Книга: Улав, сын Аудуна из Хествикена
Назад: 8
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ИНГУНН, ДОЧЬ СТЕЙНФИННА

9

Вечером в канун рождества Улава позвали наверх к епископу.
В опочивальне епископа, на аналое в глубокой оконной нише горела свеча, – маленькая, каменной кладки горница-келья казалась при слабом свете теплой и уютной. Здесь не было никакой домашней утвари, кроме сундука с книгами да скамьи вдоль стены; епископ спал на этой скамье и трапезничал там же. Он не признавал ни кровати, ни стола. Но в его покое стоял низкий стул, на котором мог сидеть писец, держа на коленях доску, когда епископ диктовал ему грамоты. В прошлые разы, когда Улав бывал у епископа, он по приглашению святого отца сидел на стуле, и ему нравилось присаживаться у колен епископа; тогда разговаривать с ним было так же просто, как с родным отцом.
Но нынче вечером преосвященный Турфинн лишь подошел к нему и остановился, спрятав руки под епитрахиль.
– Сыны Туре приедут сюда на тринадцатый день; я призвал их, и они обещали явиться. Ныне мы, бог даст, положим конец этой тяжбе.
Улав молча поклонился, внимательно глядя на епископа. Сжав губы, преосвященный Турфинн несколько раз кивнул головой.
– По правде говоря, сын мой, они, сдается, не очень-то жаждут примирения. Они говорили моим людям, что я, мол, получил с тебя пеню, долю за поход с убийством и дозволил посещать богослужения. Они желали бы, чтоб я отпустил и им грехи пред рождеством, но и об этом мы также потолкуем при встрече. Да, вот так-то! Но ты, верно, понимаешь – они гневаются, ибо я принял тебя не как разбойника с большой дороги и совратителя… – Он гневно хохотнул.
Улав ждал, глядя на епископа.
– Ты порушил закон, от этого не уйти; но ты молод и живешь вдали от родичей, кои могли бы тебя защитить, а эти убийцы и разбойники, жаждущие урезать права двух сирот… Ты, верно, не утратишь присутствия духа, – сказал епископ, легонько ударив Улава по плечу, – ежели будешь вынужден склонить голову пред дядьями Ингунн. Ты ведь знаешь, сын мой, что погрешил против них. Но несправедливость от них тебе терпеть не придется, ежели я смогу помешать им.
– Как прикажете, владыко, – явно удрученно сказал Улав.
Епископ взглянул на него и еле заметно улыбнулся.
– Тебе, видно, это не по нраву – то, что придется согнуть хребет, – нет, нет. Коли ты собираешься нынче в церковь, можешь пройти туда через верхнюю галерею.
Кивнув, епископ Турфинн протянул руку для поцелуя – в знак того, что беседа на сей раз окончена.
Братья святого креста как раз отправляли вечернее богослужение. Постелив на пол меховой плащ, чтобы было мягче, и закрыв шапкой глаза, дабы собраться с мыслями, Улав встал на колени в углу. Весь он был натянут как струна, но все-таки хорошо, что дело вот-вот разрешится. Его томило желание положить конец неведению об их участи. Это было все равно что брести в темноте по дороге, каждую минуту спотыкаться и увязать обеими ногами в илистом болоте. Этого он боялся, а не Колбейна и других. Придет конец всему двусмысленному и полулживому – всем этим бесчинствам, и тяжба с родичами Ингунн будет завершена. Скоро ему минет семнадцать лет. Улаву по душе было ощущать себя вожаком в каком-либо деле. И он чувствовал, будто все кости его окрепли за недели, проведенные в епископской усадьбе, после всех этих праздных лет во Фреттастейне, прожитых в играх с детьми, среди ленивых челядинцев и сплетниц служанок. Чувство уважения к себе росло в нем с каждым днем, который он проводил здесь – без женщин, без пустой болтовни, с одними лишь взрослыми мужчинами. От них он немалому научился, и им всецело предался со страстным желанием юности знаться с людьми, равными себе, а также с теми, кто тебя выше. Душу Улава согревала мысль, что его помощь приносила большую пользу Асбьерну и что епископ Турфинн взыскал его своей отеческой милостью.
Помолившись, Улав сел в углу, дабы прослушать псалом. Он сидел и думал о том, что Асбьерн Толстомясый поведал ему намедни об искусстве счета – о том, как сущность божья открывается в сущности чисел благодаря заключенным в них закону и порядку. Арифметика, думал он, до чего красиво звучит это слово… а то, что священник изложил о взаимодействии чисел, – как они умножаются и делятся одно на другое по каким-то своим таинственным и нерушимым законам! Это все равно что заглянуть в царствие небесное: на золотых цепях ряда чисел была подвешена вся вселенная – и ангелы, и духи воспаряли ввысь и низвергались ниц, будто на качелях. И сердце Улава взмывало и падало в страстной тоске по тому, чтоб и его жизнь покоилась в руце божьей подобно золотой цепи – и чтоб ему не обмануться в счетах с жизнью. Наверняка так оно и будет, когда бремя, что тяготит его, сгинет, словно неверная зарубка на палочке для счета.
Полуночная служба в сочельник – ангельская служба; Улаву казалось – красивее ничего на свете нет. Весь огромный простор церкви скрывался во мраке, но на хорах вокруг алтаря точно стена живых огней горело великое множество свечей, больших и малых. Мягко и тускло поблескивал шитый золотом шелк, светилось белое полотно; все священники были облачены этой ночью в праздничные ризы из шелковой ткани, затканной золотом. Певчие же были одеты в белые полотняные стихари; стоя вокруг больших книг, со свечами в руках, они пели псалмы. Среди них был и Арнвид, сын Финна, и множество других досточтимых мужей из окрестных приходов, которые обучались в дни юности в церковной школе. Вся церковь была напитана запахом ладана, оставшимся от вечернего крестного хода, и серые благоухающие тучи по-прежнему курились над алтарем. Когда же весь хор мальчиков и мужчин запел великую «Gloria» ["Слава" (лат.)], казалось, будто ангелы в ночном мраке под сводами подхватили эти звуки и запели вместе с хором.
Лицо епископа Турфинна, сидевшего в своем кресле в златом облачении, с митрой на голове и посохом в руках, белело, будто алебастр. Тут зазвонили разом во все колокола, и те, кто до того стоял или сидел, преклонили колена, и, затаив дыхание, ожидали чуда, что нынешней ночью совпало с пришествием Христа в мир людей. Улав ждал, исполненный страстной тоски; его молитва слилась воедино с жаждой справедливости и духовного очищения.
Он заметил, как на женской стороне мелькнула Ингунн, но не вышел за нею следом после богослужения, когда увидел, что она уходит. Пока хор пел «Lauda» ["Хвала" (лат.)], он отыскал себе местечко на подножии одной из колонн и, закутавшись в свой подбитый мехом плащ, коченея от холода и время от времени подремывая, просидел там до тех пор, пока священники не сошли с хоров.
На церковном холме по другую сторону кладбища еще светился красным светом догорающий огромный костер из факелов, которые прихожане побросали в одну кучу, когда пришли в церковь. Улав подошел к костру погреться. Проведя немало часов в церкви, он замерз и беспрестанно зевал. Снег растаял уже далеко вокруг, обнажив землю, но черно-багровые уголья все еще пылали нестерпимым жаром. Вокруг костра толпилось множество людей. Улав увидел Ингунн, стоявшую к нему спиной; она была одна. Он подошел к ней и поздоровался. Девушка повернула к нему голову, и отсвет костра окрасил пурпуром белую полотняную повязку, которая выглядывала из-под шлыка ее плаща. Она по-прежнему казалась ему немного чужой в этом женском одеянии – он никак не мог взять в толк, зачем ей понадобилось расхаживать по городу в таком старообразном и важном виде. Впрочем, ведь и сам он взвалил себе на плечи тяжкое не по годам бремя, дабы утвердить свои права, добиться справедливости и быть поверстанным в совершеннолетние.
Они поздоровались за руку, поздравили друг друга со светлым праздником. Потом немного потолковали о погоде; было не очень холодно, но пасмурно, кое-где мелькали звезды, правда, редкие, ведь небо чуть заволокло туманной дымкой оттого, что по эту сторону озеро еще не стало.
К ним подошла Тура, и Улав, поздоровавшись, поцеловал ее. Теперь он не осмеливался поцеловать Ингунн, когда они встречались, – она была ему слишком близка и вместе с тем страшно далека, так что он не мог уже приветствовать ее, как подобало сводному брату.
Завидев каких-то знакомцев, Тура тут же отошла к ним. Ингунн почти все время молчала и глядела в сторону. Улав подумал: пожалуй, ему лучше уйти, – верно, нехорошо, что они стоят тут вдвоем. Тогда она протянула руку и как-то робко дотронулась до его плаща.
– Может, проводишь меня и мы потолкуем?
– Пожалуй… Ты пойдешь на южный конец?
Улица кишела людьми; закутанные в тяжелые шубы, они казались кулями, темневшими на белом снегу. Люди двигались в глубь темной улицы, спеша передохнуть немного в своих домах перед заутреней. Снежные сугробы нависали на крышах домов, изгородях и деревьях, стены же и ветви были голые и казались беспокойными черными пятнышками в этой снежной ночи. Рождественская тьма сгустилась над маленьким городом, и люди, конные и пешие, все спешили, словно испуганные тени, торопясь войти туда, где открывалась дверь и слабые отблески света падали на снежные сугробы туна и улицы. Из дымовых отдушин на крышах вился дымок, да и пахло дымом – женщины всюду повесили над очагом котелки, в которых варилась еда для рождественской трапезы. Из настежь открытых порталов церкви Воздвиженья снопы света падали на снег – сюда притащилось несколько старцев из богадельни: снова должно было начаться богослужение.
Увязая в снегу, Улав с Ингунн пошли по узкому проулку за церковью. Здесь им не встретилось ни души; под деревьями было вовсе жутко, а идти – трудно: снег был почти не утоптан.
– Не чаяли мы, когда проходили здесь летом, что нам придется столь тяжко, – вздохнув, сказала Ингунн.
– Да, откуда нам было знать…
– А ты не зайдешь в дом? – спросила она, когда они стояли на туне. – У нас все собирались в церковь Воздвиженья…
– Зайду, конечно!
Они вошли в горницу. Темно здесь было – хоть глаз выколи, но Ингунн разгребла угли в очаге и подложила дров. Плащ она сняла, и, когда, встав на колени, раздувала огонь, ее белая головная повязка спустилась на плечи и на спину.
– Здесь спим мы с Турой, – сказала она, не оборачиваясь. – Я обещала сварить мясо к их приходу… – Она подвесила котелок на крюк. Улав понял, что они в приусадебной поварне – повсюду была расставлена кухонная утварь. Ингунн – тоненькая, высокая и юная, в темном платье и в белой головной повязке – торопливо сновала взад и вперед при свете огня. Она словно играла в какую-то выдуманную, неправдоподобную игру. Сидя на краю кровати, Улав наблюдал за нею; он не знал, о чем говорить; к тому же ему так хотелось спать.
– Не пособишь мне? – спросила Ингунн, нарезая мясо и сало в деревянной посудине, стоявшей на широком плоском камне [] у очага. Это был кусок лопатки, который ей никак не удавалось разделать ножом. Улав отыскал маленький топорик, надрубил кость и переломил ее пополам. Пока они этим занимались, Ингунн, стоя на коленях у очага с висевшими над ним котелками, шепнула ему:
– Что это ты все молчишь, Улав? Тебе невесело?
В ответ он только покачал головой, и тогда она шепнула еще тише:
– Мы так давно не оставались вдвоем. Я думала, ты этого хотел?..
– Сама знаешь… Слыхала, твои дядья явятся сюда на тринадцатый день? – спросил он. Тут ему пришло в голову, что она может принять его слова за ответ на свой вопрос: весело ему или нет. – Тебе нечего бояться, – твердо сказал он. – Мы не должны их бояться.
Ингунн поднялась на ноги и стояла, не сводя с него глаз; потом, приоткрыв рот, глубоко вздохнула и сделала движение, словно хотела броситься к нему. Улав выставил вперед перепачканные салом и рассолом руки.
– Иди ко мне… можешь вытереть руки о покрывало. – Она чуть подвинула котелок. – Мы можем ненадолго прилечь, покуда мясо не сварится.
Улав стянул сапоги и расстегнул застежки плаща. Потом он лег на кровать рядом с ней и прикрыл плащом их обоих. Она тут же тесно прильнула к нему, прижавшись пылающим лицом к его щеке – ее дыхание щекотало ему шею.
– Улав… ты ведь не позволишь им увезти меня с собой и разлучить нас?
– Нет. Да и прав у них таких нет. Но ты ведь знаешь, что Колбейн потребует немалого, чтобы замириться со мной.
– Так это оттого, – прошептала она и еще теснее прижалась к нему, – ты ныне стал меня меньше любить?
– Я люблю тебя по-прежнему, – пробормотал он хриплым голосом, пытаясь на ощупь просунуть руку ей под голову, но мешала повязка.
– Может, мне снять ее? – с готовностью прошептала Ингунн.
– Не надо, после будет хлопотно снова повязывать.
– Вот уже скоро месяц… как мы с тобой почти не видимся, – жалобно прошептала она.
– Ингунн… я ведь желаю тебе только добра, – взмолился он, спохватившись в тот же миг, что эти слова он уже однажды сказал ей, только не мог вспомнить, когда именно. «Она вовсе рехнулась, – подумал он, чувствуя себя глубоко несчастным, – только и достает у нее ума, чтоб соблазнять меня…»
– Но ведь… я так истосковалась по тебе, Улав. Эти старушки добры ко мне, ничего не скажешь, да мне все равно охота быть с тобой…
– Верно. Но… Нынче святая ночь… Нам ведь скоро опять надобно идти в церковь к заутрене… – Лицо его в темноте залилось краской стыда. – Об этом и думать-то грешно!..
Он быстро поднялся в темноте, поцеловал ее веки и почувствовал, как трепещут и шевелятся под его губами глазные яблоки; на глаза ее навернулись слезы и омочили его рот.
– Не печалься, – умоляюще прошептал он.
Затем отодвинулся подальше, на самый край кровати, и, повернувшись лицом к очагу, стал смотреть на огонь. Терзаясь душой и телом, он лежал и прислушивался: не шевельнется ли она, не заплачет ли. Но она лежала тихо, как мышь. Под конец он услыхал, что она заснула. Тогда он поднялся, натянул сапоги и взял свой плащ, закутав ее в меховое одеяло. Ему было холодно и на тощий желудок хотелось спать; он ослаб от длительного поста. Котелок с мясом кипел, и от него так вкусно пахло, что у Улава засосало под ложечкой.
На дворе стало еще холоднее – снег скрипел у него под ногами и, несмотря на темноту, он почувствовал, что морозная дымка в воздухе сгустилась.
Люди мало-помалу начали подниматься вверх по склону в церковь; Улав слегка дрожал от холода под своим подбитым мехом плащом. Он очень устал, и, по правде говоря, ему не хотелось идти сейчас к заутрене – он охотнее побыл бы дома и поспал. И это он, который так радовался рождественской ночи с тремя службами, из которых одна была прекраснее другой!
В дни, предшествовавшие встрече с родичами Ингунн, Улав по большей части сидел в епископской усадьбе и не выходил никуда дальше церкви. День за днем там отправляли великолепные богослужения, а в усадьбу беспрестанно наезжали на праздники гости – и у духовенства, и у мирян всяких дел было по горло, так что Улав почти все время был предоставлен самому себе. С епископом ему довелось беседовать всего лишь один раз, когда Улав поблагодарил его за новогодний подарок: преосвященный пожаловал ему долгополый коричневый кафтан, отороченный превосходным мехом черной выдры. То было первое в жизни Улава собственное платье, такое роскошное и подобающее взрослому молодому человеку, каковым ему ныне должно было слыть. Его чувству собственного достоинства немало способствовало то, что он был теперь пышно разодет – Арнвид дал ему в долг денег, и Улав купил себе красивый зимний плащ на куньем меху, а к нему – штаны, сапоги и прочее.
От Асбьерна Толстомясого Улав узнал: епископ уже получил ответ от людей, которым дал поручение узнать у кровных родичей Улава, что они думали о его деле. Однако же епископа не очень удовлетворил их ответ. Достоверно было лишь одно: Стейнфинн никогда не брал опеку над Улавом, которая возлагала бы на него ответственность. И никто из родичей мальчика не справлялся о нем и не требовал вернуть его из Фреттастейна.
– У нашего досточтимого святого отца немало хлопот и расходов по твоей вине, Улав, – сказал, чуть улыбнувшись, Асбьерн. – Ныне он пригласил сюда твоих родичей из Твейта, а тот родич, что живет в Хествикене и разбит параличом, вовсе плох. Но мужи из Твейта как будто дали согласие на твою женитьбу еще до того, как она сможет быть узаконена. И они якобы сказали своему приходскому священнику, который беседовал с ними от имени преосвященного Турфинна: ежели сыны Туре захотят, они предложат тебе руку твоей желанной – это их доподлинные слова, а не мои, – и предложат вместе с таким приданым, которым ты останешься премного доволен. Но они никогда не дадут согласия на то, чтобы ты заплатил ее родичам пеню за незаконное сожительство более высокую, нежели предписанная законом. А ты знаешь: Колбейн с Иваром не станут замиряться на таких условиях, это обернулось бы для сынов Туре позором до конца их дней…
– Думается, это обернулось бы позором для меня и… и для нее, – гневно сказал Улав. – Так можно было бы сделать, будь она потаскуха какая.
– Да, епископ затронул в разговоре и эту сторону дела, сказав, что единственный выход для тебя такой: ты уезжаешь из страны и пребываешь четыре зимы в заморье, покуда не станешь совершеннолетним и не сможешь сам договориться о примирении. Владыка думает, что ты мог бы направиться в Данию и просить пристанища у родичей твоей матушки. Знаешь ли ты, в той стране твои родичи с материнской стороны – одни из самых могущественных мужей? Брат твоей матери, господин Барним, сын Эйрика из Хевдинггорда, должно быть, богатейший рыцарь во всей Зеландии [].
Улав покачал головой:
– Отца моей матушки звали Бьерном, сыном Андерса из Витаберга, а ее единственного брата – Стигом. И жили они, помнится, на Ютландии…
– Бабушка твоя, фру Маргрете, дважды выходила замуж; Бьерн был ее вторым мужем, а первого звали Эйрик, сын Эйрика, и он владел усадьбой Хевдинггорд в Зеландии. Не велика беда, коли тебе, Улав, придется прожить несколько лет в заморье. Поглядишь на свычаи и обычаи другого народа – особливо ежели можешь погостить у богатых и могущественных родичей. Разве не так, Улав?
Слова священника обратили мысли Улава совсем в иную сторону. С тех пор как он приехал в епископскую усадьбу, он достаточно хорошо понял, что знал лишь весьма малую и тесную часть божьего мира. Мужи церкви рассылали грамоты и гонцов на север и на юг, на запад и на восток; менее чем за шесть недель они умудрились разузнать о людях, до которых Улаву никак было не добраться – все равно как если бы они жили в Исландии или в граде Риме. Епископ знал теперь о материнской родне Улава более, чем было известно ему самому. В церкви хранились подсвечники и книги из Галлии, шелковые ковры из Сицилии, что послал сюда папа римский, тканье из Арраса, мощи святых мучеников и праведников из Британии и Азии. Асбьерн Толстомясый рассказывал о больших школах в Париже и в Болонье, где человек может обучиться искусствам и премудростям всего мира, в Салерно же обучают греческому языку, а также премудрости, как оградить себя от стального клинка и от яда. Сам Асбьерн был крестьянским сыном из Опланна и далее, чем до церкви в Эйабу, да еще чуток к северу, ему ездить не доводилось. Но он частенько поговаривал о том, чтобы поехать в заморье, – и, конечно, когда-нибудь так оно и будет, ибо Асбьерн был человек дельный, на все руки мастер.
С Арнвидом, сыном Финна, Улав чаще всего беседовал, когда они ложились вечером спать, и поутру, когда вставали. Он чуть отдалился от старшего друга с тех пор, как они приехали в епископскую усадьбу. Арнвид занимался многими делами, в коих Улав ничего не смыслил. Да и кроме того, каждая встреча с Арнвидом напоминала юноше о столь многих событиях – и тягостных, и позорных. Улав испытывал раскаяние и стыд, когда вспоминал все то, чему Арнвид был свидетелем, отчасти добровольным, а отчасти и вынужденным. Хотя, когда Улаву доводилось думать об этом, он никак не мог взять в толк: как могло случиться, что человек много старше его, богатый и могущественный бонд, стал молчаливым свидетелем его деяний. Сам Улав, видно, так или иначе принудил его – и когда другу пришлось пойти на то дело с перстнем, и позднее, когда Арнвид промолчал о ночных свиданиях Улава с его юной родственницей. Этот последний проступок Арнвида особливо сурово осудили бы и сыны Туре, и все другие люди: тем самым на честь Арнвида легло бы позорное пятно, – а он этого не заслужил. И Улав знал, что Арнвид все принимал чересчур близко к сердцу. Потому-то ему бывало ныне очень не по себе в обществе Арнвида…
С Асбьерном же, священником, Улав чувствовал себя уверенно и спокойно. Читал ли тот свои молитвы или разглядывал дубленые кожи, он всегда бывал одинаков: усердный труженик и надежный человек. Его длинное и костлявое лошадиное лицо было всегда одинаково неподвижно, а сам он – сух и старателен: и когда отправлял богослужения, и когда следил, как взвешивают товары. Или шел поглядеть, не прогнили ли полы в хлеву одной из усадеб издольщиков в епископском поместье. Улав ходил вместе с Асбьерном, представляя свою будущую жизнь: как он переберется в Хествикен и будет разъезжать в собственных ботах, хозяйничать на причалах, в кладовых и в хлевах; сам того не сознавая, он мечтал во всем подражать своему новому другу.
Воспоминания о часах, проведенных наедине с Ингунн в рождественскую ночь, вновь разбередили его тоску по ней. В мыслях его она вставала по-девичьи стройная, юная, в женском наряде; опустившись на колени, она раздувала угли. Или сновала взад и вперед в мерцающих отсветах огня меж скамей, ларей и очагом. Вот так же будет он лежать в собственной кровати в Хествикене в темные зимние утра и смотреть, как она разжигает огонь в его очаге. Он вспоминал ее жаркую, беспредельную близость, когда они лежали и отдыхали рядом в темноте, – в Хествикене они будут спать вместе в господской кровати, как хозяин и хозяйка усадьбы. Тогда он сможет обнимать ее всласть, а по вечерам они будут лежать и толковать обо всем, что случилось за день, он станет советоваться с ней, как ему быть дальше. И ему не придется более опасаться того, чего он до сих пор страшился как ужасной беды… Тогда же, народив детей, они лишь приумножат свое собственное счастье и уважение в глазах людских. И он больше не будет последним хилым ростком вымирающего рода, а станет стволом нового родословного древа.
Теперь же слова Асбьерна внезапно заронили в нем новые, неведомые ему доселе мысли. Никогда прежде он не думал, что на его долю может выпасть жребий уехать из родной страны и поглядеть на белый свет. Уехать далеко-далеко из знакомых мест – в Валландию [], Британию, Данию. Для него все эти страны были почти одно и то же; ведь с тех пор, как он себя помнил, он не ездил никуда, разве что от Фреттастейна до Хамара. Да он ранее и не мечтал о более дальних поездках, нежели из Хествикена на рыболовные промыслы, на ярмарку и обратно. Он был готов принять уготованную ему судьбу и довольствоваться ею и уж никак не думал, что жизнь его может сложиться иначе. Теперь же… Ему словно предложили драгоценный дар – четыре года для того, чтобы поглядеть на белый свет, испытать всякие приключения, увидеть других людей и другие страны. И предложили как раз теперь, когда он только начал понимать, сколь мал и тесен тот укромный уголок мира, те края, которые, как он думал, были единственным, что ему суждено увидеть в жизни. А тут еще оказалось: со стороны матери он был столь знатного рода! И это он узнал как раз теперь, когда сыны Туре желали показать, будто он из худородных, а его родичи с отцовской стороны не то не желали, не то были не в силах защитить его права. А в Дании… Там стоило ему лишь подъехать к самому богатому и самому высокому во всей стране рыцарскому замку и сказать его владельцу: «Я сын твоей сестры Сесилии…» Однажды вечером Улав вынул перстень, принадлежавший матери, и надел его на палец; он прекрасно может носить его сам, покуда не замирится с родичами Ингунн. А маленький золотой крестик на позолоченной цепочке он повесил на шею и спрятал на груди под рубахой – крестик этот матушка, должно быть, тоже привезла с собой из дому. Нужно как следует беречь такие вещи, которые могут послужить опознавательным знаком, ежели он понадобится. Что бы ни случилось с ним, без подмоги он не останется; даже если его недруги и расставят ему силки, а родичи его здесь, дома, не смогут принести большой пользы.
Сыны Туре явились в торговый город несколькими днями позднее назначенного срока. То были Колбейн с двумя своими сынами – Хафтуром и Эйнаром, сводный брат Колбейна – Ивар, сын Туре, и молодой племянник Колбейна – Халвард, сын Эрлинга. Мать Халварда, Рагна, приходилась родной сестрой Колбейну и дочерью старому Туре; ее он тоже прижил с полюбовницей, Боргхильд. Халвард не часто бывал во Фреттастейне, так что Улав едва знал его. Но слыхал, будто Халвард изрядно глуп.
Улава не было при переговорах родичей Ингунн с епископом; Арнвид сказал: так получилось оттого, что опекуны Улава не явились, а сам он за себя ходатайствовать не мог. Епископ же выступал не от его имени, а от имени церкви, которая одна лишь вправе судить, законен ли брак или нет. Улаву это было не по душе, да он как следует и не понимал, в чем тут разница. Арнвид же и Асбьерн Толстомясый были при этих переговорах. Они сказывали: поначалу Колбейн с Иваром сильно заартачились. Более всего их разгневало то, что преосвященный Турфинн отослал Ингунн из города в усадьбу близ Оттастадской церкви. Колбейн заявил: здесь, в Опланне, не в обычае, чтобы хамарский епископ правил, будто король какой… Мол, сразу видать: человек этот из Нидароса [], ибо там попы делают все, что им вздумается, – и в большом, и в малом. Да и слыханное ли дело, чтоб епископ брал под свое покровительство соблазненную девицу, бежавшую от родичей, дабы скрыть свой срам и избежать кары, а также и то, что он прикрывал своим щитом похитителя женщины.
Епископ Турфинн отвечал: мол, насколько он знает, Ингунн, дочь Стейнфинна, не бежала от родичей и не была похищена Улавом, сыном Аудуна. Арнвид, сын Финна, привел сюда молодую чету и потребовал: пусть-де епископ дознается правды в этом деле, что подлежит суду церкви; а также пусть он держит покуда у себя Улава и девушку. Ведь сами братья просили Арнвида остаться во Фреттастейне и опекунствовать над имением и детьми; как только Арнвид узнал, что Улав обесчестил старшую дочь Стейнфинна, он призвал юношу к ответу за его злодеяние. Тут-то и обнаружилось, что эти малолетки думали: раз, мол, отцы уговорились меж собой об их супружестве, когда они, Улав с Ингунн, были еще детьми, а ныне и Стейнфинн, и Аудун померли, то, стало быть, они сами, и никто иной, должны озаботиться тем, чтоб уговор отцов вступил в силу, а брачная сделка была бы завершена. Потому-то они и спознались как женатые люди сразу же после смерти Стейнфинна и не думали, что делают худо. Арнвид тогда решил привезти эту чету в Хамар, дабы ученые мужи могли доискаться истины в сем деле.
Одно достоверно: после того как Улав и Ингунн отдались друг другу, полагая тем самым завершить уговор о своем браке, никто из них больше не волен взять в супруги кого-нибудь другого. Столь же достоверно и то, что подобная свадьба противоречит законам страны и заповедям церкви. Ингунн поэтому утратила свои права на приданое, наследство и подмогу родичей для своего ребенка или для своих детей, ежели окажется, что она зачала. От Улава же ее опекуны могли потребовать пеню за оскорбление их чести, – и оба они были вынуждены уплатить пеню церкви, ибо не следовали ее заветам об оглашении и нарушили устав бракосочетания.
Но тут епископ напомнил сынам Туре, что Улав и Ингунн еще юны, невежественны, несведущи в законах и сызмальства были твердо уверены в том, что им предназначено взять друг друга в супруги. Туре Бринг из Вика да еще двое честных бондов засвидетельствовали пред лицом епископа: Стейнфинн, сын Туре, ударил с Аудуном, сыном Инголфа, по рукам, пообещав свое дитя, Ингунн, в жены сыну Аудуна, примолвив, что в этом они, бонды, готовы поклясться на Библии. И Арнвид свидетельствовал о том, что перед самой кончиной Стейнфинн толковал с Улавом об этом уговоре и сказал: будь, дескать, на то его воля, уговор бы вступил в силу. Потому-то епископ увещевал родичей Ингунн примириться с Улавом на условиях, кои были бы угодны для всех, а именно: Улав и Ингунн падут в ноги сынам Туре и попросят о прощении, Улав же заплатит пеню за свое самоуправство, согласно разумению беспристрастных мужей. Ну, а затем, полагал епископ Турфинн, сынам Туре, добрым христианам и великодушным мужам, более всего подобало бы замириться с Улавом. И дозволить ему владеть женой, пожаловав ей такое приданое, при котором новые родственные узы не стали бы бесчестьем для них самих. А Улав не претерпел бы унижения в своей отчине за то, что женился, не приумножив ни могущества своего, ни имения. Под конец епископ призвал братьев вспомнить, что печься о сиротах – доброе деяние, особо угодное богу; умалить же права малых сих – один из самых тяжких грехов, взывающих об отмщении уже здесь, на грешной земле. И последним желанием почивших было, чтобы детей их отдали друг другу в супруги.
Но ежели сыны Туре тщатся доказать, будто Улав и Ингунн никогда не были обручены, согласно закону, и ежели они не смогут сговориться ныне с опекунами Улава о достойном примирении, то совершенно ясно, что им должно призвать юношу к ответу в мирском суде. И тогда епископ передаст Ингунн в их руки, а они смогут наказать ее по своему разумению, как она того заслуживает, и разделить ее долю наследства меж сестрой и братьями. Затем же родичам следует взять ее на хлеба и положить ей содержание, какое они сочтут нужным. Но сам он, епископ Турфинн, велит возвестить по всем епископствам Норвегии, что Улав и Ингунн не смеют взять себе в супруги никого другого до самой смерти, дабы и третий не впал в греховное прелюбодеяние, получив в мужья или в жены мужчину или женщину, уже связанных брачными узами, согласно законам святой церкви.
Последние слова епископа перетянули на чаше весов – так считали Арнвид и Асбьерн. Дядья потеряли охоту брать к себе Ингунн, узнав, что она вечно будет у них на хлебах и им не избавиться от нее, выдав замуж. Колбейн долго и величественно толковал о том, что Улав, сын Аудуна, знал, каково мнение его и Ивара об этой помолвке; у них-де были намерения по-иному распорядиться судьбой Ингунн. Но под конец из уважения к епископу он обещал пойти на примирение. Однако же об условиях этого примирения не желал говорить до тех пор, покуда не выяснится, каков был старый уговор меж отцами жениха и невесты. И покуда он, Колбейн, не повидается с Инголфом, сыном Хельге из Твейта, или с кем бы то ни было из родичей Улава, которые ныне имеют полномочия вести переговоры от имени юноши. Епископ намекнул: ныне со всей достоверностью установлено, что тогда, мол, на тинге было совершено sponsalia de future [предварительное обручение (лат.)]. И ежели только сыны Туре дадут свое согласие на то, что уже свершилось, Улав сможет вести переговоры самостоятельно, и тогда они наверняка найдут в нем весьма уступчивого родича. На это Колбейн никак не хотел соглашаться; они, мол, не собираются околпачивать неискушенного юношу, а требуют – пусть им предоставят возможность вести переговоры с родичами Улава, дабы закончить это дело как подобает, с честью и для них, и для их родственницы.
На следующий вечер Арнвид и Улав уговорились спуститься вниз, в монастырь. Арнвид обещал братьям-послушникам немного шерстяной пряжи в дар, а Улав хотел переговорить с братом Вегардом и испросить у него дозволения исповедоваться в один из ближайших дней. На дворе стояла тьма кромешная, и потому каждый взял с собой оружие. Улав прихватил секиру Эттарфюльгью – он носил ее всякий раз, когда к тому могла представиться надобность.
Вступив на монастырский тун, они узнали, что время уже более позднее, нежели они думали. Один из монахов, который вышел поглядеть, какая на дворе погода, сказал им, что все братья-послушники ушли звонить complet. Но Арнвиду во что бы то ни стало надо было перемолвиться словечком с братом Хельге. Монах ответил: тот в монастырской постоялой избе. И они отправились туда. Первыми, кого они увидели в парлатории, были сыны Колбейна и его племянник Халвард, а с ними еще трое мужчин – их латников; сидя на скамье у стены, они ели и пили. Брат Хельге и еще один послушник, стоя перед их столом, болтали и смеялись вместе с ними – гости были уже изрядно навеселе.
Улав остался внизу у дверей [], а Арнвид подошел к брату Хельге. В этот миг зазвонил монастырский колокол.
– Посиди здесь, – сказал брат Хельге, – да испей нашего пивца, оно особо удалось на сей раз, а я испрошу дозволения у настоятеля прийти к тебе после службы. Подожди здесь, Арнвид!
– Со мной Улав, – шепнул Арнвид; ему пришлось повторить эти слова погромче, потому что брат Хельге был туговат на ухо. Когда же он наконец понял, он подошел и, поздоровавшись с Улавом, пригласил и его присесть, отведать пива. Теперь уж и сыны Колбейна увидали, кто был с Арнвидом. Улав ответил послушнику, что охотнее пошел бы с ним в церковь и послушал пение, но тут Хафтур, сын Колбейна, окликнул его:
– Лучше иди сюда, Улав, попируй с нами. Мы не видели тебя с тех пор, как ты стал нашим свойственником! Иди к нам и ты, Арнвид, садись и пей!
Когда Арнвид сел на поперечную скамью, Улав также отставил секиру и откинул шлык плаща. В тот самый миг, когда он подходил к столу, собираясь сесть, другой сын Колбейна, Эйнар, всплеснул руками и улыбнулся так, как обычно улыбаются малым детям.
– Нет, подумать только! Как ты вырос, мальчик! Сдается, стоит глянуть на тебя – и сразу видать, что ты женат!
– О, так, как Улав, мы, поди, все были не раз женаты в его годы, – ухмыльнулся Халвард.
Улав побагровел, но лишь презрительно усмехнулся.
Брат Хельге покачал головой, но и он ухмыльнулся. Потом попросил их не нарушать мир. Хафтур ответил: беспокоиться, мол, нечего, и брат Хельге ушел. Улав, глядя ему вслед, пробормотал, что и он лучше пойдет в церковь…
– Да нет же, Улав! – сказал Эйнар. – Это неучтиво с твоей стороны – ты не должен столь рьяно противиться близкому знакомству с родичами своей жены. А теперь давайте-ка пить, – сказал он, взяв чашу, которую послушник поставил на стол, и выпил за здоровье Улава.
– Ты и так немало выпил, – пробормотал Улав. Эйнар был уже под хмельком. Громко же он молвил: – О, с вами я знаком давно. А пить за наше родство… по мне, лучше повременить, покуда я не сговорюсь с твоим отцом о примирении.
– Хорошо уж то, что отец пришел к согласию с епископом, после того, как тот, можно сказать, взял тебя на воспитание, – елейным голоском молвил Эйнар. – До чего же радостно смотреть на столь преуспевающих в науках юнцов! Теперь-то ты понимаешь, что иной раз приличествует ждать? Владыка весьма красноречиво проповедовал долготерпение во время адвента. Это из его проповедей ты набрался премудрости?
– Ясное дело, – отвечал Улав. – Ты ведь знаешь, для меня подобная премудрость внове, потому-то я и боюсь о ней позабыть.
– Так я напомню о том, слышь? – засмеялся Эйнар.
Улав снова сделал вид, будто собирается встать из-за стола, но Арнвид усадил его на скамью.
– Так-то ты держишь слово, что дал добрым братьям? – упрекнул он Эйнара. – Здесь, в усадьбе, нам должно сохранять мир.
– А разве я не в мирном расположении духа? Уж в кругу-то родичей можно малость и пошутить!
– А я и не ведал, что нахожусь в кругу родичей, – с досадой пробормотал Арнвид.
– Что ты сказал?
Арнвид не состоял в родстве с потомками Туре из Хува, прижитыми им с его полюбовницей Боргхильд. Но он совладал с собой, поглядев на латников сынов Колбейна и на прислуживавшего за столом послушника, который, потчуя гостей, с любопытством прислушивался к разговору.
– Здесь немало и таких, кто вовсе нам не родичи… – сказал Эйнар.
Тут Хафтур, сын Колбейна, попросил брата замолчать:
– Все мы, здесь сидящие, знаем Эйнара, и нам ведомо также: стоит ему хлебнуть хмельного, как он начинает дразнить людей и уже сам не свой. Но ты-то, Улав, должен теперь доказать, что ты уже взрослый; ныне, когда ты собираешься уехать отсюда и забавляться игрой в хозяина, негоже тебе дозволять Эйнару дразнить себя. Как в те времена, когда ты был малым ребенком… и плакал со злости.
– Плакал со злости… – Улав досадливо фыркнул. – Этого я никогда не делал! И играть в хозяина я и не думал, а просто собираюсь поехать домой и управлять своим имением…
– Ты, верно, знаешь толк в этом деле… – тихо сказал Хафтур.
Улав почувствовал себя так, будто сморозил глупость; он снова покраснел, как рак.
– Хествикен – настоящая усадьба хевдинга. Это самая большая родовая усадьба во всем приходе.
– Нет, вы только подумайте! – с невозмутимым видом сказал Хафтур. – Немало предстоит тебе дел, Улав-молодец… Но ты, верно, справишься. Только, знаешь, шурин, твоей Ингунн, думается мне, куда хуже придется. Неужто, по-твоему, она сладит с хозяйством в такой богатой усадьбе?
– Как-нибудь обойдется. Моей жене нет надобности самой трудиться, не покладая рук, – кичливо сказал Улав.
– Нет, где уж там, – все так же невозмутимо поддакнул Хафтур. – Воображаю, в какой роскоши будет жить Ингунн!
– Ну, это ты уж лишку хватил, пусть даже Хествикен – усадьба и немалая. И держится более всего рыболовным промыслом.
– Вот оно что! – сказал Хафтур. – Так, стало быть, ты хозяин большого рыболовного промысла там, на юге, в Викене?
Улав ответил:
– Не знаю, как теперь, я ведь столько лет не бывал дома. Но в старые времена так почиталось; я и подумываю теперь, как бы вновь взяться за дело. Я тут все хаживал с Асбьерном-священником и немало узнал про корабли и торговые сделки.
– Сдается, тебе эта наука и вовсе ни к чему, – улыбаясь, сказал Эйнар. – Видали мы, как ты управлялся с большими кораблями в гусином пруду у Ингебьерг.
Улав поднялся и вышел из-за стола. Теперь он понял: они все время насмехались над ним – и Хафтур тоже. Эта история с кораблями в гусином пруду у Ингебьерг… то была игра, которой он забавлял Халварда и Йона летом, когда дети во Фреттастейне ходили как неприкаянные и были вовсе заброшены.
– Не думаю, чтоб я унизил себя тем, – запальчиво сказал Улав, – что вырезал ножом несколько суденышек для детишек; никому, верно, и в голову не могло прийти, что я сам ими забавлялся… – Тут он спохватился: до чего глупо и ребячливо звучат его слова, и смолк.
– Ясное дело, нет, – ответил Эйнар, – а вообще-то, пожалуй, это чересчур детская забава для молодца, который уже совсем вырос и так обнаглел, что соблазнил сестрицу этих детишек. А вот то, что ты забавлялся с ней в стабуре на отшибе и сделал ей ребенка, – это более пристало мужчине…
– Полно врать! – в ярости вскричал Улав. – Сразу видать, в тебе рабья кровь течет, коли ты можешь нести такой подлый вздор о своей кровной родственнице… Ни о каком ребенке мне неведомо, но коли бы он и народился, так нечего бояться, что мы станем просить вашего отца вскормить его. Мы знаем, не в его обычае это.
– А ну замолчи! – перебил Улава Арнвид. Выскочив из-за стола, он подошел к нему. – И вы заткните свои глотки, – повернулся он к другим. – «Пристало мужчине», – ты говоришь. А вы считаете достойным мужчины то, что сидите здесь и лаетесь, как собаки, после того как Колбейн, ваш отец, пошел на примирение! Ты же, Улав, будь разумнее и не давай раззадоривать себя.
Но теперь и сыны Колбейна, и Халвард вышли из-за стола, – они были вне себя от гнева на Улава за его последние слова. Колбейн в юности дал ложную присягу, отказавшись от отцовства, но уже в ту пору ходила грязная сплетня об этом деле, а когда мальчик превратился во взрослого мужчину, многие думали, что он прямо-таки до неприличия похож на Колбейна.
– Сам заткни глотку, Арнвид, – сказал Хафтур, он был довольно трезв. – По правде говоря, твое участие в этом деле таково, что тебе же лучше, коли мы не станем о нем судачить. Но Улаву придется стерпеть наши слова: даже если я допущу это примирение вместо кары, которой он заслуживает, ему нечего и ожидать, что мы примем его как желанного гостя в нашем роду.
– Нет, желанным гостем в нашем роду тебе никогда не бывать, мой Улав… – сказал, злобно ухмыляясь, Халвард.
– Говорите за самих себя, а не за весь род, – прервал его Арнвид. – Не то Колбейн предложит Улаву в жены вместо Ингунн твою сестру Боргхильд, Халвард!
– Лжешь ты! – вскричал Халвард.
– Может, и лгу, – отвечал Арнвид. – Да только Колбейн мне сказал, что собирался это сделать.
– А ну, Арнвид, заткни-ка глотку, – повторил Эйнар, – твоя дружба с Улавом нам известна. Тебе несдобровать, коли мы станем доискиваться, как ты ему пособлял в этом деле. Ты ничего не пожалел для своего полюбовника – даже родственницу свою, почти ребенка, отдал ему в наложницы…
Арнвид угрожающе склонился к сыну Колбейна:
– Прикуси язык, Эйнар!..
– Нет, пусть дьявол меня заберет, коли я испугаюсь этого дохлого школяра… Сдается мне, неплохую сагу можно сложить о твоей дружбе с этим белолицым юнцом. Слыхали мы не раз сказы о том, какова дружба, коей вас обучают в церковных школах…
Арнвид схватил Эйнара и стал выкручивать ему руки до тех пор, пока тот не рухнул на колени, издавая проклятия и стоны от боли и ярости. Тут между ними встал Хафтур.
Латники сынов Колбейна по-прежнему пристыли к месту; видать, не больно им хотелось вмешиваться в перебранку господ. Эйнар, сын Колбейна, снова поднялся и, тихо и злобно ругаясь, потирал, вытягивая, руки и ноги, Улав стоял, переводя взгляд с Арнвида на Эйнара. Он, казалось, еще не все понимал, но чувствовал себя так, как будто чья-то рука крепко сжала его сердце. В какую страшную трясину втянул он своего друга! Такого все же он никак не ожидал; сыны Колбейна осыпали Арнвида градом злых насмешек, готовы были с него живого кожу содрать. Улаву было больно глядеть ему в лицо; тем более – он не понимал, что написано на этом лице. В душе Улава ярким пламенем вспыхнул гнев, и это пламя уничтожило в нем все другие чувства…
Когда за спиною Эйнара встали братья – родной и двоюродный, он снова обрел дар речи. Он что-то сказал, но Улав не расслышал его слов. Лицо Арнвида словно сжалось, он ударил Эйнара кулаком в подбородок, и тот рухнул навзничь, растянувшись во всю длину; что есть сил грохнулся он о скамью, стоявшую перед столом.
Послушник ринулся к ним, помог Эйнару, сыну Колбейна, подняться на ноги и отер с его лица кровь, крича остальным:
– Вы хорошо знаете, что навлечете проклятие церкви на свою голову, коли нарушите мир здесь, в нашем доме! Не пристало благородным мужам вести себя так!
Совладав с собой, Арнвид сказал Хафтуру:
– Брат Сигвалд прав. А теперь мы с Улавом пойдем восвояси, так оно будет вернее.
– А зачем нам уходить? – запальчиво спросил Улав. – Ведь не мы затеяли свару.
– Распре положит конец тот, кто разумней, – отрезал Арнвид. – Эйнару я отвечу в другом, более подобающем месте. Тебе же, Хафтур, скажу: я не стану уклоняться от кары за то, что приложил руку к этому делу – епископу и Колбейну я уже ответил, чего ты-то лезешь!
– Ты говоришь, будто ни о чем не догадывался, – ухмыльнулся Эйнар, – это, должно быть, правда, коли верить тому, что говорят в народе: ты был женат уже целый год, когда уразумел, какую жену подсунула тебе твоя матушка…
Улав увидел, как задрожало лицо Арнвида, словно кто-то разбередил перстом разверстую рану; бросившись к дверям, Улав схватил секиру. Охваченный безрассудным гневом за друга, он бросился между Арнвидом и Эйнаром… Увидев, что Эйнар замахнулся, он обеими руками поднял свою Эттарфюльгью и так рубанул по секире недруга, что звон раздался. Секира выпала из рук Эйнара, задела стоявшего позади Халварда и упала на пол.
Улав еще раз поднял Эттарфюльгью и ударил Эйнара, сына Колбейна. Эйнар присел, желая избежать удара, но он все же пришелся по спине, пониже лопатки, куда глубоко вонзилась секира. Эйнар упал и остался лежать, скорчившись на полу.
Тут-то латники сынов Колбейна, все трое, вскочили со скамьи и стали размахивать оружием. Но они были мертвецки пьяны и, казалось, не очень рвались в драку; однако же шум они подняли изрядный. Халвард сидел на скамье и, обхватив свою раненую ногу, стонал, раскачиваясь взад и вперед.
Хафтур обнажил меч и стал наступать на Улава и Арнвида – меч у него был довольно короткий, а противники его держали секиру и боевое копье, так что вначале они пытались лишь не подпускать его к себе. Но вскоре они заметили: это становится опасным… Хафтур почти протрезвился, а он искусно владел мечом, к тому же был полон злобы и решимости отомстить за брата. Он настигал свою жертву проворно, ловко, уверенно двигаясь всем телом, – чувства его были обострены…
Улав защищался, не искушенный в ратных делах, но какая-то странная и сладострастная сила таилась в этом поединке, и где-то в глубине души он глухо и смутно ощущал бурную нетерпеливость всякий раз, когда боевое копье Арнвида ограждало его от противника…
Так же смутно он ощутил, что дверь отворилась, впуская ночь, стоявшую на дворе, – и все же был несказанно ошеломлен, когда в горницу ворвались настоятель монастыря и целая толпа монахов… Все это продолжалось недолго, но, когда драка кончилась, Улаву показалось, будто он пробудился от долгого сна; он и сам не знал, как все случилось…
В парлатории было довольно темно, огонь в очаге догорал. Улав увидел вокруг себя толпу монахов в черном и белом облачении; он провел рукой по лицу, но потом рука его опустилась, и он стоял, опираясь на секиру, исполненный удивления от того, что это случилось.
Кто-то зажег свечу от головни и понес ее к скамье, где брат Вегард и кто-то еще из монахов хлопотали возле Эйнара. В нем еще теплилась жизнь, а из груди вырывались звуки, словно он захмелел и его вот-вот станет рвать… Улав слышал, как монахи говорили: Эйнар-де истекает кровью в самом нутре, в груди. А брат Вегард почему-то странно взглянул на Улава. Он услышал, как настоятель, обращаясь к нему, спрашивал, в самом ли деле он, Улав, первым нарушил мир в горнице.
– Да, я ударил первый и повалил Эйнара, сына Колбейна. Но свару здесь затеяли задолго до того, как это случилось. А под конец Эйнар стал так срамно поносить нас, что мы взялись за оружие…
– То правда, – подтвердил послушник, старый крестьянин, лишь недавно вступивший в монастырь. – Эйнар поносил их столь непристойной бранью, что в прежние времена всякий рассудил бы: этот сквернослов недаром пал от руки Улава.
Хафтур, стоявший у очага, повернулся и с холодной усмешкой сказал:
– Да, так и будут судить это убийство здесь, в монастыре, да и в усадьбе епископа тоже. Ведь эти двое – душой и телом прихвостни его преосвященства. Но, может статься, уже очень скоро хевдингам страны наскучат все эти беззакония [] – слыханное ли дело, чтобы всякий поп воображал, будто в его власти брать под защиту первейших насильников и нарушителей закона…
– Неправда, Хафтур, – сказал настоятель, – не станем мы, служители господни, брать под защиту насильников супротив закона. Но нам должно споспешествовать тому, чтобы нарушение закона каралось бы согласно ему, а не отмщалось бы новым беззаконием, порождающим новую же месть, и тако во веки веков.
Хафтур сказал с презрением:
– Я называю такой закон неправедным, да и все эти новые законы тоже. Старые были куда пригоднее для людей, дорожащих своей честью. Ну, а новые лучше для таких молодцов, как вот он, этот Улав. Они насилуют дочерей самых знатных родов страны и рубят секирами их родичей, когда те требуют от них ответа за свершенные злодеяния.
Настоятель пожал плечами.
– Теперь же закон таков – окружной наместник должен взять Улава под стражу и держать взаперти до тех пор, пока суд не вынесет приговора. А вот и люди, за которыми я послал, – сказал он, обернувшись к нескольким служилым в ратных доспехах, которые, как было известно Улаву, жили в усадьбах поблизости от церкви. – Свяжите этого молодца, Бьярне и Коре, и отведите его к господину Аудуну – юноша изувечил человека, и неизвестно еще, не окажется ли эта рана смертельной.
Улав протянул Эттарфюльгью одному из монахов.
– Нечего меня связывать, – запальчиво сказал он незнакомцам, – не прикасайтесь ко мне… Я пойду с вами по доброй воле.
– Да, ныне все равно придется уйти отсюда, поскольку… ты ведь и сам понимаешь, тебе здесь оставаться нельзя; сейчас принесут сюда Corpus Domini [тело господне (лат.); здесь – причастие] для Эйнара, – сказал настоятель.
Снова повалил снег и подул сильный ветер. Город заснул более часа тому назад. Маленький отряд тяжело шагал сквозь тьму и метель по рыхлому, свежевыпавшему снегу меж кладбищенской ограды и низкими черными деревянными домами усадьбы каноников. Все казалось мертвым и пустынным, а ветер горестно завывал вкруг ограды и посвистывал средь ветвей высоких ясеней.
Впереди шел один из горожан, за ним – старый монах, с которым Улав не был знаком, но он знал, что это викарий. Улав следовал за монахом, а по обе стороны от него и позади – по одному стражнику, которые чуть не наступали ему на пятки. Улав думал: теперь он узник; хотелось спать, и он испытывал какую-то удивительную слабость и отупение.
Усадьба окружного наместника находилась к востоку от кафедрального собора. Им долго пришлось стоять, утопая в снегу, и громко стучать в запертые ворота; между тем снег проникал сквозь платье и заметал отряд. Наконец ворота отворились, и какой-то заспанный человек с фонарем из бычьего пузыря вышел к ним и спросил, что стряслось. Тогда их впустили в усадьбу.
Улав никогда прежде не входил в эти ворота. Он не различал ничего, кроме тьмы и метели средь черных стен. Сам наместник был в отъезде – уехал верхом из города еще в полдень вместе с епископом. Улав слышал это словно в полусне – он засыпал стоя. Спотыкаясь от усталости, он дал ввести себя в небольшую тюремную избу, стоявшую во дворе. Там было страшно холодно и темно, огонь в очаге не горел. Немного погодя кто-то принес свечу и простыни, которые швырнули на кровать. Ему пожелали доброй ночи, и в полусне Улав также пожелал всем доброй ночи. Потом они ушли, заперев дверь снаружи. И Улав разом проснулся. Он стоял, не отрывая глаз от маленького огонька свечи…
Вначале на него напало какое-то оцепенение. Потом в душе закипела ярость, к которой примешалось ликующее чувство радости… Он разделался с этим несносным Эйнаром, сыном Колбейна, и пусть господь покарает его, он ничуть в том не раскаивается. Улаву было безразлично, во что обойдется ему его горячность. Колбейн и иже с ним… он от всей души ненавидел их. Только теперь он понял, как исчах за все эти месяцы: страх, гложущие угрызения совести, унижения, которым он подвергался, пытаясь выбраться из засосавшей его трясины… И именно Колбейн всякий раз вставал, преграждая ему путь повсюду, где он пытался обрести твердую почву под ногами. Кабы эта колбейновская братия не стояла у него на пути, он бы уж давным-давно освободился от всех тягот, сидел вольный, сам себе господин, и горя не знал… И думать забыл бы о снедавшем его чувстве: он-де похититель девичьей чести, предатель в глазах людей. Но Колбейн все время держал его под ногтем… А ныне он, Улав, отомстил – и возблагодарил за это бога ото всего сердца. Пусть все его новые друзья в епископской усадьбе и даже сам епископ Турфинн скажут, что грешно так думать, – он будет стоять на своем. Таков уж человек по своей природе…
Дух Улава воспрянул и взбунтовался против всех этих новых для него мыслей и премудростей, коих он набрался в епископской усадьбе… Да, по-своему они хороши, это он сейчас готов признать, но нет, нет… до чего ж они зыбки и противны человеческому естеству. Все это одни мечтания. Никогда людям не стать столь святыми, чтобы согласиться предать все свои дела и заботы, как малые, так и великие, на суд ближних. Никогда не удовольствоваться им законами и тем, что они получат свои права из чужих рук, – люди хотят сами их добиваться. Он вспомнил: нечто подобное говорил вечером и Хафтур, такие-де законы пригодны лишь для всяких худородных. И Улав вдруг почувствовал, что хотя бы в этом одном-единственном он согласен с такими, как Колбейн и его сыны, – лучше он возьмет свою тяжбу с ними в собственные руки и, коли уж этого не избежать, ответит на беззаконие беззаконием. Он сродни таким, как Колбейн, Стейнфинн и Ингебьерг, – да и такой, как Ингунн, которая бросилась в его объятия, ничуть не заботясь о законах, горячая и шальная в своей строптивой любви… Но он никак не сродни священникам и монахам, чья жизнь текла ясно и размеренно, подчиненная своим же суровым канонам, и кои изо дня в день делали одно и то же в одно и то же урочное время: молились, работали, трапезничали, пели, отправлялись ко сну и вновь вставали по утрам, дабы вновь предаться своим молитвам. Они изучали законы, переписывали их и толковали отдельные их статьи. Они бывали не согласны друг с другом и вступали в споры с послушниками об этих законах…
А все потому, что возлюбили законы и возмечтали с их помощью укротить людей, дабы ни один человек на свете не поднимал оружие противу своего ближнего, не завоевывал свое право силой, а сидел себе смирно, внимая кротким откровениям всевышнего о братстве всех детей божьих… И вот теперь Улав почувствовал какую-то смутную и грустную нежность ко всему этому и почтение к таким людям… Но он-то не в силах был вечно склоняться пред законом, и одна лишь мысль о том, что они тайком ухитрятся надеть эти путы на него самого, до смерти претила ему…
Его мятежные чувства усилились оттого, что он испытывал какую-то смутную уверенность: теперь они наверняка считают его отщепенцем, нарушителем мира в монастыре. Епископ Турфинн уже не станет благодетельствовать ему, раз он столь дурно отблагодарил его за отеческую доброту. А все братья-проповедники! Как они глядели на него – видно, гневались, зачем он осквернил их парлаторию человеческой кровью. Старик викарий что-то сказал о раскаянии и искуплении, прежде чем уйти. Но в душе своей Улав вовсе не склонен был предаваться раскаянию…
Будь что будет. Зря только он послушался Арнвида, зря приехал сюда, в Хамар, зря позволил разлучить себя с Ингунн…
«Ингунн», – подумал он, и тоска по ней безнадежной мукою вспыхнула в нем; она – единственный человек на свете, которого он по-настоящему знал и который ему близок. Ингунн, какой бы она ни была – слабой и своенравной, не слишком разумной, прелестной, нежной и горячей, – она единственная, кого он знал до конца и кому мог во всем довериться. Ингунн – единственная из всего, чем он владел, кого обрел и ощутил и кем обладал наяву! Что такое рядом с ней все эти бесплотные мечтания, и слова, и смутные воспоминания! Она была настоящая, как его собственное тело и его собственная душа, и он звал ее, беззвучно крича, скорчившись, скрежеща зубами и сжимая кулаки так, что ногти впивались ему в кожу. Когда он подумал, как он ныне далек от нее и как трудно ему соединиться с ней, вся его страстная любовь разгорелась с новою силой, и он громко заплакал, кусая сжатые кулаки. Он хотел к ней, он желал ее немедля, он мог бы сам растерзать Ингунн от страха, что кто-то может отнять ее у него… «Ингунн, Ингунн!» – тихо стонал он…
Он должен встретиться с нею. Он ведь должен рассказать ей все, что случилось, узнать, как она отнесется к тому, что он убил ее двоюродного брата. Да, Эйнар покончил счеты с жизнью, в этом Улав был уверен, и его от Ингунн отделяла теперь кровь Эйнара. Пресвятая дева Мария! Какое это имеет значение, ежели они с Ингунн уже одна плоть и кровь. Она терпеть не могла этих сынов Колбейна, но ведь родичи – они и есть родичи. Сейчас она, верно, убивается и плачет, бедняжка, – и все же он не в силах был желать, чтобы этого убийства не было… И еще он должен был узнать, правда ли то, что говорил о ней Эйнар, – да, коли правда, ей, верно, придется так тяжко, так тяжко… Короткое сухое рыдание сотрясло тело Улава. Ведь Колбейн требовал выдать ему девушку, чтобы наказать ее!.. Ну, а если она попадет к нему в лапы, Колбейн со своими родичами сживут ее, верно, со свету. Тем паче если она носит под сердцем дитя убийцы Эйнара.
Он должен переговорить об этом с Арнвидом – тот, верно, разыщет его завтра утром. Арнвид должен увезти ее куда-нибудь, где Колбейну до нее не добраться…
Свеча была всего-навсего маленьким фитильком, намотанным на железную спицу. Улав вообще-то не боялся темноты, но теперь ему не хотелось, чтобы свеча догорела и он остался бы в темной избе наедине со своими мыслями. Он осторожно поправил фитилек, быстро снял с себя плащ, сапоги, нарядный кафтан и бросился на кровать. Зарывшись в холодную, как лед, постель, он уткнулся головой в подушку, сокрушаясь об Ингунн. Он вспомнил рождественскую ночь и почувствовал нечто вроде гнева против провидения: неужто это расплата за то, что в тот раз он поступил праведно?..
Он с головой укрылся меховым одеялом – так он не увидит, когда догорит свеча. Но вот он снова сбросил одеяло и лежал, опершись лицом на руку и неотрывно глядя на маленький язычок пламени.
«Да, Арнвид – единственный, кого можно просить защитить Ингунн, раз я сам не могу этого сделать…» И вдруг его охватило какое-то странное чувство – думать об Арнвиде не хотелось.
Он не понимал, что хотел сказать Эйнар, бросив Арнвиду в лицо те исполненные презрения слова. Но настолько-то он мог уразуметь: слова эти поразили Арнвида, как удар ногой в открытую рану. И всякий раз, когда Улав думал об этом, им словно овладевала дурнота, и он чувствовал – его вот-вот стошнит, а потом его охватывала ярость; он был свидетелем разнузданно-жестокого обращения с человеком.
Мало-помалу он понял: ему далеко до того, чтоб узнать Арнвида до самых глубин его души. Он верил ему более, чем кому-либо из людей, которых ему доводилось встречать, он доверился его благородству, его преданности. Он знал: коли надобно помочь другу или родичу, Арнвид не испугается ничего. И все же в нем таилось что-то, заставлявшее Улава думать о лесном озерце с бездонными омутами. Или же… Асбьерн Толстомясый сказывал намедни вечером притчу об одном премудром лекаре из южных краев, который обольщал женщину, наипрекраснейшую из жен той страны. Под конец она притворилась, будто желает уступить его воле. Проводит она его тогда тайком в горницу, расстегивает платье и показывает ему свои груди. Одна была белоснежная и прекрасная, а другая – сплошь покрыта гнойными язвами. Все очень хвалили притчу, называли ее и доброй, и поучительной, ибо Раймонд, тот ученый человек, узрев язвы, вовсе отвратил помыслы от мирских утех и ушел в монастырь. Но Улаву казалось, что ничего страшнее этой притчи ему слышать не доводилось, и он лежал тогда, бодрствуя до глубокой ночи, и не мог выкинуть ту притчу из головы. Но и в Арнвиде было нечто пугавшее Улава: а вдруг он в один прекрасный день узрит у своего друга такие же скрытые язвы! Втайне он всегда страшился увидеть болезнь или муки человеческие – и сам никогда не решался причинить кому-нибудь зло. И смутно подозревал, что, быть может, страх быть задетым за живое так странно сковал Арнвида прошлой осенью… Ныне Улав почти желал, чтоб Арнвид не был столь снисходителен, а потребовал бы от него ответа намного раньше. Улаву не по душе была мысль о том, будто он сам воспользовался слабостью друга. И вот теперь он лежит здесь, зная, что будет вынужден просить Арнвида позаботиться об Ингунн, защитить ее, какую бы кару ни навлек на него, Улава, сей опрометчивый поступок… Ибо одному господу ведомо, когда он сам сумеет позаботиться о ней.
Улав отчасти понимал, чего недостает Арнвиду. Арнвид никогда не скрывал, что его заветнейшим желанием было посвятить себя служению богу в одном из монашеских орденов. И после того, как Улав пожил в Хамаре, он понял много лучше прежнего: да, человек может желать этого. Но он чувствовал – нрав у Арнвида куда сложнее, нежели… скажем, нежели у Асбьерна Толстомясого или, к примеру, у брата Вегарда. Арнвид всегда стремился склонить голову, быть послушным и услужливым… Но он всегда по-своему сочувствовал людям, требовал, чтоб и другие законы имели силу, законы для людей, обуреваемых плотскими желаниями, людей с горячей кровью и душой, жаждущей отмщения… Казалось, будто Арнвида некогда стиснули меж этими двумя законами – церковным и мирским.
Улав обратил внимание на то, что Арнвид никогда не упоминал о годах своей супружеской жизни. Но об этом он кое-что слышал от других. Турдис, жена Арнвида, была вначале обещана в жены старшему из сынов Финна, Магнусу: тот был сорвиголова, человек веселый, на редкость красивый и всеобщий любимец. И она, верно, была горько разочарована, когда получила взамен Магнуса – Арнвида, да и ему жена пришлась не по сердцу. Турдис, горделивая и своенравная, никогда не скрывала презрения к мужу из-за того, что он так молод, молчалив и сторонится людей. Со свекровью она жила в открытой вражде. Юность Арнвид провел не очень радостно меж этих двух властолюбивых, вечно препиравшихся женщин. И, верно, потому он теперь, казалось, держался подальше ото всех женщин вообще, – кроме Ингунн. Улав понимал: ее Арнвид любил всей душой, и это, видно, оттого, что Ингунн была так слаба, нуждалась в мужской защите и опоре и уж точно никогда и не помышляла ни повелевать, ни властвовать. Часто Арнвид сидел; словно всеми забытый, и смотрел на нее таким чудным и тяжелым взглядом, словно жалел ее… Но у Арнвида вообще была такая слабость, что он жалел… да, жалел всех на свете – скотину, к примеру. Улав и сам любил всякую животину, но так ревностно, как Арнвид, ходить за хворой скотиной никто не мог… Все просто диву давались! Стоило Арнвиду взять под свою опеку хилых лошадей и коров, и они тут же поднимались на ноги и набирались сил. Из слов Арнвида, два или три раза упомянувшего при нем Турдис, Улав понял: друг его, видимо, жалел и свою покойную жену…
Но в последнее время Улав все чаще испытывал неприязнь к Арнвиду за то, что тот столь мягкосердечен и жалостлив. Улав знавал и за собой подобную слабость, но ныне понимал, что это – страшный порок, который легко может заставить человека размякнуть и подчиниться тому, кто более жесток сердцем…
Улав вздохнул устало и безнадежно. У него становилось так тяжко на душе, когда он думал обо всех, кого любил: об епископе Турфинне, Арнвиде, Ингунн. Но когда он вспоминал Эйнара, сына Колбейна, и своих врагов, он радовался, что так поступил, – нет, раскаиваться он не мог. Но он не выдержит, если ныне его разлучат с Ингунн… Казалось, будто он застрял в расселине.
Свеча почти догорела… Улав выскользнул из кровати и осторожно расправил остатки фитиля. Потом подошел к двери и стал пристально ее разглядывать – не потому, что надеялся выбраться отсюда, нет… должен же он…
То была тяжелая, крепкая дверь, но прикрыта она была неплотно – туда намело много снега. Улав посветил на дверь: снаружи она, как видно, была заперта на большой замок и деревянный засов. Но изнутри к этим запорам никакого доступа не было; здесь было лишь прибито нечто вроде ручки из ивняка. Улав вытащил кинжал из ножен и, сунув его в дверную щель, стал ее проверять. Вдруг он почувствовал, что замок открыт; дверь была заперта лишь на засов, а его он мог немного сдвинуть с места кинжалом, – но только немного: засов был большой и тяжелый, а клинок совсем узенький. По телу Улава пробежала жаркая судорога; руки его чуть дрожали, когда он натягивал сапоги и надевал одежду. Не сдаваться же им на милость, коли он оказался в незапертой избе! Обхватив рукоятку кинжала обеими руками, Улав попытался сдвинуть засов. При первой же попытке клинок сломался примерно посередине. Сжав зубы, Улав втиснул обломок клинка в щель по самую рукоятку. Но не смог даже шевельнуть кинжалом в узкой щели. Обливаясь потом от усилий, он стал осторожно передвигать кинжал, проверяя, насколько глубоко можно его вставить. И, надавив на конец засова, приподнял его. Не раз Улав чувствовал, что засов поднимается, но потом он снова падал на место, когда юноша убирал одну руку, чтобы взяться за ручку двери. Под конец ему все же удалось поднять засов… В лицо ударило снегом; он нерешительно переступил порог, вглядываясь во мрак.
Собак вроде нигде не было видно – их, верно, заперли в доме из-за непогоды. Не было слышно ни звука, кроме легкого шуршания сухого крупчатого снега, подгоняемого ветром. Медленно и осторожно продвигался Улав вперед в темноте по незнакомой усадьбе. В снежном сугробе перед одним из домов стояло несколько пар лыж. Улав выбрал себе одну и пошел дальше. Ворота, выходившие в проулок, были заперты, но как раз рядом с ними была свалена куча бревен. Взобравшись на нее, он мог бы, верно, перемахнуть через частокол. Он начал верить в чудо. Взобравшись на бревна, он перекинул лыжи через ограду и услышал, как они тихо упали в сугроб по ту сторону ворот. «Матушка, – подумал он, – быть может, это матушка моя молится, чтобы я выбрался отсюда…»
Перелезать через частокол в широком плаще и долгополом кафтане было трудновато, но он все же перемахнул через ограду и грохнулся в сугроб в проулке. Подобрав поясом кафтан как можно выше, Улав крепко привязал лыжи к ногам. Затем, наклонившись вперед, пустился в путь навстречу вьюге, испещрявшей мглу трепещущими белыми полосками. Как только он подошел к концу городской улицы, дорога исчезла, ее замело снегом. Только местами, привыкнув к темноте, мог он различить торчащие верхушки изгородей. Но он продвигался вперед, почти все время навстречу вьюге. В такую ночь едва ли можно было разглядеть какие-либо дорожные знаки – как же ему узнать усадьбу, где теперь живет Ингунн? Не раз в сопровождении Асбьерна он проезжал мимо по большой проселочной дороге, но вряд ли это ему поможет в такую непогоду. Он отменно ходил на лыжах, но путь был ужасно труден. И все же Улав ничуть не печалился, с трудом пробираясь вслепую вперед, – он был уверен: нынче ночью ему помогли. Он даже не думал о том, что идет вовсе безоружный – кинжал теперь больше ни на что не годился, а денег в кошеле у него было всего пять или шесть эртугов []. Но ему все было нипочем.
Он не знал, в какое время ночи он въехал наконец на тун усадьбы, где жила Ингунн. Здесь собаки не спали. На него ринулась целая свора кровожадных псов. Крича во все горло, он отбивался от них жердью, которую подобрал по дороге.
Наконец кто-то появился в дверях.
– Здесь ли Ингунн, дочь Стейнфинна? Мне надобно поговорить с ней сию минуту, нынче же ночью; я – Улав, сын Аудуна, ее муж!..
Короткий зимний день уже угасал, и серые сумерки сгущались над запорошенной снегом землей, когда две пары саней, запряженных измученными лошадьми, въехали в маленькую усадьбу близ Оттастадской церкви. Трое путников, закутанных в шубы, постояли немного, беседуя с хозяином.
– Да, она сидит в горнице, – ответил он. – Муж ее, ясное дело, еще спит – он явился сюда нынче ночью, почитай на заре, а после они лежали и шептались… Одному господу богу и святому Улаву ведомо, что с ними стряслось, такой шум подняли – я так и уснул под этот шум, я… – Почесав в затылке, он лукаво-испытующе поглядел на гостей: Асбьерна-священника он знал хорошо, а двое других были Арнвид, сын Финна из Миклебе, родич этой женщины, что наведывался сюда несколько раз и беседовал с нею, да его старый прислужник.
Все трое вошли в горницу. Ингунн сидела на ступеньке лестницы перед верхней кроватью; на коленях она держала шитье, но в горнице было слишком темно, и шить здесь, в углу, наверху, она все равно не могла. Узнав вошедших мужчин, она тотчас же поднялась и пошла им навстречу; ее высокий и гибкий стан охватывало черное платье, из-под головной повязки на бледном лице сверкали потемневшие глаза.
– Тс-с-с! Тише! – попросила она. – Улав спит.
– Пора его будить, девица! – сказал Асбьерн Толстомясый. – Шибко умным этого малого я никогда не почитал, но чтобы до такого додуматься, надо вовсе спятить. Неужто он не понимает, здесь его станут искать прежде всего, а он лежит себе да спит!
Священник отрывисто засмеялся от возмущения.
Ингунн заслонила собою кровать.
– Что вам надобно от Улава?
– Мы не желаем ему зла, – ответил Арнвид, – но он сейчас такое натворил!.. Ты поедешь со мной, Ингунн, и будешь жить у меня в Миклебе, потому что, как ты понимаешь, владыка Турфинн ныне едва ли сможет отказаться выдать тебя твоим родичам.
– А Улав? – снова спросила она.
Священник аж застонал:
– Вот напасть-то, будто кто наколдовал, и надо ж ему было, как назло, бежать именно сюда! Она ведь никак не сможет держать язык за зубами и не проболтаться о том, что видела.
– Да нет же! Когда она поймет – это надобно для блага Улава, она будет молчать. Ингунн, ты должна понять: Асбьерн-священник и я вместе с ним рискуем немалым, пособляя убийце, помогая ему скрыться.
– Я буду молчать! – искренне сказала Ингунн. Отступив, она подошла к кровати; немного постояла, глядя на спящего, как мать, которая не смеет разбудить своего ребенка.
Священник подумал: да, а ведь она все ж таки красива. Ему всегда казалось, что женщины, ради которых такие вот юнцы совершают грехопадения и всяческие глупости, редко бывают таковы, чтобы рассудительный и умный человек видел бы в них нечто особенное. А уж эта ему и вовсе не нравилась: Ингунн, дочь Стейнфинна, казалась ему ленивой и легкомысленной, слабой и изнеженной, годной лишь на то, чтобы доставлять мужчинам беспокойства и тяготы. Теперь он подумал: она, быть может, лучше, чем казалась ему, и способна еще стать доброй женой, когда повзрослеет и укрепит свой дух. Во всяком случае, сейчас она вела себя благоразумно и глядела на своего дружка так, словно любила его наипреданнейшей любовью. И собою раскрасавица… правду люди говорили…
Улав казался совсем юным и невинным, когда спал, закинув свои белые мускулистые руки за голову; его светлые волосы рассыпались по коричневой шерстяной наволочке. Он спал беззаботно, словно дитя. Но когда Ингунн, тронув за плечо, разбудила его, он сел и, поджав под себя ноги, остался в кровати, обхватив руками выставленные вперед колени и спокойно глядя на обоих мужчин.
– Вы за мной приехали?
– Арнвид приехал за твоей женой, чтобы увезти ее к себе домой, – сказал Асбьерн. – Я же… – Он поглядел на остальных. – Я полагаю, вы позволите мне сначала потолковать с Улавом наедине.
Арнвид, взяв Ингунн за руку, повел ее на скамью в самом дальнем углу горницы. Асбьерн сел на край кровати, рядом с Улавом. И тут юноша хмуро спросил:
– Что говорит обо всем этом владыка? Худо, что я так отплатил ему за его гостеприимство!
– Да, ты, верно, даже сам не понимаешь, сколь разумны твои речи. И потому тебе надо как можно скорее удирать подальше из нашей страны.
– Бежать? – медленно спросил Улав. – Без суда?.. Это владыка велит мне так?
– Нет, это велю я. Епископ и окружной наместник едва ли успели узнать про убийство… Да, Эйнар помер; мы ждем епископа с наместником только воутрие. А я дал понять стражникам из усадьбы Аудуна, что коли они не смогли запереть тебя покрепче, так пусть уж подождут, покуда Колбейн узнает о твоем бегстве от самого наместника. Эти люди сейчас ищут тебя, но по такому бездорожью они вряд ли успеют вскорости пройти такой дальний путь и добраться сюда, а теперь уже скоро ночь. Как бы там ни было, дерзнем во имя бога – останемся здесь, пока не взойдет после полуночи полная луна. Будет светлее, да и подморозит. Гутторм Старый пойдет с тобой и покажет дорогу. С вашей сноровкой вы доберетесь на лыжах до Сульберги [] на третий день к вечеру. Там, у моей сестры, передохнешь малость, да смотри не оставайся долее, чем надобно. Все время скрывайся от людей, покуда Свен, сын Биргера, не раздобудет тебе убежища где-нибудь в тамошних селениях.
– Ну, а разумно ли мне бежать, коли я еще не приговорен к изгнанию? – спросил Улав.
– Если ты уж разок вспорхнул, тебе должно лететь дальше, – сказал священник. – А не то люди станут судачить, будто ты сбежал только ради того, чтобы добраться сюда и приласкать жену. И незачем тебе так свирепо глазеть на меня за эти слова… Ты молод, а ум у тебя короток, и ты ни о чем, кроме собственных дел, не помышляешь. Но такова уж молодость! Ты, верно, и не подумал о том, что у такого человека, как владыка, немало других дел, поважнее, чем то, будешь ли ты владеть Ингунн и ее имуществом да наслаждаться с нею в мире и покое. И приехал-то ты сюда со своей тяжбой не вовремя – трудно было найти менее подходящее время, дабы тревожить епископа своими делами…
– Это Арнвид придумал, а не я, – перебил Асбьерна Улав.
– О, Арнвид! Он столь же-безрассуден, сколь и ты, когда речь идет об этой чахлой былинке в обличье женщины. Но, как я уже сказал тебе, Улав, нам должно все устроить таким образом, чтобы не навлечь на епископа новых бед из-за твоего дела об убийстве. Пусть о том пекутся твои родичи, и пусть уж они раздобудут тебе убежище, дабы ты, заплатив пеню, купил себе покой во владениях короля Норвегии.
– Думается мне… – помедлив, сказал Улав, – едва ли епископ Турфинн будет доволен, что я сбежал без суда.
– Ясное дело, не будет, – отрезал священник. – Потому я и хочу, чтобы ты это сделал. Мужи, которые правят страной вместо нашего малолетнего короля, готовятся открыто ополчиться супротив святой церкви, и епископ должен развязать себе руки, избавившись от таких дел, как твое. Явись ты в Мьесенскую твердыню [], он бы из кожи вон лез ради тебя, потому как ты искал бы его помощи и у тебя мало друзей. Владыка столь благочестив и истинно святой отец для всех сирот; к тому же он упрям и строптив, как козел, – это главный его порок. Но я ожидаю от тебя, что ты поймешь: один раз ты уже искал его защиты и получил ее; после того ты опять ступил на ложную стезю. Не очень-то достойно мужчины ныне требовать от него большего, зная, что тем самым приумножаешь его тяготы.
Улав молча кивнул. Он встал и начал одеваться.
– Теперь, – тихо сказал он, – нам с Ингунн будет еще труднее соединиться.
– В конце концов, верно, родичам ее наскучит пасти ее и стеречь, когда она не замужняя и не девка, – сказал священник. – Но, ясное дело, придется вам несколько лет подождать.
Улав сдвинул брови, глядя прямо перед собой.
– Это мы обещали друг другу нынче ночью – мы сдержим клятву, что дали друг другу, и я вернусь к ней, живой или мертвый.
– Это обещание безбожно, – сухо сказал Асбьерн. – Но я много думал… Легко быть добрым христианином, Улав, доколе бог не требует от тебя ничего иного, кроме как ходить в церковь, слушать райские песнопения и повиноваться ему, когда его отеческая рука тебя ласкает. Но вера подвергается тяжкому испытанию в день, когда богу не угодно то, чего желаешь ты. А теперь я передам тебе, что сказывал на днях епископ Турфинн – мы как раз толковали о тебе и о твоей тяжбе. «Дай бог, – молвил он, – чтобы человек этот вовремя научился понимать: тому, кто жаждет вечно поступать по своей воле, суждено однажды уразуметь: он творил то, чего вовсе никогда не желал».
Улав задумчиво смотрел прямо перед собой. Потом кивнул:
– Да. Это правда, я знаю.
Они поели и немного погодя легли в постель одетые, все, кроме Арнвида; он вызвался бодрствовать. Усевшись у очага, он стал вполголоса читать из книги, которая была у него в дорожной котомке. Время от времени он выходил за дверь поглядеть, который час. Теперь уже небо прояснилось, и сверкали звезды, тесно-тесно усеявшие весь небосвод; подмораживало. Один раз Арнвид преклонил колени и, скрестив руки, помолился.
Под конец, выйдя во двор, он увидел, что край горного хребта озарен светом восходящей луны. Он вошел в горницу и направился к кровати, где рядом, щека к щеке, спали Ингунн и Улав. Он разбудил юношу:
– Пора тебе уходить из усадьбы!
Улав открыл глаза, осторожно высвободился из объятий Ингунн и тотчас же встал с кровати. Он был почти одет; оставалось лишь натянуть сапоги да набросить плащ. Улав обулся, надел полукафтанье оленьего меха; Арнвид раздобыл ему одежду, более подходящую для длительного перехода на лыжах, нежели долгополый кафтан и красные сафьяновые сапоги, которые он сильно поизодрал прошлой ночью.
– Мой Гутторм знает все дороги в здешних краях по обе стороны границы, – сказал Арнвид. Его старый прислужник и, можно сказать, приемный отец должен был стать проводником Улава. Арнвид протянул другу свой меч, копье и кошель с деньгами. – Мы скажем, что ты продал мне своего буланого Эльгена; ты ведь знаешь, я всегда хотел, чтоб он был мой.
– Ладно!
– А тот мерзкий вздор, который нес Эйнар… – нерешительно пробормотал Арнвид, глядя в огонь. – Он всегда был лжив и злобен… А сам грязный, похотливый козел; Эйнар никогда не думал, что другим может показаться мерзко слушать его…
Улав смотрел себе под ноги, до смерти смущенный. Он ничего не понимал.
– Я бы очень хотел, чтобы тебе досталась в жены Ингунн, я верю, ты будешь добр к ней… Можешь поклясться, Улав, что никогда не изменишь моей сродственнице?..
– Да. А я могу на тебя положиться, ты позаботишься о ней? Не будь я за нее спокоен, вряд ли бы я послушался Асбьерна и бежал в Свею []! Но я знаю, ты любишь ее…
– Твоя правда. – Тут Арнвид разразился хохотом. Он боролся с собой, но никак не мог перестать; он сидел, дрожа от сдавленного смеха, до тех пор, пока слезы градом не покатились у него по щекам. Под конец он сел, согнувшись в три погибели, облокотившись о колени, подперев голову руками и продолжая смеяться так, что весь трясся. Улав стоял, и на душе у него было ужасно скверно.
– Ох, не могу… Теперь вам с Гуттормом пора отправляться в путь. – Арнвид совладал с собой, отер слезы и поднялся. Он пошел будить остальных.
Улав и Гутторм Старый стояли на туне в добрых доспехах, с полным дорожным снаряжением; лыжи были крепко привязаны к их ногам. Трое провожавших столпились у дверей дома; Ингунн подошла к Улаву и протянула ему руку. Он крепко пожал ее, и они тихо перемолвились несколькими словами. Она была спокойна и владела собой.
Узкий лунный серп скользнул по небу так высоко, что на запорошенную вьюгой равнину упали длинные колеблющиеся тени.
– В лесу, поди, дорога лучше, – успокаивал путников священник.
Улав повернулся и подъехал назад к двум друзьям, что стояли у дверей дома. И с ними он попрощался за руку, поблагодарив их горячо за помощь. Потом вернулся обратно. Арнвид, сын Финна, и Асбьерн стояли, глядя вслед обоим уходившим – Улаву, сыну Аудуна, и его проводнику, пока те, мерно и сильно взмахивая палками, поднимались вверх по склону через вытянутые в длину пашни. Потом Улав и Гутторм скользнули в тень на лесной опушке.
– Да, Laus Deo! [Слава богу! (лат.)] Все так худо, что лучшего выхода не придумать… Я боялся, Ингунн дурно себя поведет – начнет кричать и выть в последнюю минуту.
– О нет! – возразил Арнвид. Он взглянул на луну, улыбаясь странной, вымученной улыбкой. – Ингунн шумит только по пустякам. А когда речь идет об истинной опасности, она сущее золото.
– Неужто? Ну да, тебе лучше знать, – равнодушно сказал Асбьерн. – Теперь надо подумать о нас с тобой, Арнвид. Эта шутка может нам дорого обойтись… Ну, то, что мы помогли скрыться Улаву, сыну Аудуна.
– Ведь другого выхода не было.
– Нет, – священник покачал головой. – Хотелось бы знать, понимает ли Улав, что мы с тобой на многое отважились, помогая ему бежать?
– Нет, ты просто ума решился! – И Арнвид снова стал хохотать. – Ты что, не видишь? Он же ничему не знает цены, он так еще молод!
Асбьерн слегка улыбнулся, потом зевнул. И все трое – священник, Арнвид и Ингунн – вошли в горницу и улеглись спать.
Назад: 8
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ИНГУНН, ДОЧЬ СТЕЙНФИННА