Глава 15
25 июля, семьдесят первый день летних каникул
Куинтон
На следующее утро, после игры в двадцать вопросов, я просыпаюсь, и вчерашней легкости как не бывало. Первое мое побуждение – растолкать Тристана и спросить, где он прячет заначку. Но я гляжу на Нову, лежащую в моих объятиях, и душа разрывается пополам, хотя я и сам не понимаю почему. Моя плохая половина хочет забить косяк и смыться, а хорошая хочет лежать тут и обнимать ее и делать все, чтобы она была счастлива. Это странно. Еще два месяца назад у меня не было ничего, а теперь вдруг что-то есть, вот только я сам не знаю, хочу ли этого. Что не заслуживаю – это точно, но ведь хотеть и заслуживать – совсем разные вещи.
Я еще долго лежу в палатке и веду мысленный спор с самим собой, но тут наконец Тристан просыпается и садится. Роется в сумке, бормочет что-то себе под нос, потом замечает, что я уже не сплю, и хмурится.
– Хорошо ночь провели? – спрашивает он, бросая обвиняющий взгляд на Нову, свернувшуюся калачиком у меня под боком.
– Это не то, что ты себе представляешь, – говорю я, и мускулы на руке напрягаются. Думаю, не отодвинуться ли.
Тристан открывает маленький пакетик и начинает набивать трубку.
– А что я представляю?
Я смотрю на Нову. Ей, кажется, хорошо, она лежит тихо, дышит легко – надеюсь, спит.
– Думаешь, что я с ней спал.
Тристан язвительно смеется, закрывает пакетик и кивает на спящую Нову – ее голова лежит у меня на груди.
– Конечно спал.
– Ну да, но мы просто спали. Не… – Я понижаю голос. – Сексом не занимались.
– Но ты с ней целовался? – Я не отвечаю, и он добавляет: – Ты же знаешь, что она мне нравится.
– Знаю, – отвечаю я, шумно вздыхая, и говорю единственное, что приходит в голову: – Извини.
Тристан качает головой, вставляет трубку в рот и подносит к другому концу зажигалку.
– Извинения ничего не меняют. Ты с ней целовался. – Он щелкает зажигалкой несколько раз, пока язычок пламени не загорается как следует. – Она тебе хоть нравится или это как с Ники опять?
– Это не то, что с Ники, – сердито отвечаю я.
Дым окутывает палатку, рот у меня начинает наполняться слюной.
Тристан глубоко затягивается, задерживает дым в легких, пока слезы не наворачиваются на глаза, затем выдыхает.
– А что же это? – спрашивает он, кашляя.
– Сам еще не знаю, – говорю я, не сводя глаз с трубки, потому что все во мне, до последней клеточки, до смерти хочет закурить. Я знаю, что, как только сделаю первую затяжку, все снова станет как всегда. Но хочу ли я, чтобы было как всегда? – Не могу разобраться.
Тристан пристально смотрит на меня. Дым расползается по всей палатке.
– А если я тебе скажу – отстань от нее? Отстанешь?
У меня кружится голова от дыма и от жары.
– Да, но только потому, что я у тебя в долгу.
Тристан все смотрит на меня, держа в руках трубку и зажигалку. Бросает взгляд на Нову и опять на меня, а потом достает из сумки чистую рубашку. В первые дни, как я к нему переехал, он часто говорил о Нове. Мне это было непонятно. Он же ее почти не знает, а так на ней зациклился. Но теперь-то я понимаю, как легко она западает в сердце, и ее грусть, и тревога, и застенчивость, и то, как она умеет видеть мир по-своему.
– Я сам отстану. – Он натягивает рубашку, быстро идет к двери и выбирается наружу. Трубку забирает с собой и впускает через полог свежий воздух. – Надеюсь, ты хоть знаешь, что делаешь, а то ведь я видел, с кем ты обычно развлекаешься. Она-то, похоже, не из тех.
Он задел больную струну. Я помню, как первый раз переспал с девчонкой после того, как умерла Лекси. Я был под кайфом, девчонка просто подвернулась под руку, я и имени-то ее уже не помню. По ней было видно, что она на меня запала, а у меня в башке такой туман стоял от водки и травки, что сопротивляться сил не было. Когда все закончилось, я ничего не чувствовал, как деревянный, и это было лучше, чем тоска, одиночество и угрызения совести. Вот тогда я и стал трахаться с кем попало и принимать наркотики, и это сделалось для меня частью жизни – привычкой.
– Что, так с трубкой и пойдешь? – спрашиваю я, когда Тристан начинает застегивать молнию на входе.
– Да. У меня тут дела кое-какие, – говорит он и застегивает молнию до конца, а я остаюсь в палатке, в которой висит запах моей слабости. Через несколько минут я выбираюсь из спального мешка, оставляю Нову одну и иду на зов своей пагубной привычки.
* * *
Найдя Тристана и получив вожделенный косяк, я не тороплюсь возвращаться в палатку. Мне почему-то не стало лучше, и в душе нарастает паника. Обычно травка меня успокаивает – прогоняет мрачные мысли из головы, – но теперь меня страшно мучит совесть каждый раз, когда покурю, а когда не курю, тоже мучит, и эти угрызения сталкиваются между собой и тогда уже добивают меня вконец.
К счастью, я успеваю дойти до машины, прежде чем у меня подгибаются колени. Я сажусь, подтягиваю их к груди, обхватываю руками и опускаю голову. Делаю один глубокий вдох за другим, уговариваю себя успокоиться и дышать, но беда в том, что дышать мне сейчас как раз ни хрена не хочется. Я хочу, чтобы легкие перестали работать и отключились, и сердце тоже, и мысли, и угрызения совести, потому что больше нет сил терпеть. Хочу оборвать свою жизнь, послать все на хрен, но тело ни в какую не соглашается делать то, чего хочет голова, как будто еще ждет, что я передумаю.
Из глаз катятся слезы, я вжимаюсь лбом в колени и молю сам не знаю кого о том, чтобы все прошло. Молю о тишине. Сам я ничего не могу сделать – разве что вернуться, выкурить еще травки и надеяться, что это поможет.
Нова
Я открываю глаза, в них тут же бьет солнечный свет. Я лежу щекой на чьей-то твердой груди. Сначала я пугаюсь, начинаю искать глазами солнце – мне нужно сейчас же, немедленно начать отсчитывать секунды, пока оно поднимается над линией горизонта. Но тут же понимаю, что я в палатке и восходящего солнца не увижу – для рассвета уже слишком жарко и светло. Солнце бьет в палатку, нагревает ее все сильнее, а снаружи доносятся незнакомые голоса и звуки.
Я не знаю, что делать, когда мой привычный распорядок так резко изменился. С одной стороны, я рада перемене: не надо лежать в постели и дожидаться, когда можно будет встать. А с другой – в груди появляется тревожное чувство, потому что вставать предстоит навстречу неизвестности.
В палатке довольно душно, а от теплого тела, прижавшегося ко мне, делается еще жарче. Мы с Куинтоном заснули в весьма интимной позе: его рука у меня под шеей, моя – у него на груди, тела сплелись вместе, как два кусочка пазла.
Я уже просыпалась ночью, после того как мы целовались и разговаривали, – в панике и с ощущением начинающегося похмелья. Стала смотреть, как он тихо дышит во сне, и загляделась, в глубине души признаваясь: я рада, что лежу тут, с ним.
Но теперь, когда я проснулась, когда кровь снова свободно течет в жилах и мысли в голове тоже, я уже не знаю, где я хочу быть и что делать. Я запуталась. Как всегда.
Я вздыхаю и думаю: станет ли все снова легким и ясным?
– Доброе утро, – лениво произносит Куинтон, и я вздрагиваю от неожиданности при звуке его голоса.
– Господи, как ты меня напугал! – вскрикиваю я, с трудом переводя дыхание. Держась за грудь руками, сажусь.
Веки у Куинтона приподнимаются, и глаза его действуют на меня так же, как всегда. Этот медовый цвет, в котором сегодня растворено еще больше грусти.
– Вижу.
Я оглядываю его клетчатую рубашку и черные шорты. Вчера он был одет иначе, и глаза у него красные, опухшие. Не могу понять, или он уже под кайфом, или плакал.
– Ты что, уже вставал?
– Да, пришлось. С Тристаном надо было поговорить. – Он делает паузу. – А знаешь, ты здорово вертишься во сне.
– А ты во сне разговариваешь, – говорю я, протирая усталые глаза.
– Да? – Куинтон поднимает бровь. – И что я говорил?
– Что Нова – самый потрясающий человек на свете, – устало отшучиваюсь я и кладу руку на живот.
– Ну да, очень на меня похоже, – негромко хмыкает Куинтон.
– Ты, значит, не считаешь, что я потрясающая? – хмурюсь я.
Он проводит большим пальцем по моим губам и задерживает палец:
– Я считаю, что ты прекрасна.
Я борюсь с желанием выбежать из палатки. При свете дня, да еще когда в голове у меня прояснилось, это тяжело слышать.
– Ты все время это говоришь. Без конца.
Куинтон глупо, во весь рот ухмыляется. Эта улыбка кажется ужасно неуместной на его лице и может означать только одно: он под кайфом.
– Потому что это правда. – Он оглядывает меня всю своими острыми внимательными глазами, каждый дюйм моего тела, и, хотя руками даже не касается, чувство такое, будто он меня ощупал с головы до ног. Снова останавливает на мне взгляд и застывает в нерешительности. – Кажется… – Он закрывает глаза, и по лицу проходит гримаса боли. – Я очень хочу тебя нарисовать, Нова.
– Не знаю, разрешу ли я, – говорю я тихо.
Он открывает глаза, и боль, таящаяся в глубине его зрачков, делается еще пронзительнее.
– Не знаю, получится ли у меня. – Он потирает лоб рукой, будто старается снять напряжение, рукав рубашки чуть-чуть сползает, открывая вытатуированные на руке имена.
– Кто такие Райдер и Лекси? – спрашиваю я и тянусь к его руке, чтобы потрогать чернильные буквы.
Куинтон весь каменеет, а потом убирает руку.
– Может, я пойду поищу, чем бы нам позавтракать? – Он приглаживает ладонью волосы и, не дожидаясь моего ответа, расстегивает молнию на входе в палатку и оставляет меня одну с этим вопросом, эхом отдающимся в голове.
Я хочу встать, посмотреть, как он там, но к желудку подкатывает тошнота после вчерашнего пива, и я снова ложусь на спину, прикрыв голову рукой. Гляжу в потолок, вспоминаю, сколько раз Лэндон вот так убегал от меня, когда я задавала неосторожный вопрос. А однажды ушел и больше не вернулся. Что, если и Куинтон так сделает? Или он вправду просто пошел за завтраком? Кто знает? Иногда кажется, что с человеком все в порядке, хотя это совсем не так, а иногда кажется, что все очень плохо, а на самом деле ничего страшного.
Не отрывая взгляда от потолка, я вытягиваю руку и шарю у стены, пока не нащупываю телефон. Держу перед лицом, замечаю, какая я бледная и какие у меня красные глаза, включаю камеру и откашливаюсь, перед тем как заговорить.
– Я помню ту ночь, когда пыталась повторить последние минуты Лэндона. На его могиле вскоре поставили памятник. – Голос у меня хриплый. – Это мама предложила мне пойти. «Давай и мы сходим вместе с Эвансами…» Как будто ей вдруг такая удачная мысль в голову пришла. – Я смотрю в свои глаза и умоляю их отразить все, что у меня на душе. – Прошла пара месяцев после похорон, я их тогда еле пережила… Ну, может, это чересчур сильно сказано. Я потом все внутренности выблевала в туалете. Наверное, в глубине души я понимала, что не готова идти к нему на могилу, но не могла в том признаться… маме… или себе. Смотреть на памятник, где выбита дата рождения и тот день, когда он решил уйти из жизни. – Я прерывисто вздыхаю. – Да, я согласилась, я вообще всегда соглашаюсь. Соглашаюсь и терплю, потому что никогда не могу придумать отговорку. – Рука у меня дрожит, слеза сбегает по щеке. – И мы пошли туда с Эвансами, и его мама все время плакала, и моя тоже. Мне, наверное, надо было что-то сказать – или сделать, – чтобы всем стало легче, но я ничего не могла. Просто стояла, и все. – Глаза снова наполняются слезами, но я не двигаюсь, чтобы не нарушить реальность момента. – Я чувствовала какую-то отчужденность, как будто все не по-настоящему, как будто кто-то написал имя на памятнике по ошибке, а на самом деле Лэндон сидит дома и рисует горы или деревья за окном, курит травку и уже потерял счет времени. Пусть лучше так, чем знать, что он сам выбрал лежать в земле, а не остаться здесь, со мной. – Я умолкаю, но уже не могу совладать со своими эмоциями и начинаю говорить быстро-быстро: – А потом я пришла домой и… я не знаю. – Брови у меня хмурятся. – Я просто хотела понять, чту он чувствовал в последние минуты… о чем думал, что заставило его дойти до конца. И я пошла в ванную и стала резать вены. Не то чтобы я хотела умереть… Наверное, нет… Если честно, я понятия не имею, чего я тогда хотела и чего хочу сейчас. Найти объяснение? Вернуться в прошлое? Чтобы на этот раз сделать все иначе.
Слышится звук открывающейся молнии на входе, и я роняю телефон. Быстро сажусь, вытираю глаза тыльной стороной ладони и вижу, как Куинтон просовывает голову в палатку. У меня еще стучат зубы, и несколько слезинок осталось на щеках.
– Кажется, я… – При виде меня он осекается. – Нова, что с тобой? Что случилось?
– Ничего, – качаю я головой и вытираю щеки краем майки.
Куинтон забирается в палатку, закрывает молнию и с покаянным видом становится передо мной на колени:
– Извини, я как-то грубо с тобой… Я просто… Сам не знаю, что на меня нашло.
– Все нормально, – успокаиваю я его, поправляя майку. – Я не потому плакала.
– Знаю, – отвечает он и прерывисто вздыхает. – Но я должен был это сказать.
Я тоже, кажется, должна многое сказать – то, что не сказала Лэндону.
– Если тебе нужно будет с кем-нибудь поговорить… Я умею слушать.
Куинтон улыбается, но улыбка у него грустная.
– Спасибо. – Он поворачивается к двери, берет меня за руку, ладони у него чуть влажные. – А теперь идем. Я нашел тут местечко, где можно поесть, милях в трех отсюда, так что позавтракаем по-человечески, не батончиками с мюсли, или какую еще там дрянь мы жевали перед отъездом.
– Хот-доги, по-моему. Мы же и вилки для них купили специальные.
– Но они ведь черные были?
– Кажется, Делайла их сожгла.
Куинтон смеется, и я тоже немножко смеюсь, но сама не знаю, искренний ли это смех, или мы просто понимаем, что нужно смеяться, и тут же снова погружаемся в одиночество.
Куинтон останавливается у входа и гладит мне впадинки между пальцами.
– Нова, ты мне очень нравишься, но есть такое… о чем я не могу говорить. Я не знаю, могу ли быть с тобой, как прошлой ночью.
Наступает долгое молчание. Он все гладит впадинки между моими пальцами, опустив голову, и я вижу, что ему грустно, что он сломлен, и – о господи, ужасно не хочется об этом думать, но, похоже, он близок к самоубийству. А если в душе его грызет какая-то еще более страшная боль, и только я одна это вижу, ведь уже видела раньше, только не поняла, а когда поняла, было уже поздно. Я хочу спросить, почему он такой грустный, – пусть даже он накричит на меня, или возненавидит, или больше близко ко мне не подойдет.
– Я должен кое о чем спросить тебя, – начинает Куинтон, и я не успеваю ничего сказать. – Не хочется совать нос в чужие дела, но, если не спрошу, мне это покоя не даст. – Он смотрит на меня пристальным взглядом.
У меня холодеет в груди. Я догадываюсь, о чем он хочет спросить.
– Ладно.
– Ты… ты только что сама с собой разговаривала? – спрашивает он и поспешно прибавляет: – Ну, то есть это нормально, вообще-то… Со всеми бывает… Но ты так плакала.
Выходит, он думает, что я сумасшедшая.
– И да и нет.
– А поподробнее не расскажешь? – спрашивает Куинтон, и на лице у него написано: «Вот блин, неужели она правда ненормальная?!»
«Не хочу я рассказывать».
– Я просто… – Стараюсь придумать, что бы соврать, но он держит меня за руку так утешительно и знакомо, и мне хочется сказать ему правду, как Лэндону всегда говорила. – Я записываю видео. – Я тут же умолкаю: недоумение на его лице тут же сменяется веселым любопытством.
Он сжимает кулак и прикрывает им рот, пряча улыбку:
– Порно, что ли?
– Что?… Нет! – Я шлепаю его по руке и качаю головой. – С чего ты взял? Я же тут одна была.
Куинтон убирает руку от лица, в его голосе слышится насмешливая нотка.
– Одной тоже можно порно записывать.
Щеки у меня вспыхивают, я хватаю подушку, обнимаю ее и прячу в нее лицо, чтобы скрыть смущение.
– Я совсем не то делала.
– А что за видео тогда? – спрашивает он с интересом, и я поднимаю на него глаза. Его рука лежит на коленях, пальцы легонько поглаживают мое запястье.
– Просто видео, о себе, – говорю я и вздрагиваю, когда его пальцы задевают чувствительное место на руке. – Мои мысли. Ну, документальное, что ли.
– Или новаментальное, – говорит он, и эта минута кажется такой настоящей, такой искренней и свежей, что мне невольно хочется как-нибудь ее записать и сохранить навсегда, потому что скоро на смену ей придет алкоголь, или травка, или цифры. Я отбрасываю подушку и беру в руки телефон.
– Хочешь что-нибудь сказать для моего новаментального фильма?
– Меня хочешь записывать? – переспрашивает он с опаской, и я киваю. – Да я не очень получаюсь на видео.
– Я тоже. – Я направляю на него экран, и, должна признать, Куинтон выглядит на экране удивительно красивым – ясные медовые глаза, длинные ресницы, коротко остриженные мягкие волосы, губы, которые так и тянет поцеловать. – Делайла тоже записывалась, но если не хочешь – не надо. – Я еще немного держу камеру перед ним, а потом, когда он так ничего и не говорит, начинаю опускать руку.
– Погоди. – Он сжимает пальцы на моем запястье. – Я скажу кое-что. – Он умолкает. – Хочешь правду?
Я теряюсь от такого вопроса, однако киваю:
– Если тебе не трудно.
Куинтон выпускает мою руку и отодвигается подальше. Я думаю, он хочет уйти, но он только кладет ногу на ногу и упирает локти в колени.
– Жил да был один парень…
– Я-то думала, ты правду собирался рассказать, – перебиваю я. – А это сказка.
– Погоди минуту. – Он поднимает палец. – Это не сказка, обещаю.
Я прислоняюсь к стене палатки, гляжу на него сквозь экран, а он хрустит пальцами, вытягивает шею и наконец нарушает молчание. Мускулы у него на шее напрягаются, лицо бледнеет.
– Жил да был один парень, – начинает он снова. – Хороший парень. Из тех, кого девушки ведут домой знакомить с родителями, из тех, кто всем придерживает двери, а когда влюбляется, то знает, что на этой девушке когда-нибудь женится. – Лоб у него хмурится, он смотрит куда-то в пустоту за моей спиной. – По крайней мере, так он думал… Но тут случилось одно поганое дело, и парень умер, правда, как-то сумел вернуться с того света, но все хорошее в нем так и не ожило, и остался только очень плохой парень, и живет он теперь как последнее дерьмо и очень жалеет, что не умер.
Куинтон умолкает, часто моргает, и на миг кажется, что он забыл, где он, кто я такая и кто он сам такой. Мы оторопело смотрим друг на друга, и я пытаюсь найти какие-то слова – он ведь открыл передо мной душу, ну, или перед камерой, все равно, и в его словах прорывается скрытая боль, которую я всегда в нем видела. Я хочу спросить, от чего же умер тот парень, что случилось с девушкой и почему этот парень считает себя таким плохим.
– Ты не плохой, – говорю я. – Вовсе нет.
– Ты даже не знаешь меня, Нова, – качает он головой, – ты не можешь судить.
– Кое-что я о тебе знаю, – отвечаю я. – Ты умеешь заставить меня улыбнуться, а это уже давно никому не удавалось.
– Очень многие с тобой не согласятся, – неохотно улыбается он. – Если я могу заставить тебя улыбнуться, это еще не значит, что я сам заслуживаю того, чтобы улыбаться.
– Почему? Потому что ты наркоман? Или… или еще из-за чего-нибудь?
– Из-за всего, – отвечает Куинтон, и голос у него почти раздраженный, как будто он не хочет слышать о себе ничего хорошего. – Я делаю… и делал только плохое.
– Неправда, – говорю я и кладу телефон на пол. – То, что мы делаем, – это еще не мы сами, хотя, наверное, кто-то со мной не согласится. – Я придвигаюсь ближе к нему и останавливаюсь только тогда, когда наши колени соприкасаются. – Просто бывает так, что-то сбивает нас с пути, и мы теряемся, а иногда не можем выбрать правильный путь… принять правильное решение.
Сдаться или идти дальше. Залечить раны или сломаться. Я все еще не знаю.
В уголках его глаз появляются морщинки, выражение лица смягчается.
– А тебе тоже кажется, что ты сбилась с пути и потерялась?
Я киваю и чувствую, как у меня в душе что-то надламывается от этого признания, когда оно встает между нами.
– Все время.
Куинтон сглатывает комок в горле:
– Я отлично понимаю, к чему ты ведешь. – Он тяжело вздыхает, но тут же перестает хмуриться и потирает руки. – Так что, идем завтракать?
– Завтракать так завтракать, – говорю я.
Этот ответ кажется ужасно банальным после нашего разговора. Но, наверное, иногда банальность нужна, чтобы отдохнуть от сложностей. А может, просто сказать больше нечего.
Куинтон выпрямляет скрещенные ноги, становится на колени и расстегивает молнию на выходе.
– А что ты не любишь из еды, кроме растаявшего мороженого? – Он выбирается из палатки на солнце, становится на землю.
– Подгорелые хот-доги, – шучу я и выбираюсь следом за ним.
– Вот тут я с тобой согласен, – отвечает Куинтон, протягивает мне руку и отряхивает грязь с коленей.
Я вкладываю руку ему в ладонь, и он переплетает наши пальцы, а потом поднимает меня на ноги. Я вдыхаю свежий воздух и тепло. День хороший, на небе только кое-где облачка. Сцена пуста, и вокруг совершенно пусто, и от этого разбросанные как попало палатки выглядят еще неряшливее.
– А где все? – спрашиваю я, потягиваясь, как кошка, выгибая спину и выпячивая грудь.
Куинтон улыбается – весело ему отчего-то.
– Должно быть, на озеро ушли.
– На озеро? – Я одергиваю майку на животе.
Куинтон кивает и обходит палатку, таща меня за собой.
– Ну да, похоже, грязь смыть захотели.
– Но кто же в озере моется? – спрашиваю я, лавируя между кулерами и складными стульями.
– А что такого? – Он пожимает плечами, пинком отбрасывая с дороги бутылку. – Наверное, прямо в одежде туда полезут.
– Ты что, серьезно? – спрашиваю я и тут же понимаю, как по-детски это звучит.
Куинтон качает головой, обнимает меня за плечи и, к моему удивлению, целует в лоб.
– Вообще-то, нет. Я туда уже ходил. Видимо, все решили, что тут нудистская колония. А может, приняли что-то, и их на этой почве потянуло к свободе.
– А ты почему не там? – спрашиваю я, обходя чью-то палатку.
Куинтон испытующе смотрит на меня. Глаза у него на солнце кажутся светлее.
– Хочешь спросить, участвовал ли я в нудистских развлечениях?
– В общем, да, – признаюсь я, хотя щеки становятся горячими. Я начинаю грызть ногти, волосы падают мне на лицо. – Я о тебе не так уж много знаю. Вот, например, интересно, любишь ли ты раздеваться на людях?
– А что? Если скажу, что да, ты меня возненавидишь? – серьезно спрашивает он.
– Нет, просто хочу узнать тебя получше.
Куинтон бросает на меня насмешливый взгляд. Мы сворачиваем в сторону, обходя открытый кузов автомобиля, заставленный ящиками пива и сигаретными пачками.
– Ну, в общем, ответ – нет. На самом деле я терпеть не могу при всех раздеваться.
Я убираю волосы за уши и поднимаю взгляд на ясное небо, а потом снова перевожу его на Куинтона, почувствовав, что он смотрит на меня.
– Что? – спрашиваю я.
– Жду твоего ответа, – говорит он и замедляет шаг, когда мы подходим к старому ржавому «кадиллаку» Тристана.
– Какого ответа?
Куинтон достает из кармана ключи:
– Ты сама из тех, кто любит раздеваться прилюдно, или нет?
Я закусываю губу и качаю головой:
– Нет, не из тех.
Он улыбается и открывает дверь машины:
– Вот и хорошо, значит у нас есть что-то общее.
– А больше у нас разве ничего общего нет? – спрашиваю я и ловлю брошенные мне ключи.
Куинтон смотрит мне в глаза, и я гадаю, что же он там такое видит.
– Нет, по-моему, еще кое-что есть. – Он почесывает в затылке, словно раздумывая о чем-то. – Сядешь за руль? Мне, пожалуй, не стоит.
Наверное, это из-за того, что он под кайфом, или из-за того, о чем говорил Тристан? Много о чем я думаю – о нем, обо мне, о нас обоих, о том, почему я рядом с ним становлюсь другим человеком, словно растворяюсь в нем. Все эти мысли испаряются, когда вдруг что-то вспыхивает в голове, как удар молнии. Вот такой же я была с Лэндоном? Растворялась в нем? Становилась другой? Выходит, я вообще никогда не знала себя по-настоящему?
Я забираюсь в машину и включаю двигатель, а Куинтон обходит машину и тоже садится. Я начинаю сдавать задом, и тут он говорит:
– Стой.
Я жму на тормоз – испуганно, думая, что вот-вот врежусь в кого-то или во что-то.
– Что такое? – спрашиваю, глядя в зеркало заднего вида, но грунтовая дорога за нами пуста.
С чуть округлившимися глазами Куинтон перегибается ко мне, выставляет руку перед моей грудью. Потом берется за пряжку ремня безопасности, вытягивает ремень и пристегивает меня. Я жду, что он тоже пристегнется, но он откидывается на спинку сиденья и не двигается.
– А ты разве не пристегнешься? – спрашиваю я, медленно сдавая назад.
Он упрямо качает головой:
– И так сойдет.
– Куинтон… – Я умолкаю, видя, что он отвернулся к окошку и скрестил руки.
– Сказал, так сойдет, – говорит он сдавленным голосом и показывает на рычаг переключения передач. – Ну, поехали завтракать.
Я хочу возразить, но попробуй заставь человека сделать то, что он наотрез отказывается делать. Я вздыхаю, нажимаю на газ и объезжаю выбоины на дороге. Чем ближе шоссе, тем сильнее я злюсь, потому что он не пристегнулся, и я же знаю: он наверняка часто рискует жизнью, а значит совсем ею не дорожит, и это меня возмущает сильнее всего.
В конце концов я немного резковато нажимаю на тормоз, и нас обоих бросает вперед. Меня удерживает ремень, а он-то не пристегнут и ударяется головой в приборную доску.
– Блин! – Куинтон потирает голову и холодно смотрит на меня. – Что ты делаешь, какого хрена?
Моя нога на тормозе подрагивает. Я смотрю прямо перед собой:
– Хочу, чтобы ты пристегнулся.
Он несколько секунд молчит.
– Нова, это же мне решать, пристегиваться или нет.
– Нет, не тебе, – сжав зубы, качаю я головой. – Не знаю, почему тебе жалко пристегнуть долбаный ремень, но если что-нибудь случится, всем, кому ты дорог, будет больно, они будут скучать по тебе и, наверное, злиться, потому что ты сам не захотел пристегнуться.
Наступает долгое молчание – мои слова и резкий тон пугают нас обоих.
– Ничего… никому я не дорог, – безразлично заявляет он. – Я никогда не пристегиваюсь.
– Мне дорог, – настаиваю я, и в груди у меня что-то сжимается, когда я понимаю, что это правда. Мучительная, непостижимая, неожиданная правда. Он мне дорог. Прерывисто дыша, я добавляю: – Поэтому, если не хочешь пристегиваться ради себя, пристегнись, пожалуйста, хотя бы ради меня, ладно?
Куинтон молчит, я жду, что он откажется. Собираюсь уже возвращаться на пустырь, и бог с ним, с завтраком, но тут он вздыхает и пристегивает ремень.
– Ну вот, довольна? – бормочет он, откидываясь на сиденье.
– Да. – Я выезжаю на шоссе, и на душе у меня становится полегче, словно я только что сделала хорошее дело.
Куинтон
Мы уже сидим в ресторане, а она все еще злится из-за ремня. Кажется, дело тут не в том, что я не пристегнулся, а в том, что вообще не дорожу своей жизнью. Я уступаю, так как понимаю: это наверняка связано с ее парнем. Но если я ей уступаю, значит признаю, что у меня к ней есть какие-то чувства, и тогда я всю дорогу стараюсь представить себе лицо Лекси. Но это становится труднее с каждым движением Новы; когда она поворачивает ключи или поправляет зеркало, сразу видно: она настоящая, а Лекси – просто воспоминание.
Всю дорогу она со мной не разговаривает, только кивает, когда я говорю, куда ехать. До ресторана мы едем несколько минут – дорога каменистая, с выбоинами, рассчитана на машины с полным приводом.
Наконец мы останавливаемся у маленького бревенчатого домика среди деревьев. В окнах горят неоновые вывески, крыша украшена мигающими лампочками, и над дверью еще несколько штук висит. Вдоль дорожки, ведущей к крыльцу, – цветы, кусты, деревья, солнце светит сквозь ветки, нависающие над нами, отчего все вокруг делается светлым и веселым.
Нова выключает двигатель, вытаскивает ключи и открывает дверь, собираясь выходить.
– Нова, погоди, – говорю я, отстегивая ремень, и мысленно ору на себя: заткнись, пусть себе злится.
Она останавливается, сидит ко мне спиной, свесив ноги из машины, и поправляет сползшую бретельку красной майки.
– Что?
«Оставь ее в покое».
– Я… Извини меня.
Она оглядывается на меня через плечо, и на это голое плечо падают пряди волос.
– За что?
– За то, что вел себя по-свински, – поясняю я и отпускаю ремень.
– Ничего. – Она выходит из машины и сует ключи в карман коротких джинсовых шортиков.
Я тоже вылезаю и подхожу к ней. Она не произносит ни слова, пока мы не заходим в ресторан, где, похоже, собралась вся концертная тусовка. Кое-как находим маленькую кабинку в дальнем конце, между задней дверью и кухней. Тут шумно, но мне кажется, мучительно тихо, потому что Нова со мной не разговаривает. Подходит официантка, принимает заказ, и Нова начинает вертеть в руках солонку. Я роюсь в мозгах, придумывая, что бы такое сказать, но ничего подходящего не находится, да и, честно говоря, может, и пусть она сердится на меня.
– Мне показалось, ты потому не хотел пристегиваться, что тебе… – Она просыпает соль и ладонью сметает ее со стола на пол. – Потому что тебе было грустно.
– Не в этом дело, – вру я, снимая кольцо с салфетки.
– Но так это выглядело. – Нова все смотрит на стол, и, кажется, у нее на глаза наворачиваются слезы. – А у меня был… один человек… близкий человек… друг… и он тоже не стал… ничего делать, потому что ему было грустно. – Она закусывает дрожащую губу, сильно, до крови.
– Нова, я… – Хоть убей, не знаю, что ей сказать.
– Это был мой парень, – шепчет она, и слезы катятся по ее щекам. – Ему было грустно, и он не стал ничего делать. – Голос у нее дрожит, она шмыгает носом и вытирает слезы. Но они катятся снова, капают ей на руки, и стол делается мокрым от ее горя.
Не со мной бы ей говорить о таких делах. Я и так все время об этом думаю. О том, чтобы оборвать все, потому что мне грустно. Но она плачет, а мне больно на это смотреть, и тогда я встаю из-за стола и пересаживаюсь к ней. Она начинает рыдать, как только наши плечи соприкасаются, а потом утыкается лицом мне в грудь, которая тут же делается мокрой от слез. Я накрываю ее руку ладонью и обнимаю ее. Это все, что я могу сделать. Ведь я-то знаю, что смерть – это больно, смерть ломает, смерть разрушает, и нет на свете волшебного лекарства, которое могло бы это излечить.
Я даю ей выплакаться, обнимая ее за плечи. Наконец Нова перестает всхлипывать, но продолжает сидеть, уткнувшись лицом мне в грудь. Официантка приносит нашу еду, смотрит на нас как-то странно, но я не обращаю внимания – сижу и жду. Наконец, когда еда уже остывает, Нова отстраняется.
Щеки у нее в красных пятнах, глаза опухшие.
– Извини. Сама не понимаю, что на меня нашло.
Я провожу ей пальцем по щеке, вытираю слезы, но щека у нее еще побаливает, и она вздрагивает. Тогда я наклоняюсь и легонько целую ее в обе щеки, закрыв глаза и на секунду позволив себе насладиться моментом. Потом поднимаю голову и смотрю ей в глаза:
– Ну как, успокоилась?
Нова кивает и открывает рот, но тут вдруг у нее в животе урчит на весь ресторан, я улыбаюсь, а она смеется:
– Похоже, мне все-таки надо поесть. – Она начинает разворачивать столовые приборы, уголки ее губ опускаются вниз. – Куинтон…
– Что?
– Спасибо, – тихо говорит она.
Удивительно, как одно слово может так много выразить. Я киваю, глядя в свою тарелку, и мы набрасываемся на яйца, оладьи и тосты. К машине мы идем уже с полными животами, довольные друг другом. Забравшись в машину, я пристегиваюсь сам, не дожидаясь ее просьбы, хотя и не хочется. Я делаю это для нее. Нова ничего не говорит, но улыбается, и на одну секунду я улыбаюсь тоже.
Нова
Мне стыдно, что я расплакалась перед ним, но, с другой стороны, я ничего не могла поделать. Не могла больше терпеть и, честно говоря, страшно устала. От себя. От сознания того, кто я. Ведь я все время чувствую себя потерянной.
Вечером мы сидим у костра возле палатки, над нами расстилается ночное небо в брызгах звезд. Дилан огородил площадку камнями, чтобы можно было готовить еду на костре, хотя сам ничего есть не стал. Потом мы все сидим вокруг огня, пьем пиво, смеемся и снова пьем. Играет одна из моих любимых групп, я сижу на коленях у Куинтона и подпеваю.
– Слушайте, у меня идея, – объявляет Делайла, снимая с шампура пережаренный кусок маршмеллоу. – Давайте играть в «Правда или расплата».
Дилан кидает на нее злобный взгляд, вороша костер. Дрова трещат и тлеют.
– Я, кажется, ясно сказал – ненавижу эти идиотские игры.
Делайла закатывает глаза, откусывает от маршмеллоу и вытирает липкие пальцы о шорты.
– Можешь просто посмотреть.
Дилан, качая головой, садится на свой стул возле кулера:
– Делайте, что хотите, только меня не впутывайте.
– Я буду играть, – отвечаю я и сую в костер вилку для хот-догов. На ней три куска маршмеллоу, они тут же начинают пузыриться на огне. – Люблю игры.
Куинтон улыбается и сжимает мои бедра.
– Это я знаю, – произносит он каким-то очень откровенным тоном, и мне странно: он ведь и правда это уже знает, а значит понемногу узнаёт меня. Он оглядывается на Делайлу, сидящую на бревне рядом с Тристаном. – Я тоже играю.
Мы все трое смотрим на Тристана, он вроде бы колеблется, но пожимает плечами:
– Как хотите.
Делайла хлопает себя по коленям и засовывает в рот остатки обгорелого маршмеллоу.
– Ладно, кто первый? – Все молчат, и она говорит: – Тогда я. – Кладет шампур на камни у ног, глотает свой маршмеллоу. – Первая – Нова, а если ты не ответишь на вопрос или не выполнишь задания, пьешь штрафную.
– Ладно, я выбираю правду, – киваю я и допиваю пиво.
Делайла показывает мне язык:
– Так и знала, что выберешь правду.
– Что значит – так и знала? – возмущаюсь я.
– То и значит, что ты очень предсказуемая, – отвечает она. Вообще-то, свинство с ее стороны.
Я бы сказала ей кое-что, но на нас все смотрят, и я говорю только:
– Так какой вопрос?
Делайла задумывается, глядя в небо:
– Ты когда-нибудь съедала целую пачку сухих макарон, когда очень хочется есть, а готовить лень?
– Ты же знаешь, что да, – отвечаю я. – Ты и сама их тоже ела.
– Ага, – подтверждает она и откидывается назад на бревне, держась за него руками. – Куинтон, ты выбираешь правду или расплату?
Он пожимает плечами, я чувствую, как его грудь поднимается и опускается – он устало вздыхает:
– Расплату.
На лице Делайлы появляется коварная улыбка – в свете костра она кажется зловещей.
– Плата – поцеловать меня.
Я замираю, понимая, что не должна реагировать, что он не мой парень и вообще мне никто, да я и сама не знаю даже, что мне от него нужно. Знаю только одно: я не хочу его ни с кем делить. Оглядываюсь на Дилана, но тот только плечами пожимает и открывает очередную бутылку пива.
– Мне пофиг, пусть делает что хочет, – говорит он, запрокидывает голову и жадно глотает пиво.
Все как-то неловко смотрят в сторону, потом Куинтон говорит:
– Нова, встань, пожалуйста.
Я киваю, поспешно поднимаюсь и отхожу в сторону. Думаю: не лучше ли удрать в толпу, чем на это смотреть, но не могу решиться – неизвестно еще, что мучительнее. И я стою у костра, стараясь не плакать, и гляжу, как Куинтон идет к Делайле. Чувствую, что Тристан смотрит на меня, а Делайла нетерпеливо облизывает губы. Не знаю, зачем она это делает. Может, в ней открылась какая-то незнакомая мне сторона, а может, это наркотики. Я уже начинаю понимать, что они могут сделать человека совсем непохожим на себя. Веселее. Грустнее. Злее. Стервознее.
Почти дойдя до нее, Куинтон вдруг отклоняется в сторону и идет к ящику с бутылками, стоящему возле палатки. Выбирает дешевую водку, свинчивает крышку, подносит горлышко к губам, запрокидывает голову и отпивает большой глоток.
– Я отказываюсь, – говорит он, и мускулы у него подергиваются – алкоголь берет свое.
Делайла пожимает плечами, глядя, как он ставит бутылку обратно в ящик:
– Проиграл, значит.
Она подмигивает мне – не знаю зачем, мне-то ее ударить хочется. И тут я понимаю: раз я хочу ее ударить, выходит, у меня и в самом деле есть какие-то чувства к Куинтону. И что мне с этим делать. Я уже собираюсь встать и тоже глотнуть водки, но тут Куинтон подходит ко мне и протягивает руку.
– Пойдем погуляем, – предлагает он, а Тристан достает трубку из кармана толстовки.
Я киваю, беру Куинтона за руку, сплетая пальцы, и это прикосновение кажется таким знакомым.
– Идем.
– Погодите, – окликает нас Тристан, щелкая зажигалкой. – Не хотите сначала кальян покурить?
Я хочу сказать «да», но Куинтон качает головой:
– Нам и так хорошо.
Я немного сержусь, что он сказал «нам», как будто ему кто-то дал право говорить за меня. Но он держит меня за руку, и рука у него теплая, не холодная, а значит он здесь. Со мной. И никуда не уйдет. Без меня.
Мы уходим от костра и от этой дурацкой игры, идем на тихую поляну за палатками, у самого леса. Куинтон подыскивает подходящий камень, мы забираемся на него и сидим рядом, но не касаясь друг друга.
– Не знаю, что о ней и думать, – говорит Куинтон, глядя на яркие огни сцены, светящиеся вдалеке.
Я рисую узоры на земле возле камня.
– О ком, о Делайле?
Он кивает, его взгляд обращается на меня, медовые глаза кажутся тенью в темноте, под тонким лучом света от полной луны.
– Вы с ней такие разные. Как это вы подружились?
– У меня было в жизни… всякое. – Я умолкаю и пожимаю плечами. – Она была рядом и помогла, когда никто другой не помог.
– С трудом верится.
– Но это правда. – Я обдумываю, как задать вопрос, и наконец спрашиваю: – Ты ее поэтому не стал целовать? Потому что не знаешь, что о ней думать?
– Нет. Не поэтому. Мало ли чего я не знаю. – Куинтон смотрит вниз, на камень, – наши пальцы лежат в каких-то нескольких дюймах друг от друга. – Но одно я знаю точно.
– Да? И что же? – Я тоже смотрю на наши руки: они так близко друг к другу, а кажется – так далеко.
Куинтон поднимает глаза на меня в ту же секунду, как я поднимаю глаза на него, его напряженный взгляд выбивает меня из равновесия, начинает кружиться голова.
– Что я очень хочу тебя поцеловать, – тихо говорит он.
– Хорошо. – Должно быть, это алкоголь во мне откликается так быстро и охотно.
– Ты уверена? – спрашивает он, не отрывая взгляда от моих губ. – Потому что я не хочу… как тогда в ресторане…
Я прижимаюсь губами к его губам. Я уже вся во власти этого момента, хочу снова почувствовать вкус его губ и не хочу снова проваливаться в воспоминания. Я еще никогда никого не целовала первой, адреналин у меня в крови резко подскакивает, я вся дрожу от наслаждения и возбуждения. Но вскоре мои эмоции затихают, и мы оба укладываемся на камень, его тело сверху, над моим. Его язык медленно, но решительно двигается у меня во рту, а мои пальцы блуждают у него под рубашкой. Его колено у меня между ног, и с каждым движением наших губ оно тоже плавно двигается и трется о мои бедра. Когда Куинтон находит нужную точку, по всему телу у меня проходит дрожь, и я начинаю постанывать, сдавливая пальцами его брюшной пресс. Мне кажется, что я лечу, и в то же время падаю, и не могу остановить этот полет, словно все кружусь и кружусь на карусели и не знаю, как с нее слезть. Потом голова у меня и вовсе идет крэгом, когда его пальцы забираются мне в шорты – потихоньку, нежно, но меня обдает жаром. Я замираю, хочу сказать ему, чтобы остановился, но мои губы все еще слиты с его губами, и у меня не хватает ни воли, ни желания оборвать этот поцелуй.
Куинтон просовывает в меня палец, но останавливается, приподнимается на локте и заглядывает мне в глаза:
– Можно?
«Нет».
– Да, – киваю я.
С его губ срывается осторожный вздох, словно он сам нервничает, словно надеялся, что я скажу «нет». Потом он целует меня и ощупывает пальцем внутри, наши тела сливаются в гармонии, как звуки песни, что звучит сейчас со сцены, и на долю секунды, в темноте, в изуродованном шрамами мире, окружающем нас, наступает краткий миг совершенства. Готовая взорваться от бесчисленных эмоций, роем мечущихся у меня в голове и в теле, я подаюсь навстречу его рукам, отрываю губы от его губ, запрокидываю голову и еще глубже погружаюсь в этот миг совершенства. Потом, когда все заканчивается, он снова ложится рядом со мной на камень, обнимает меня, гладит по волосам, и я постепенно возвращаюсь в изуродованный шрамами мир.
У меня возникает странное чувство дежавю, когда мы смотрим на звезды, и изнеможение одолевает нас, в душе и в теле у меня нарастает тяжесть, в голове мутится от воспоминаний о том, как я в последний раз лежала ночью под звездами. Не хочу засыпать – боюсь того, что будет, когда проснусь. И чего не будет.
– Ты когда-нибудь думаешь о будущем? – спрашиваю я, прерывая молчание.
– В общем, нет, – отвечает он и замирает, не убирая пальцев из моих волос. – А ты?
– Иногда, но я там ничего не вижу.
– Совсем ничего?
Я провожу пальцем длинную черту на его груди, там, где под тканью рубашки скрыт шрам.
– Раньше видела. Много чего. Но в конце концов, это все бессмысленно. Какая разница, чего ты хочешь и какие планы строишь? Все равно ничего не выйдет.
Сначала Куинтон молчит, и я думаю, что он со мной согласен. Потом ложится на бок и слегка сдвигается вниз, чтобы наши глаза оказались напротив. Берет мои щеки в ладони и заглядывает мне в глаза.
– Знаешь, что я думаю? – говорит он, обвивая ногами мои ноги. – Я думаю, что тебя ждет замечательное будущее и в нем будут и барабанные палочки, и песни, и видео, и все, что захочешь. Однажды ты очнешься и поймешь это.
Его слова отдаются болью в груди. Потому что он говорит не по-настоящему. Не совсем по-настоящему. Он ведь меня даже не знает. Мои губы размыкаются: я хочу сказать ему об этом.
– А я думаю, что…
Его губы вжимаются в мои, и больше мы уже ничего не говорим друг другу. Мы целуемся, пока звезды не начинают меркнуть, а потом лежим, обнявшись, словно не хотим отпускать что-то, чего, может быть, и нет вовсе. Может, все это иллюзия? Как было у нас с Лэндоном. И мне только кажется, будто я что-то чувствую к нему, а он ко мне. Может, ничего и нет. А внутри все совсем не то, чем кажется снаружи.