Книга: Улав, сын Аудуна из Хествикена
Назад: 7
Дальше: 9

8

Когда Улав в день святой Екатерины вышел под вечер на сумеречный тун, снег так и валил хлопьями. То был первый снегопад в этом году. Улав пробежал к конюшне, оставляя на снегу черные следы. Он постоял немного, вглядываясь в белую снежную круговерть. Когда на его длинные ресницы падали снежинки, он моргал; казалось, их легкое прикосновение ласкает кожу. Темный лес, тянувшийся внизу по склону к северу и к востоку от усадьбы и навевавший жуть осенними ночами, теперь словно бы подступил ближе к домам и светился, будто белая дружественная стена, сквозь буран и сгущавшуюся вечернюю мглу. Улав стоял и радовался снегу…
В конюшне кто-то громко разговаривал; внезапно дверь за спиной Улава распахнулась, и оттуда, словно вышвырнутый пинком, вылетел какой-то человек. Он обрушился на Улава с такой силой, что оба покатились вниз по склону. Человек поднялся на ноги и закричал кому-то стоявшему в дверях конюшни, большому и черному при слабом свете фонаря.
– А вот еще один, кому ты можешь явить свою доблесть, Арнвид! – С этими словами он пустился бежать и исчез в снежном буране и во мгле.
Улав, стряхнув с себя снег, нырнул под притолоку.
– Что это с Гудмунном?.. – И тут за спиной Арнвида, в темноте, он разглядел плачущую девушку.
– А ну, убирайся отсюда, мерзкая шлюха! – в ярости бросил ей Арнвид. Девушка, согнувшись, шмыгнула мимо мужчин и выскочила из конюшни. Улав притворил за ней дверь.
– Что тут стряслось? – спросил он.
– О… ты, верно, скажешь – ничего особенного, – запальчиво сказал Арнвид. Он повесил на крюк маленький фонарь из бычьего пузыря, стоявший у его ног. Улав увидел: друг страшно взволнован и весь дрожит.
– Ничего, окромя того, что нынче всякий сукин сын, который служит в здешней усадьбе, небось думает: ему-де дозволено глумиться надо мной, потому что… потому что… Я сказал ему: не дело водить баб в конюшни, а Гудмунн мне ответил: мол, лучше б я стерег девичьи стабуры в усадьбе да своих сродственниц.
Улав отвернулся. В темной глубине конюшни слышалось, как, похрустывая, жуют сено и топчутся в стойлах лошади. Та, что стояла ближе всех к Улаву, вытянув шею, зафыркала на него: свет фонаря слабо заиграл в больших темных глазах животного.
– Слышь, что говорю? – снова вскипел Арнвид.
Повернувшись к лошади, Улав не отвечал. Измученный вконец, он чувствовал, как побагровело его лицо от стыда.
– Что скажешь на это? – резко спросил Арнвид.
– А каких слов ты ждешь от меня?.. – тихо ответил Улав. – Ведь теперь дела мои таковы… ну, после ответа Колбейна… Тебя, верно, не удивит, что я послушался твоего совета.
– Моего совета?..
– Совета, что ты дал мне в тот день, когда мы говорили там наверху, в лесу. Ты сказал: когда двое несовершеннолетних обручены своими отцами, никто не имеет права их разлучить; и ежели они согласны с желанием родителей, ничего более не требуется. Они могут жить вместе как венчанные супруги…
– Этого я никогда не говорил…
– Не помню, что ты говорил слово в слово. Однако же я так понял твои речи.
– Мои речи! – взволнованно прошептал Арнвид. – Не думаю, Улав… я считал, я… думал… ты ведь знаешь…
– Нет. Что же ты тогда хотел сказать? – без обиняков спросил Улав; он повернулся уже лицом к Арнвиду. Снедаемый стыдом, Улав ожесточился и вызывающе-упрямо глядел другу прямо в глаза – лицо его горело румянцем.
Но Арнвид, сын Финна, не выдержал взгляда юноши, опустил глаза и тоже залился румянцем. Он не мог выразить словами то, о чем думал в тот раз. Ему было трудно пережить все сызнова. Замешательство и стыд лишили его дара речи. Казалось, он впервые уразумел, как ужасно все это… Ведь он сохранил задушевную дружбу с человеком, обесчестившим дочь его родича… Казалось, прежде он не понимал, сколь оскорбительно и мерзко было это, ибо Улав представлялся ему человеком чести… Он, Арнвид, просто не мог назвать даже бесчестный поступок бесчестным, когда дело касалось Улава.
И даже теперь он не мог поверить – неужто Улав лжет ему?! Тот всегда казался ему самым правдивым человеком на свете. Арнвид ухватился за эту спасительную мысль – словам Улава должно верить. И он, Арнвид, пожалуй, был несправедлив к другу, когда подозревал его нынешним летом… Да, верно, так оно и есть. Ничего недозволенного не было меж этими двумя, даже если Ингунн и Улав проводили летние ночи вместе…
– Я всегда верил тебе, Улав, – сказал он. – Считал, что ты бережешь свою честь…
– Чему ж тогда дивиться, неужто б я стал сидеть сложа руки и терпеливо глядеть, как сыны Туре втаптывают в грязь мою честь и предательски отнимают у меня мои права? – запальчиво сказал Улав, по-прежнему глядя другу прямо в лицо. – И я не желаю возвращаться в родные края, где всякий осмелится глумиться надо мной за глаза только потому, что я позволил этим молодцам обвести себя вокруг пальца. Ты ведь знаешь, они сговорились надуть меня с женитьбой, Колбейн и его родичи, – помнишь, как я получил назад перстень?
Арнвид кивнул. При разделе наследства Колбейн вернул Улаву те сундуки с движимым имуществом, которые Стейнфинн хранил для приемного сына. Среди прочего добра там был и перстень с печаткой, нанизанный на ленту вместе с другими кольцами. И Улаву теперь было невозможно доказать, что когда он в последний раз видел перстень, тот лежал среди собственных драгоценностей Стейнфинна.
– Сдается мне, здесь попрана и честь моего отца, – взволнованно продолжал Улав. – Неужто я дозволю чужим людям презреть его последнюю волю и обеты, кои были даны ему перед смертью!.. А Стейнфинн… Ты ведь слыхал, что он сказал; но он, видно, понимал, бедняга: в одиночку ему не переломить своих спесивых братцев. Неужто столь мало почитают память отца Ингунн и моего отца, лежащих в могилах, что не желают выполнить их заветы и поженить их родных детей, как они велели…
Арнвид долго думал.
– И все же, Улав, – негромко молвил он, – ты более не должен ходить к ней в светелку, чтобы об этом знала вся усадьба, хоть стабур и стоит на отшибе. Видит бог, не следовало мне так долго молчать, но тяжко было вымолвить хотя бы слово об этом. Да и ты ничуть не боялся выказывать мне свое презрение.
Улав не ответил – Арнвиду стало больно, когда он взглянул на него. И он сказал:
– Думается мне, Улав, раз уж так получилось у вас с Ингунн, бразды правления в здешней усадьбе следует взять в свои руки тебе.
Улав поднял на него неуверенный, вопрошающий взгляд.
– Объяви домочадцам: ты, мол, не желаешь подчиняться новым опекунам несовершеннолетней невесты, а держишься брачной сделки, которую заключили Стейнфинн с твоим отцом, и забирай свою жену. Ложись в хозяйскую постель с Ингунн и объяви, что ныне ты, ближайший родич Халварда и Йона, почитаешь себя вправе управлять их имуществом, покуда вы с Ингунн остаетесь здесь, на севере.
Улав стоял, кусая губы; щеки его горели. Поначалу совет Арнвида несказанно прельстил его. То был прямой путь избавиться от тайных ночных свиданий, унижавших его достоинство и изнурявших его плоть. Взять Ингунн за руку и дерзко отвести ее в кровать, где спали Стейнфинн с Ингебьерг, и на почетное место, где они сидели! То-то поднялся бы шум да толки среди всех этих людишек в усадьбе, которые ухмылялись за его спиной и судили его втихомолку, хотя ни разу не осмелились сказать ему хоть словечко в глаза. Но, вдумавшись в то, что ему предстоит, он утратил мужество. А всему виной их ухмылки, их мерзкие словечки. Люди в здешней округе были мастаки на это, они расхаживали с невинными рожами – не придерешься и не знаешь, как дать им сдачи, когда они обронят, словно невзначай, какое-нибудь тихое, но такое едкое словцо, которое жалит всего больнее. Сколько раз они искусно прятали в своих речах злобу, и до него не сразу доходило, над чем они смеются, когда вдруг один из них внезапно замолкал, прикидываясь равнодушным, или горячился… Чем бы Улав ни занимался здесь, в горах, он, сам того не ведая, стремился вести себя так, чтобы не было повода для смеха. И до сих пор это ему кое-как удавалось, – он и сам знал, что слуги в усадьбе все же любили и по-своему почитали его, как бывает, когда человек немногословен, но знают – он не дурак. И вскоре обычно такой уже слывет более разумным, чем кажется на первый взгляд. Пока еще ни один не осмелился сказать то, что все знали про них с Ингунн, – может, только за его спиной.
И сердце его сжалось при мысли о том, какие пойдут шутки, насмешки, когда он сам раскроет свою тайну, да еще захочет хозяйничать в здешней усадьбе, где до самого нынешнего года ходил в латниках. Ведь Улав стал постепенно по-иному смотреть на себя самого и на свое место в усадьбе Стейнфинна – он не почитал больше Фреттастейн домом, где рос, как родное дитя. Язвительные словечки запали в его душу; да и родичи Ингунн, как он заметил, его вовсе ни во что не ставили. Укоры совести и чувство стыда за все сделанное тайком заставили его ныне думать о себе как о человеке, занимающем значительно более низкое положение, чем прежде.
К тому же он так молод – все другие мужчины в усадьбе намного старше его. Он все еще не привык к тому, чтобы их с Ингунн считали совершеннолетними. И робел, думая, как ему придется признаться в сожительстве с ней – в то время как ни один взрослый мужчина не благословил его на это и не предложил ему чести быть мужем и хозяином. А без подобного обряда, казалось ему, он не может почувствовать, что по праву занимает место Стейнфинна.
– Не дело это, Арнвид. Неужто, по-твоему: хоть один челядинец или служанка в усадьбе станут меня слушаться, если я начну распоряжаться? Ну, хотя бы Грим, или же Юзеп, или Гудмунн? И неужто Далла по своей воле отдаст Ингунн ключи?
– Ингунн, пожалуй, придется довольствоваться тем, что она наденет бабью головную повязку. – Арнвид коротко хохотнул. – До тех пор, пока ты не вручишь ей ключи от Хествикена.
– Нет, Арнвид. Они боятся Колбейна, все до одного. Не дело ты мне советуешь.
– Тогда есть лишь одно средство – и, да простит меня господь, его мне следовало бы присоветовать тебе давным-давно. Езжай в Хамар и предайся в руки епископа.
– В руки Турфинна? Не думаю, что мне можно ждать от него великих милостей, – медленно сказал Улав.
– Ты можешь ждать признания своих прав, – отвечал Арнвид. – В этой тяжбе рассудить вас может только святая церковь. Вы с Ингунн вправе сочетаться брачными узами лишь друг с другом…
– А не надумает ли святой отец потребовать, чтобы мы с Ингунн стали монахом и монахиней и ушли в монастырь во искупление наших грехов?..
– Он, верно, потребует от тебя церковную пеню, раз ты взял ее в жены без оглашения с амвона и без свадебного пиршества. Но коли ты выставишь свидетелей тому, что ваша помолвка имеет законную силу – а это, надеюсь, мы сделаем, – епископ потребует, чтобы сыны Туре приняли твои предложения о почетном замирении…
– А велика ли будет польза, ежели владыка Турфинн потребует этого? – перебил его Улав. – В прежние времена Хамарскому епископу приходилось покоряться сынам Стейнфинна…
– Да, в имущественных тяжбах и тому подобном. Но, сколь ни безбожны Ивар и Колбейн, верно, уж и они не осмелятся отрицать, что, опричь ученых отцов церкви, никто не имеет права судить – является ли супружество законным или нет.
– Разве? Ну уж нет, лучше я заберу Ингунн и поеду на юг, в мою отчину…
– Не бывать этому, пока руки мои в силах держать оружие! Черт побери, Улав! Хоть я и пребывал в замешательстве столь долгое время, неужто ты думаешь, я стану сидеть сложа руки и мирно спать, покуда ты умыкаешь Ингунн из-под моей опеки… – Увидев, что Улав готов вскипеть, он сказал, словно отрезал: – Утихомирься! Я знаю, ты меня не боишься. Да и я тебя не боюсь. Но я полагал – мы с тобою друзья. Уж если тебе самому кажется, что ты не был до конца справедлив ко мне, как истинный друг, послушайся ныне моего совета – выйди с честью из этого дела… Я сам поеду с тобой к епископу, – промолвил Арнвид, заметив, что друг еще колеблется.
– Будь по-твоему. Хоть и нет у меня на то охоты, – вздохнув, сказал Улав.
– Неужто тебе больше по душе, – продолжал горячиться Арнвид, – что молва, как ныне, идет уже по усадьбе, да и по всей округе – о тебе, обо мне и об Ингунн? Разве ты не видишь, как женщины судачат и шушукаются за ее спиной; куда бы она ни пошла, они украдкой глазеют ей вслед; верно, хотят посмотреть, легка ли она еще на ногу…
– Она говорит, тут бояться нечего, – сердито пробормотал Улав. Лицо его снова залил густой румянец. – Пожалуй, Ингунн лучше отправиться с нами, – подумав, сказал он. – А не то самому епископу Турфинну будет нелегко вырвать ее из лап Колбейна.
– Да, я возьму с собой Ингунн и Туру. Неужто ты думаешь, что после всего этого я позволю Ингунн попасть в лапы Колбейну…
– Будь по-твоему, – ответил Улав, мрачно глядя перед собой.
Они покинули горы через два дня и поздно вечером прибыли в город. На другое утро девушки долго спали, а Улав сказал, что, до того как все соберутся к поздней обедне в церкви Христа Спасителя, он хочет сходить к оружейнику, забрать секиру.
Когда он вернулся на постоялый двор, все уже ушли. Улав поспешил за ними вдогонку по улице; стоял холодный погожий день, снег скрипел у него под ногами. В ясном морозном воздухе так красиво благовестили колокола, а небо нежно золотилось на юге над белоснежными цепями гор и темно-синею водой. Улав увидел своих спутников у ворот кладбища и взбежал вверх по склону за ними.
Ингунн повернулась к нему и зарделась как маков цвет. Улав заметил, что под капюшоном лицо ее, точно у молодой супруги, обрамлено белой полотняной повязкой []. Он тоже покраснел, а сердце его заколотилось – дело стало теперь нешуточное; казалось, раньше он этого не разумел. Столь молод летами и беден друзьями и родичами, он все же дерзнул упорно стоять на том, что она жена его. Ему вдруг стало ужасно стыдно идти рядом с нею, надевшей женскую головную повязку. Стройные как свечи, ни на кого не глядя, шествовали они рука об руку в гору по кладбищу.
После обеда Улав с Арнвидом отправились в епископскую усадьбу. В дороге у Улава было нехорошо на душе, не стало ему лучше и когда пришлось сидеть одному в каменной приемной палате епископа, меж тем как причетник повел Арнвида наверх, в епископскую опочивальню, к преосвященному Турфинну.
Время тянулось медленно. Улав никогда прежде не бывал в каменных хоромах [], а тут было чему подивиться. Потолок был тоже каменный, сводчатый, свет проникал лишь из небольшого застекленного оконца в щипцовой стене. Но все же было не бог весть как темно, покой побелен, а высоко-высоко, там, где обычно вешают ковры, стены расписаны яркими цветами и птицами. Очага не было, но лишь только Улав вошел в палату, следом за ним явились двое мужчин. Они внесли большую жаровню с пылающими угольями и поставили ее посреди покоя. Когда Улаву стало невмоготу мерзнуть на скамье, он подошел к жаровне и стал греть руки. Ему почти все время пришлось сидеть одному, и потому, верно, эта каменная палата ему не приглянулась; она чем-то походила на церковь и внушала робость.
Один раз в приемную палату вошли трое мужчин в дорожном платье; встав вокруг треногой жаровни, они принялись болтать, делая вид, будто не замечают юношу, сидящего на скамье. Речь шла о деле, по которому они пришли, – о праве на ловлю рыбы. Двое стариков были крестьяне откуда-то из горной округи Фагаберг, а молодой – священник, пасынок одного из крестьян. Они заставили Улава почувствовать себя вовсе юным и неискушенным – да, нелегко ему будет вынудить здесь кого-либо считаться с собой. Немного погодя пришел служка епископа и увел их с собой. Улаву хотелось бы выйти во внутренний двор епископской усадьбы, – а там было что посмотреть. Но он рассудил: пожалуй, этого делать не подобает, он должен сидеть там, где ему велели.
Наконец в приемную палату быстрыми шагами вошел Арнвид, схватил свой меч, опоясался им и сказал, что епископу надобно выехать верхом в одну усадьбу в Ванге, и он пригласил Арнвида его сопровождать. Нет, побеседовать толком о деле Улава ему еще не пришлось – все утро у епископа толпились люди. Нет, епископ почти ничего не сказал, но пригласил их обоих – и Арнвида, и Улава – погостить у него в усадьбе, и сейчас Улаву придется пойти на постоялый двор и привести сюда своего коня с их пожитками.
– Ну, а девушки? Не могут же они оставаться одни на постоялом дворе.
– Нет, – ответил Арнвид. – Они будут жить в усадьбе, внизу в городе, у двух набожных старых женщин-мирянок, передавших свое имущество монастырю, где они ныне на пожизненном содержании. И туда, верно прибудет на днях фру [] Магнхильд из Берга, сестра Стейнфинна; епископ пожелал послать ей завтра поутру грамоту с гонцом – он говорит, тебе не должно встречаться с Ингунн до тех пор, покуда эта распря не кончится примирением. Но ведь вы можете видеться в церкви и беседовать там. – И Арнвид поспешно удалился.
Улав ринулся на постоялый двор, но туда уже пришла одна из этих мирянок, и Ингунн с Турой собрались идти с нею. Ему не удалось поговорить с Ингунн, и когда она протянула ему на прощание руку, вид у нее был печальный. Но Улав успел сказать Туре, так что и сестра ее слышала: епископ, мол, принял их хорошо и выказал большую благожелательность, пригласив всех четверых быть его гостями.
Когда же Улав вернулся в епископскую усадьбу, его встретил молодой священник, который сказал: они будут contubernales [соседями по опочивальне (лат.)]. Улав понял, что это означало: ему придется спать в горнице священника. А священник был длинный, тощий, с большой костлявой лошадиной головой, и звали его Асбьерн Толстомясый. Он позвал служку, дабы тот позаботился о коне Улава, и сам показал юноше горницу на чердаке, где тот должен был спать. Потом он сказал, что ему надобно спуститься вниз к мосткам; туда нынче утром пристал корабль с товарами из Гудбрандсдалена. Может статься, Улав желает поразвлечься – пойти с ним и взглянуть на корабль. Улав охотно согласился.
Он знал: в Хествикене был богатый рыбный промысел и множество ботов – и вместе с тем уж так чудно сложилась его судьба, что ни один человек на свете не знал меньше толку в кораблях и ладьях, нежели он. Он глядел во все глаза и слушал во все уши, когда поднялся на борт грузовой шхуны; а потом, набравшись храбрости, стал расспрашивать о том да о сем. Взявшись за дело вместе со всеми, он помог разгрузить шхуну – это было куда веселей, чем слоняться без дела. Большая часть груза состояла из бочек с соленой сельдью и форелью, но были там также и бочки с дубленой кожей, уйма звериных шкур, масло и сало. Когда священник пересчитывал товары, Улав помогал ему, делая зарубки на бревне; этому он обучился еще во Фреттастейне, потому как часто помогал Гриму, который по старости считал худо.
Целый день Улав ни на шаг не отставал от Асбьерна – священника, – сопровождал его на молитву со всем церковным хором в урочное время и на вечернюю трапезу, которую Улаву велено было вкушать вместе с домочадцами епископа. А когда вечером юноша поднялся на чердак с Асбьерном и другим молодым священником, на душе у него стало много легче. Он не чувствовал себя больше чужаком в усадьбе, да здесь можно было увидеть и немало нового. Арнвид же еще не вернулся.
Но среди ночи Улав проснулся и стал вспоминать, что ему доводилось слышать об епископе Турфинне. Все же он боялся этого человека.
«Лучше погибнуть десяти мужчинам, нежели хоть одной юной девице стать жертвой насилия», – говаривал тот. А год назад в здешних селениях немало судачили об одном деле. Сыну богача приглянулась в Алвхейме дочь бедного крестьянина, но ему не удавалось соблазнить ее ни посулами, ни богатыми подарками; вот он и пришел однажды вечером по весне в поле, где девушка пахала, и хотел было взять ее силой. Отец ее меж тем чинил изгородь в лесу, на склоне холма. Он был стар и немощен, но, услыхав крики дочери, схватил колун и взбежал вверх по склону и ничтоже сумняшеся раскроил череп насильнику. Тот так и остался лежать в могиле неотомщенным: пеню за его убийство не выплатили, и родичам пришлось с этим примириться. Но как того требовал обычай, они пожелали, чтобы убийца покинул приход. Поначалу они искушали его, подкупом заставляя переселиться в другое место; когда же он отказался это сделать, родичи убитого стали стращать его и грозили сжить со свету. Тогда епископ Турфинн взял бедного крестьянина и его детей под свою защиту.
А еще было одно дело с человеком из Тунстада, которого нашли убитым на его вырубке в лесу. Вдова его и дети затеяли судебную тяжбу против другого издольщика, обвиняя его в убийстве; человек этот должен был бежать, чтобы спасти свою жизнь. А его жене и несовершеннолетним детям пришлось без конца терпеть нужду и притеснения со стороны родичей убитого. Но тут двоюродный брат убитого повинился: он-де убил своего родича – у них была распря из-за наследства. Сказывали, будто епископ Турфинн вынудил убийцу покаяться пред народом в том, что он сказал епископу на исповеди. А вынудил он его словами: мол, ни один священнослужитель не вправе отпустить ему грех, пока тот не выкажет чистосердечное раскаяние и не спасет невинных, которые ныне должны страдать за его подлое злодеяние.
Арнвид говорил, будто к бедным и обездоленным епископ был особливо ласков и добросердечен, призывая их обратиться к нему душой, как к любящему отцу. Но никогда не склонял он головы, когда ему приходилось иметь дело со своенравными и жестокосердыми людьми, будь то знать или простой люд, священнослужители или миряне. Никогда не желал он простить грех кому бы то ни было, но всякого грешника, выказавшего раскаяние и желание исправиться, принимал с распростертыми объятиями, направлял на путь истинный, утешал и брал под защиту.
Улав полагал это прекрасным, как и многое из того, что ему доводилось слышать о преосвященном Турфинне. Видно, бесстрашный был этот монах из Треннелага и знал, чего хочет. Но тогда Улаву и в голову не приходило, что настанет час, когда и ему придется отдать себя на суд епископа. Ну, а то, что Арнвид сказывал, будто для епископа все люди равны… видать, тут он хватил через край. Улав-то привык считать: человек человеку рознь; одно дело бедняк крестьянин, ни за что сгубивший соседа, а другое – Стейнфинн, отомстивший Маттиасу. Однако же ныне Улаву вряд ли пришлось бы по вкусу, ежели бы кто-либо счел, будто он просит у епископа защиты своих прав от посягательств на них рода Стейнфинна, потому как… потому как он словно бы худородный рядом с ними. К тому ж еще епископ Турфинн слыл человеком столь строгой, непорочной жизни… Всем другим Улав мог сколь угодно твердить: то, что было между ним и Ингунн летом, – в какой-то мере супружество. Но сам-то он так не думал…
На другое утро он снова сидел в малой приемной палате и ждал. Палату называли малой, потому что рядом находилась большая палата, или трапезная. Двери между ними не было; на все покои в каменном доме имелась лишь одна дверь, да и та вела во внутренний двор.
Улав сидел уже довольно долго, как вдруг вошел моложавый человек невысокого роста в серовато-белой монашеской рясе, чуть иной, нежели одеяние братьев-проповедников. Монах закрыл за собой дверь во двор и быстро подошел к Улаву – юноша тут же поспешно вскочил и преклонил колено; он вдруг понял, что это, должно быть, и есть Турфинн. Когда епископ протянул ему руку, Улав смиренно поцеловал большой камень его перстня.
– Добро пожаловать к нам, Улав, сын Аудуна! Жаль, мне пришлось отлучиться из дому вчера, когда ты приехал, но я надеюсь, домочадцы мои радушно приняли наших гостей?
Улав разглядел: епископ был уже не молод – венчик его редких волос отливал серебром; лицо было узкое, морщинистое, а кожа почти такая же серовато-белая, как и ряса. Однако же он был строен, и все движения его на редкость легки – ростом он едва сравнялся с Улавом. Невозможно было отгадать, сколько ему лет: когда епископ улыбался, он выглядел вовсе не старым; его большие желтовато-серые глаза светились, но на бледных узких губах лежал лишь слабый отблеск улыбки.
Улав пробормотал слова благодарности и стоял, смущенно потупившись. Ревностный служитель церкви, епископ оказался совсем иным, нежели он ожидал. Улав смутно припомнил, как ему довелось видеть прежнего епископа – человека, который заполнял всю горницу своим громким голосом и дородным телом. Но он полагал, что и этот епископ – тщедушный, с серебристыми седыми волосами – также заполнял всю каменную палату, но только по-иному. Когда преосвященный Турфинн сел и пригласил Улава сесть рядом, тот робко опустился на скамью на почтительном расстоянии от епископа.
– Было бы не худо, когда бы ты просидел здесь спокойно часть зимы, – сказал епископ Турфинн. – Ты, как я слышал, из Викена, и все твои сородичи живут далеко, кроме семейства из Твейта, что в Сулейаре. Потребуется время, дабы получить от них ответ, какое свидетельство дадут они в этом деле. Не знаешь ли ты, они отказались опекунствовать над тобой по праву?
– Отец мой желал этого, владыко… Видимо, он так распорядился.
– Да, да! Но он, верно, говорил об этом со своими родичами? Не знаешь, получал ли Стейнфинн что-нибудь на твое содержание вместо них?
Улав молчал. Его дело оказалось не столь простым – с недавних пор он это понял. Никаких денег на его содержание Стейнфинн, сколь Улаву известно, не получал.
– Я ничего об этом не знаю – я не сведущ в законах; никто меня ничему подобному не обучал, – упавшим голосом сказал Улав.
– Да и немудрено! Но мы должны разузнать об опекунстве, Улав, и прежде всего – приложил ли ты руку к этому походу с убийством и поджогом, а также сопровождал ли ты Стейнфинна как будущий зять или же как человек, живущий у него на хлебах. Колбейн и его родичи раздобыли себе ныне охранную грамоту, однако же ты в ней не поименован. Об этом деле я переговорю с окружным наместником, дабы обезопасить тебя здесь, в городе. Но надо еще разобраться: что означают слова Стейнфинна, сказанные им перед смертью. Желал ли он, как свидетельствует Арнвид, выдать за тебя свою дочь? Был ли Стейнфинн в то время опекуном твоим или же над тобой, как и ныне, опекунствовали твои родичи?
– Думаю, – покраснев, сказал Улав, – что я и сам стал уже совершеннолетним. И раз Ингунн была обручена со мной по закону, я и взял ее к себе как жену.
Епископ покачал головой.
– Неужто ты думаешь, что вы, двое малых детей, обрели какие-либо законные права оттого, что легли в брачную постель самовольно, без благословения родичей и без оглашения с амвона? Вы сами взяли на себя обязательство, поскольку полагали: вы связали себя законными узами, – и теперь приговорены, когда не желаете приять на себя смертный грех, жить вместе, покуда смерть вас не разлучит, либо жить врозь, ежели нам не удастся примирить опекунов Ингунн с твоими. Но, женясь самочинно, ты не стал совершеннолетним, и опекуны твои не вправе требовать тебе какого-либо приданого, прежде чем ты не упадешь в ноги сынам Туре и не уплатишь им пеню. И вряд ли они пожелают дать тебе за Ингунн, дочерью Стейнфинна, весьма богатое приданое, какое мог бы потребовать человек твоего положения за женой в иных обстоятельствах. Подобная забава может тебе дорого обойтись, Улав: придется заплатить пеню церкви за то, что ты сыграл свадьбу втайне, ибо церковь запрещает поступать так всем своим детям; ведь брачные сделки должны заключаться явно, благопристойно и разумно. Иначе слишком много молодых людей свершали бы то, что свершил ты; ныне ты и эта женщина связаны друг с другом вашей клятвой пред богом, но ни один человек не связан клятвой предоставить тебе какие-либо льготы или же оказать поддержку. Ибо ни один человек не был свидетелем того, как ты связал себя с Ингунн, и не давал клятву ни тебе, ни за тебя.
– Владыко! – сказал Улав. – Я думал, вы защитите наши права – коли сами рассудили, что мы связаны клятвой верности, которую дали друг другу…
– Кабы ты обратился к суду церкви, чтобы решить, законна ли ваша помолвка, как только понял, что дядья девицы желают затеять распрю, – ты бы избрал верный путь. Ты бы мог потребовать от моего официала [], господина Аринбьерна Сколпа, запретить Колбейну под угрозой отлучения от церкви обручать Ингунн с другим человеком до тех пор, пока не выяснится, имеешь ли ты право на эту женщину.
– А стал ли бы Колбейн считаться с этим?..
– Гм! Это-то ты, стало быть, все же знаешь. Законам ты не обучался, но беззакония видел… – Епископ положил руки на колени под епитрахиль. – Не забывай, у Колбейна с Иваром теперь такое на совести с этим старым делом, что, может статься, они поостерегутся бросаться вперед очертя голову, дабы навлечь на себя еще и изгнание…
– Я думаю, сговор этот законный, – снова взялся за свое Улав, – раз ее отец и мой ударили по рукам, пообещав девушку мне в жены.
– Нет, – епископ покачал головой. – Как я тебе уже сказал, ты принял ныне грехи и обязанности, но не обрел никаких прав. Обратись ты к господину Аринбьерну с этой судебной тяжбой, пока девушка была еще невинна, ты бы выиграл куда больше, нежели ныне. Тут одно из двух: либо сынам Туре пришлось бы отдать тебе и жену, и все ее имущество, либо вы с ней расстались бы и были вольны заключить каждый новую брачную сделку. Ну, а ныне дела таковы, сын мой: мы должны молить бога помочь тебе, дабы ты, когда войдешь в зрелый возраст, не раскаялся в один прекрасный день, что по слепоте своей и во тьме кромешной связал себя по рукам и ногам еще прежде, чем вышел из младенчества.
– Вовек не настанет такого дня, – горячо сказал Улав, – когда бы я раскаялся в том, что не дозволил Колбейну, сыну Боргхильд, обманом отнять у меня принадлежащее мне по праву!..
Епископ испытующе поглядел на него, а Улав продолжал:
– О владыко!.. Да Колбейн все равно захотел бы порушить эту сделку, не мытьем, так катаньем! Это я точно знаю! – И он рассказал про перстень, которым их обручили.
– А уверен ты, – спросил господин Турфинн, – что не сам Стейнфинн положил перстень обратно в твой ларец перед смертью? Он мог подумать: так будет надежнее, так ты вернее получишь назад свое добро, которое он держал для тебя на сохранении.
– Нет, перстень положил туда не Стейнфинн, я видел перстень в день его смерти; тогда он лежал в ларце, где Стейнфинн прятал самые драгоценные украшения – свои и детей.
– А что, сам Стейнфинн достал этот ларец, он показывал его тебе?
– Нет, это сделал Арнвид.
– Гм! Тогда похоже на то, будто Колбейн… – Помолчав немного, епископ повернулся к Улаву. – При том, как ныне обстоят дела меж вами – юношей и девушкой, лучший выход был бы… я не говорю, что это выход безупречный, но все же лучший… пусть бы твои и ее родичи дали согласие на заключение этого брака по законам страны – и вы бы получили право владеть друг другом и всем тем имуществом, которое принесете один другому. А коли вы разлучитесь, жизнь станет для вас весьма тяжкой, и, поддавшись соблазну, вы навлечете на себя грех куда более страшный, нежели ваше первое грехопадение. Но ты, верно, и сам понимаешь: ежели нам даже удастся привести свидетелей законности твоей помолвки, сыны Туре смогут выставить тебе такие условия примирения, что после этой женитьбы ты станешь много беднее, чем до нее.
– Мне все едино, – строптиво сказал Улав. – Слово, которое дали моему отцу, не должно быть нарушено из-за того, что он умер. Ингунн я увезу домой, даже если придется взять ее в одной рубахе…
– Ну, а эта юная Ингунн, – тихо спросил епископ, – ты уверен, что у нее те же помыслы, как и у тебя, и она охотнее желает держаться старого брачного уговора, нежели быть отданной другому мужу?
– Ингунн думает как и я: мы не должны противиться воле наших отцов из-за того, что их нет в живых, а чужие люди желают умалить их право самим распоряжаться судьбою своих детей.
Епископ Турфинн еле удерживался от улыбки.
– Стало быть, вы, двое малых детей, тайком забрались в брачную постель из послушания отцам?
– Владыко! – снова залившись краской, негромко молвил Улав. – Ингунн и я – сверстники и с малых лет воспитаны как брат и сестра. С тех пор, как мне пошел седьмой год, я живу вдали от всех моих родичей. А когда и она потеряла мать с отцом, то прилепилась ко мне. Тут-то мы и уговорились не дозволить ее родичам разлучить нас.
Епископ медленно кивнул; Улав горячо продолжал:
– Владыко… мне казалось, будет величайшим оскорблением памяти моего отца и глумлением надо мной, ежели я уеду без невесты из Фреттастейна, где нас добрый десяток лет почитали обрученными. К тому же я думал и о том, что в родные края, где у меня нет знакомцев, лучше приехать с женой, с которой я в дружбе сызмальства.
– Сколько тебе было годов, когда ты потерял родителей, Улав? – спросил епископ.
– Семь лет было мне, когда умер отец. Матушки я, наверное, лишился в час своего рождения.
– Да, моя-то матушка еще жива. – Господин Турфинн немного помолчал. – Ты благоразумен, не желая терять подругу детства.
Он поднялся, и Улав тотчас вскочил на ноги. Епископ сказал:
– Ведомо ли тебе, Улав, что ты, как и всякий христианин, не лишен ни матери, ни друзей. У тебя, подобно всем нам, есть могущественнейший брат, Христос, а царица небесная, его матерь, тебе матушка; и жена, породившая тебя на свет, сейчас, верно, у божьей матери, в ее чертогах… Я всегда полагал, что владычица наша Пресвятая Мария более всего молит сына своего за детей, которые вырастают без матери здесь, в юдоли земной, нежели за всех нас грешных. И ни один человек не должен забывать, кто суть наши самые близкие и самые могущественные родичи. И тебе было бы легче, ежели бы ты помнил об этом. Ты бы не впадал столь легко в соблазн и не забывал, сколь великой родственной силой ты владеешь в лице бога-миротворца, раз у тебя нет кровных братьев и родичей, кои могут толкнуть тебя к лихим делам и научить спесивости либо подстрекать к мести и раздорам. Ты еще молод годами, Улав, а люди уже втянули тебя в убийство, да и сам ты запутался в сетях распрей и тяжб. Да пребудет с тобою господь, дабы ты жил в мире, когда станешь сам себе господин.
Преклонив колено, Улав поцеловал на прощание руку епископа. Тот, взглянув на его склоненное лицо, слегка улыбнулся:
– А ты с норовом, как погляжу! Да охранит тебя господь и милосердная матерь божья от жестокосердия!
Подняв руку, он благословил Улава. Уже подойдя к двери, преосвященный Турфинн, обернувшись, снова улыбнулся:
– Да, забыл поблагодарить тебя за помощь. Мой Асбьерн, по прозванию Толстомясый, сказывал, что ты изо всех сил старался принести пользу в усадьбе. Спасибо тебе за это!
Лишь вечером, уже засыпая Улав вдруг почувствовал, как в его душе словно пронеслась буря: ведь про себя и Ингунн он сказал епископу неполную правду. Но он тотчас отогнал эту мысль – теперь у него не было охоты думать о нынешнем лете и об осени, о вечерах в ее светелке и обо всем прочем.
Улав прижился в епископской усадьбе, и с каждым днем ему все больше нравилось пребывать здесь среди одних мужчин; все они были старше его, и у всех была своя урочная работа; они справляли ее всяк в свое время. Куда бы ни пошел Асбьерн Толстомясый, Улав следовал за ним по пятам. В чердачной горнице, где ночевали Улав с Арнвидом, они жили вчетвером; кроме Асбьерна, который был значительно старше, там обитал еще один молодой священник – лет около тридцати, он учился вместе с Арнвидом в церковной школе. Арнвид ходил в церковь и пел в хоре с церковным причтом; он раздобыл книгу, по которой учился еще школяром [], и, отдыхая после дневной трапезы, с удовольствием углублялся в нее. Сидя на краю кровати, он читал первые главы «De arte grammatica» ["О грамматическом искусстве" (лат.)]. Улав лежал и слушал: чудно, сколь много всяких названий было у этих старых римлян для обозначения только одного понятия – взять хотя бы море! В конце книжки было несколько страниц, предназначенных для упражнения в навыках письма. Арнвид забавлялся, списывая с книги старинные буквы и изречения. Но работать на чердаке было холодно, к тому же он уже был не столь искусен в письме, как в детстве. И однажды он написал под конец: «Est mala scriptura quia penna non fuit dura» [сочинение плоховато – перо виновато (лат.)]. Но когда Арнвид, отложив книгу, вышел, Асбьерн-священник взял ее и вывел на полях: «Penna non valet dixit ille qui scribere nescit» [перо негоже, – говорит тот, кто писать не может (лат.)]. Улав улыбнулся, узнав, что означают эти слова.
Асбьерн Толстомясый отправлял богослужение рано утром, и Улав чаще всего ходил с ним во храм, но в будни священник появлялся там нечасто. Асбьерна, по большей части, освобождали от пения в хоре, и он читал молитвы по книге там, где ему приходилось бывать по должности. У него было немало дел с доходами и расходами епархии; он принимал товары в счет десятины [] и кортомные деньги [], беседовал с прихожанами. Он научил Улава разбираться в товарах и знать им цену, а также как их лучше складывать и хранить; он разъяснял Улаву правила купли и продажи, закон десятины и наставлял его в пользовании аспидной доской для счета. Мьесен еще не сковался льдом в здешних краях, так что люди плыли на веслах и на парусах в торговый город. Асбьерн-священник много раз брал с собой Улава в ближние поездки. Он откупил у юноши две пряжки, и теперь у Улава впервые в жизни завелись в кошеле деньги.
Из-за множества дел ему не часто доводилось видеть Ингунн. Он держал слово, данное епископу, и не искал с нею встреч, кроме как в церкви; но туда она приходила редко, да и то на одну из самых поздних служб, а Улав охотнее ходил на ранние. Арнвид частенько наведывался в усадьбу, где жили дочери Стейнфинна. От него-то Улав и услышал, будто фру Магнхильд не очень жаловала племянницу; она говорила, что Ингунн дозволила себя обольстить, а Ингунн, распалившись, якобы отвечала тетке гневливо. Преосвященный же Турфинн весьма ласково беседовал с Ингунн и Турой – он послал за ними однажды. Но в тот день, когда девицы гостили в епископской усадьбе, Улава не было дома – они с Асбьерном ездили по делам на остров Хельгеей.
Улаву и Ингунн не удавалось даже поговорить как следует в те разы, когда они встречались в церкви, а потом он провожал ее чуть-чуть по склону к усадьбе, стоявшей у самой церкви Воздвиженья. Но он и сам рассудил: так-то оно лучше. Порой случалось ему вспоминать о том, каково это – держать ее в объятиях, какая она нежная и мягкая, теплая да ласковая. Но он отгонял от себя подобные мысли – теперь не время для них. Впереди их ожидали долгие годы, когда они станут жить вместе как добрые, любящие супруги. Он был уверен, что епископ Турфинн поможет ему отстоять свои права.
К тому же Улав вовсе не желал думать о жизни, которую вел последние месяцы. Теперь, когда он оглядывался назад, жизнь эта представлялась ему на редкость диковинной и даже неправдоподобной. Ночи в светелке с Ингунн в кромешной тьме. Все его чувства тогда, кроме зрения, были обострены до крайности, да и было так темно, что он вполне мог быть слепым. Весь день он потом ходил сонный и вялый, чувствуя лишь напряженный страх перед смутной угрозой, нависшей над ним; и в голове у него была какая-то пустота, шум да круженье. Где-то в самой глубине души он ощущал вечное беспокойство – даже не отдавая себе отчета, отчего как раз сейчас мучает его совесть, он знал: что-то неладно, и это что-то вскорости напомнит о себе. Даже наедине с Ингунн он не мог до конца забыться. И тогда он становился несколько нетерпим к ней – ведь ее, казалось, никогда не терзали ни страх, ни сомнения; и он уставал от Ингунн; она вечно требовала, чтоб он был весел, игрив и без конца ласкал ее.
И теперь он ничуть не печалился из-за того, что вынужден некоторое время вести жизнь, в которой нет места женщинам и тайной любви.
Самого епископа Улав видел не часто. Насколько дозволял ему служебный долг, преосвященный Турфинн жил согласно уставу монашеского ордена, в который вступил в дни юности. Его опочивальня находилась над трапезной, там он работал, читал в урочный час свои молитвы и чаще всего трапезничал. Из этого покоя вела лестница вниз, в часовню, где епископ отправлял службы по утрам, а с крытой галерейки перед горницами верхнего жилья в каменном доме крытый же переход вел в один из приделов церкви Христа Спасителя. Однако же в епископской усадьбе было немало людей, которым не очень-то нравилось, что над ними владычит тощий монах. Прежний епископ Гильберт жил точно вельможа, но это не мешало ему быть праведным священнослужителем и ревностным духовным пастырем. Асбьерн говаривал, что хотя новый епископ ему по душе, прежний был несравненно лучше: епископ Гильберт был человек веселый, великий знаток саг, смелый наездник и доблестный охотник.
Улав же думал, что ему не доводилось видеть человека, который бы красивее и свободнее сидел на коне, нежели преосвященный Турфинн. И дом его велся по всем статьям, как у богатых вельмож, хотя сам епископ жил по-монашески; всякого гостя привечали и потчевали в усадьбе сверх меры радушно и богато, каждый служитель получал доброе пиво по будням и хмельную брагу по святым праздникам. На трапезу же в епископской приемной палате подавали вино, и когда преосвященный Турфинн изволил откушивать с гостями, коих он особо желал почтить, он приказывал ставить к своему прибору большую серебряную чару. И пока шла трапеза, монах-виночерпий должен был стоять подле его почетного места и наполнять чару, лишь только епископ подавал ему знак. Сколь вежественным казался Улаву епископ, когда тот брал в руки чару, пригублял ее, кланяясь с чарующей учтивостью тому, за чье здоровье пил, и приказывая всякий раз поднести чару гостю, коего желал почтить!
В тот вечер, когда в усадьбе был Туре Бринг из Вика, Улав удостоился чести пить с преосвященным Турфинном: после вечерней трапезы епископ приказал позвать Улава с того места, где он сидел, много ниже епископского; юноше велено было выйти вперед и встать перед епископским креслом. Преосвященный Турфинн поднес чару к губам, а после протянул ее Улаву; блестящая серебряная чара показалась юноше ледяной, а вино на дне ее – почти изумрудным. Крепкое, кислое, оно обожгло Улаву нутро, но было все же вкусное и свежее – напиток истинных мужей. А потом вино разгорячило его удивительным праздничным теплом. Он покачал головой, когда епископ Турфинн, улыбнувшись, спросил:
– Может, ты больше любишь мед, Улав?
Потом он осведомился, какова показалась ему нынче служба в церкви – утром было праздничное богослужение и крестный ход, – а после предложил Улаву еще выпить.
– Ты, верно, рад? Думается, мы можем быть довольны свидетельством Туре из Вика.
Епископ не смог ничего толком узнать у фру Магнхильд – она не пожелала сказать о том, что все же произошло на тинге в тот раз. Да, она, разумеется, знала: брат ее подумывал о женитьбе Улава, сына Аудуна, на одной из своих дочерей – по крайней мере некоторое время, – однако же никогда не считала дело решенным. Но Туре из Вика сказал, что уверен в этом: Стейнфинн и Аудун твердо договорились в тот вечер поженить своих детей. Они ударили по рукам, и сам Туре, по обычаю, разнял их руки; он назвал также трех или четырех свидетелей этого рукобитья, и, насколько ему известно, они еще живы. Каков был уговор о порядке распределения имущества в этой брачной сделке, Туре не ведал, но слышал, как отцы детей толковали об этом день-другой спустя; он вспомнил еще, что Аудун, сын Инголфа, и думать не желал о совместном владении имуществом Улавом и Ингунн – на равных началах, – ежели Стейнфинн не приумножит столь же изрядно приданое дочери.
– Сын мой будет много богаче, вот так-то, Стейнфинн, – молвил Аудун.
Во второй половине адвента [] Арнвид поехал ненадолго домой, в свою усадьбу в Эльфардале, и Улав отправился с ним. Улав не бывал там с малолетства. Ныне он расхаживал по усадьбе как друг и ровня хозяина, оглядывался окрест понимающим взглядом и судил о тех или иных вещах, будто человек, у которого и у самого немало хлопот с собственным имением. В усадьбе Арнвида всем заправляла его мать; она приняла Улава с распростертыми объятиями, так как он порушил замыслы Колбейна о замужестве Ингунн, а хозяйка Эльфардала горячо ненавидела Колбейна и тех детей, что шурин ее прижил с полюбовницей, Хиллебьерг, – хозяйка была женщина горделивая и красивая, невзирая на свои преклонные годы, но между ней и сыном чувствовалась какая-то холодность.
Трое детей Арнвида были белокурые, пригожие собою мальчуганы.
– Они похожи на свою матушку, – сказал Арнвид.
А Улав с радостью думал, что когда приедет домой в Хествикен, он сам станет хозяином.
Перед рождеством друзья уехали в город; Арнвид хотел провести там праздник.
Назад: 7
Дальше: 9