14
Перед тем как Майкл проснулся, ему приснилось, что женщина с рыжими волосами, которую он не сумел поцеловать четыре года назад, улыбаясь, склонилась над ним и поцеловала его. Он открыл глаза, вспоминая приятный сон и рыжую женщину.
Утреннее солнце золотистой пылью пробивалось сквозь закрытые жалюзи венецианских окон. Майкл потянулся.
Снаружи до него доносился гул вышедшего на улицы и в переулки семимиллионного населения города. Майкл встал, прошел по мягкому ковру к окну и поднял жалюзи.
Было начало лета. Солнце обильно заливало мягким, маслянистым светом сады, выцветшие кирпичные стены старых зданий, пыльный плющ, полинявшие полосатые тенты небольших террас, заставленных тростниковой мебелью и цветами в горшках. Маленькая полная женщина в широкой оранжевой шляпе и старых широких брюках, комично облегавших ее округлый зад, стояла на террасе у горшка с геранью прямо напротив Майкла. Она медленно нагнулась и срезала цветок. Ее шляпа печально закачалась, когда она стала разглядывать засохший цветок, держа его в руке. Затем она повернулась — это была цветущая средних лет женщина — и, игриво покачивая бедрами, прошла по террасе и через завешенное шторами французское окно вошла в дом.
Майкл улыбнулся: его радовал яркий свет солнца, радовало, что женщина с рыжими волосами наконец поцеловала его и что в солнечном садике напротив живет маленькая толстая женщина с потешным задом, сокрушающаяся над увядшей геранью.
Приняв холодный душ, он надел пижаму, прошел босиком по ковру через гостиную к парадной двери, открыл ее и вынул из ящика «Таймс». В газете, напоминавшей своим изысканным языком речи пожилых преуспевающих адвокатов акционерных обществ, на первой странице сообщалось о том, что русские несут большие потери, но держатся, что на французском побережье от английских бомб вспыхнули новые пожары, что Египет шатается, что кто-то открыл новый способ изготовления резины за семь минут, что в Атлантическом океане затонули три судна, что мэр выступил за сокращение потребления мяса, что женатые мужчины, видимо, будут призваны в армию, что на Тихоокеанском театре наступило некоторое затишье.
Майкл закрыл дверь, опустился на кушетку и, оставив сообщения о кровопролитных боях на Волге, об утонувших в Атлантике людях, об ослепленных песком войсках, сражающихся в Египте, о производстве резины, о пожарах во Франции и об ограничениях на жареное мясо, перешел к спортивным известиям. Несмотря на усталость и множество ошибок, «Доджеры» пережили еще один день войны, избежав подстерегающей со всех сторон смерти и, невзирая на некоторую свалку в центре площадки и бешеную атаку в восьмом периоде, проявив редкое упорство, одержали победу в Питсбурге.
Зазвонил телефон. Майкл прошел в спальню и снял трубку.
— В холодильнике стакан апельсинового соку, — прозвучал голос Пегги из трубки, — я хотела тебе напомнить.
— Благодарю, — ответил Майкл. — Я заметил пыль на книжных полках с правой стороны, хотя мисс Фримэнтл…
— Пустяки, — ответила Пегги.
— Мудрые слова, — сказал Майкл, наслаждаясь голосом Пегги, таким близким и приятным. — Много приходится работать?
— До потери сознания. Когда я уходила, ты не обратил на меня никакого внимания, ты лежал на спине совершенно голый. Я поцеловала тебя и ушла.
— Какая же ты славная девочка! А что я делал?
После короткой паузы Пегги ответила серьезным и немного встревоженным голосом:
— Ты закрыл лицо руками и бормотал: «Я не буду, я не буду…»
Легкая улыбка, игравшая на лице Майкла, исчезла, он в задумчивости потер ухо.
— Во сне мы самым бесстыдным образом выдаем свои мысли.
— У тебя был такой испуганный голос, — проговорила Пегги, — что мне даже стало страшно.
— «Я не буду, я не буду», — в раздумье повторил Майкл. — Не знаю, к чему это относилось… Во всяком случае, сейчас я ничем не напуган. Утро чудесное, «Доджеры» выиграли, моя девушка приготовила мне апельсиновый сок…
— Что ты собираешься делать сегодня? — спросила Пегги.
— Ничего особенного: поброжу немного, посмотрю на небо, посмотрю на девушек, чего-нибудь выпью, оформлю завещание…
— Да замолчи! — серьезным голосом воскликнула Пегги.
— Извини.
— Ты рад, что я позвонила? — спросила Пегги уже нарочито кокетливым тоном.
— Видишь ли, я думаю, что иначе и быть не могло, — небрежно протянул Майкл.
— Ты знаешь свои способности.
— Пегги!
Она рассмеялась.
— Заслужила я сегодня обед?
— А как ты думаешь?
— Думаю, что заслужила. Надень свой серый костюм.
— Он же почти совсем протерся на локтях.
— Надень серый костюм, он мне нравится.
— Хорошо.
— А что мне надеть? — Впервые за все время разговора голос Пегги прозвучал неуверенно, с наивной озабоченностью.
Майкл засмеялся.
— Чего ты смеешься? — резко спросила Пегги.
— Скажи еще раз, повтори: «А что мне надеть?»
— Зачем?
— Потому что от этих слов мне становится смешно, я вспоминаю тебя, и у меня появляется жалость и нежность к тебе и ко всем женщинам на свете.
— Скажи пожалуйста! — обрадовалась Пегги. — Сегодня ты встал с правой ноги, не правда ли?
— Конечно.
— Так что мне надеть? Голубое ситцевое платье или бежевый костюм с кремовой блузкой, или…
— Голубое платье.
— Оно такое старое.
— Голубое платье.
— Хорошо, а волосы как — вверх или вниз?
— Вниз.
— Но…
— Вниз!
— Боже, — сказала Пегги, — я буду выглядеть так, словно меня вытащили из Харлема. Ты не боишься, что кто-нибудь из твоих друзей увидит нас?
— Я рискну.
— И не пей слишком много…
— Послушай, Пегги…
— Ты начнешь обходить всех своих друзей и прощаться с ними.
— Пегги, клянусь жизнью…
— Тебя хотят использовать просто как пушечное мясо. Будь осторожен.
— Я буду осторожен.
— Рад, что я позвонила? — Пегги опять заговорила кокетливым тоном, словно девица, томно прикрывающаяся веером на студенческом балу.
— Рад.
— Это все, что я хотела знать. Выпей апельсиновый сок. — Она повесила трубку.
Майкл с улыбкой медленно опустил трубку. Он сидел и думал о Пегги.
Потом поднялся и через гостиную прошел на кухню; там он поставил кипятить воду, отмерил три полных с верхом ложки кофе, наслаждаясь необыкновенно приятным запахом, исходившим из банки, достал бекон и яйца, нарезал хлеб для гренков, отпивая между делом большими глотками холодный апельсиновый сок. Приготавливая завтрак, он мурлыкал какую-то песенку без слов. Ему нравилось самому готовить завтраки, быть одному в своем холостяцком доме, ходить в свободной пижаме, ступая босыми ногами по холодному полу. Он положил на большую сковороду пять ломтиков бекона и поставил ее на небольшой огонь.
В спальне зазвонил телефон.
— Фу, черт! — выругался Майкл. Он снял с огня сковороду с беконом и пошел через гостиную. Всякий раз, проходя через эту комнату, он не мог нарадоваться: что за приятная комната, с высоким потолком, двусветная, с широкими окнами; по всей комнате у стен книжные шкафы с книгами в разноцветных коленкоровых переплетах, образующих нежный и приятный спектр.
Майкл взял трубку:
— Алло.
— Голливуд, Калифорния, вызывает мистера Уайтэкра.
— Уайтэкр слушает.
С другого конца континента раздался голос Лауры, низкий и неестественный.
— Это Майкл? Майкл, дорогой…
Майкл чуть слышно вздохнул:
— Здравствуй, Лаура.
— В Калифорнии сейчас семь часов утра, — сказала Лаура с легким упреком, — я поднялась так рано, чтобы поговорить с тобой.
— Благодарю.
— Я знаю все, — возбужденно заговорила Лаура. — Это ужасно! Почему тебя берут рядовым?..
Майкл усмехнулся.
— Это не так уж ужасно. Много людей служат на таком же положении.
— Здесь уже почти все по крайней мере майоры.
— Знаю, — сказал Майкл, — может быть, именно поэтому есть смысл остаться рядовым.
— Да перестань ты, черт возьми, оригинальничать, — вспылила Лаура, — тебе ни за что не вынести этой службы. Я знаю, какой у тебя желудок.
— Моему желудку, — серьезно ответил Майкл, — придется пойти в армию вместе со мной.
— Послезавтра ты будешь сожалеть об этом.
— Возможно, — согласился Майкл.
— Через два дня ты попадешь на гауптвахту, — громко сказала Лаура. — Сержант скажет что-нибудь такое, что тебе не понравится, и ты ударишь его. Я знаю тебя.
— Послушай, — спокойно произнес Майкл, — никто не собирается бить сержантов — и я тоже.
— За всю свою жизнь ты ни от кого не получал приказаний, Майкл. Я знаю тебя. Это одна из причин, почему с тобой невозможно было жить. Во всяком случае, я прожила с тобой три года и знаю лучше, чем кто…
— Правильно, дорогая Лаура, — терпеливо сказал Майкл.
— Пусть мы разведены и всякое такое, — торопливо продолжала Лаура, — но во всем мире нет никого, кого бы я любила больше тебя, ты знаешь это.
— Знаю, — произнес Майкл. Он верил ей.
— И я не хочу, чтобы тебя убили. — Она заплакала.
— Меня не убьют.
— И мне противно думать о том, что кто-то будет тобой командовать. Это несправедливо.
Майкл покачал головой, лишний раз убеждаясь, какая глубокая пропасть отделяет реальный мир от мира в представлении женщины.
— Не беспокойся обо мне, Лаура, дорогая, — сказал он. — Очень мило, что ты позвонила мне.
— Я кое-что решила, — твердо сказала Лаура, — я не хочу больше брать твоих денег.
Майкл вздохнул.
— Ты получила работу?
— Нет, но сегодня днем я встречаюсь с Макдональдом в «Метро-Голдвин-Мейер» и…
— Ну что ж, когда будешь работать, тогда и перестанешь брать деньги. — Майкл поспешил сменить тему и, не давая Лауре ответить, спросил ее: — Я читал в газете, что ты собираешься замуж, это правда?
— Нет. Может быть, после войны. Он поступает во флот и собирается работать в Вашингтоне.
— Везет, — пробормотал Майкл.
— Одного помощника директора из «Рипаблик» взяли в авиацию первым лейтенантом. Всю войну он просидит в Санта-Аните. Служба информации. А ты собираешься стать рядовым…
— Прошу тебя, Лаура, дорогая, — сказал Майкл, — этот разговор будет стоить тебе пятьсот долларов.
— Ты странный, глупый человек, и всегда был таким.
— Да, дорогая.
— Ты напишешь мне оттуда, куда тебя пошлют?
— Да.
— Я приеду повидаться с тобой.
— Это было бы замечательно. — Майкл представил себе, как около Форт-Силла, в Оклахоме, его ожидает бывшая жена — красавица в норковой шубке, с замечательным лицом и прекрасной фигурой, а проходящие мимо солдаты приветствуют ее свистом.
— Я совсем из-за, тебя запуталась, — тихо и искренне плакала Лаура, — у меня всегда было такое чувство, и, видно, от него не избавиться.
— Я тебя понимаю. — Майкл вспомнил, как Лаура укладывала волосы перед зеркалом, как танцевала, какой она была в праздники. На мгновение его тронули далекие слезы, и он с сожалением подумал о потерянных годах, годах без войны, годах без разлук…
— Что ты беспокоишься? — тихо сказал он. — Меня, наверно, направят куда-нибудь в штаб.
— Ты не допустишь этого, — всхлипывала она, — я знаю тебя, ты не пойдешь на это.
— Армия не спрашивает у нас разрешения. Она делает то, что хочет, а мы делаем то, что нам приказывают. Армия — это не «Братья Уорнер», дорогая.
— Обещай мне… обещай мне… — Ее голос то появлялся, то исчезал, потом раздался щелчок, и связь прервалась. Майкл посмотрел на трубку и опустил ее.
Он встал, прошел на кухню и закончил приготовление завтрака; затем отнес в гостиную яичницу с беконом, черный, густой кофе, гренки и поставил все на широкий стол перед большим окном, ярко освещенным солнцем.
Он включил приемник — исполнялся фортепьянный концерт Брамса, из динамика лились то мягкие и грустные, то бурные звуки.
Он ел медленно, густо намазывая на гренки варенье, наслаждаясь вкусом яиц, масла и крепкого кофе, гордый своими кулинарными способностями, и с удовольствием слушал грустную, нежную музыку.
Затем он открыл «Таймс» на театральной странице, которая была полна толков о бесчисленных пьесах и актерах. С каждым днем театральная страница «Таймс» наводила на него все большее уныние. Несбывшиеся мечты, потерянные деньги, горькие упреки в адрес людей его профессии — читая все это, он испытывал беспокойство и чувствовал себя в каком-то глупом положении.
Он отложил газету и, допив кофе, закурил первую в этот день сигарету. Он выключил приемник, и последние звуки мелодии Респиги замерли в утреннем воздухе. Залитый солнцем дом погрузился в приятную тишину. Майкл сидел за столом, покуривая и мечтательно глядя на сады, на улицу, на работавших внизу людей.
Потом он встал, побрился, принял ванну и надел старые фланелевые брюки и мягкую голубую рубашку. Она слегка поблекла от частой стирки, но зато приобрела приятный оттенок. Почти вся его одежда была уже упакована, но в стенном шкафу еще висели две куртки. Он постоял перед шкафом, думая, какую куртку надеть, потом достал серую. Это была старая поношенная куртка, мягко и свободно облегавшая плечи.
Внизу около тротуара стояла его машина, сверкая свежевымытой краской и хромированными частями. Он включил мотор и нажал кнопку для спуска тента. Майкла, как всегда, забавляло плавное и величественное движение складывающегося тента.
Он медленно поехал по Пятой авеню. Всякий раз, когда в рабочий день он ехал на машине по городу, он испытывал немного злорадное наслаждение, которое почувствовал в первый раз, когда проезжал в полдень по этой же улице на своей первой новой марки машине с опущенным тентом и посматривал на мужчин и женщин, спешивших с работы на завтрак, как богатый и свободный аристократ.
Майкл ехал по широкой улице, между рядами богато и со вкусом, хотя и несколько фривольно, украшенных витрин, сверкавших в лучах солнца.
Он оставил машину у дверей дома, где жил Кэхун, и отдал ключи швейцару. Они договорились, что Кэхун будет пользоваться машиной и ухаживать за ней до возвращения Майкла. Возможно, было бы разумнее продать машину, но у Майкла было какое-то суеверное убеждение, что раз эта маленькая яркая машина была свидетельницей его лучших довоенных дней, длительных весенних поездок по стране и беззаботных праздников, то, если хочешь вернуться с войны, надо хранить ее, как талисман.
С сожалением расставшись с машиной, он медленно пошел по городу. День вдруг показался ему пустым, и, не зная чем его заполнить, он зашел в аптеку и позвонил Пегги.
— В конце концов, — сказал он, услышав ее голос, — нет такого закона, по которому я не имею права видеть тебя дважды в один и тот же день.
Пегги радостно засмеялась.
— Я проголодаюсь к часу дня, — сказала она.
— Я угощу тебя завтраком, если хочешь.
— Да, хочу, — ответила она и с расстановкой добавила: — Я рада, что ты позвонил, я должна сказать тебе что-то очень серьезное.
— Хорошо, — согласился Майкл, — я настроен сегодня довольно серьезно. Итак, в час.
Улыбаясь, он повесил трубку, вышел на освещенную солнцем улицу и, думая о Пегги, направился в деловую часть города к конторе своего адвоката. Он знал, что за серьезный разговор Пегги будет вести с ним за завтраком. Они были знакомы около двух лет — ярких, наполненных чувствами, хотя и несколько омраченных тем, что с каждым днем война надвигалась все ближе и ближе. Женитьба в такой кровопролитный год, когда будущее так неясно, только разбила бы ей сердце. Жениться и погибнуть; могилы и вдовы; муж-солдат носит и ранце фотографию жены, словно сто фунтов свинца; одинокий мужчина в полных ночными звуками джунглях в отчаянии скорбит об упущенном моменте, когда он отказался от торжественной церемонии; ослепший ветеран слушает шаги прикованной к нему жены…
— Эй, Майкл! — Кто-то хлопнул его по плечу. Он обернулся. Это был Джонсон, в грубой фетровой шляпе с цветной лентой, в нарядной кремовой рубашке с пышным вязаным галстуком под мягкой синей курткой. — Я давно хотел повидать тебя… Ты бываешь когда-нибудь дома?
— Последнее время редко. Я взял отпуск. — Майклу нравилось время от времени встречаться с Джонсоном, обедать с ним, слушать, как он рассуждает своим глубоким актерским голосом. Но с тех пор как развернулись ожесточенные споры вокруг германо-советского пакта, Майкл не мог спокойно разговаривать целый вечер с Джонсоном или с его друзьями.
— …А я послал тебе обращение, — продолжал Джонсон, взяв Майкла под руку и быстро увлекая его за собой по улице: он ничего не мог делать медленно. — Оно очень важное, и под ним должна стоять твоя подпись.
— Что за обращение?
— К президенту, об открытии второго фронта. Все подписывают. — Лицо Джонсона выражало неподдельную злость. — Это преступление — допускать, чтобы русские выносили на себе всю тяжесть войны…
Майкл ничего не ответил.
— Ты не веришь во второй фронт? — спросил Джонсон.
— Конечно, верю, — сказал Майкл. — Если бы только можно было открыть его.
— Это вполне осуществимо.
— Пожалуй. А может быть, они боятся слишком больших потерь, — сказал Майкл, вдруг осознав, что завтра он будет одет в хаки и, возможно, будет отправлен за океан для участия в высадке на берега Европы. — Может быть, это будет стоить миллион, полтора миллиона жизней…
— Что ж, ради этого стоит потерять и миллион и полтора миллиона жизней, — громко говорил Джонсон, все ускоряя шаг, — это сразу отвлечет огромные силы немцев…
Майкл с удивлением посмотрел на своего друга, в призывной регистрационной карте которого аккуратно выведено «Негоден», друга, который, прохаживаясь здесь, по красивому городскому бульвару, с таким подъемом и, как ему кажется, справедливо требует, чтобы другие пролили свою кровь, потому что далеко на Другом континенте русские сражаются как львы. Что подумает русский солдат из Сталинграда, притаившийся с гранатой в руке за разрушенной стеной в ожидании приближающегося танка, об этом патриоте с мягким голосом, в пушистой шляпе, который называет его братом здесь, на шумной улице не тронутого войной американского города?
— Извини, — сказал Майкл, — я бы охотно сделал все, что могу, чтобы помочь русским, но думаю, что лучше предоставить это тем, кому положено этим заниматься.
Джонсон остановился и выхватил свою руку из-под руки Майкла. Его лицо выражало злость и презрение.
— Я хочу откровенно сказать тебе, Майкл, — сказал он, — мне стыдно за тебя.
Майкл сухо кивнул головой. Ему было неловко, потому что он не мог сказать, что у него на душе, без того чтобы навсегда не обидеть Джонсона.
— Я давно чувствовал, что этим кончится, — сказал Джонсон, — я видел, что ты становишься все более мягкотелым…
— Извини, — ответил Майкл, — я принял присягу как солдат Республики, а солдаты Республики не посылают обращений к своим главнокомандующим и не поучают их в вопросах высшей стратегии.
— Это увертка.
— Может быть. До свидания… — Майкл повернулся и пошел прочь. Когда он прошел шагов десять, Джонсон холодно крикнул ему вслед:
— Желаю успеха, Майкл!
Не оглядываясь, Майкл махнул ему рукой. Он с досадой думал о Джонсоне и его приятелях. Либо они были не в меру воинственны, как сам Джонсон, зная, что ничто не помешает им продолжать свои гражданские занятия, либо скрывали под тонкой пленкой патриотизма цинизм и безразличие. Но сейчас не время уходить в сторону, не время говорить «нет» или «может быть», сейчас настало время сказать во весь голос «да!». Правильно, что он решил вступить в армию. Он избавится от сверхчувствительных смиренников, поэтических паникеров и благородных самоубийц. Он вырос в век критики, в стране критиков. Каждый считал своим долгом критиковать книги, поэзию, пьесы, правительство, политику Англии, Франции, России. За последние двадцать лет Америка уподобилась обществу театральных критиков, непрерывно повторяющих одно и то же: «Да, я знаю, что в Барселоне погибло три тысячи, но как нелепо во втором акте…»
Век критики, страна критиков. Майкл начал понимать, что это был никудышный век, приведший страну к бесплодию. Это было время бурного красноречия, беспощадной мести, мелодраматических выкриков, хвастливых и самонадеянных. Это было время военных — буйствующих фанатиков с диким взглядом, пренебрегающих смертью. Майклу не приходилось видеть таких фанатиков в своем кругу. Народ слишком хорошо видел пороки войны, чтобы верить в нее… предательство и вероломство любителей стричь купоны и всяческих объединений: фермеров, коммерсантов, рабочих. Майкл бывал в хороших ресторанах и видел буйное обжорство наэлектризованных, возбужденных, веселящихся мужчин и женщин, наживавших состояния и успевавших прокутить все деньги, прежде чем правительство наложит на них свою руку. Оставайтесь вне армии, и вы обязательно станете критиком, а Майкл хотел критиковать только врага.
Сидя за столом в обшитой панелями комнате против адвоката и перечитывая свое завещание, Майкл чувствовал себя в довольно глупом положении. За окном высокого здания открывался вид на залитый солнцем город, на кирпичные трубы, врезавшиеся в нежно-голубую дымку, на полосы дыма от пароходов, стлавшиеся по реке, — город как город, точно такой же, как и всегда, — а он сидит здесь и, надев очки, читает: «…одну треть вышеупомянутого имущества моей бывшей жене мисс Лауре Робертс. В случае ее замужества этот посмертный дар аннулируется, и выделенная в ее пользу сумма присоединяется к сумме, оставленной на имя душеприказчика, и будет поделена следующим образом…»
Он чувствовал себя совершенно здоровым и полным сил, а язык завещания был таким зловещим и отвратительным. Он посмотрел на Пайпера, своего адвоката, полного, лысеющего, бледнолицего мужчину. Поджав толстые губы, тот подписывал пачку бумаг. Пайпер спокойно зарабатывал деньги, совершенно уверенный в том, что имея троих детей и периодически повторяющийся артрит, он никогда не пойдет на войну. Майкл сожалел, что не написал завещание сам, своей рукой, своим языком. Было как-то стыдно, что тебя представляют будущему сухие казенные слова лысого адвоката, который никогда не услышит, как стреляют орудия. Завещание должно быть кратким, красноречивым личным документом, отражающим жизнь того человека, который его подписывает, и в нем должны быть увековечены его последние желания и распоряжения. «Моей матери за любовь, которую я питаю к ней, и за страдания, которые она переживает и будет переживать во имя меня и во имя моих братьев…
Моей бывшей жене, которую я смиренно прощаю и которая, я надеюсь, простит меня во имя памяти о проведенных вместе хороших днях…
Моему отцу, который прожил тяжелую и печальную жизнь, который так мужественно ведет свою повседневную борьбу за существование и которого я надеюсь еще повидать до его кончины…»
Однако Пайпер составил завещание на одиннадцати отпечатанных на машинке страницах, полных «тогда как» и «в случае если», и поэтому теперь, если Майкл умрет, он оставит по себе память в виде длинного перечня многосложных, предусматривающих всякие варианты пунктов и предусмотрительных оговорок бизнесмена.
«Может быть, позднее, если я в самом деле буду уверен, что меня убьют, я напишу другое, лучшее, чем это», — думал Майкл, подписывая четыре экземпляра завещания.
Пайпер нажал кнопку на столе, и в дверях появились две секретарши. Одна из них принесла с собой печать. Она проштамповала все бумаги, затем обе секретарши подписали их как свидетели. Майкл вновь почувствовал, что все было не так, как нужно, что это должны были сделать его хорошие друзья, давно знающие его, для которых его смерть была бы тяжелой утратой.
Майкл посмотрел на календарь: тринадцатое число. Он не был суеверным, но такое совпадение должно было что-то означать.
Когда секретарши вышли, Пайпер поднялся и, протянув ему руку, сказал:
— Я буду внимательно следить за вашими делами и ежемесячно сообщать вам, сколько вы заработали и сколько я потратил.
Пьеса Слипера, за постановку которой Кэхун дал ему пять процентов со сбора, пользовалась успехом и, несомненно, будет экранизирована, и тогда в течение двух лет за нее будут выплачивать деньги.
— Я буду самым богатым рядовым в американской армии, — сказал Майкл.
— Я по-прежнему полагаю, — сказал Пайпер, — что вы должны разрешить мне поместить эти деньги в какое-нибудь дело.
— Нет, благодарю вас, — ответил Майкл. Он неоднократно повторял это Пайперу, но тот никак не мог понять Майкла. У него самого были очень прибыльные акции стального треста, и он хотел, чтобы и Майкл купил их. Но у Майкла было упорное, хотя не совсем определенное и какое-то робкое нежелание зарабатывать деньги на деньгах, извлекать выгоду из труда других людей. Он как-то пытался объяснить это Пайперу, но адвокат был слишком здравомыслящим человеком, чтобы его понять, так что на этот раз Майкл только улыбнулся и покачал головой. Пайпер протянул ему руку и сказал:
— Желаю счастья, я уверен, что война окончится очень скоро.
— Конечно, — ответил Майкл, — благодарю.
И он быстро вышел, с чувством облегчения покидая контору адвоката. Всегда, когда ему приходилось разговаривать или вести какие-либо дела с адвокатами, он испытывал непонятное беспокойство, словно его заманивают в ловушку, а сегодня ему было особенно не по себе.
Он вошел в лифт, заполненный спешившими на завтрак секретаршами. В лифте пахло пудрой и не умолкала веселая болтовня вырвавшихся на свободу людей. Спускаясь на сорок этажей вниз, он удивлялся тому, как эти молодые, веселые, жизнерадостные люди могут мириться с тем, что всю свою жизнь им придется провести среди машинок, книг, пайперов, печатей нотариусов и сухих юридических терминов.
Выйдя на Пятую авеню и направляясь к ресторану, где он должен был встретиться с Пегги, он почувствовал себя лучше. Теперь со всеми формальностями покончено. Полдня и всю ночь до половины седьмого утра, когда он должен явиться на призывной пункт, он был свободен от всяких обязанностей. Гражданские власти отказались от него, а военные еще не приняли. Сейчас час дня. Оставалось семнадцать с половиной беззаботных часов между одной жизнью и другой.
Он чувствовал себя легко и свободно и с нежностью смотрел на широкую солнечную улицу и спешивших людей, словно владелец плантации, прогуливающийся после хорошего завтрака по широким газонам своего имения и осматривающий раскинувшиеся на много акров владения. Пятая авеню была его газоном, город — имением, витрины магазинов — амбарами, Центральный парк — оранжереей, театры — мастерской; все были заняты делом, во всем чувствовался хороший уход и полный порядок…
Он представил себе, как на самое оживленное место — между кафедральным собором и Рокфеллеровским центром — упадет бомба, и внимательно посмотрел на непрерывно снующих вокруг него людей, стараясь прочитать на их лицах хоть какой-нибудь намек на предчувствие возможного бедствия. Но лица были такими, как всегда, все были заняты своими делами и совершенно уверены в том, что бомбы могут падать на Сейвил-Роу, на Вандомскую площадь, на Унтерденлинден, на площадь Виктора-Эмануила, на Красную площадь, но мир никогда не отойдет от благоразумно установленного порядка настолько, чтобы могло быть разбито хотя бы одно окно в магазине Сакса.
Майкл шел мимо серых стен кафедрального собора к Мэдисон-авеню. Никому из прохожих, видимо, и в голову не приходило, что здесь когда-нибудь может упасть бомба. Перед «Колумбия бродкастинг билдинг» с новообретенной военной выправкой разгуливали два лейтенанта военно-воздушных сил в летней форме, и Майклу показалось, что он прочел на их лицах сознание того, что нет неуязвимых мест, что даже каменные стены и цветущий газон рокфеллеровского центра или высокий дворец радиовещательной компании уязвимы. Но лейтенанты быстро прошли мимо, и, пожалуй, все, что он смог увидеть в их лицах, было беспокойство о том, что девушки, которым они назначили свидание, могут заказать на завтрак самые дорогие блюда.
Майкл остановился перед шляпным магазином. Это был хороший магазин. Здесь продавали фетровые шляпы по пятнадцать и двадцать пять долларов, мягкие, темно-коричневые и серые, с лентами спокойных тонов. Не было здесь ни касок, ни уродливых маленьких мягких кепи, какие носят американские солдаты за океаном, ни за какие деньги нельзя было достать ни головных уборов для гарнизонных войск, ни галунов для авиации, пехоты или военно-санитарной службы. Да, в армии это будет проблема. Ведь в армии придется все время носить головной убор, а Майкл никогда не носил, шляпу, даже в дождь или снег: от шляпы у него болит голова. А если война продлится лет пять… Неужели все эти годы у него будет болеть голова?
Он ускорил шаг и поспешил к ресторану, где его, наверно, уже ожидала Маргарет. Сколько всяких неожиданных проблем возникает во время войны, как, например, эта история с шляпами. Но это еще не все. Майкл всегда спал очень чутко и беспокойно, он просыпался от малейшего шума, и ему было очень трудно спать с кем-нибудь в одной комнате. А в армии в одной казарме с тобой будут спать по крайней мере пятьдесят человек… Но разве можно не спать до окончания войны? А дурацкая проблема ванны! Как и для большинства благовоспитанных американцев двадцатого века, собственная ванная комната с запирающейся дверью является для него одной из основ существования. А можно ли приостановить все необходимые отправления организма до тех пор, пока не капитулирует Гитлер? И, значит, ему, Майклу, все это время придется с ненавистью и отвращением смотреть, как солдаты нелепыми рядами, плечом к плечу сидят на корточках в открытых уборных? Он вздохнул, ему взгрустнулось на этой залитой солнцем улице. «Легче остаться умирать в пропитанной кровью траншее, зная, что неоткуда ждать помощи, чем войти в уборную для рядовых и… Современный мир, — с возмущением думал он, — очень плохо готовит нас к испытаниям, которым он нас подвергает».
И еще половой вопрос. Может быть, это дело привычки, как утверждают многие авторитеты, но это прочно укоренившаяся привычка. Каждый мужчина, женатый или холостой, пользуясь свободными отношениями тридцатых — сороковых годов, уже с семнадцатилетнего возраста имел постоянные интимные связи с женщинами. Если ему изредка приходилось по той или иной причине обходиться без женщины неделю, а то и побольше, то это были для него беспокойные и несчастные дни. Бурные порывы молодости вызывали в нем раздражение и нервозность, мешали ему работать, мешали ему, наконец, думать о чем-нибудь другом. В армии, где собраны целые орды мужчин, при строгом казарменном режиме, в длительных походах и на полевых учениях, где каждый раз приходится ночевать в незнакомом месте, едва ли будут женщины, способные ответить на прихоти безымянного солдата под безымянной каской. Джин Танни, экс-чемпион по боксу в тяжелом весе, выступал когда-то за обет безбрачия для солдат республики, торжественно заявляя, что медицинские авторитеты теперь согласны с тем, что воздержание не причиняет вреда здоровью. А что ответил бы Фрейд победителю Демпси? Майкл усмехнулся. Сейчас можно усмехаться, но он знал, что потом, когда он будет лежать всю ночь без сна на своей узкой койке, слушая разносящийся по казарме-храп мужчин, он найдет в этом мало смешного.
«О милая, достойная Демократия, во имя тебя, может быть, стоит умереть… — думал он, — но что касается других жертв, на них, видимо, решиться гораздо труднее».
Пройдя еще несколько шагов, он подошел к входу в маленький французский ресторан. Через окно он увидел, что Пегги уже ждет у стойки.
Ресторан был переполнен, и они сели у стойки рядом с подвыпившим моряком с ярко-рыжими волосами. Как и всегда, когда Майкл встречался с Пегги в такой обстановке, две-три минуты он молча смотрел на нее, наслаждаясь спокойным выражением ее лица с широким лбом и изогнутыми бровями, любуясь ее простой, строгой прической и красивым платьем. Все лучшее, что есть в городе, казалось, находило какое-то отражение в этой высокой, стройной, располагающей к себе девушке… И теперь представление Майкла о городе обязательно связывалось с улицами, по которым они гуляли, с домами, куда они заходили, с пьесами, которые они смотрели, с галереями, которые они посещали, и с барами, где они коротали зимние вечера. Глядя на ее раскрасневшиеся от ходьбы щеки, на блестящие от радости глаза, на длинные ловкие руки, касающиеся его рукава, невозможно было поверить, что этому наслаждению когда-нибудь придет конец, что наступит время, когда он вернется сюда и не найдет ее, неизменившуюся, неменяющуюся.
Он смотрел на нее, и все печальные, нелепые мысли, преследовавшие его по пути из конторы адвоката, рассеялись. Он грустно улыбнулся, дотронулся до ее руки и передвинулся поближе к ней на соседнюю табуретку.
— Что ты делаешь сегодня? — спросил он.
— Жду.
— Чего ждешь?
— Жду, когда меня пригласят.
— Что ж, считай, что тебя уже пригласили. Коктейль, — обратился он к буфетчику. Затем, опять повернувшись к Пегги, продолжал: — Один мой знакомый совершенно свободен до половины седьмого завтрашнего утра.
— А что я скажу на работе?
— Скажи, — серьезно проговорил он, — что ты участвуешь в передвижении войск.
— Не знаю, — ответила Пегги, — мой хозяин против войны.
— Скажи ему, что войска тоже против войны.
— Может быть, ему вообще ничего не говорить?
— Я позвоню ему, — заявил Майкл, — и скажу: вас видели на улице, когда вы шли по направлению к Вашингтон-скверу пьяный в стельку.
— Он не пьет.
— Твой хозяин, — сказал Майкл, — опасный чужестранец.
Они тихонько чокнулись. Майкл вдруг заметил, что рыжеволосый матрос прислонился к нему и пристально смотрит на Пегги.
— Точно, — произнес матрос.
— С вашего позволения, — сказал Майкл, чувствуя, что теперь он может резко разговаривать с мужчинами в военной форме, — у нас с этой дамой частный разговор.
— Точно, — повторил матрос и похлопал Майкла по плечу. Майкл вдруг вспомнил, как на второй день войны во время завтрака в Голливуде какой-то сержант вот так же жадно смотрел на Лауру. — Точно, — сказал матрос, — я восхищаюсь тобой, ты разбираешься в этом деле. Что толку целовать девушек на городской площади, а потом идти на войну. Лучше оставайся дома и спи с ними. Точно.
— Послушайте, — сказал Майкл.
— Извините меня, — проговорил матрос, положив деньги на стойку, и надел новенькую белую шапочку на свою рыжую голову. — Просто сорвалось с языка. Точно. Я направляюсь в Эри, в Пенсильванию. — И, держась очень прямо, он вышел из бара.
Глядя ему вслед, Майкл не мог удержаться от улыбки. Все еще улыбаясь, он повернулся к Пегги.
— Солдаты, — начал было он, — доверяют свои тайны всякому…
Вдруг он заметил, что Пегги плачет. Она сидела выпрямившись на высокой табуретке, в своем красивом коричневом платье, и слезы медленно катились по ее щекам. Она не вытирала их.
— Пегги, — тихо произнес Майкл, с благодарностью заметив, что буфетчик, наклонившись на другом конце стойки, делает вид, что чем-то занят. «Вероятно, — подумал Майкл, касаясь рукой Пегги, — в эти дни буфетчики видят много слез и знают, как вести себя в таких случаях».
— Извини, — сказала Пегги, — я начала смеяться, а получилось вот что.
Тут подошел суетливый итальянец-метрдотель и, обращаясь к Майклу, сказал:
— Мистер Уайтэкр, стол для вас готов.
Майкл взял бокалы и направился вслед за Пегги и метрдотелем к столику у стены. Когда они уселись, Пегги уже перестала плакать, но оживление сошло с ее лица. Майкл никогда не видел ее такой.
Они молча приступили к еде. Майкл ждал, когда Пегги совсем успокоится. На нее это было совсем не похоже, он никогда раньше не видел, чтобы она плакала. Он всегда думал о ней, как о девушке, которая ко всему, что бы с ней ни случилось, относится со спокойным стоицизмом. Она никогда ни на что не жаловалась, не устраивала бессмысленных сцен, как большинство представительниц женского пола, с которыми встречался Майкл, и поэтому теперь он не знал, как ее успокоить, как рассеять ее уныние. Он время от времени посматривал на нее, но она склонилась над тарелкой и не поднимала головы.
— Извини меня, — наконец проговорила она, когда они уже пили кофе. Голос ее звучал удивительно резко. — Извини меня, что я так вела себя. Я знаю, что должна быть веселой, бесцеремонной и расцеловать на прощание молодого бравого солдата: «Иди, дорогой, пусть тебе снесут голову, я буду ждать тебя с рюмкой коньяку в руке».
— Пегги, — пытался остановить ее Майкл, — перестань.
— Возьми мою перчатку и надевай ее на руку, — не унималась Пегги, — когда будешь в наряде на кухне.
— В чем дело, Пегги? — глупо спросил Майкл, хотя хорошо знал, в чем было дело.
— Дело в том, что я очень люблю войны, — отрезала Пегги, — без ума от войн. — Она засмеялась. — Было бы ужасно, если бы хоть кто-нибудь из моих знакомых не был убит на войне.
Майкл вздохнул, чувствуя себя утомленным и беспомощным, но он должен был признаться себе, что ему не хотелось бы видеть Пегги в числе тех патриотически настроенных женщин, которые с таким увлечением занялись войной, словно готовились к свадьбе.
— Чего ты хочешь, Пегги? — спросил он, думая о том, что неумолимая армия ждет его завтра утром в половине седьмого, а другие армии в разных частях света готовят ему смерть. — Чего ты хочешь от меня?
— Ничего, — ответила Пегги, — ты подарил мне два драгоценных года своей жизни. Чего еще могла бы желать девушка? А теперь отправляйся, и пусть тебя разорвет на части. Я повешу «Золотую звезду» у входа в дамскую комнату в клубе «Сторк».
Подошел официант.
— Желаете еще чего-нибудь? — спросил он, улыбаясь с итальянской любезностью состоятельным влюбленным, которые заказывают дорогие завтраки.
— Мне коньяк, — ответил Майкл, — а тебе, Пегги?
— Спасибо, — сказала Пегги, — мне больше ничего не надо.
Официант отошел. «Если бы в двадцатом году он не сел на пароход в Неаполе, — подумал Майкл, — сегодня он был бы, вероятнее всего, в Ливии, а не на Пятьдесят шестой улице».
— Знаешь, что я собираюсь сделать сегодня? — резко спросила Пегги.
— Ну?
— Кое-куда пойти и выйти за кого-то замуж. — Она вызывающе и со злостью взглянула на него через небольшой, покрытый винными пятнами стол.
Девушка за соседним столиком, яркая блондинка в красном платье, говорила сиявшему улыбкой седовласому мужчине, с которым она завтракала:
— Вы должны как-нибудь представить меня своей жене, мистер Копаудер. Я уверена, что она чрезвычайно обаятельна.
— Ты слышал, что я сказала? — спросила Пегги.
— Слышал.
К столу подошел официант и поставил небольшой бокал.
— Осталось только три бутылки, — заметил он, — в эти дни невозможно достать коньяк.
Майкл взглянул на официанта. Ему почему-то не понравилось его смуглое, приторно-сладкое, тупое лицо.
— Держу пари, — сказал Майкл, — что в Риме это не составляет никаких трудностей.
По лицу официанта пробежала дрожь, и Майклу показалось, что он слышит, как тот сокрушенно говорит про себя: «И этот стыдит меня за Муссолини. Все эта война, ох, эта проклятая война».
— Да, сэр, возможно, вы правы, — улыбаясь произнес официант и отошел, растерянно двигая руками и скорбно поджав верхнюю губу, давая этим понять, что он не несет никакой ответственности за итальянскую армию, итальянский флот, итальянскую авиацию.
— Ну? — громко спросила Пегги.
Майкл молча потягивал коньяк.
— Что ж, мне все ясно.
— Просто я не вижу смысла сейчас жениться, — ответил наконец Майкл.
— Ты абсолютно прав, но так надоело смотреть, как убивают одиноких мужчин.
— Пегги! — Майкл с нежностью прикрыл своей рукой ее руку. — Это на тебя совсем не похоже.
— А может быть, и похоже, — ответила Пегги, — может быть, я раньше не была похожа на себя. Не думай, — холодно добавила она, — что через пять лет, когда ты вернешься со всеми своими медалями, я встречу тебя с приветливой улыбкой на лице.
— Ладно, — устало проговорил Майкл, — давай не будем говорить об этом.
— А я хочу говорить об этом, — возразила Пегги.
— Ну хорошо, говори, — согласился Майкл.
Он заметил, что она старается сдержать слезы, лицо ее расплылось и размякло.
— Я хотела быть очень веселой, — сказала она дрожащим голосом. — Идешь на войну? Давай выпьем… И я бы сдержалась, если бы не этот отвратительный моряк… Вся беда в том, что я могу забыть тебя. У меня был один друг в Австрии, и я думала, что буду помнить его до конца своих дней. Он был, пожалуй, лучше тебя, смелее и нежнее, но в прошлом году его двоюродная сестра написала мне из Швейцарии, что его убили в Вене. В тот вечер, когда я получила это письмо, я собиралась с тобой в театр. Мне казалось, что в этот вечер я никуда не смогу пойти, но стоило тебе появиться в дверях, и я почти совсем забыла того человека. Он был мертв, и я уже почти не помнила его, хотя однажды я тоже просила его жениться на мне. Кажется, мне ужасно везет в этом отношении, не правда ли?
— Перестань, — прошептал Майкл, — пожалуйста, Пегги, перестань.
Но Пегги продолжала говорить, ее глубокие, выразительные глаза были полны слез.
— Я глупая, — говорила она. — Вероятно, я забыла бы его, если бы мы даже поженились, и, видимо, забуду и тебя, если ты не скоро вернешься. Может быть, это просто предрассудок, но у меня такое предчувствие, что если бы ты был женат и знал, что тебе нужно вернуться именно сюда, где у тебя есть дом и законная жена, ты бы непременно вернулся. Нелепо… Его звали Йозефом, у него не было дома и вообще ничего, поэтому, естественно, они и убили его. — Пегги вдруг поднялась. — Подожди меня на улице, — сказала она, — я скоро приду.
Она быстро вышла из небольшой темной комнаты с маленькой стойкой у окна и развешанными по закопченным стенам старыми картами винодельческих районов Франции. Оставив официанту на столе деньги по счету и хорошие чаевые в качестве компенсации за свою грубость, Майкл неторопливо вышел на улицу.
Стоя у ресторана, он задумчиво курил папиросу. «Нет, — окончательно решил он про себя, — нет, она не права. Я не собираюсь взваливать на себя это бремя и не позволю делать это ей. Если она забудет меня, что ж, это будет просто дополнительная цена, которой приходится расплачиваться за войну, своего рода боевая потеря, которая не входит в подсчет убитых, раненых, уничтоженных ценностей, но, безусловно, относится к числу потерь. Напрасно мы пытались бы избежать ее».
Появилась Пегги. Ее волосы ярко блестели на солнце, видимо, она только что старательно причесала их там, наверху, а улыбающееся лицо было спокойно.
— Прости меня, — сказала она, касаясь его руки. — Я так же удивляюсь этому, как и ты.
— Ну и хорошо, — ответил Майкл, — я сегодня тоже вел себя не блестяще.
— Я совсем не то хотела сказать. Ты ведь веришь мне?
— Конечно.
— Когда-нибудь в другой раз я расскажу тебе об этом человеке из Вены. Интересная история, особенно для солдата.
— Хорошо, — вежливо ответил Майкл, — я с удовольствием послушаю.
— А теперь, — Пегги посмотрела на улицу и сделала знак такси, медленно приближавшемуся с Лексингтон-авеню, — я думаю, мне лучше вернуться на службу и поработать до конца дня, не правда ли?
— Нет необходимости…
Пегги с улыбкой посмотрела на него.
— Я думаю, что так будет лучше, — сказала она, — а вечером мы увидимся снова, будто и не завтракали сегодня вместе. Пусть будет так. У тебя найдется достаточно дел на эти полдня, не правда ли?
— Конечно.
— Желаю хорошо провести время, дорогой, — она нежно поцеловала его, — и надень вечером серый костюм. — Не оглянувшись, Пегги села в машину. Майкл смотрел вслед удалявшейся машине, пока она не повернула за угол. Потом медленно пошел по теневой стороне улицы.
Вскоре он вольно или невольно перестал думать о Пегги, было о чем подумать и кроме этого. Война делает человека скупым, он бережет для нее все свои чувства. Но это не оправдание, ему просто не хотелось думать сейчас о Пегги. Он слишком хорошо знал себя, чтобы вообразить, будто два, три, четыре года сможет сохранить верность фотографии, письму в месяц раз, памяти… И он не хотел предъявлять ей никаких претензий. Они были здравомыслящими, прямыми, искренними людьми, и сейчас перед ними встала проблема, которая так или иначе коснулась миллионов окружающих их людей. Но разрешить эту проблему они могут ничуть не лучше, чем самый простой, самый неграмотный молодой парень из лесной глуши, который, оставив свою Кору Сью, спустился с гор, чтобы взяться за винтовку. Майкл знал, что они больше не будут говорить на эту тему ни этой ночью, ни другой, пока не кончится война, но знал он и то, что не раз еще долгими ночами на чужой земле, воскрешая в памяти прошлое, он будет с мукой вспоминать этот чудесный летний день и внутренний голос будет шептать ему: «Почему ты не сделал этого? Почему? Почему?»
Майкл тряхнул головой, стараясь отогнать тяжелые мысли, и быстро зашагал по улице среди стройных и приветливых темных зданий, озаренных солнечным светом. Он обогнал тяжело опиравшегося на палку старика. Несмотря на теплый день, на нем было длинное темное пальто и шерстяной шарф; желтоватая кожа лица и руки, сжимавшей палку, говорила о больной печени. Он посмотрел на Майкла слезящимися злыми глазами, как будто каждый быстро шагающий по улице молодой человек наносил ему, закутанному в шарф и ковыляющему у края могилы, личное оскорбление.
Взгляд его удивил Майкла, и он чуть не остановился, чтобы посмотреть на старика еще раз: может быть, это какой-нибудь знакомый, затаивший на него обиду, но старик был ему незнаком, и Майкл пошел дальше, но уже не так быстро. «Глупец, — подумал Майкл, — ты съел свой роскошный обед: суп, рыбу, белое вино и красное, бургундское и бордо, дичь, жареное мясо, салат, сыр, а теперь ты перешел к десерту и коньяку, и только потому, что находишь сладкое горьким, а вино терпким, ты возненавидел тех, кто сел за стол позднее тебя. Я бы поменял, старик, свою молодость на прожитые тобой дни, лучшие дни Америки: дни оптимизма, коротких войн с небольшими потерями, бодрящие и воодушевляющие дни начала двадцатого века. Ты женился и двадцать лет, изо дня в день садился обедать в одном и том же доме со своим многочисленным потомством, а воевали тогда только другие страны. Не завидуй мне, старик, не завидуй. Это редкая удача, дар божий быть в тысяча девятьсот сорок втором году семидесятилетним, полумертвым стариком! Сейчас мне жаль тебя, потому что на твоих старых костях тяжелое пальто, теплый шарф вокруг озябшей шеи, трясущаяся рука сжимает палку, без которой тебе уже не обойтись… Но, может быть, себя мне придется пожалеть еще больше. Мне тепло, у меня крепкие руки и уверенный шаг… Мне никогда не будет холодно в летний день, и моя рука никогда не затрясется от старости. Я ухожу в антракте и не вернусь на второй акт».
Рядом раздался стук высоких каблуков, и Майкл взглянул на проходившую мимо женщину. На ней была широкополая соломенная шляпа с темно-зеленой лентой; сквозь поля на лицо падал мягкий розовый свет; светло-зеленое платье мягкими складками облегало бедра. Она была без чулок, с загорелыми ногами. Женщина сделала вид, что не обращает никакого внимания на вежливый, но восхищенный взгляд Майкла, быстро обогнала его и пошла впереди. Глаза Майкла с удовольствием задержались на изящной, стройной фигуре, и он улыбнулся, когда женщина, как и следовало ожидать, подняла руку и беспомощно-милым жестом поправила волосы, довольная тем, что на нее смотрит молодой человек и находит ее привлекательной.
Майкл усмехнулся: «Нет, старик, — подумал он, — я все это выдумал. Иди и умирай, старик, благословляю тебя, а я еще с удовольствием посижу за столом».
Было уже далеко за полдень, когда, насвистывая, он подошел к бару, где должен был встретиться с Кэхуном, чтобы проститься с ним, перед тем как отправиться на войну.