XLIV
Как подействовало чтение этого документа на остальных, не знаю, но меня он так взволновал, что я почти и не задумалась о его значении для моего дела. Он говорил мне лишь о доброте Женни, о ее чистосердечии, бескорыстии, мужественной простоте, о милосердной снисходительности к мужу и нежности ко мне, о том, что она выстрадала, решившись, при всей своей любви, больше никогда не называть меня дочерью. Даже она, моя бедняжка Женни, вспомнив, какой боли стоила ей разлука со мной, боли, таимой столь целомудренно, что в этой исповеди она почти не говорила о ней, тут неожиданно для самой себя разрыдалась. Я обняла ее и, забыв обо всем на свете, тоже залилась слезами.
Опомнилась я, только услышав голос господина Бартеза, который, поднявшись с кресла, произнес торжественно и вместе с тем растроганно:
— Я не намерен говорить сейчас о том, насколько весом для суда будет только что прочитанный документ. Думаю, даже самый взыскательный, самый строгий суд рассмотрит его с величайшим вниманием. Мне он внушает полное доверие — это, господин Мак-Аллан, я говорю с полной ответственностью и готов под присягой и во всеуслышание повторить где и когда угодно.
Я взглянула на Мак-Аллана: впервые его лицо стало задумчиво и строго. В нем появилось вдруг что-то от неподкупного, исполненного достоинства судьи, и таким он был приятнее мне, чем в роли учтивого, многоопытного правоведа, съевшего зубы на хитроумных сделках.
— Прежде чем поделиться с вами своими впечатлениями, — сказал он, обращаясь к господину Бартезу, но не спуская пронзительных глаз с Женни, которая утирала слезы, постепенно обретая обычную свою спокойную решимость, — я позволю себе задать вам вопрос. Самостоятельно ли госпожа Жана Гилем составила этот документ?
— Самостоятельно, в моем присутствии, — ответил Фрюманс. — Мы все собрались тогда в этой гостиной. Госпожа де Валанжи сидела там, где сидите сейчас вы, и вполголоса разговаривала со мной, а госпожа Женни писала за тем вот столиком между окнами. Дети — господин Мариус де Валанжи и его кузина — играли на лужайке перед домом. Госпожа Женни писала не меньше часа, а потом прочла нам свои показания — это мы предложили ей составить их на случай внезапной смерти.
— И вы ничего не добавили, не вычеркнули, никак их не исправили, господин Фрюманс? Скажите «да» или «нет» — вы же знаете, мне довольно вашего слова.
— Клянусь, что не изменил ни единого выражения, ни единой фразы, ни единой буквы. Будь это свидетельство написано неправильно или неясно — чего, на мой взгляд, нет, — я и то счел бы преступлением против совести хоть как-то нарушить его непосредственность, я даже сказал бы — человеческую неповторимость.
— Вы нашли правильное определение, господин Фрюманс, — заметил Мак-Аллан, оторвав наконец взгляд от Женни. — Это свидетельство делает честь уму и характеру госпожи Ансом. Добавлю вслед за господином Бартезом, что оно также имеет немалую нравственную силу, ибо полностью снимает с нее ответственность за свершившееся, мне это не менее ясно, чем ему. В доказательство полной моей искренности прошу госпожу Женни (она, кажется, предпочитает называться этим именем) оказать мне честь, позволив пожать ей руку.
Ни секунды не колеблясь, Женни встала и протянула руку нашему противнику. Глядя ему в глаза, она сказала:
— Да, я предпочитаю так и остаться Женни — с этим именем в моей жизни связана только одна утрата — смерть госпожи… Впрочем, пусть меня зовут как угодно, лишь бы восторжествовала правда.
— Как же ей не восторжествовать? — произнес господин де Малаваль, которому надоело быть молчаливым свидетелем происходящего. — Ведь для всех несомненно, что господин де Валанжи признал свою дочь.
Мак-Аллан удивленно взглянул на него, но, заметив нетерпеливую гримасу, тронувшую губы господина Бартеза, понял, что на неожиданные высказывания этого персонажа не следует обращать внимания. Бледный луч веселья, на мгновение озаривший нас, тут же исчез. Снова усевшись, Мак-Аллан заключил свою речь словами, поразившими меня и Женни не меньше, чем замечание господина де Малаваля:
— Я назвал этот документ свидетельством, — сказал он, обращаясь в лице господина Бартеза к нам всем, — и настаиваю на этом определении, столь удачно найденном господином Фрюмансом. Да, это свидетельство, я сказал бы даже — сертификат, который госпожа Женни, не зная и не помышляя об этом, выдала самой себе. Я счастлив заверить ее, что, если бы у меня и были какие-то сомнения по поводу ее добропорядочности, теперь их бы не осталось. Но… — и тут господин Мак-Аллан сделал паузу, чтобы мы приготовились по достоинству оценить силу его аргументов, — но заявляю, что хотя чтение упомянутого свидетельства лично меня взволновало, однако ничуть не изменило моей точки зрения на дело как таковое.
У Мариуса, уже решившего, что я выиграла тяжбу, вырвался жест гневного изумления, но Мак-Аллан, то ли не заметив этого, то ли не пожелав заметить, спокойно продолжал:
— Я и раньше знал если и не последовательность фактов, то, во всяком случае, сами факты, перечисленные в свидетельстве, и моя оценка нисколько не переменилась в результате их связного изложения.
— Но откуда вы их узнали? — изумилась Женни.
— Узнал — и так подробно, — ответил Мак-Аллан, — что они послужили основой для расследования, предпринятого мною до приезда сюда.
— А не согласились бы вы сообщить нам, каким путем дошли до вас эти факты? — спросил господин Бартез.
— Нет, сударь, на это я не уполномочен, но вы можете принять следующее вполне правдоподобное и убедительное объяснение: госпожа де Валанжи, ни словом не выдав тайны Женни, давно уже посвятила своего сына во все обстоятельства, которые должны были бы убедить маркиза, что мадемуазель Люсьена — его дочь.
Ответ и впрямь был убедителен, но я уловила недоверчивый взгляд, брошенный господином Бартезом на доктора Реппа, сохранявшего, впрочем, полную невозмутимость и как будто равнодушного к происходящему. Тут надо сделать пояснение: доктор был единственным из посторонних, кому доводилось оставаться наедине с бабушкой, и, следовательно, воспользовавшись минутой слабости, он мог выпытать у нее все, что она решила и поклялась никому не рассказывать. В душе доктор был неисправимым провинциалом и под маской безразличия таил жадное любопытство. Ему ничего не стоило выболтать госпоже Капфорт то, о чем он догадался или узнал, а ей ничего не стоило обмануть его доверие незадолго, а быть может, и задолго до смерти бабушки.
Как бы там ни было, господин Мак-Аллан, не обманувший ничьего доверия, продолжал:
— Итак, я собрал достаточно сведений, чтобы начать розыски, и в ходе их выяснил, что госпожа Гилем оказалась косвенно замешанной в контрабандной торговле на побережьях Франции и Англии, и не потому, что принимала в ней участие или хотя бы знала о ней, а потому, что контрабандой занимался Ансом, ее законный муж. Я узнал, что у госпожи Ансом была дочь Луиза, родившаяся и умершая на острове Уессан в 1803 году. Все факты, сообщенные ею по этому поводу, безукоризненно точны, Я узнал также, что она вновь приехала на этот остров с девочкой, которую называла второй своей дочерью, и что в течение четырех лет воспитывала ее, безвыездно живя у вполне добропорядочной женщины по имени Иза Карриан. Знаю я и то, что, уехав через четыре года вместе с ребенком и никому не сказав о цели своего путешествия, она вскоре вернулась одна и уже не появлялась в родной своей деревне, где у нее не осталось никого из близких: отец ее умер, когда она ездила на юг. По возвращении она опять занялась торговлей вразнос вместе с Изой Карриан, пока не узнала о смерти Ансома. Тогда она приехала сюда и поступила экономкой к госпоже де Валанжи. Иза Карриан не прекращала торговли до самой своей смерти.
— Как! Иза умерла? — воскликнула Женни, пораженная и глубоко опечаленная.
— Да, в Анжере, полгода назад, — подтвердил господин Мак-Аллан. — Вижу, вы об этом не знали, и сожалею, что нанес вам такой удар, тем более что Иза Карриан была бы очень важным свидетелем в вашу пользу. У вас на родине только она и знала, что Ивонна не ваша дочь, но хранила тайну, и там до сих пор ни одна душа не догадывается об этом. Что касается контрабандиста или флибустьера по имени Эзаю или Бушет — о нем я слышу впервые. Если он и жив, почти нет надежды разыскать человека, скрывающего свое имя, свои занятия, быть может, преступления и к тому же вам едва знакомого. След цыганки-соучастницы, служанки или поверенной Ансома, обнаружить еще труднее, а по поводу Ансома мне известно, что копию свидетельства о его смерти вы послали в Сен-Мишель на острове Уессан, чтобы там продали кое-что из вещей, которые принадлежали вам, но числились за ним. Итак, подводя итоги, вот результаты розысков, которые я в течение двух месяцев неустанно вел в Бретани и в Нормандии, в Вандее и на островах, стараясь бросить свет на эту историю. Супруги Ансом оставили в самых различных местах, где они вместе вели торговлю, отчетливые воспоминания о себе. Ансом запомнился ряду лиц природным остроумием, веселостью, бесшабашностью и чудачествами. Потом, занявшись темными делами, он стал непрерывно менять имена, и вскоре след его теряется. Воспоминания о его жене более отчетливы и подробны. Торговлю она всегда вела с безукоризненной честностью. Ее многие знают и сожалеют, что теперь во время крестных ходов в Бретани или ярмарок в Нормандии уже не видно ее лотка с пестрыми лентами и цветными тканями, которые так весело развевались по ветру. Люди спрашивают, что с ней сталось за эти двенадцать лет. Но за двенадцать лет население всегда успевает хотя бы частью обновиться или переменить место жительства, поэтому в одних деревнях не помнят, как ее зовут, в других — какая она с виду, в третьих забыли и то и другое. Ни один человек не мог мне сказать, сколько у нее было детей — их при ней никто никогда не видел. По слухам, муж часто оставлял ее без средств, а потом окончательно бросил. Вот все, что мне удалось разузнать, так как действовал я без посредников. Вам нечего тревожиться, госпожа Женни: я старался не навлекать подозрений на особу, которую тогда не имел еще чести знать, поэтому намекал, что вам завещано маленькое наследство и мне необходимо вас отыскать. Заканчивая свое сообщение, повторяю: рассказанная вами история правдива во всем, что касается вашей собственной жизни. Она, быть может, покажется вполне правдоподобной тому, кто отнесется к ней как к искусно построенному вымыслу. В ней есть подробности, которые, возможно, помогут установить личность мадемуазель Люсьены де Валанжи, но никаких решающих сведений по этому главному пункту она ни в какой мере не дает. Вы, быть может, безрезультатно потратите годы на поиски двух свидетелей — флибустьера, весьма вероятно, уже вздернутого на корабельную рею, и цыганки, которую вы, по вашим же словам, вряд ли узнаете. Главного действующего лица нет в живых, тому есть подтверждение, и перед смертью он не оставил никаких письменных показаний или вещественных доказательств содеянного. Следовательно, гражданские права мадемуазель Люсьены основаны только на существовании некоторых внешних примет, которые, по утверждению госпожи де Валанжи, были и у ее внучки, — двух-трех родимых пятнышек на коже и золотистой пряди, которую я различаю — не стану этого отрицать — в ее темных волосах. Но неужели друзья и советчики мадемуазель Люсьены серьезно считают, что суду покажутся убедительными эти столь распространенные приметы в совокупности с иллюзией добросердечной престарелой дамы и свидетельством одной-единственной особы, достойной доверия, но недостаточно осведомленной, вероятно, обманутой и, уж во всяком случае, не имеющей возможности представить нам во плоти человека, чей рассказ она приняла на веру? Неужели правовед, который все это сейчас слушает, врач, знающий, как меняются приметы ребенка на протяжении первых лет жизни, да кто угодно, сколько-нибудь отдающий себе отчет в том, что такое подлинность, несомненность, очевидность фактов человеческой жизни — вы, мадемуазель Люсьена, особа здравомыслящая и, полагаю, прямодушная, даже вы сами, госпожа Женни, женщина, далеко превосходящая средний уровень по ясности ума и широте понимания, — неужели, спрашиваю я вас, вы думаете, что ваши показания будут иметь хоть какую-нибудь цену перед лицом закона?