13
Ной проснулся, и в глаза ему упал мягкий свет утренней зари. Он посмотрел на жену. «Она спит и словно хранит какую-то тайну. Хоуп, моя Хоуп», — подумал он. Наверно, она была одной из тех серьезных девочек, которые ходят по этому белому деревянному городу с таким видом, будто все время торопятся куда-то по важным делам. Наверно, в разных углах комнаты у нее были свои тайники, где она прятала всякие мелкие вещицы — перья, засушенные цветы, старые модные картинки из магазина Харпера, рисунки с изображением женщин с турнюрами и всякие прочие безделки. Ничего ты не знаешь о девочках; другое дело, если бы у тебя были сестры. Жена пришла к тебе из совсем неведомой для тебя жизни, все равно как с гор Тибета или из французского женского монастыря. Что делала она в то время, когда он покуривал сигареты под крышей заведения для мальчиков полковника Друри («Мы берем мальчика, а возвращаем мужчину!»)? Задумчиво прогуливалась мимо церковного кладбища, где под старым дерном покоятся поколения Плауменов? Если существует какое-то предопределение, то она уже тогда готовилась к встрече с ним, готовилась к тому времени, когда будет спать рядом с ним при свете утренней зари. Значит, и он готовился к встрече с ней, если только есть предопределение? Невероятно!
А если бы Роджер каким-то образом не встретился с ней (а как это случилось?), если бы он полушутя не решил устроить вечеринку, чтобы помочь Ною найти девушку, если бы он привел какую-нибудь другую из десятка знакомых ему девушек, значит, в это утро они не лежали бы здесь вместе. Случай — единственный закон жизни, Роджер! «Веселиться и любить ты умеешь, любишь леденцами угощать. Ну, а деньги ты, дружок, имеешь? Это все, что я хочу узнать». Застрял на Филиппинах, на Батаане, если только еще жив. А они живут в его комнате, спят в его постели: она удобнее, старая кровать Ноя совсем перекосилась. Все началось с того, что он достал с полки публичной библиотеки книгу Йейтса «Яйцо Херна и другие пьесы». Если бы он взял другую книгу, то не столкнулся бы с Роджером, и не жил бы здесь, и не встретил бы Хоуп, и она, вероятно, лежала бы теперь в другой кровати с другим мужчиной, который смотрел бы на нее и думал: «Я люблю ее, я люблю ее». Лучше не думать об этом, иначе можно сойти с ума. Предопределения нет ни в чем: ни в любви, ни в смерти, ни в бою. Есть только уравнение: человек плюс его намерения равны случаю. Невозможно поверить. Предопределение должно быть, но оно тщательно замаскировано (так хороший драматург скрывает свой замысел). Только когда наступит час смерти, вам, может быть, все станет ясно, и вы скажете: «О, теперь я понимаю, почему этот персонаж был введен в первом акте».
Батаан. Трудно себе представить, что Роджер говорит кому-то: «Да, сэр». Трудно представить Роджера в каске. Он всегда стоит у меня перед глазами в своей слегка сдвинутой набок измятой коричневой фетровой шляпе. Тяжело думать, что Роджер торчит в грязной дыре. Тяжело думать, что человек, способный играть Бетховена, находится под огнем в джунглях. Тяжело думать, что можно лишиться Роджера, хотя бы и на войне. Роджер был прирожденным победителем, он никогда не придавал большого значения своим победам, они его только забавляли. Тяжело думать, что Роджера разорвало миной, или представить, как он с криком падает, скошенный пулеметной очередью. Трудно представить, что Роджер может сдаться в плен. Можно вообразить, как он, лукаво ухмыляясь, отвечает японцу, снимающему допрос: «Бог мой, а вы не шутите?» Тяжело думать о могиле Роджера под пальмами, о голом черепе, покоящемся в земле джунглей. Целовал ли когда-нибудь Роджер Хоуп? Вероятно, да. А сколько было других мужчин? Лицо на подушке хранит тайну — книга за семью печатями. Сколько мужчин ей нравилось, и какие видения она создавала в мечтах, лежа в своей одинокой постели в Вермонте или в Бруклине? А сколько из этих мужчин лежат мертвыми на дне Тихого океана? А сколько других юношей и мужчин, которых она касалась, кого желала, о ком мечтала, пока еще живы, но погибнут в этом году или в будущем в каком-нибудь из уголков земного шара?
Который час? Четверть седьмого. Можно полежать еще минут пять. Сегодня будет нечто вроде выходного дня. Не будет ни оглушительного грохота клепки, ни ветра на лесах, ни шипения и вспышек сварки на верфи в Пассенике. Сегодня он должен явиться на призывной пункт и еще раз пройти осмотр на острове Губернатора. Военная машина повторяется, подобно забывчивому банковскому служащему, по нескольку раз складывающему одну и ту же колонку цифр. Еще раз реакция Вассермана, еще раз небрежное прощупывание паха («покашляйте», «грыжи нет»), еще раз назойливый психиатр спросит: «Имели ли вы сношения с мужчинами?» Что за унизительные вопросы? В армии существует мнение, что отношения с товарищем могут быть только противоестественными. Что же сказать о его отношениях с Роджером или с Винсентом Мориарити, сменным мастером на верфи, который угощал его пивом и хвастался, что в 1916 году на пасхальной неделе сорвал британский флаг с почты в Дублине. Что же сказать об отношениях с тестем, который послал ему в качестве свадебного подарка свой экземпляр собрания сочинений Эмерсона? Что же сказать о его отношениях с отцом, который, начав с Одессы, обошел полмира, распутничая, обманывая и пророчествуя, а теперь превратился в маленькую, никому не нужную коробочку пепла на полке колумбария в Калифорнии? Что же сказать о его отношениях с Гитлером и Рузвельтом, с Томасом Джефферсоном и Шекспиром, с полковником Друри из ветхого серого здания под Детройтом, который каждый день выпивал по кварте виски и однажды заявил выпускному классу: «Есть только одно достоинство — храбрость. Мужчина, не чувствительный к оскорблению, для меня не существует». Что же сказать о его отношении к собственному сыну, который еще не зачат, но существует в скрытом состоянии и присутствует здесь этим ранним утром в кровати, где лежат Хоуп и Ной? Будет ли его сын чувствительным к оскорблениям? К каким оскорблениям? Кто его оскорбит, из-за чего, и чем это кончится? Ждет ли также и его где-нибудь на далеком острове могила? Ждет ли еще не родившегося сына еще не изготовленная пуля? Есть ли где-то на другом континенте еще не зачатый человек, который потом будет целиться из винтовки в сердце его сына? И к какому богу обратится священник на его похоронах? К Христу, к Иегове? К кому? А может быть, к обоим сразу, как осторожный игрок, который ставит на двух лошадей. «Кто бы ты ни был, прими, о боже, убиенного отрока в то царствие небесное, каким ты управляешь». Нелепо, лежа рядом с женщиной, которая только что стала твоей женой, беспокоиться о том, как будут хоронить твоего ребенка, который еще не дал знать о своем появлении на свет. Сначала еще надо решить другие вопросы: будем ли мы его крестить или сделаем обрезание? «Ты, обрезанная собака!» — говорит кто-то в «Айвенго» — этот роман он читал еще в школе. В 1920 году в Будапеште, во время погромов, после свержения революционного правительства, разъяренная толпа срывала брюки с каждого, в ком подозревала еврея, и убивала всех, кто был обрезан. Те несчастные христиане, которые сделали обрезание из гигиенических соображений и, может быть, ненавидели евреев так же сильно, как и их убийцы, погибали, становясь жертвами той же ненависти. Хватит думать о евреях. Стоит только пуститься в размышления, все равно на какую тему, как опять вернешься к этому вопросу. Интересно, было ли когда-нибудь такое время, когда евреи могли не бояться преследований? В каком веке? Вероятно, в пятом веке до рождества Христова.
Двадцать минут седьмого — пора вставать. На зеленом острове ожидают врачи, паром, носящий имя генерала, рентгенотехники, резиновый штамп с клеймом «Негоден». Как же в прежних войнах обходились без рентгеновских аппаратов? Сколько людей воевало под Шайло с никому не известными рубцами на легких? А сколько людей с язвой желудка сражалось под Бородином? А сколько было под Фермопилами таких, кто теперь был бы забракован призывными пунктами по причине искривления позвоночника? А сколько негодных к службе погибло под Троей? Однако пора вставать.
Рядом зашевелилась Хоуп; она повернулась к нему, уронив руку ему на грудь. Медленно просыпаясь, она полусознательно провела рукой по его ребрам, по животу.
— Полежи, — прошептала она, находясь еще во власти сна. Он улыбнулся и прижал ее к себе.
— Сколько времени? — шепотом спросила она, прикоснувшись к его уху. — Уже утро? Ты должен идти?
— Да, уже утро, и я должен идти, — сказал он и улыбнулся, прижав к себе ее знакомое гибкое тело, — но думаю, что власти могут подождать еще пятнадцать минут.
Хоуп мыла голову, когда услышала, что кто-то шевелит ключом в замке. Придя домой с работы и увидев, что Ной еще не вернулся с острова Губернатора, она бесцельно ходила в летних сумерках по комнате, не зажигая огня, в ожидании его возвращения.
Наклонив голову над ванной и закрыв глаза, чтобы в них не попала мыльная пена, она услышала, как Ной прошел в комнату.
— Ной, я здесь, — позвала она и, замотав голову полотенцем, повернулась к нему, совсем голая, если не считать этого головного убора. Его сосредоточенное лицо не выдавало никакого волнения.
Он легонько привлек ее к себе, нежно коснувшись еще мокрой после мытья шеи.
— Взяли? — спросила она.
— Да.
— А рентген?
— Видимо, ничего не показал. — Он говорил тихим, но спокойным голосом.
— Ты сказал им о прошлом осмотре?
— Нет.
Ей хотелось спросить почему, но она не спросила, смутно угадывая причину.
— Ты не сказал и о том, что работаешь на оборонном заводе?
— Нет.
— Тогда я скажу им, — крикнула она, — я пойду туда сама. Человек с рубцами на легких не может быть…
— Тсс… тсс, — остановил, он ее.
— Это же глупо, — начала она, стараясь говорить убедительно. — Какая польза армии от больного человека? Ты совсем подорвешь свое здоровье и станешь для них обузой. Они не смогут сделать из тебя солдата…
— Но они могут попытаться, — улыбнулся Ной. — Во всяком случае, единственное, что я мог сделать, — это предоставить им такую возможность. — И, поцеловав ее за ухом, он добавил: — Как бы там ни было, это уже сделано. Сегодня в восемь вечера я принял присягу.
Она отшатнулась назад.
— Так что же тогда ты делаешь здесь?
— Мне дали две недели для устройства своих дел.
— Есть ли смысл спорить с тобой? — спросила она.
— Нет, — мягко ответил он.
— Будь они прокляты! — воскликнула Хоуп. — Почему они тогда, в первый раз не сказали прямо? Почему? — кричала она, обращаясь и к призывным комиссиям, и к армейским врачам, и к командирам полков, и к политическим деятелям всех Столиц мира, проклиная войну и это страшное время в предчувствии всех предстоящих ей страданий. — Почему они не могут поступать как здравомыслящие люди?
— Тсс… тсс, у нас только две недели, давай не будем терять времени попусту. Ты уже ела?
— Нет, я мыла голову.
Он сел на край ванны и устало улыбнулся.
— Приводи в порядок волосы, — сказал он, — и пойдем обедать. Около Второй авеню, я слышал, есть одно место, где готовят лучшие в мире бифштексы. Три доллара порция, но они…
Она бросилась к нему на колени и крепко обхватила его.
— О дорогой! — воскликнула она. — Дорогой мой…
Он ласково гладил ее голое плечо, словно старался навсегда запечатлеть его в памяти.
— Эти две недели, — проговорил он почти твердым голосом, — мы поживем в свое удовольствие. Вот так мы и будем устраивать свои дела. — И, улыбнувшись, добавил: — Мы поедем на Кейп-Код, будем плавать, кататься на велосипедах, а есть будем только трехдолларовые бифштексы. Ну, ну, прошу тебя, дорогая, перестань плакать.
Хоуп поднялась, вытерла слезы.
— Хорошо, — сказала она, — все, больше не буду плакать. Через пятнадцать минут я буду готова, подождешь?
— Конечно, только побыстрей, я умираю с голоду.
Она сняла с головы полотенце и стала тщательно вытирать волосы. Ной сидел на краю ванны и наблюдал за ней. Время от времени Хоуп посматривала в зеркало на его худое, усталое лицо. Ей хотелось запомнить это лицо, растерянное и любящее, запомнить его вот таким, как он сидит сейчас на краю фаянсовой ванны в неприбранной, ярко освещенной комнате, запомнить на долгое, долгое время.
Они провели две недели на Кейп-Коде в необыкновенно чистом доме для туристов. На лужайке перед домом развевался водруженный на столбе американский флаг. За обедом они ели моллюсков с гарниром и жареных омаров; лежали на белом песке, плавали, качаясь на холодных волнах, каждый вечер ходили в кино и молча, не обмениваясь замечаниями, смотрели хроникальные фильмы, где на мерцающем экране обвиняющие, дрожащие голоса говорили о смерти, о поражениях и победах. Взяв напрокат велосипеды, они медленно ехали по прибрежным дорогам и смеялись, когда проезжавшие мимо на грузовике солдаты, увидев красивые ноги Хоуп, свистели и кричали Ною: «Эх, вот это бутончик! Какой у тебя призывной номер, дружище? Скоро увидимся!»
Носы у них облупились, волосы стали липкими от соли, а когда вечером они возвращались в крытый дранкой коттедж и ложились спать, их тела под безукоризненно чистыми простынями пахли океаном и солнцем. Они почти ни с кем не разговаривали, и казалось, эти две недели будут длиться все лето, весь год и повторяться каждое лето. Казалось, они вечно будут гулять по извилистым песчаным дорожкам среди низкорослых елей в сиянии летнего солнца, играющего в быстрых волнах, и в прохладные звездные вечера; будут ходить, освежаемые бодрящим ветром с Вайньярда и из Нантакета, с залитого солнцем океана, покой которого нарушают только чайки, маленькие парусные лодки да всплески резвящихся в воде летающих рыб.
Две недели все-таки прошли, и они вернулись в город. Люди здесь выглядели бледными и вялыми, утомленными летним зноем. Ной и Хоуп, по сравнению с другими, выглядели здоровыми и сильными.
Настало последнее утро. В шесть часов Хоуп приготовила кофе. Они сидели друг против друга, отпивая маленькими глотками горячий горький напиток из больших чашек, которые были их первым совместным приобретением. Потом Хоуп шла рядом с Ноем по тихим, солнечным улицам, все еще хранившим следы ночной прохлады, к мрачному некрашеному зданию, бывшему торговому помещению, занятому теперь призывной комиссией.
Они поцеловались, погруженные в свои мысли, уже далекие друг от друга. Ной вошел в дом и присоединился к молчаливой группе людей, собравшихся вокруг стола, за которым сидел пожилой человек, который служил своей стране в ее тяжелый час тем, что два раза в месяц рано вставал, чтобы дать последние указания и раздать бесплатные билеты на метро группам мужчин, отправляемых с призывного пункта на войну.
Ной вместе с пятьюдесятью другими призывниками вышел на улицу, и неровным строем, шаркая ногами, они направились за три квартала к станции метро. Прохожие, занятые своими утренними делами, спешившие, кто в свои магазины и конторы, чтобы заработать денег, кто на базар, чтобы закупить продукты на сегодняшний день, смотрели на них с любопытством и некоторым благоговением. Так жители какого-нибудь городка смотрели бы на группу пилигримов из чужой страны, проходящих по его улицам по пути на некое таинственное и захватывающее религиозное празднество.
Из вестибюля метро Ной увидел на другой стороне улицы Хоуп. Она стояла перед цветочным магазином. Позади нее пожилой торговец не спеша выставлял на витрину горшки с геранью и большие голубые вазы с гладиолусами. Хоуп была в голубом платье с белыми цветочками, нежно развевавшемся на утреннем ветерке. Солнечные лучи, отражавшиеся от стекла витрины, не позволяли разглядеть ее лицо. Он хотел было перейти к ней на ту сторону улицы, но назначенный на призывном пункте старший группы встревоженно закричал: «Пожалуйста, ребята, не расходитесь». И Ной подумал: «Что я могу сказать ей, и что она может сказать мне?» Он помахал ей, и она ответила ему, Подняв обнаженную загорелую руку. Ной заметил, что она не плачет.
«Как вам это нравится! — подумал он. — Она даже не плачет». И он стал спускаться в метро рядом с парнем по имени Темпеста и тридцатипятилетним испанцем, которого звали Нунсио Агвиляр.