на заговорщиков. Но против кого может быть заговор, как не против Австрии? Может, они хотят свергнуть регента, и с этим связаны упоминания Косова и героев? Меня обрадовала идея вспороть регенту брюхо. Прекрасно. А Исакович в роли палача выглядел бы просто великолепно, весь в белом — кстати, я всегда ненавидел этот цвет — рассекает австрийского Мурата своей прекрасной саблей из золлингенской стали, которую он, я видел это, ласкал как ребенка.
Я напряг слух, чтобы расслышать их. Однако они говорили то громче, и тогда до меня доносились отдельные слова, а то почти неслышно, должно быть, тогда, когда были во всем друг с другом согласны. И мне ничего не оставалось делать, кроме как мысленно пожелать им побольше спорить.
А я, в одно из мгновений, когда «только согласие сербов спасает», снова глянул в сторону мельницы. И снова кое-кого увидел.
Теперь это была герцогиня Мария Августа Турн-и-Таксис.