Книга: Книга странных новых вещей
Назад: 14 Потонул в могучем унисоне
Дальше: 16 Отклонялась от оси, падая в пространстве

15
Герой этого часа, король этого дня

Как-то один мудрый человек спросил Питера:
— А знаешь, кто ты?
— Кто я?
— Да.
Это был тот вопрос, который подразумевает так много ответов, в зависимости от того, кто его задал. Например, Питеру много раз случалось слышать его от разъяренных отморозков, которые сами же на него и отвечали: «Мудило ты» — или что-то в том же духе, а затем метелили его почем зря. Официальные лица и бюрократы тоже задавали этот вопрос, считая Питера по той или иной причине занозой в заднице. Вопрос этот задавали также, с любовью и восхищением, те, для кого он был «миленький», «сокровище» и даже «моя скала». Большие ожидания, которые надо оправдать.
— Я стараюсь не слишком задумываться о себе. Надеюсь, что я просто человек, любящий Бога.
— Ты человеколюбец, — сказал мудрец, решительно тряхнув головой. — И поэтому ты далеко пойдешь.
Этот мудрец служил пастором в приходе, который Питеру вскоре предстояло унаследовать. Уже глубокий старец, он обладал особой смесью милосердной терпимости и стоического разочарования, типичной для священника, прослужившего слишком долго. Он до тонкостей знал все способы, с помощью которых его прихожане сопротивлялись переменам, все уловки, из-за которых эти люди могли быть настоящим «геморроем», — хотя он, конечно, никогда не позволял себе таких выражений.
— Ты любишь людей. Это действительно большая редкость, — продолжал старый пастор.
— Разве общительность не естественна для человеческой природы?
— Я не об этом, — ответил старик. — Не думаю, что ты так уж общителен. Я бы даже сказал, что ты малость нелюдим. Я имею в виду, что ты не чувствуешь ни отвращения, ни раздражения по отношению к животному под названием «человек». Ты принимаешь людей такими, какие они есть. Есть «собачники» — люди, которым никогда не надоедают собаки. Для них не важно, какие это собаки — большие или маленькие, спокойные или веселые, послушные или хулиганистые: все по-своему заслуживают любви, потому что они собаки, а собаки — это хорошо! То же самое должен чувствовать пастор по отношению к человеческим существам. Но знаешь что? Очень немногие действительно чувствуют это. Совсем немногие. Ты далеко пойдешь, Питер.
Питеру было неловко и странно, что умудренный опытом старец, которого не так-то легко одурачить, с такой убежденностью говорит ему эти слова. В конце концов, сосуществование Питера с его соплеменниками далеко не всегда было безоблачным. Можно ли о субъекте, который в подростковые годы и в ранней юности вел себя так, как он, — лгал, нарушал обещания, обкрадывал дураков-альтруистов, которые решались ему доверять, — можно ли о таком субъекте в самом деле сказать, что он любит людей? Ведь старый пастор очень хорошо знал историю Питера. Между пастырями секретов нет.
Теперь Питер сидел, скрестив ноги, щурясь от яркого света, в полубреду. Прямо против него, вот так же скрестив ноги, сидел маленький мальчишка — он сам лет восьми-девяти, скаут-«волчонок». Что за гордость и счастье быть младшим скаутом, обладателем зеленой сорочки с нашивками и тайных знаний о том, как вязать узлы, ставить палатки и правильно разводить костры. Он с нетерпением ждал, что вскоре станет полноценным скаутом, а не просто «волчонком», и тогда выучится стрелять из лука, будет ходить в горные походы и спасать жизнь путников, погребенных под обвалами или укушенных змеями. Как оказалось, ему никогда не суждено было стать скаутом — скоро в семье все полетело кувырком, и членство в стае «волчат» было прервано, а форма аккуратно сложена на полочку в шкафу, пока чешуйница не проела ее до дыр, — но в восемь лет он этого еще не знал и сидел, скрестив ноги, в шортах и галстуке, сам не свой от удовольствия быть членом волчьей стаи.
Пот сочился со лба прямо в глаза. Питер поморгал, и мир обрел очертания. Дитя, сидевшее перед ним, не было им самим в восьмилетнем возрасте. И не дитя это было. Это был Любитель Иисуса—Семнадцать, создание, не похожее на него почти во всем, за исключением того, что оно (вернее, он или она) сидело, скрестив ноги и сжав руки, и молилось. Шпинатно-зеленая ряса и такого же колера башмаки, хотя и с коричневыми крапинками грязи. Солнце висело почти прямо у нее над головой, сгущая тень под капюшоном, мрак поглотил ее лицо.
— О чем вы задумались, Любитель Иисуса—Семнадцать? — спросил Питер.
Как всегда, повисла пауза. Оазианцы не привыкли думать о раздумьях, или, может быть, им просто было тяжело перевести свои мысли на английский.
— Пока τы не пришел, — сказала Любитель Иисуса—Семнадцать, — мы были одинокие и слабые. τеперь, вмеςτе, мы сильные.
Ну не мука ли, что ее речевой аппарат, или голосовые связки, или чем там она говорила, мог произнести слова «были» и «одинокие», а слова «вместе» и «сильные» она почти не в состоянии была выговорить? Ее фигурка была такой хрупкой, и вся она казалась такой уязвимой, но ведь и все остальные, сидевшие вокруг нее, были хрупки и уязвимы на вид: такие тоненькие руки, узкие плечики и громоздкие рукавицы и башмаки. Наверное, он — настоятель племени детей и сморщенных старичков, племени, утратившего всех своих мужчин и женщин нормальных размеров.
Конечно, несправедливо было видеть их такими, это был полный провал всех его стараний считать их тела нормой, а свое собственное — отклонением. Он изо всех сил перестраивал свое видение, пока сотня с лишним существ, сидевших перед ним на корточках, не выросла до зрелого масштаба, а сам он не превратился в громадное чудище.
— Книга, — попросил Любитель Иисуса—Один со своего места, где-то поближе к середине паствы. — Дай нам ςлово из Книги.
— Из Книги, — согласно отозвалось множество голосов, с облегчением (вероятно) озвучивая два слова, которые их не унижали.
Питер склонил голову, давая понять, что подчиняется. Он всегда держал под рукой свою Библию — спрятанная в пластиковый футляр, она лежала в рюкзаке, подальше от воздействия влаги, и каждое явление Книги на свет божий вызывало среди прихожан благоговейный шепот. Но зачастую ему не нужно даже было ее вытаскивать, потому что он был исключительно памятлив на тексты Писания. Вот и сейчас он заглянул вглубь своей памяти и почти мгновенно отыскал нечто подходящее — из Послания Павла к ефесянам. Мозг его, вне всякого сомнения, был диковинным органом, иногда Питер воображал его в виде червивого кочана цветной капусты, покрытого язвами и шрамами, оставленными прошлой жизнью, но в другое время тот походил скорее на просторное хранилище, где каждый стих в нужный момент возникал как на витрине, уже выделенным.
Итак, вы уже не чужие и не пришельцы, — процитировал он, — но сограждане святым и свои Богу; быв утверждены на основании Апостолов и пророков, имея Самого Иисуса Христа краеугольным камнем, на котором все здание, слагаясь стройно, возрастает в святый храм в Господе; на котором и вы устрояетесь в жилище Божие.
Ропот одобрения, даже удовлетворения хлынул к нему из гущи разноцветной толпы, сидящей напротив. Библейские строки действовали словно сладчайшее хмельное питье, пущенное по кругу. Это было вино короля Якова — подлинник. Конечно, оазианцы были благодарны Питеру за адаптированные брошюры, которые тот приготовил для них. Страницы их уже были порядком замусолены, расползались от влаги, а слова распевались и декламировались все эти долгие, душистые дни, которые он провел со своей паствой. И все же Питер признавал, что книжки не стали именно таким подспорьем, каким они ему представлялись поначалу. Они называли их «Наше ручное ςлово»; сначала эта фраза его восхищала, пока он не осознал, что таким образом подчеркивается разница между брошюрами и подлинной Книгой Странных Новых Вещей. Рукотворные буклеты воспринимались как доморощенное пиво, самогонный компромисс, в то время как внушительный «король Яков», в переплете из искусственной кожи, украшенном золотым тиснением на корешке, с целомудренной категоричностью считался Истинным Источником.
Теперь, напившись стихов из Послания к ефесянам, оазианцы были по-настоящему удовлетворены. Их головы в капюшонах склонились ниже, погрузив их лица в еще более глубокую тень. Сложенные в молитве руки осторожно гладили колени, словно заново прослеживая и смакуя ритм услышанных строк. Такие утонченные движения были для них все равно что громкие возгласы «Аллилуйя!» для южной конгрегации баптистов.
Будучи большим почитателем Библии короля Якова, Питер все-таки был ошеломлен благоговейным трепетом, который она вызывала среди его паствы. Ведь это был всего-навсего перевод, претендующий на аутентичность не более, чем множество других переводов. Ни Иисус никогда не говорил на английском языке эпохи короля Якова, ни Павел, ни проповедники Ветхого Завета. Понимали ли это оазианцы? Он сомневался в этом. К стыду своему, ибо как только тебя осеняет, что каждый, кто не говорит с рождения на ханаанейском иврите, эллинском греческом или галилейском арамейском, находятся в равном ущербном положении, ты успокаиваешься и почитаешь Писание на своем родном языке таким же верным, как и переведенное на любой другой язык. Однако он подумал, что обнаружил в оазианцах то же чувство неполноценности, которое беспокоило и его самого. Он не хотел уподобляться старомодным империалистическим миссионерам, этаким Моисеям, щеголяющим в костюме цвета хаки и свято уверенным, будто они — соплеменники Иисуса, а Бог — чистокровный англичанин.
Он хотел бы мягко освободить оазианцев от иллюзий в их слепом поклонении Книге, доходчиво рассказав о разных языках, предшествовавших тексту семнадцатого столетия, но решил, что такая лекция только все усложнит, особенно ввиду того, что оазианцы очень привязаны к ключевым цитатам, выученным еще при Курцберге, а Курцберг был ярым фанатом короля Якова. Ничего удивительного. Любой христианский проповедник, любящий язык, влюблен в Библию короля Якова. Перед ее ритмом просто невозможно устоять. Так, может быть, для этих людей чтение стопроцентной яковитской Библии, а затем толкование ее на простом английском языке — единственно верный путь познания?
— Здесь святой Павел говорит своим друзьям, — объяснил Питер, — что, как только вы услышали слово Божье, уже не важно, что вы чужестранцы, не важно, как далеко вы живете. Вы становитесь частью сообщества христиан, всех христиан, которые когда-либо существовали, включая и тех, кто жил в те времена, когда Иисус ходил по земле. Потом Павел сравнивает нас с домом. Домом, построенным из множества кирпичей или камней, пригнанных друг к другу, чтобы создать большое здание, и все мы — камни в стенах этого дома, который строит Бог.
Десятки капюшонов качнулись, соглашаясь:
— Вςе мы — камни.
— Мы выстроили нашу церковь вместе, — сказал Питер, — и это прекрасно.
Почти с хореографической синхронностью все оазианцы повернули голову и посмотрели на церковь, здание, которое они почитали настолько, что входили туда лишь во время служб, хотя Питер и внушал им, что они должны считать церковь своим домом.
— Но вы — все вы, кто собрался здесь сегодня, сидя прямо под солнцем, — вы и есть настоящая церковь, которую выстроил Бог.
Любительница Иисуса—Пять, как всегда в первом ряду, закачалась, всем телом выражая несогласие.
— ζерковь — эτо ζерковь, — заявила она. — Мы — эτо мы. Бог — эτо Бог.
— Когда мы исполнены Духа Святого, — сказал Питер, — мы можем превзойти самих себя, мы можем быть Богом в действии.
Любительница Иисуса—Пять не уступала.
— Бог никогда не умираеτ, — сказала она. — Мы умираем.
— Наши тела умирают, — ответил Питер, — а наши души живут вечно.
Любительница Иисуса—Пять ткнула обернутым кожей пальцем прямо Питеру в грудь.
— τвое τело не умираюτ, — сказала она.
— Конечно, и мое тело умрет, — сказал Питер. — Я только плоть и кровь, как и любой другой.
Он как никогда сильно ощущал сейчас, насколько он плоть и кровь. От солнца у него разболелась голова, ягодицы затекли, и ему срочно нужно было пописать. После недолгих колебаний он облегчил мочевой пузырь, выпустив струю прямо в землю. Здесь так принято, и нечего устраивать из этого целое событие.
Любительница Иисуса—Пять притихла. Питер не знал, убедил ли он ее, утешил, обидел или еще что-нибудь. О чем она вообще? Неужели Курцберг был одним из тех лютеранских фундаменталистов, которые верили, что умершие христиане в один прекрасный день воскреснут в своих прежних телах — чудесно свежих и нетленных, неспособных чувствовать боль, голод или удовольствие — и продолжат использовать эти тела всю оставшуюся вечность? Сам Питер не тратил времени на подобные доктрины. Смерть есть смерть, тлен есть тлен, и только дух бессмертен.
— Скажите мне, — спросил он всех собравшихся, — что вы слышали о жизни после смерти?
Любитель Иисуса—Один, взявший на себя роль блюстителя истории христианства на Оазисе, произнес:
— Коринфян.
Питер не сразу узнал слово — такое близкое и знакомое ему и неожиданное здесь и сейчас.
— Да, к коринфянам.
Повисла пауза.
— Коринфян, — повторил Любитель Иисуса—Пять. — Дай нам ςлово из Книги.
Питер обратился к Библии, хранившейся в его голове, там располагался стих пятьдесят четвертый из пятнадцатой главы Послания, но это был не тот абзац, который он имел обыкновение цитировать в своих проповедях, так что точный порядок слов не прояснился — что-то тленное и что-то нетленное... Следующий стих он помнил слово в слово, один из тех библейских самородков, которые известны всем, пускай их порой и приписывают Шекспиру, но Питер полагал, что Любитель Иисуса—Один хотел бы услышать более одной строки.
Кряхтя, он поднялся на затекшие ноги. Гул предвкушения прокатился в толпе, пока он шел к рюкзаку, пока извлекал Книгу из пластикового футляра. Тисненные золотом буквы вспыхнули на солнце. Он остался стоять, чтобы дать мышцам отдохнуть в другой позе, пока листал страницы.
Когда же тленное сие облечется в нетление, — прочел он вслух, — и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: поглощена смерть победою. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?
Читая эти слова вслух, Питер осознал, почему он никогда не использовал их в проповедях. Чувства здесь вполне здравые, но риторика немного чересчур напыщенная, и он ощущал дискомфорт. Чтобы эти слова прозвучали искренне, нужно обладать огромным драматическим талантом, экзальтацией трагика, а он, как оратор, просто не был силен в этом. Негромкая доверительность была больше в его стиле.
— Здесь Павел говорит о том, — пояснил Питер, — что когда мы отдаем свои души Христу, то часть нас, та, что умирает и разлагается, — тело — лишь оболочка для того, что не умирает и не разлагается, — бессмертной души. Поэтому нам нечего бояться смерти.
— Нечего, — эхом отозвался хор оазианцев, — бояτьςя...

 

Второе пребывание Питера в поселке, который СШИК именовал Городом Уродов, было не менее ошеломительным и волнующим, чем первое. Он лучше узнал оазианцев, как и собирался, но он также заметил перемены в себе — перемены, которые не мог четко сформулировать, но которые ощущал как основательные и важные. Подобно этой атмосфере, что пронизывала его одежду и, казалось, проникала сквозь самую кожу, что-то неведомое, просачиваясь сквозь черепную коробку, впитывалось в его сознание. Оно не пугало ничуть. И было благодатно, как сама благодать.
Не все перемены были приятны, впрочем. Примерно на середине срока его пребывания в поселке у Питера наступила странная психическая фаза, которую, оглядываясь назад, он мог охарактеризовать не иначе как приступы истерических рыданий. Это произошло во время одной из длинных-предлинных ночей — он проснулся где-то в ее середине, в слезах, не помня, что же такое ему снилось и почему он плачет. Но он продолжал рыдать и рыдал часами. Избыток печали просто не переставал пульсировать у него в кровотоке, словно ему вживили в тело некий медицинский приборчик, впрыскивающий печаль ему в кровь через определенные промежутки времени. Он плакал по глупейшим поводам, о том, о чем уже давно забыл, о том, что никогда не ставил на первые места в списке своих горестей и невзгод.
Он оплакивал головастиков, которых держал в банке, когда был мальчиком, тех самых, что остались бы живы и превратились бы в лягушек, если бы он оставил их в пруду, а не наблюдал, как они превращаются в серовато-зеленый ил. Оплакивал кошку Клеопатру, застывшую на кухонном полу, ее всклокоченную мордочку, прилипшую к краю тарелки с засохшим кошачьим паштетом в соусе. Он плакал о деньгах на завтрак, потерянных по пути в школу, плакал об украденном велике, вспоминая ощущение его резиновых рукоятей в ладонях. Он оплакивал свою затравленную одноклассницу, которая покончила с собой после того, как ее мучители вылили ей на голову бутылку кетчупа, и ласточку, разбившуюся об оконное стекло его спальни и упавшую бездыханной далеко на бетонном дворе, он плакал о запаянных в пленку журналах, которые ежемесячно приходили на имя его отца еще долго после того, как отец ушел из дома, плакал о закрывшейся лавочке мистера Али, что была на углу улицы, плакал о незадачливых участниках марша мира, шедших под проливным дождем с потекшими плакатами и угрюмыми детьми.
Он плакал над «Лоскутными одеялами мира», которые его мать выстегивала для благотворительных аукционов. Даже если ее знакомые квакеры, сжалившись, покупали эти одеяла, они всегда приносили гроши, потому что были безвкусными поделками из лоскутов всех мыслимых и немыслимых расцветок, какие только известны цивилизованному человеку. Он плакал о непроданных одеялах и о тех, что находили пристанище, плакал о том унылом энтузиазме, с которым мама объясняла, что каждый цвет символизирует какой-то национальный флаг, что голубой с белым — это Израиль или Аргентина, красный горошек на белом фоне — Япония, а зеленая, желтая и красная полосы со звездами в центре могут изображать Эфиопию, Сенегал, Гану или Камерун, в зависимости от того, как в это одеяло завернуться во сне.
Он оплакивал свою скаутскую форму, съеденную чешуйницей, — о, как горько он оплакивал ее! Каждый стертый след от галуна, каждая дырочка на ненужной уже сорочке вызывала стеснение в груди, и глаза снова жгли слезы. Он плакал о том, что в последний раз, когда он ходил в Дом скаутов, он не знал, что это был его последний раз. Почему никто не сказал ему?
Он плакал и о том, что пережила Би. Семейная фотография, на которой ей шесть, синевато-багровые прямоугольные следы от скотча крест-накрест пересекают ее губы и щеки. Как можно так обращаться с ребенком? Он плакал о том, что ей приходилось делать уроки в туалете, потому что кухня была полна каких-то чужих людей и она не могла пройти в свою комнату. Он плакал обо всех несчастьях, которые Би пережила в детстве, о тех, что случились задолго до того, как они познакомились.
Это были печали урожая разных лет, хранящиеся в разных погребах памяти, расставленные в хронологическом порядке, его слезные протоки находились на конце электрического провода, который, не касаясь последних десятилетий, уходил прямиком в отдаленное прошлое. И Би, о которой он плакал, была хорошеньким маленьким призраком, вызванным из вороха фотографий и воспоминаний, но от этого не менее жалким.
Под конец этих слезливых приступов он выплакался над коллекцией монет, которую подарил ему отец. Коллекция была магазинная, но монеты в ней были настоящие — красиво оформленный набор начинающего коллекционера, включающий французский франк, итальянскую лиру, монету в десять драхм, немецкие пятьдесят пфеннигов с женщиной, сажающей какой-то росток, и прочие обыкновенные сокровища, которые для несмышленого мальчика были подобны реликвиям древних эпох, доисторических империй нумизматики. Ах, святая простота... Но очень скоро некий школьный приятель нашептал ему в ухо, словно змий-искуситель, что его чопорная маленькая коллекция вообще ничего не стоит, и убедил Питера обменять весь набор на одну-единственную монету, отчеканенную, по его словам, в триста тридцать третьем году нашей эры. Это был бесформенный и ржавый кусок металла, но на аверсе у него был выбит воин в шлеме, и Питер поддался на уговоры. Отец пришел в ярость, когда обнаружил это. Он все твердил как заведенный: «Добро бы настоящая... добро бы настоящая!» — и прочел Питеру лекцию о том, как обыденны медные монеты времен Константина, и как сильно повреждена эта монета, и сколько чертовых подделок гуляет среди этих якобы древних монет. Питер горячо возражал: «Тебя там не было!», имея в виду не столько эпоху правления Константина, сколько тот миг, когда маленький и впечатлительный мальчик был обманут тем, кто старше и хитрее. Долгие годы это ядовитое «Добро бы настоящая...» разъедало его сознание, подтверждая все жуткое и холодное, что было в его отце. Когда же до Питера наконец дошло, что на самом деле отец попросту обиделся, старик был уже в могиле.
Обо всем этом и о многом другом рыдал Питер. Потом он почувствовал себя лучше, будто очистившись. Его уставшие веки, которые в любом другом месте потребовали бы осторожного ухода, заботливо успокоила маслянистая влага теплого воздуха. Голова, в которой до самого конца приступов истерики не переставало стучать, теперь казалась легкой и ясной, словно под анестезией.
— Очень длинная пеςня, — сказала Любительница Иису-са—Пять, сидевшая прислонясь спиной к аналою.
Уже не впервые она вот так навещала его в церкви в тот час, когда большинство ее соплеменников спали.
— Почему вы не спите? — спросил он, приподнявшись на локте.
Он едва мог ее разглядеть, в церкви почти не было освещения — всего несколько керамических плошек с горючим, в которых плавали фитили — игрушечные жаровенки.
— Проςнулаςь, — сказала она, словно этим все объяснялось.
Наверное, так оно и было.
Он мысленно повторил ее реплику: Очень длинная песня. Очевидно, для нее его рыдания ничем не отличались от пения. Горечь в его голосе была «утрачена при переводе», она слышала лишь гулкую музыку плача, ритм всхлипов. Может, она была бы и не прочь подхватить, но не разбирала ни единого слова.
— Я вспоминал то, что было давным-давно, — объяснил он.
— Давным-давно, — отозвалась она, будто эхо. Затем: — Давным-давно ςказал Гоςподь Израилю: Я возлюбил ваς, люди Мои.
Цитата из Иеремии была для Питера сюрпризом, но не потому, что ей удалось запомнить этот стих, а потому, что это была цитата из более современного перевода, чем Библия короля Якова, — из «Новой жизни», если он не ошибся. Неужели Курцберг выбирал между разными Библиями? У короля Якова не было «давным-давно», было «издали», как в оригинале на иврите.
Давным-давно за тридевять земель... а может, это и в самом деле одно и то же? Очнувшись от схоластического морока, он открыл было рот, чтобы спросить у Любительницы—Пять, почему она цитировала этот кусок Писания, что он для нее значит.
Но голова Любительницы—Пять свесилась ей на грудь. Каковы бы ни были причины ее бессонницы дома в своей кровати, она обрела сон здесь, рядом с ним.

 

И во второе свое пребывание в поселке Питер пережил первую свою смерть. То есть первую в своей жизни смерть оазианца.
Он по-прежнему не имел понятия об истинных размерах населения, но склонялся к тому, что жителей, наверное, несколько тысяч и Любители Иисуса представляют собой лишь малую толику от множества душ, роящихся в этом великом улье. Конечно же, в этих янтарных стенах должны были случаться рождения и смерти, это нормально, как и в другом большом городе, но Питер не был допущен к ним, пока однажды Любитель Иисуса—Один не пришел и не сказал, что умерла его мать.
— Моя мама, — объявил он, — умерла.
— О! Соболезную вам! — сказал Питер, обняв Любителя— Один.
И сразу же понял, что не стоило. Это все равно что обнимать женщину, которая категорически не хочет, чтобы к ней прикасался кто-либо, кроме ее мужа. Плечи Любителя—Один съежились, тело окаменело, руки затряслись, он отвернул лицо, чтобы не дай бог не прижаться им к Питеровой груди. Питер выпустил его и сконфуженно отступил.
— Ваша мама... — пролепетал он. — Какая ужасная утрата.
Любитель—Один обдумал это утверждение, прежде чем ответить.
— Мама ςделала меня, — сказал он наконец. — Еςли мама никогда не была, я никогда не был τоже. Мама очень важный мужчина.
— Женщина.
— Женщина, да.
Прошло несколько секунд.
— Когда она умерла? — спросил Питер.
И снова повисла пауза. Когда оазианцам приходилось раскладывать свои представления о времени по лингвистическим ящичкам, с выбором этих ящичков они испытывали определенные трудности.
— Перед τем, как τы прибыл.
— Перед тем, как я прибыл на... Оазис?
— Перед τем, как τы прибыл ς ручным ςловом.
Несколько дней назад. А может, вчера.
— А она... Были у нее похороны?
— По?..
— Вы положили ее в землю?
— ςкоро, — сказал Любитель—Один, делая успокаивающий взмах рукавом, будто давая торжественное обещание, что процедура осуществится так скоро, как только возможно. — Поςле жаτвы.
— После чего?
Любитель—Один поискал в своем словаре более произносимый синоним:
— Урожая.
Питер кивнул, хотя на самом деле он ничего не понимал. Он понял так, что, наверное, эта жатва — сбор урожая одной из оазианских продовольственных культур, работа настолько трудоемкая и требующая времени, что община просто не может втиснуть похороны в расписание. Старушке придется подождать. Он представил себе высохшую, чуть уменьшенную копию Любителя—Один, неподвижно лежащую в кровати, одной из тех лежанок, что и без того похожи на гроб. Он вообразил, как жгуты пушистых пелен обвиваются вокруг нее, точно кокон, во время приготовлений к погребению.
Оказалось, нужды в фантазиях или догадках не было вовсе. Любитель—Один будничным тоном, каким он, наверное, пригласил бы гостя взглянуть на какой-нибудь выдающийся памятник или дерево (если бы памятники и деревья водились в этой местности), пригласил Питера посмотреть на тело своей матери.
Питер попытался и не сумел придумать подобающий ответ на приглашение. Чувствовалось, что «Хорошая идея!», «Спасибо!» и «С удовольствием!» — не совсем то, что нужно. Тогда вместо ответа он натянул свои желтые башмаки. Утро было ослепительно-солнечное, и после тени внутри церкви Питер оказался совершенно к нему не готов.
Вместе с Любителем Иисуса—Один Питер направился через кустарник к поселению, делая два шага на каждые три-четыре шага оазианца. За это время он многому научился, в том числе вот такой иноходи. Оказывается, это большое искусство — ходить медленнее, чем тебе велит инстинкт, соизмеряя шаг с человеком куда меньшего роста и не испытывая при этом ни раздражения, ни неловкости. Фокус был в том, чтобы вообразить, будто идешь вброд в воде по пояс под надзором судьи, который начисляет тебе дополнительные очки за равновесие.
Бок о бок они дошли до жилища Любителя—Один. Оно было неотличимо от прочих, его не украшали траурные флаги, не было никаких иных обозначений или надписей, объявлявших о смерти обитательницы. Те немногие прохожие, которые попались Питеру на глаза, казались такими же, как обычно, направлялись по своим будничным делам. Любитель—Один проводил Питера на задний двор, где обычно стирается и сушится белье, а дети играют в คฐฉ้ฐ — оазианский эквивалент игры в шары — катают мягкие темные мячики, слепленные из прессованного мха.
Сегодня никто не играл в คฐฉ้ฐ, и бельевые веревки, натянутые меж двух домов, опустели. Задний двор был полностью предоставлен матери Любителя Иисуса—Один.
Питер посмотрел на маленькое тельце, лежавшее непокрытым на голой земле. Рясы на нем не было, и поэтому Питер не мог сказать, знал ли он эту женщину прежде, поскольку, к великому стыду своему, по-прежнему рабски зависел от цветовой дифференциации тканей. Но даже если бы ему удалось припомнить некие определенные особенности физиогномики этого существа — некоторые отличия кожной текстуры и формы лицевых выпуклостей, — теперь это было бы бесполезно, поскольку тело было устлано мерцающим и шевелящимся покровом из насекомых.
Он взглянул на Любителя Иисуса—Один, чтобы понять, насколько тот обеспокоен этим душераздирающим зрелищем. Наверное, когда Любитель—Один уходил сегодня утром, покойница была чиста от паразитов, и они воспользовались случаем в его отсутствие. Если и так, то Любителя—Один отнюдь не возмущал этот кишащий рой. Он созерцал насекомых умиротворенно, как будто это были цветы на кусте. По правде сказать, эти комахи в красоте ничуть не уступали цветам: радужные крылышки, сверкающие панцири лавандового и желтого цветов. И жужжали они очень мелодично. Они усыпали каждый дюйм мертвого тела, и от этого оно казалось шевелящейся и дышащей статуей.
— Ваша мама... — только и выдавил из себя Питер.
— Моя мама умерла... — сказал Любитель—Один. — τолько τело ее оςτалоςь.
Питер кивнул, силясь скрыть тошнотворный восторг, который вызывали в нем полчища насекомых. Философское отношение Любителя—Один в этой ситуации было именно таким, какое Питер сам постарался бы ему внушить, если бы тот обезумел от горя. Но тот факт, что Любитель—Один вовсе не обезумел от горя — или, во всяком случае, таковым не казался, — озадачил Питера. Одно дело проводить панихиду среди неверующих работников СШИК, убеждая их в том, что тело — это всего лишь транспортное средство, несущее бессмертную душу, но совсем другое — стоять рядом с тем, кто настолько глубоко к сердцу принимает этот принцип, что способен созерцать тело своей матери, облепленное насекомыми с головы до пят. Питер посмотрел на стопы покойницы: комахи, увлеченные неустанной поживой, не тронули пальцы ног. Пальцев было восемь — маленьких и узеньких. Он-то думал, что раз на руках у оазианцев по пять пальцев, значит и ноги у них пятипалые. Осознав, как сильно он ошибался, Питер осознал и то, насколько он еще далек от истинного понимания этих людей.
— Простите меня, Любитель—Один, — сказал Питер, — но я не помню, встречался ли я прежде с вашей матерью?
— Никогда, — ответил Любитель—Один. — Дойτи до нашей ζерковь... ςлишком далеко.
То ли оазианец иронизировал, имея в виду, что у его матери никогда не находилось достаточно весомого повода, чтобы посетить церковь, то ли, может, она в буквальном смысле была слишком слаба или больна, чтобы пройти это расстояние... Скорее всего, именно в буквальном.
— Моя мама начинаеτ — τолько начинаеτ — поςτигаτь Ииςуςа, — пояснил Любитель—Один.
Мягким круговым движением руки он словно обозначил медленное и не всегда плавное продвижение вперед.
— Каждый день мы уносили τвои ςлова из ζеркви в наших руках и неςли их ей. Каждый день ςлова были ей пищей. Каждый день она вςе ближе подходила к Богу.
Он повернул лицо в сторону Питеровой церкви, как будто провожая взглядом мать, идущую к ней.

 

В последующие несколько дней Питер постиг, что на самом деле означает слово «урожай». Он понял, что приглашение Любителя Иисуса—Один посмотреть на тело не имело ничего общего с эмоциями. Цель у этого посещения была сугубо образовательная.
Высадка насекомых на плоть была лишь первым шагом в рачительном до мельчайших деталей хозяйствовании оазианцев. Питера просветили, что тело было обмазано ядом, отравившим жуков, так что кладку яиц они завершали уже полудохлыми, неспособными взлететь. Оазианцы собирали насекомых и с большой осторожностью разбирали на части. Лапки и крылышки перемалывались и высушивались, после чего из них делались устрашающе мощные приправы — одной щепоткой можно было ароматизировать целую бочку пищи. Тельца выделяли густой нектар, который смешивали с водой и белоцветом, чтобы изготовить мед, или обрабатывались до получения ярко-желтого красителя. И пока все члены оазианского сообщества были заняты переработкой насекомых в годные к употреблению материалы, яйца насекомых были заняты созреванием. Питера регулярно приглашали посмотреть, как идут дела.
Подобно большинству своих знакомых, за исключением одного откровенно чокнутого школьного учителя биологии, Питер не слишком жаловал опарышей. Признать смерть и разложение естественными явлениями было бы шагом мудрым и практичным, но вид этих предприимчивых личинок всегда вызывал в нем отвращение. Однако личинки на теле матери Любителя—Один были такими, каких Питер никогда еще не видел. Они были неподвижными и толстыми, рисово-белыми, каждая размером с фруктовое семечко. Их были тысячи тысяч, тщательно упакованных в перламутровую оболочку, и при длительном и пристальном взгляде они казались вовсе не опарышами, а просыпавшейся из рога изобилия малиной-альбиносом.
И этот урожай тоже был собран оазианцами.

 

Когда с тела матери Любителя—Один собрали всю дань, которую оно способно было отдать, оно осталось лежать на земле, иссякшее, опустошенное, в тени мягко колышущихся одеяний, развешенных на бельевой веревке неподалеку. Поскольку она была единственным представителем оазианской расы, которого Питеру довелось наблюдать полностью обнаженным, он не мог сказать, что именно из увиденных им несуразностей является следствием разложения, а что можно было бы найти под одеждой любого живого и здорового оазианца.
Ее плоть, пахнувшая брожением, но не смердящая, посерела, как высохшая глина, и была изрыта ямками и полостями. У нее не было ни грудей, ни чего-то еще, обозначавшего ее принадлежность к женскому — или мужскому — полу. Имевшаяся у Питера в голове парадигма основывалась на фотографиях трупов тех, кто умер от голода в концентрационных лагерях, — иссохшая плоть с тонким пергаментом кожи, не дающей костям распасться. Сейчас перед ним предстало совсем иное. У матери Любителя—Один, скорее всего, не было ни ребер, ни скелета — только твердая плоть, которая подверглась разжижению. Из проеденных в ее руках и ногах отверстий сочилась рубчатая черная субстанция, похожая на лакрицу «Чудовище», — первое, о чем он подумал, подавляя дрожь, но затем ему в голову пришло слово «CTeatura» («создание», напомнил он себе).
— τеперь мы положим ее в землю, — сказал Любитель Иисуса—Один на третий день.
В его голосе не было ни безотлагательной решимости, ни церемониальной значительности, было даже неясно, что означает слово «теперь» в данном контексте. Насколько Питер знал, могилы никто так и не вырыл, и вообще не было видно никаких признаков подготовки сообщества к похоронному ритуалу
— Хотите, чтобы я... сказал что-нибудь на похоронах? — спросил Питер.
— На похоронах?
— По традиции у... — Он осекся. — Когда христиане... — начал он заново и снова запнулся. — Там, откуда я родом, когда человек умирает, кто-нибудь обычно произносит речь перед тем, как тело предадут земле. В этой речи рассказывается об умершем, и все — его семья и друзья — стараются вспомнить что-нибудь особенное об этом человеке.
Любитель—Один вежливо покачал головой.
— τы не знал моей мамы, — напомнил он с убийственно очевидным здравомыслием.
— Это правда, — согласился Питер, — но вы могли бы рассказать мне о ней, а я смог бы сделать из этого... речь. — Ему самому казалось абсурдом подобное предложение.
— ςлово τеперь не можеτ измениτь мою маму, — сказал Любитель—Один.
— Слово может успокоить друзей и семью, оставшихся без нее, — сказал Питер. — Хотите, я почитаю из Книги?
Любитель Иисуса—Один погладил нечто невидимое в воздухе, давая понять, что в этом нет необходимости.
— курζберг даюτ нам ςлово из Книги, давно.
И он продекламировал в качестве подтверждения. Ручеек невнятицы проник в уши Питера. Прошло несколько секунд, прежде чем он, повторив про себя бессмысленные слоги, перевел их в библейский стих, который на самом деле был взят не из Библии, а из «Книги общей молитвы».
— Пепел к пеплу, прах к праху.

 

И еще не один десяток часов спустя после этого инцидента Питер жил в страхе, что какая-нибудь щедрая душа решит побаловать его свежеприготовленным блюдом из опарышей. Оази-анцы частенько приносили ему перекусить, и — кто их знает? — вдруг они решат, что он уже объелся белоцвета? Десерт с сюрпризом для отца Питера!
Он осознавал всю иррациональность своего внезапного отвращения, еда была очень вкусна, вне всякого сомнения, и, возможно, даже шла ему на пользу. Более того, он прекрасно знал, что в кулинарии многих стран присутствуют ингредиенты, которыми брезгуют привередливые иностранцы, — гигантские рыбьи глаза, тресковые молоки и все еще извивающийся на блюде осьминог у японцев, африканские яства из козьих голов, китайский суп из ласточкиных гнезд, которые на самом деле не что иное, как слюна. Если бы ему довелось стать священником в одной из этих стран, не исключено, что его бы удостоили чести отведать один из этих деликатесов. Да взять хоть подгнивший итальянский сыр с червяками! «Касу марцу». (Поразительно, что ему удалось запомнить название, прочитанное лишь однажды в каком-то журнале сто лет назад, хотя только вчера у него начисто вылетело из головы название улицы, на которой жил.)
Конечно, ему никогда не приходилось есть ничего из вышеперечисленного. До сего дня все его приходы находились в Англии. Самое экзотическое, что ему когда-либо пришлось съесть, была черная икра на благотворительной конвенции в Брэдфорде, и проблема была не в самой икре, а в том, какие огромные деньги потратили организаторы на банкет, целью которого было привлечение средств в Фонд помощи городским бездомным.
Ну да в любом случае речь не об опарышах как таковых. Все дело в воспоминаниях о матери Любителя—Один и в неразрывной, эмоционально отягощенной связи между ней и этими личинками, питавшимися ею. Тот факт, что ее собственный сын в состоянии есть пищу, произведенную таким образом, никак не укладывался у Питера в голове.
На этот и многие другие вопросы Бог неожиданно дал весьма специфический и поучительный ответ. Любитель Иисуса—Один однажды вечером явился в церковь с большой корзиной еды. Ни слова не говоря, он раскрыл ее перед Питером, когда они сели вместе на кровать позади кафедры. Пахло изумительно, и блюда были еще теплые. Это был суп из белоцвета в его грибном воплощении и много ломтей хлеба и белоцветной муки с румяной корочкой снаружи и белым мякишем внутри, только что из печки.
— Как хорошо, что это белоцвет, — сказал Питер, решив быть предельно откровенным. — Я боялся, что вы можете принести мне что-нибудь приготовленное из... из тех созданий, которых вы собрали с тела своей матери. Не думаю, что смог бы есть это.
Любитель—Один кивнул:
— Я τоже. Другие могуτ. Я неτ.
Питер слушал слова, но не мог интерпретировать их значение. Может, Любитель—Один информировал его об этикете, сопровождающем именно этот ритуал? Или это было чистосердечное признание? «Скажи мне больше», — подумал он, но он по опыту знал, что молчание в надежде на то, что оазианец сам разоткровенничается, не срабатывает.
— Это очень хорошая и... достойная восхищения идея, — сказал он, — делать... то, что ваши люди делают. С тем, кто уже умер.
Он не знал, что сказать еще. Ведь как ни восхищайся, а преодолеть омерзения он не сумеет. Если он облечет эту мысль в слова, то ему придется прочесть для Любителя—Один лекцию о несовместимых различиях между их видами.
И снова Любитель—Один кивнул:
— Мы из вςего делаем еду. Еду для многих.
Миска стояла у него между коленями на яркой натянутой ткани, он так и не прикоснулся к супу.
— Мне снился сон о вашей маме, — признался Питер. — Я не знал ее, конечно, я не говорю... — Он набрал побольше воздуха. — То, что я видел ее, сплошь покрытую насекомыми, а потом личинками, и как все просто... — Он уставился на башмаки Любителя—Один, хотя и так не было вероятности встретиться с ним взглядом. — Я не привык к такому. Это меня расстроило.
Любитель—Один сидел неподвижно. Одна рука в перчатке покоилась на животе, в другой он держал кусок хлеба.
— Меня τоже, — сказал Любитель—Один.
— Я думал... у меня сложилось впечатление, что вы... все вы... боитесь смерти, — продолжал Питер, — но все же...
— Мы боимςя ςмерτи, — подтвердил Любитель—Один. — Хоτя ςτрах не удерживаеτ душу в τеле, когда жизнь окончена. Ничτо не можеτ удержаτь жизнь в τеле. τолько Господь Бог.
Питер уставился прямо в непроницаемое лицо своего друга.
— В жизни человека бывают такие моменты, — сказал он, — когда горе утраты любимого существа становится сильнее, чем вера.
Любитель—Один долго молчал, прежде чем ответить. Он съел несколько ложек супа, уже остывшего и загустевшего. Съел кусок хлеба, отламывая маленькие кусочки и осторожно помещая их в безгубую и беззубую дыру на лице.
— Моя мама — очень важная женщина, — произнес он. — Для меня.

 

Во время второго пребывания Питера в поселении Бог позаботился о том, чтобы уравновесить опыт Питера. За первой его смертью очень скоро последовало и первое его рождение. Женщина по имени ฐสีคน — явно не из Любителей Иисуса — ждала появления ребенка, и Питера пригласили присутствовать при родах. Сопровождавший его Любитель Иисуса— Один дал ему понять, что это огромная честь. И конечно, для Питера это был сюрприз, потому что он никогда не был формально признан нехристианами, проживающими в поселении. Но событие было настолько радостное, что обычная замкнутость и скрытность отошли на задний план и все оазианское сообщество соединилось в своем гостеприимстве.
Контраст между смертью и рождением поражал до глубины души. Если тело матери Любителя Иисуса—Один лежало на заднем дворе, никем не посещаемое, никем не оплаканное, кроме ее сына, оставленное в одиночестве, чтобы привлекать насекомых, а потом с ним обращались так, словно оно какой-то огород, то роженица была в центре всеобщего внимания и огромной суеты. Все улицы, ведущие к дому будущей матери, были заметно полны народа, и все, похоже, направлялись в одно и то же место. Когда Питер увидел дом, ему показалось, что тот горит, но дым, который валил из окон, был всего лишь дымом благовоний.
Внутри же дома будущая мать вовсе не лежала в кровати, окруженная медицинским оборудованием, не мучилась в родовых схватках и потугах под присмотром акушерки, а свободно прохаживалась, общаясь с окружающими. Одетая в белоснежную разновидность обычной оазианской рясы — только более свободную, тонкую и похожую на ночную рубашку, — она царственно принимала поздравления от посетителей. Питер не понял, счастлива роженица или встревожена, однако она точно не испытывала боли; мало того, на ее нарядном маленьком теле он не заметил никаких округлостей. Жесты ее были изящны и размеренны, будто она свершала некий обряд или танцевала средневековый танец с длинным рядом партнеров. Это был Великий День для ฐสีคน.
Питер уже знал, что оазианцы не празднуют свадеб. Они сходились парами в глубокой тайне и очень редко упоминали об этом. Но день рождения нового ребенка для женщины был широко освещаемым публичным действом, ритуальной демонстрацией, столь же расточительной, как иные земные свадьбы. Жилище ฐสีคน было полно доброжелателей: десятки оживленных фигур в разноцветных ярких одеждах. «Все цвета, какие только найдутся в наборе акварельных красок», — думал Питер, стараясь уловить разницу между оттенками. Кроваво-красный, абрикосовый, медный, вишневый, оранжево-розовый — вот лишь немногие цвета, которые он сумел назвать. Для прочих в его вокабуляре слов не нашлось. В другом конце комнаты кто-то в бледно-сиреневой рясе вплелся в толпу и поздоровался со своим старым знакомым в наряде цвета незрелой сливы, и только когда они прикоснулись друг к другу — перчатка к плечу, — Питер увидел, что эти две рясы, которые казались ему совершенно идентичными по тону, на самом деле уникальны. И так по всему дому — люди приветствовали друг друга, махали друг другу, им было достаточно одного взгляда, чтобы узнать и быть узнанными. Среди этой уютной дружественной неразберихи Питер подумал о том, что ему нужно развивать в себе совершенно новое отношение к цветам и оттенкам, если он хочет научиться распознавать больше чем десяток-другой индивидуумов в этом густонаселенном городе.

 

«Чудесная была вечеринка» — именно так ответил бы Питер, если бы кто-то спросил его об этих родах. Беда только, что он чувствовал себя лишним. Любитель Иисуса—Один, приведший его сюда, то и дело вступал в диалоги с друзьями, их беседы для Питерова уха звучали бульканьем и хрипами. Просить перевести было бы невежливо, да и вообще, какой смысл предполагать, что чужак поймет, о чем идет речь.
Первое время Питер чувствовал себя неуклюжим увальнем, возвышающимся среди собравшихся, буквально отбрасывающим на них тень, и все же... совершенно неуместным. Но потом он расслабился и стал наслаждаться. Здесь собрались не ради него — в том-то и прелесть. Он мог наблюдать, но не был на службе, никто ничего от него не ожидал, впервые с момента прибытия на Оазис он почувствовал себя туристом. Так что, устроившись на корточках в углу, он глубоко втягивал дурманящий голубоватый дым благовоний и созерцал будущую мать, окруженную любовью и заботой.
Спустя несколько часов (как показалось Питеру) этих встреч и приветствий ฐสีคน внезапно дала понять, что с нее довольно. Внезапно она обессилела и села на пол, ее белый наряд растекся лужей вокруг нее. Друзья отступили, когда она сняла с головы капюшон, открыв синевато-багровую плоть, блестящую от пота. Она наклонилась к самым коленям, как будто ее сейчас вырвет.
Затем родничок у нее на голове открылся зевком, и нечто большое и розовое вспухло на лбу, блестя белопенной кожей. Питер отшатнулся в шоке, решив, что стал свидетелем ужасной смерти. Еще одно содрогание, и все было кончено. Дитя было извергнуто в родильном спазме и соскользнуло в подставленные руки матери. ฐสีคน подняла голову, родничок сморщился, закрываясь, изрезанная щелями плоть по-прежнему оставалась багрово-синей. Вся комната разразилась нестройными аплодисментами, и голоса слились в едином жутком воркующем звуке, мощном, словно органный аккорд в соборе.
Дитя родилось живое и здоровое и уже извивалось в материнских объятьях, пытаясь высвободиться. У него не было пуповины, и оно удивительно не походило на новорожденного; это был миниатюрный человечек с ногами, руками и головой совершенно взрослых пропорций. И подобно новорожденному жеребенку или теленку, он немедленно попытался встать, проявив завидную ловкость и удерживая равновесие, хотя ножки его были еще скользкими от плацентарной слизи. Толпа снова оживилась и зааплодировала. ฐสีคน чинно приняла овации, затем принялась обтирать дитя влажной тряпочкой.
— สคฉ้รี่, — объявила она.
Толпа возликовала снова.
— Что она сказала? —спросил Питер Любителя—Один.
— สคฉ้รี่, — ответил тот.
— Это имя младенца?
— Имя, да, — подтвердил Любитель—Один.
— А это имя значит что-нибудь или это просто имя?
— Эτо имя значиτ... — ответил Любитель—Один, потом прибавил секунду спустя: — «Надежда».
Тем временем ребенок крепко стоял на ногах, разведя руки в стороны, будто крылья. ฐสีคน оттерла последнюю слизь с его кожи, а потом кто-то отделился от толпы, неся охапку мягких подношений. Платье, башмачки, перчаточки — все приглушенно-лиловое и все идеально подогнанное. Вместе с матерью дарительница, которая, наверное, приходилась ребенку бабушкой или теткой, начала одевать дитя, которое качалось и дрожало, но не сопротивлялось. Когда дело было сделано, ребенок получился как картинка — изысканный, смышленый, безмятежно воспринимавший всеобщее внимание. «Мальчик», — решил Питер. Просто невероятно, сколько искусства было вложено в эти крошечные перчаточки, в каждый пальчик, такой мягкий и бархатистый! Потрясающе, как ребенок воспринял эту свою вторую кожу!
Питер устал сидеть на корточках, ноги затекли и разболелись, поэтому он встал, чтобы их размять. Ребенок встрепенулся, окинул оценивающим взором всех, находящихся в этой комнате, — все были копиями его самого. И только одно существо не вписывалось в общую картину, только одно существо не имело смысла в его только что сформировавшейся картине мироздания. Запрокинув голову, ребенок замер, завороженно глядя на пришельца.
ฐสีคน, заметив сыновнее замешательство, тоже обратила внимание на Питера.
— ฐสฐรี่ ฉ้สีฉ้ฉ้รี่! — выкрикнула она на всю комнату.
— Что она сказала? — спросил Питер Любителя—Один.
— ςлово, — ответил Любитель—Один. — ςлово оτ τебя.
— Вы имеете в виду... речь?
Любитель—Один дипломатично склонил голову:
— Немного ςлова, много ςлова, любое ςлово. Любое ςлово, какое τы можешь.
— Но она не... она же не Любитель Иисуса, да?
— Неτ, — согласился Любитель—Один, а ฐสีคน уже нетерпеливым жестом подгонял Питера. — В τакой день любые ςлово хороши.
И он коснулся локтя Питера, что по меркам Любителя— Один было равносильно толчку.
Вот так-то, оказывается, он все-таки аксессуар. Свадебный генерал, особое украшение праздника матери. Ладно, ничего плохого в этом нет. Христианство во все времена служило подобным целям. И кто знает, может, дело не в его пасторском звании, которое эта женщина решила использовать, а в его статусе гостя? Он вышел вперед. Фразы и темы метались у него в голове, но одно было ясно: он хотел, чтобы его речь прозвучала не только в честь матери и новорожденного, но и в честь Любителя—Один, с таким достоинством несущего свою скорбь. Как часто в прошлом его вдруг посещало озарение, что самый ярый член его паствы, тот, кто постоянно декларировал радость познания Христа и обильные благости веры, на самом деле испытывает — это понимание, словно молния, пронзало вдруг сознание Питера — мучительное, безутешное горе. И Любитель Иисуса—Один вполне мог быть одним из них.
— Меня попросили сказать несколько слов, — начал он. — Для некоторых из вас сказанное мной будет иметь смысл. Для большинства, наверное, нет. Но во мне теплится надежда, что однажды я смогу сказать это на вашем языке. Но постойте — вы слышали? — я только что произнес замечательное слово, «надежда». Название чувства, а еще — имя ребенка, пришедшего в этот мир сегодня, чтобы жить в нем вместе с нами.
Дитя подняло один башмачок, потом второй, потом опрокинулось назад. Мать мягко подхватила его и опустила на пол, где он уселся, явно задумавшись.
— Надежда — хрупкая вещь, — продолжал Питер, — хрупкая, как цветок. Кто-то насмехается над хрупкостью, но это лишь те люди, для кого жизнь темна и полна тяжких испытаний, люди, которые злятся, не веря, что нечто хрупкое само по себе может давать кому-то утешение. Они предпочтут растоптать цветок сапогом, будто говоря: «Смотрите, как слаб он, смотрите, как легко его уничтожить!» Но на самом деле надежда — это величайшая сила во вселенной. Империи гибнут, цивилизации стираются в пыль, но надежда всегда возвращается, пробиваясь сквозь пепел, прорастая из семян невидимых и непобежденных.
Паства — если бы он отважился назвать ее так — притихла, словно впитывая каждое поступающее слово по очереди, но они определенно были растеряны. Питер понимал, что ему надо относиться к своей речи словно к музыке — быстрый всплеск мелодических пассажей, сыгранных иноземным гостем, которого позвали продемонстрировать диковинный музыкальный инструмент.
— Самые заветные надежды, как все мы знаем, — продолжал говорить Питер, — это новорожденные дети. Библия — книга, которую многие из вас любят так же сильно, как и я, — содержит множество изумительных историй о рождении детей, включая рождество самого Господа нашего Иисуса. Но не время и не место рассказывать все эти истории. Я повторю лишь древние слова Екклесиаста, которые помогли мне осмыслить то, что я увидел за последние несколько дней. Вот что говорит нам Екклесиаст: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать; время плакать, и время смеяться; время насаждать, и время вырывать посаженное...» Старая женщина — мать Любителя Иисуса—Один — умерла. Это очень печальное событие. Новый человек — สคฉ้รี่ — родился сегодня. Это очень счастливое событие. Давайте же окажем равное уважение каждому: празднуя новую жизнь, мы вспоминаем тех, кого потеряли, кто покинул нас, и тогда посреди печали наши души возвысятся, и мы раскроем объятья новой жизни. Итак, маленькому สคฉ้รี่, самому прекрасному и драгоценному подарку для нашего сообщества, я говорю: «Добро пожаловать!»
Он надеялся, что вложил в последнее слово достаточно силы, чтобы сигнализировать о завершении речи. Очевидно, ему удалось — слушатели одобрительно зашумели, зааплодировали, замахали руками. Даже младенец, уловив общее настроение, поднял свои крошечные перчаточки. Комната, такая притихшая последние несколько минут, снова наполнилась воркованием и разговорами, люди, которые ненадолго трансформировались в аудиторию, теперь снова превратились в толпу. Питер поклонился и ретировался на свое место у стены.
На одно лишь мгновение посреди возобновившегося праздника в сознании Питера прошелестела мысль о его собственном ребенке, растущем в теле его жены, далеко-далеко отсюда. Но это была только мысль, и даже не мысль, а мимолетное ее отражение, не способное соперничать с той суматохой, которая разворачивалась прямо у него перед глазами: красочно разодетая толпа, неземные возгласы и бдительный новорожденный с тщедушными ручками и ножками — герой этого часа, король этого дня.
Назад: 14 Потонул в могучем унисоне
Дальше: 16 Отклонялась от оси, падая в пространстве