ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ИНГУНН, ДОЧЬ СТЕЙНФИННА
1
Когда Улав, сын Аудуна, бежал, епископ Турфинн объявил, что он, мол, не имеет права долее отказываться выдать Ингунн, дочь Стейнфинна, ее дядьям. Но Арнвид, сын Финна, ответил: она больна, и он-де не может отослать ее от себя. Преосвященный Турфинн весьма сокрушался, узнав, что и Арнвид не желает склонить главы пред законом, а следует ему, лишь покуда это нужно ему самому. Тогда епископ пожелал отправить Ингунн к ее тетке в Берг, но Арнвид отговорился – она, мол, не в силах никуда ехать.
Колбейн, сын Туре, и Хафтур были вне себя от гнева из-за того, что Улаву удалось бежать, и говорили: без епископа здесь наверняка не обошлось. Хотя, когда случилось убийство, епископ был в отлучке и вернулся домой только после того, как убийца бежал. А Арнвид, сын Финна, сам объявил: это он помог Улаву бежать в Свею. Когда же обнаружилось, что и Асбьерн Толстомясый был заодно с Арнвидом в этом деле и что беглец был принят сестрой священника, которую выдали замуж в свейские земли, преосвященный Турфинн вознегодовал и отослал от себя Асбьерна на некоторое время, после того как тот уплатил пеню за свою причастность к этому делу. И хотя ни один человек всерьез не думал, будто епископ заведомо знал про побег Улава, многие ставили ему в вину, что один из его священнослужителей нарушил закон, был заодно с убийцей и помог ему спастись.
Окружной наместник объявил Улава вне закона, а после этого заявились наконец Хельге из Твейта и его сыновья. Они предложили от имени Улава заплатить пеню за убийство, согласно решению добрых людей на тинге. Однако же мужи из Твейта не приходились Улаву близкой родней: они были потомками брата его прадеда, и обе ветви этого рода – из Твейта и из Хествикена – мало знались все эти годы. Законным же опекуном Улава был старик из Хествикена. Потому-то ходатаям Улава было трудно уладить его дело, да и поздно они за это взялись. Но когда епископу Турфинну пришлось по весне ехать в Бьергвин по другому делу, он дозволил Йону, сыну Хельге из Твейта, сопровождать его, с тем чтобы тот мог испросить у короля охранную грамоту Улаву.
Колбейн же потребовал, чтобы преступление Улава было объявлено не искупаемым пеней. Он, мол, сотворил страшное злодеяние – снасильничал племянницу Колбейна в усадьбе ее отца, а потом зарубил ее двоюродного брата, когда тот призвал его к ответу за насилие. Выступать ходатаем по своему делу в Бьергвине Колбейн избрал рыцаря Гаута, сына Турварда, и его сына Хокона. Господин Гаут был родичем барона Андреса Плютта, заседавшего в государственном совете, который должен был править Норвегией, покуда король не войдет в совершеннолетие. Кроме того, господин Андрее был одним из предводителей знатных хевдингов, намеревавшихся ныне начать борьбу с князьями церкви за ограничение ее свобод и прав. Тут же обнаружилось, что предводители эти и были те самые мужи, на поддержку которых рассчитывали еще ранее сыны Туре, а Хокону, сыну Гаута, была обещана в жены Ингунн.
Тогда хамарский епископ Турфинн снова взялся замолвить словечко за Улава. Он уверял, что того невозможно призвать к ответу за насилие, поелику он взял к себе Ингунн, уповая на старый уговор об их помолвке. А Ивар и Колбейн уже обещали Улаву замирение по этому делу. Но тут Улав, на свою беду, убил Эйнара во время ссоры, когда они сидели и бражничали вместе с другими на монастырском подворье братьев-проповедников в Хамаре. Епископ сказал, что было бы величайшей несправедливостью отказывать Улаву в той же милости, каковую даруют всякому другому человеку, ставшему убийцей… А именно: получить охранную грамоту и залог на право пользования своим имуществом, ежели он согласится уплатить установленную законом денежную пеню королю и пеню за убийство Эйнара, сына Колбейна, его родичам и душеприказчикам. Ведь в каждом норвежском селении найдутся ныне люди, коих призывали к ответу за убийство или другие злодеяния, могущие повлечь за собой опалу. Живут они спокойно в своих усадьбах, с королевскими охранными грамотами на себя и на свое имение, ну, а те, кто почитает себя достаточно в силе, – обходятся и безо всяких грамот. И потому-то каждый может видеть, что крайне несправедливо поступать более сурово с Улавом, который еще столь молод годами! Ведь случись это до последнего изменения законов [], сделанного еще покойным королем Магнусом, Улава приговорили бы лишь к изгнанию в заморье, покуда он не станет совершеннолетним. А Улав сразу же через Арнвида, сына Финна, и Асбьерна-священника велел передать Колбейну, что готов сполна уплатить пеню за убийство.
Улав вернулся в Норвегию накануне троицы и поселился в долине в Эльвесюсселе, близ Мариаскугского монастыря. Здесь он владел небольшим оделем и несколькими долями в других усадьбах. Это имение досталось хествикенским бондам от жены деда Улава – Инголфа, сына Улава. Здесь никто не пытался взять Улава под стражу, да и королевские наместники велели ему сидеть тут спокойно до самой осени – отсюда было далеко до тех мест, где обретались недруги Улава. Но когда осенью было объявлено: все имение Улава, сына Аудуна, на севере взято под надзор – равно и движимое имущество, что он оставил после себя в Опланне, и его поместье в Викене, и вроде бы его наследные земли, – Улав во второй раз покинул родину; ныне он отплыл на юг, в Данию.
Хозяйка усадьбы Миклебе – Хиллебьерг – радушно встретила Ингунн, дочь Стейнфинна. Ей пришелся по душе Улав в то недолгое время, когда ей довелось его видеть, и ее расположение к нему ничуть не уменьшилось оттого, что Улав зарубил это отродье покойного Туре из Хува и его полюбовницы. Сына своего она встретила куда милостивее обычного, а когда Арнвида призвали к ответу за помощь Улаву, она только засмеялась и похлопала сына по плечу:
– Уже не в молодые лета и ты наконец навязал себе тяжбу, сынок; мне-то всегда было не по душе, что уж больно ты смирен.
Арнвиду не доводилось видеть, чтобы хоть с одним человеком матушка его обращалась столь нежно, как с этой хворой молодой женщиной. А со здоровьем Ингунн было из рук вон плохо – у нее страсть как кружилась голова: когда она по утрам вставала, ей приходилось долгими часами стоять на месте, крепко держась за что-нибудь. Горница плыла у нее перед глазами, а взгляд заволакивало черной пеленой, и она ничего не видела. Стоило ей нагнуться и поднять что-нибудь с пола, как снова появлялся этот туман и опять надолго ослеплял ее. Ингунн отвернуло от еды и, стоило ей что-нибудь съесть, как ее рвало; бедняжка до того исхудала и поблекла… даже уголки глаз у нее обескровились. Хиллебьерг варила ей целебное питье, которое должно было облегчить муки, но и его Ингунн пить не могла. Старуха посмеивалась и утешала ее – такая хворь, всякий знает, дольше урочного времени не протянется, и вскоре ей опять полегчает. Ингунн ни слова не отвечала на шутки хозяйки, а только наклоняла голову, пытаясь скрыть глаза, полные слез. Вообще-то она никогда не плакала, а была очень тиха и терпелива. Никакой работы по хозяйству она справлять не могла и сидела лишь с тканьем на коленях, вышивая кайму узором из крохотных цветов и зверей. Или же шила полотняную рубаху, которую скроила еще в Хамаре. Она всегда была искусной рукодельницей, а в эту рубаху, предназначенную для Улава, когда он вернется домой, вложила все свое умение и старание, но работа у нее не спорилась. Иной раз она мастерила игрушки для сыновей Арнвида, плела для них кольчуги из соломинок, насаживала перья на стрелы, делала биты для игры в лапту и чудесные мячи, каких у детей до того не было. Она умела мастерить все так хорошо потому, что сама всегда играла с мальчишками, говорила она Арнвиду, а этому ее выучил Улав. Она пела детям, сказывала им сказки и предания; казалось, у нее у самой становилось легче на душе, когда она возилась с этими тремя малышами. Охотнее всего она держала одного из детишек у себя на коленях. Магнусу шел уже пятый год, а близнецам, Финну и Стейнару, еще не было четырех. Магнус и Финн были резвые и сильные сорванцы и не очень-то любили, чтобы женщины их ласкали. Стейнар же, более слабый, всей душой прилепился к Ингунн. Так что она повсюду таскала за собой этого мальчика. Куда бы ни шла, она несла его на руках, и он спал у нее по ночам. Стейнар был также любимцем отца, и потому Арнвид чаще всего по вечерам сидел у Ингунн; ребенок играл у нее на коленях, а Арнвид пел им обоим, пока малютка не засыпал, положив головку ей на грудь. Тогда она шепотом просила Арнвида перестать петь и потом сидела молча, глядя прямо перед собой или на спящего ребенка, и тихо, легко целовала волосики мальчика, а потом снова сидела, так же недвижно глядя прямо перед собой.
Но по мере того как близилось лето, становилось ясно: никакой обычной причины для нездоровья у Ингунн не было, и никто не мог понять, что с нею.
Арнвид дивился: неужто это горе сломило ее – потому как лучше ей не становилось, а скорее хуже; ее одолели припадки, и она часто впадала в беспамятство, а всю еду, что пыталась съесть, отдавала обратно. Ингунн говорила: у нее, мол, все время болит спина повыше поясницы, будто ее сильно ударили в это места жердью, а ноги как-то чудно немеют, до полного бесчувствия. Теперь она едва могла ходить. Арнвид понимал: она день и ночь тоскует по Улаву; к тому же еще скорбь по родителям вновь нахлынула на нее, а ведь одно время она почти забыла о них из-за Улава. Ныне же она корила себя за это и говорила, что заслужила ужасную беду, которая теперь, похоже, выпала ей на долю: «Ведь в ту самую ночь, как померла матушка, я и стала женой Улаву!»
Когда она это сказала, лицо Арнвида как-то странно изменилось, но он промолчал.
Горевала она также оттого, что ее разлучили с сестрой и братьями. Тура жила в Берге у тетки, и, хотя между сестрами никогда особо нежной приязни не было, теперь она тосковала и по Туре. Но еще горше думалось ей о маленьких братцах; с ними она всегда была в такой дружбе! А ныне они жили во Фреттастейне у Хафтура и его молодой жены… И теперь, верно, Халварда и Йона воспитают в ненависти к Улаву, сыну Аудуна, и в гневе на нее. Обо всем этом она толковала с Арнвидом, но при этом почти не плакала – верно, была слишком удручена и, отчаявшись, не могла проливать слезы. Арнвид боялся, как бы она не померла с горя.
Но хозяйка усадьбы Хиллебьерг поговаривала, будто недуг, сразивший Ингунн, был столь диковинный, что тут без колдовства и наговора дело явно не обошлось.
Однажды вечером в начале лета Арнвиду удалось уговорить Ингунн спуститься с ним вниз по склону, чтобы поглядеть на хлеба, буйно поднявшиеся в эту ясную, теплую погоду. Ему пришлось поддерживать ее, когда они шли, и он видел: она переставляет ноги так, будто они скованы невидимой цепью. Ему удалось довести ее до самой лесной опушки, как вдруг ноги у нее подкосились, и она упала навзничь, да так и осталась лежать в беспамятстве. В конце концов он с трудом опять привел ее в чувство; ему казалось, что до этого она ни разу так надолго не впадала в беспамятство. Она не держалась на ногах, и ему пришлось нести ее, как малого ребенка. Ингунн была так худа и весила так мало… Арнвиду стало жутко.
На другое утро обнаружилось, что она не может шевельнуть ногами – вся нижняя часть ее туловища онемела. Первые дни она лежала и тихонько стонала – ее мучили дикие боли в спине. Но мало-помалу они прекратились, и теперь, казалось, тело ее стало вовсе бесчувственным от поясницы и ниже. Так она и осталась лежать. Она никогда не сетовала, мало говорила и часто казалось, будто ее ничто не занимает. Она просила лишь: пусть Стейнар будет с ней; ей нравилось, когда он залезал к ней на кровать и играл, перекатываясь через ее полумертвое тело, которое теперь высохло так, что походило на скелет.
В это время никто не знал, где обретается Улав. Арнвид думал: Ингунн, верно, скоро помрет, а он не сможет даже послать весть о том другу.
Хиллебьерг же заявляла всякому, с кем ей ни доводилось толковать, что все проще простого: кто-то наслал порчу на Ингунн. Она втыкала иглы в ее ляжки и икры, жгла ее каленым железом, но Ингунн ничего не чувствовала. Тому свидетели – досточтимые мужи и жены, и приходский священник, да и сын ее. Но никого, кроме Колбейна и Хафтура, нельзя заподозрить в подобном злодеянии, а несчастное дитя лежит здесь, снедаемое хворью, и медленно умирает. Хиллебьерг подстрекала сына потребовать от епископа дознаться правды в этом деле. Арнвид уже готов был согласиться: матушка, видно, права; и посулил отправиться к господину Турфинну, лишь только тот вернется домой с поездки, разведав, сколь крепка вера в его епархии. Пока что Арнвид уговорил Ингунн побеседовать с приходским священником и исповедаться, а также велел служить обедни за ее здравие. Так прошло время до дня рождества богородицы. В тот день Арнвид исповедался и принял Corpus Domini; во время службы он столь долго и столь истово молился за здравие своей хворой родственницы, что взмок от пота. Был уже полдень, когда обитатели Миклебе воротились из церкви домой. Арнвид стоял, беседуя с Гуттормом о буланом Эльгене, который захромал, когда Арнвид ехал верхом домой; тут он услыхал – из горницы, где лежала Ингунн, громко зовут на помощь.
Сломя голову бросились Арнвид с Гуттормом к дому и ворвались в горницу. Там бегала Ингунн, босая, в одной сорочке, и затаптывала огонь – горница была полна дыма, а на полу горела солома вокруг простынь, перин и одеял, которыми она закидала пламя. На руках она держала Стейнара; он был закутан в покрывало, кричал и плакал.
Когда в горницу ворвались люди, она опустилась на скамью и стала целовать и ласкать мальчика, убаюкивать его, приговаривая:
– Стейнар, Стейнар, золотко мое, скоро тебе полегчает, сейчас я стану врачевать тебя, маленький мой!
Она крикнула вошедшим, что Стейнара сильно обожгло и надобно немедля добыть мази и полотняные лоскутья.
Она лежала в горнице, и с нею был один только Стейнар. Он сидел на широком плоском камне у очага, где теплился малюсенький огонек. И хотя Ингунн, лежа в кровати, не велела ему баловаться, мальчик играл, засовывая маленькие сухие веточки в огонь и поджигая их. День стоял теплый, и на нем была лишь одна рубашонка; внезапно ее охватило огнем. Ингунн опомнилась уже, когда стояла у очага, держа в объятиях ребенка; рубашонку она погасила, набросив на Стейнара покрывало. Но тут она увидала, что горят разбросанные на полу ветки можжевельника и камыш; тогда она стала звать на помощь, забросала огонь подушками со скамей и затоптала его…
Мальчику обожгло живот, но и у Ингунн были страшные ожоги на ногах и на ладонях обеих рук. Однако же она ничего и никого не замечала, кроме Стейнара, и не давала никому перевязать свои ожоги, покуда не позаботились о ребенке. Потом, уложив мальчика в кровать, она легла рядом и, не сводя с него глаз, осыпала ласками и успокаивала бедного малютку. До тех пор, пока мальчик был в лихорадке и его мучила боль от ожогов, Ингунн ничего и никого не видела и не слышала, кроме Стейнара.
Паралич с нее как рукой сняло – и она едва ли сама это почувствовала. Она жадно ела и пила, не замечая, когда ей приносили еду и питье, а рвота и головокружение вовсе исчезли. Арнвид просиживал со Стейнаром дни и ночи, и, как ни горько, как ни больно было ему видеть страшные муки мальчика, он все же благодарил бога за чудо, свершившееся с Ингунн.
С той поры она начала быстро выздоравливать, а когда Стейнару стало уже немного лучше и его можно было выносить на солнышко поглядеть на выпавший ночью снег, лицо и тело Ингунн вновь обрели свою прежнюю нежную округлость, а щеки ее целомудренно зарумянились на свежем морозном воздухе. Она стояла со Стейнаром на руках, ожидая Арнвида, который бродил у каменистых осыпей и собирал в шапку замерзшие ягоды шиповника – Стейнар велел отцу непременно набрать для него ягод.
Виды на примирение Арнвида с другими родичами Ингунн не стали лучше оттого, что фру Хиллебьерг распускала слухи о Колбейне – он, мол, наслал смертельную хворь на родную племянницу. И когда во Фреттастейне, незадолго до адвента, пили свадебное пиво за здоровье Хокона, сына Гаута, и Туры, дочери Стейнфинна, никого из Миклебе на пиру не было. Свадьбу справляли под новый, 1282 год, а после этого новобрачные начали объезжать всех родичей молодой жены и гостить у них, потому как у Хокона, младшего сына в семье, братьев была уйма, а усадьбы в Вестланне не было. Вот все и решили – пусть он поселится в Опланне.
В это время в Миклебе пришла весть от фру Магнхильд из Берга: она желала видеть племянницу у себя. Ивар и Колбейн обещали оставить девушку в покое, ежели она будет сидеть смирно и блюсти себя как положено. Когда брат Вегард передал Арнвиду эти слова, тот скверно выругался; но не мог отрицать, что законного права распоряжаться девушкой у него нет. Да и Хиллебьерг, хозяйке, гостья порядком надоела; теперь, когда Ингунн была здорова, у Хиллебьерг не хватало терпения возиться с молодой женщиной. Хоть и пригожа она собою, да проку от нее мало! К тому же фру Магнхильд рассудила разумно: у нее жила ее старая мать, Оса, дочь Магнуса, – вдова Туре из Хува. Старушка была слаба здоровьем и нуждалась в помощи внучки и в том, чтобы с ее помощью коротать время.
И вот тогда-то, перед самой пасхой, Арнвид и отправился в Берг вместе с Ингунн.
Фру Магнхильд была самой старшей изо всех законных детей Туре; то была женщина пятидесяти лет – ровесница своего сводного брата Колбейна, сына Туре. Она была вдовою рыцаря Викинга, сына Эрлинга. Детей у нее никогда не было: потому-то, желая творить добро, она брала к себе юных дочерей у родичей и друзей, коих содержала у себя по нескольку лет, обучая их вежественному обхождению и всему, что приличествует благородным девицам. Ибо сама фру Магнхильд при жизни мужа долго состояла при королевском дворе. Она предложила также взять к себе племянниц из Фреттастейна, но Стейнфинн – а может, Ингебьерг – не пожелали отослать к ней маленьких дочек, и фру Магнхильд сильно из-за этого разгневалась. Потому-то, когда стало известно, что Ингунн дозволила обольстить себя названному брату, фру Магнхильд сказала, – мол, ничего иного она и не ждала. Дети Стейнфинна были дурно воспитаны, а их мать ослушалась отца и изменила жениху, потому-то нет ничего удивительного в том, что и дочери Стейнфинна позорят свой род.
Усталая и ослабевшая сидела Ингунн в санях, когда они проезжали последний отрезок пути через лес. Ехали они много дней – лишь только выбрались из Миклебе, начался буран; к тому же сильно потеплело, и дорогу развезло. Теперь к вечеру стало подмораживать, и Арнвид шел рядом а санями, ведя лошадей под уздцы; дорога была тяжелая – местами она проходила через покрытые сверкающим льдом скалистые склоны, а кое-где через высокие сугробы. Видно, ни один человек не проезжал здесь после недавнего снегопада.
Когда они выехали из лесу, в глаза им ударило солнце, стоявшее низко над грядой гор, прямо против них. Багрово-золотистое, оно просвечивало сквозь туман, а темный, неровный лед залива отсвечивал тусклым и мутноватым медным блеском. Морозная дымка окутала инеем заснеженные леса да топи, и теперь, к вечеру, все стало каким-то серым и угрюмым. Внизу по огороженным пашням с трудом плелись челядинцы Арнвида: и люди, и сани с тяжелой кладью все время утопали в снегу.
Усадьба стояла на берегу, у самой воды, чуть поодаль от других усадеб округи, отделенная лесом, так что из Берга не видать было ни одного из больших поместий на склонах гор. Ингунн не встречала тетку со времени их свидания в Хамаре – с той поры прошло уже полгода, и тогда хозяйка Берга была сурова к ней. Да и сейчас Ингунн ничего хорошего от нее не ждала. Арнвид плюхнулся на край саней, когда они нырнули в первую же рытвину.
– Не печалься, Ингунн, – стал он уговаривать ее. – Тяжко мне будет расстаться с тобой, когда ты так пала духом.
– Духом я не пала; ты знаешь, я никогда не сетовала. Но ныне я буду одна, без друзей. Молись за меня, родич, дабы мне еще более укрепиться духом; тяжкие испытания ждут меня здесь, в Берге…
Но когда они въехали на тун, сама фру Магнхильд вышла к ним навстречу и приветливо поздоровалась с Ингунн. Она повела племянницу в женскую горницу и велела прислужницам подать ей теплое питье и сухие башмаки. Она сама помогла молодой женщине стянуть с себя меховые сапожки и подбитый мехом плащ. Но тут, взявшись за кончик головной повязки Ингунн, она сказала:
– Это тебе придется снять.
Ингунн покраснела.
– Я ношу бабью повязку с тех пор, как жила в Хамаре. Епископ предложил мне покрыть волосы… Он сказал: ни одна честная женщина не ходит простоволосой после того, как лишилась невинности.
– Это он-то тебе сказал! – ухмыльнулась фру Магнхильд. – Еще чего выдумал… Теперь уже прошло столько времени, и пересуды о тебе в здешних краях затихли. Не хватает, чтобы ты сама раздувала сплетни о своем позоре, разгуливая, как последняя дура, в бабьей повязке. Сними ее и поверни свой пояс. Хорошо еще, что тебе никогда не приходилось застегивать его сбоку. []
На Ингунн был кожаный пояс, усаженный мелкими серебряными гвоздиками; свисающие концы его были красиво окованы. Фру Магнхильд поправила пояс, так что пряжка пришлась как раз посреди живота. Она снова велела Ингунн снять повязку.
– Всем все про меня известно, – запальчиво сказала Ингунн. – А что теперь подумают обо мне люди? Скажут, что я – непотребная женщина, коли, не имея на то прав, стану ходить простоволосая, словно шлюха какая.
Фру Магнхильд сказала:
– Подумай о своей бабушке, Ингунн, уж очень она стара! Она хорошо помнит все, что было в дни ее молодости, а новые вести забывает тотчас, как их услышит. Нам придется каждый день снова и снова втолковывать ей, почему ты обряжена словно замужняя.
– Проще всего сказать ей, мол, муж мой уехал.
– И тогда вскоре дойдет и до ушей Колбейна, что ты по-прежнему стоишь на своем, а его ненависть к Улаву никогда не остынет. Будь же разумницей, Ингунн, брось все эти глупости!
Ингунн сняла с головы повязку и начала ее складывать. То была самая красивая из всех ее вещей – длиной в четыре локтя [] и расшита шелком. Эту повязку подарила ей в прошлом году Хиллебьерг, сказав, что Ингунн может надевать ее в церковь, и пусть наденет повязку, когда вернется Улав и она в первый раз пойдет туда с ним.
Ингунн вытащила шпильки, и тяжелая тусклого золота грива упала ей на плечи.
– Красивы же у тебя волосы, Ингунн, – заметила фру Магнхильд. – Многие женщины охотно похвастались бы такими волосами, тем более если б от мужа им было мало радости, а бабья повязка не принесла ни власти, ни прав. Пусть нынче вечером волосы у тебя будут распущены.
– О нет, тетушка, – чуть не плача взмолилась Ингунн. – Этого вы никогда не должны требовать от меня!.. – Разделив густую копну волос на пряди, она заплела две тугие косы, вовсе не украшавшие ее.
Арнвид уже сидел за столом, когда в горницу вошли фру Магнхильд и Ингунн. Он поднял глаза, и лицо его помрачнело.
– Так вот чего они добиваются, – сказал он позднее, когда они пожелали друг другу спокойной ночи, – чтоб ты поступилась честью замужней женщины?
– Сам видишь, – только и ответила ему Ингунн.
Осе, дочери Магнуса, были выделены в Берге изба и стабур в два жилья, а также две прислужницы для всяких работ по дому: они должны были поварничать, ткать полотно и прясть шерсть, которую старая госпожа получала из усадьбы. Грим и Далла – брат с сестрой, – старые управители из Фреттастейна, ходили за ее скотом, который стоял на скотном дворе фру Магнхильд; им отдали для жилья маленькую лачугу возле хлева, но числились они средь челяди Осы. Стало быть, Ингунн нечего было больше делать в Берге, кроме как бы заправлять маленьким бабушкиным хозяйством да тешить старушку. По большей части ей приходилось сидеть с бабушкой, когда прислужницы разбредались с разными посылами.
Как говорила фру Магнхильд, Оса ныне временами впадала в детство: она почти не помнила, что ей говорили. И каждый день все вновь и вновь переспрашивала об одном и том же. Случалось ей справляться и о меньшом сыне, Стейнфинне: наезжал ли он недавно, или же не, ожидают ли его вскорости в усадьбу? Часто она, однако, вспоминала, что он умер. А потом вдруг спрашивала:
– У него осталось в живых четверо детей? А ты – самая старшая? Ну да, я это точно знаю; тебя зовут Ингунн… Тебя… назвали в честь моей матушки… Ведь твоя бабушка с материнской стороны была еще жива, когда ты появилась на свет, и она прокляла свою дочь Ингебьерг за то, что та бежала со Стейнфинном. Да, он был легковерен и весел, мой Стейнфинн, и ему дорого обошлось то, что он был столь привержен к шлюхам да еще похитил дочь рыцаря… – Оса никогда не жаловала свою невестку Ингебьерг, и, частенько вспоминая Стейнфинна и его жену, забывала, что говорит с их дочерью. – Но как же это получилось?.. Вроде бы с одной из этих малюток-дочерей Стейнфинна стряслась большая беда? Нет, верно, я не то вспоминаю… Не могли уж они так вырасти?
– Милая бабушка, – измученным голосом просила Ингунн, – а не лучше ли вам немного соснуть?
– О да, Гюрид, это, пожалуй, было бы лучше всего… – Оса частенько называла внучку «Гюрид», принимая ее за дочь Алфа, родственницу, приезжавшую в Берг пятнадцать зим назад. Но все, что происходило в дни ее молодости, старая хозяйка помнила преотлично. Она рассказывала про своих отца с матерью и про брата Финна – отца Арнвида, и про свою золовку Хиллебьерг, которую любила, но побаивалась, хотя Хиллебьерг была много моложе ее.
Четырнадцать зим минуло Осе, когда ее отдали в жены Туре из Хува. До того он более десяти лет сожительствовал с этой Боргхильд, а после с превеликой неохотой отослал свою полюбовницу. Она покинула Хув лишь утром того самого дня, когда Оса вступила туда невестою Туре. Боргхильд и после того, до конца своих дней, имела над Туре большую власть, а умерла она лишь через двадцать лет после его женитьбы. Он советовался с ней обо всех делах, представлявших собой какую-либо важность. И часто привозил к ней своих законных детей, дабы она предсказала им будущее и поглядела, выйдет ли из них толк. Но более всего Туре пекся о своих четверых, прижитых с полюбовницей… Боргхильд была дочерью рабыни и знатного вельможи – поговаривали, будто даже дочерью одного из тех королей, коих в те времена было немало в Норвегии []. То была красивая, умная и необычайно властная женщина, высокомерная, жадная до денег и немилостивая к беднякам.
Меж тем Оса, дочь Магнуса, жила в Хуве. Она народила мужу четырнадцать детей, но пятеро умерли еще в колыбели и только четверо из оставшихся девяти дожили до зрелого возраста. Оса перечисляла всех своих умерших детей и рассказывала про них. Более всего горевала она о дочери, Хердис, которую разбил паралич, потому что она заснула однажды на мокром от росы пригорке. Умерла же она четыре года спустя, когда ей было одиннадцать зим. Подростка сына залягала насмерть лошадь, а Магнус погиб в драке на борту корабля, когда возвращался домой с пирушки в Тутене вместе с другими хмельными молодцами. Магнус тогда только что женился, но детей после него не осталось, а вдова снова вышла замуж и уехала в другой конец страны. Она была единственной изо всех невесток, которая пришлась по душе фру Осе.
– Но скажите мне, бабушка, – спрашивала Ингунн, – неужто всю вашу жизнь у вас были одни только беды? Неужто не выпало вам на долю счастливых дней, которые вы могли бы вспоминать ныне?
Бабушка глядела на нее, видимо, не понимая, о чем та говорит. Теперь, когда она лежала в ожидании смерти, казалось, будто ей в равной мере милы воспоминания и о горестях, и о радостях.
Ингунн не так уж худо жилось у старухи. Сил у нее недоставало, даже когда она бывала здорова, и ей никогда не любо было делать то, для чего нужны были усилия или раздумья. А теперь она сидела с каким-нибудь тонким рукоделием, которое не нужно было заканчивать в спешке, погруженная в свои собственные мысли, и слушала вполуха бабкины речи. Подростком она была неутомима, и ей трудно бывало усидеть на месте долгое время. Теперь же все стало иначе. Странная хворь, которая напала на нее после разлуки с Улавом, словно оставила после себя тень, не желавшую исчезнуть: казалось, будто Ингунн вечно в каком-то полусне… Во Фреттастейне она всегда находилась в окружении мальчишек, и прежде всего с ней был Улав. А с мальчишками начинались шумные игры и затеи, которыми она жила, – сама-то она ничего путного придумать не умела. Здесь же, в усадьбе, обитали одни лишь женщины – две старые госпожи и их служанки да несколько пожилых челядинцев и работников. Они не могли пробудить Ингунн от спячки, в которую она погрузилась, еще когда лежала с онемевшими ногами в кровати и ждала – вот настанет последний час и она, вовсе исчахнув, уйдет из числа живых. Когда Улав исчез, казалось, у нее больше не было сил верить в то, что когда-нибудь он вернется. Слишком много бед обрушилось на нее за короткое время – с тех пор, как отец ее уехал из дому, дабы встретиться с Маттиасом, сыном Харалда, и до того дня, когда Арнвид увез ее в Хамар. Ей чудилось, будто ее подхватил бурный поток, а время, проведенное в Хамаре, было, как омут, куда медленно затягивало ее и Улава, относя их все дальше и дальше друг от друга. В Хамаре все было новым и чужим, да и Улав изменился и тоже вроде бы стал ей чужим. Она понимала – он был прав, что не искал случая встретиться с нею тайком, когда они жили в Хамаре. Но от того, как он вел себя на свидании, которое она сама подстроила в ночь под рождество, ей стало страшно и стыдно. Она чувствовала себя такой униженной и растерянной, что не смела даже думать о нем так, как прежде, забываясь в сладостной, жаркой жажде его любви. Она превратилась тогда словно бы в малого ребенка, которого отругали и высекли взрослые, – сама-то она не могла взять в толк, что поступила дурно…
Но вот он явился к ней в ту последнюю ночь из тьмы и метели, запорошенный снегом, обессиленный и взволнованный, дрожа от усталости и затаенного бешенства… Изгой, человек вне закона, на руках которого еще не остыла кровь сына ее родного дяди! Сама не зная как, она совладала тогда с собой. Но когда он снова ушел, казалось, глубокие воды всего мира сомкнулись над нею.
Первое время, когда она тяжко хворала, Ингунн думала, что и в самом деле понесла, как говорила фру Хиллебьерг. Но время шло, и стало ясно – ребенка у нее не будет; но она была не в силах почувствовать разочарование. Она так истомилась, что для нее было бы непосильной ношей ждать чего-то еще, будь то доброе или злое. Она терпеливо сносила свой тяжкий недуг, когда никто не понимал, чем она хворает, и казалось, надежды на исцеление не было. Когда же она пыталась заглянуть в будущее, оно представлялось ей сплошным колышущимся туманом, похожим на мглу, что заволакивала ей глаза, когда у нее начинала кружиться голова. Тогда она искала прибежища в воспоминаниях обо всем, что было у них с Улавом прошлым летом и осенью. Она закрывала глаза, целовала свою собственную косу, свои руки и плечи, воображая, будто это делает Улав… Но чем сильнее предавалась она мечтам и страстным желаниям, тем неправдоподобней представлялось ей, что некогда все это было наяву. Но она верила: испытания и тяжбы кончатся, их оставят в покое, они наконец соединятся и станут жить в законе. Но она никак не могла себе этого ясно представить – как не могла вообразить райское блаженство, о котором ей толковали священники, хотя тоже верила в него.
Потом она лежала с отнявшимися ногами и уже не ждала, что когда-нибудь опять сможет двигаться. Тем самым порвалась последняя нить, которая еще привязывала ее к будням, и к работе, и к жизни других людей. Она утратила всякую надежду стать законной женой Улава, сына Аудуна, распоряжаться в его усадьбе, рожать ему детей. Вместо этого она предалась мечтам, хотя вовсе и не чаяла, что они когда-нибудь сбудутся. Каждый вечер, как только в горнице гасили свечу, а в очаге догорал огонь, она представляла себе, будто вошел Улав и ложится рядом с нею. Каждое утро, просыпаясь, она представляла себе, будто муж ее уже встал и вышел из горницы. Она лежала, прислушиваясь к звукам занимавшегося дня, доносившимся из этой большой усадьбы, и воображая, будто она – в Хествикене и будто как раз Улав и велел убирать в сарай сено. То были его кони и его сани, и это он распоряжался, кому что надо делать. Когда Стейнар хоть минутку спокойно лежал в постели рядом с ней, она обнимала мальчика тонкой рукою, прижимая его к груди, и про себя называла мальчика – Аудун. И в мечтах он был сыном ее и Улава. Но тут Стейнару хотелось встать и выбежать из горницы, и он барахтался, пытаясь высвободиться из ее объятий. Ингунн уговаривала его остаться, потчевала лакомыми кусочками, припрятанными для него в кровати, сказывала ему сказки и воображала, будто она – мать, которая беседует со своим ребенком.
Когда же она приехала в Берг и фру Магнхильд сняла с ее головы повязку, это было первое, что пробудило ее от мечтаний. Никогда прежде не думала она о том, что опозорила себя, отдавшись Улаву. Во Фреттастейне она и вообще мало думала, она только любила. И лишь когда Улав с Арнвидом столь поспешно собрались в Хамар требовать признания права Улава владеть ею, в ней пробудилось нечто похожее на замешательство. Но когда добрый епископ велел передать ей белое полотно – знак непорочности и повелел ей повязать косы, она успокоилась. Даже если она и согрешила перед дядьями, которым должно было стать ее опекунами после смерти отца, то уж преосвященный Турфинн, видно, снова все уладит. И она станет тогда столь же доброй женой, как и все другие замужние женщины.
Ей было холодно, стыдно и непривычно ходить простоволосой. После того, как она, подобно всем замужним женщинам, полтора года носила головную повязку, ее словно бесстыдно раздели руки насильника, – так обходились с рабынями на невольничьем рынке в стародавние времена. Она старалась не показываться в горнице у фру Магнхильд, когда там бывали чужие. Она не появлялась по своей воле на людях нигде, кроме как в церкви, – там все женщины должны были покрывать голову. Ингунн низко надвигала шлык плаща на лицо, дабы не видно было ни единого волоска. Желая хоть немного искупить то, что ей приходилось теперь одеваться не так, как подобало, она спрятала все драгоценности и носила лишь темные свободного кроя платья безо всяких узоров, а волосы заплетала в две жесткие тугие косы безо всяких лент или же украшений.
Но вот пришла весна. В один прекрасный день залив освободился ото льда, водная гладь лежала открытая и ясная, отражая зеленеющие склоны на обоих берегах. Теперь в Берге было красиво. Ингунн отвела бабушку к освещенной солнцем стене, села рядом с ней и стала шить рубаху Улаву, сыну Аудуна. Улав говорил ей, что Хествикен лежит на берегу фьорда…
Она придумывала себе какие-то пустяковые дела, которыми могла заняться в верхнем жилье стабура, где распоряжалась Оса. Ингунн бывала там каждое утро, перебирала вещи, наводила порядок. Она отодвигала заслон дымовой отдушины и, высунувшись из оконца, глядела вниз.
Вдоль берега на другой стороне залива плыла на веслах лодка, разрезая на длинные полосы отражавшуюся в воде темную, поросшую лесом горную гряду. Ингунн представляла себе, будто в лодке плывут Улав с их сыном. Они плыли к ней. Ингунн отчетливо видела это. Они причалили у мостков, и Аудун помог отцу привязать лодку. Отец стоял уже наверху, на дощатых мостках, а мальчик побежал вниз к лодке, чтобы собрать их пожитки, лежавшие на корме. Последней он взял свою маленькую секиру. Улав протянул мальчику руку и помог подняться к нему на причал – да, теперь мальчик был такой же большой, как Йон, ее младший брат. Вдвоем стали они подниматься по тропке к усадьбе. Отец – впереди, а сын – за ним следом.
У нее была еще маленькая дочка, которую звали Ингебьерг. Она была на туне – шла из кладовки с большим деревянным блюдом, полным лепешек. Вот она отламывает кусочки, крошит их и бросает курам – нет, гусям. Ингунн помнила, что, когда она была еще мала, во Фреттастейне паслись гуси, и в этих тяжелых белых и серо-крапчатых птицах ей чудилось нечто величественное. В Хествикене непременно должны быть гуси…
Тихонько, будто совершая нечто предосудительное, она подкрадывалась к двери и закрывала ее на засов. Потом вытаскивала из сундука головную повязку и надевала ее. Затем поворачивала пояс так, чтобы застежка оказывалась на боку, и подвешивала на пояс все, что могла найти потяжелее, – ножницы для стрижки овец и несколько ключей. Обряженная таким образом, она садилась на край незастеленной кровати. Сложив руки на коленях, она думала, что же еще надобно сделать до того, как воротятся домой ее муж и дети…
Лишь изредка доходили в Берг вести обо всех примечательных событиях, которые происходили в том году в Норвегии []. Ингунн почти ничего не слышала, сидя в бабкином доме. Потому-то для нее словно гром среди ясного неба была весть о том, что епископ Турфинн объявлен вне закона и, должно быть, уехал из страны…
Эту весть принес в усадьбу в самом начале зимы их приходский священник. Преосвященный Турфинн несколько месяцев пробыл в Нурдале, а оттуда вознамерился поехать на встречу с архиепископом где-то на дальних шхерах. Но еще раньше все эти бароны, что ныне правили страной, объявили и архиепископа, и многих епископов вне закона и начали столь жестоко их преследовать, что те бежали из страны кто куда. Епископ Турфинн, должно быть, поднялся на борт какого-то корабля, но никто не ведал, ни куда он потом девался, ни когда вернется назад в свою епархию. Приходский священник не очень о том горевал – епископ порицал его за леность, а также за то, что он, мол, недостаточно сурово взыскивает за грехи с вельмож. Но сам-то священник в глубине души считал, что пастырь он вовсе не плохой и что с его паствой негоже обходиться так, как желал епископ. И был очень разобижен на этот «мешок с монашескими костями», как он величал епископа.
Было ясно, что распря меж епископами и членами королевского совета при молодом короле касалась важных государственных вопросов. А тяжба из-за женитьбы Улава, сына Аудуна, была сущим пустяком, коему никто не придавал значения. Если бы только ее не вытащили на свет божий и не упомянули как пример нетерпимого самоуправства епископа и его стремления порушить старые законы и право в стране. Но приходский священник желал бы сохранить дружбу с богатой хозяйкой Берга… А может статься, он и сам не понимал, сколь мало значила эта тяжба о бракосочетании двоих детей за пределами тех краев, где хорошо знали родичей юноши и девушки. Потому-то он и проговорился: епископ Турфинн-де объявлен вне закона более всего за то, что простер руку в защиту злейшего врага рода Стейнфинна.
Ингунн охватил ужасный страх. Очнувшись, она вновь увидела, каково ее положение наяву. И все ее мечты внезапно рухнули, подобно тому, как чернеют и опадают за одну морозную ночь цветы на лугу. Холодея от ужаса, Ингунн поняла: она не что иное, как беззащитная, покинутая сирота, не девушка и не жена. У нее не было ни единого друга, который мог бы отстоять ее права… Улав уехал, и никто не знал, где он странствует, епископ уехал, Арнвид – далеко от нее, и она не может послать ему весточку. Если бы ее немилосердные родичи захотели ныне ей отомстить, единственной, на кого она могла опереться, была впавшая в детство дряхлая бабушка…
Ингунн сжалась в комок – дрожащее, сбитое с толку существо… Всю волю, еще сохранившуюся в ее слабой, мятущейся душе, она направила на одно – она будет крепко держаться Улава и останется ему верна, даже если они замучают ее из-за него до смерти.
Как раз накануне адвента в Берг явились Тура, дочь Стейнфинна, и ее муж Хокон, сын Гаута. Хокон еще не выбрал себе усадьбу, где бы желал поселиться, а Тура еще до рождества ждала ребенка. Вот молодая чета и намеревалась пробыть эту зиму в Берге. Ингунн не виделась с сестрой два года, а зятя и вовсе никогда не встречала прежде. Он был недурен собой – рослый молодой мужчина с красивым лицом и рыже-каштановыми кудрявыми волосами. Но у него были маленькие карие глазки, близко посаженные по обе стороны высокого горбатого носа, и он довольно сильно косил.
В первый же день он неприветливо обошелся с невесткой. И речами, и обхождением он ясно дал понять: Ингунн для него – падшая женщина, обесчестившая себя и весь род. Он был премного доволен своей женитьбой, кичился красотой Туры и ее здравым разумом, да и тем, что она скоро родит ему наследника всех тех богатств, которыми он, по его словам, владел и которыми вечно хвалился. Он дозволял жене верховодить во всем – и это было ему только на пользу. И хотя он был счастлив в женитьбе, а бедняжка Ингунн и знать не знала, какую честь и счастье она отринула, отдавшись Улаву, сыну Аудуна, в то время как могла выйти замуж за Хокона, сына Гаута, – Хокон возненавидел ее. Возненавидел за то, что она сделала своим избранником мальчишку, бывшего в услужении у ее отца, человека, о родичах и имуществе которого здесь, в селениях вокруг Мьесена, никто ничего достоверно не знал. И более того – предпочла этого мальчишку ему, сыну рыцаря из Харланда.
А младшая сестра меж тем степенно расхаживала по Бергу, дородная и вальяжная, белая и румяная, гордая своим достоинством жены и хозяйки, хотя не владела ни домом, ни усадьбой, где могла бы распоряжаться. Белая головная повязка, которую она носила с честью и по праву, доходила у нее чуть ли не до пят, а у пояса Туры звенела увесистая связка ключей – хотя одному богу было ведомо, какие двери открывала и закрывала этими ключами жена безземельного, не имеющего собственной усадьбы бонда. Но она сумела поставить себя так, что все домочадцы в Берге, да и сама фру Магнхильд чуть ли не на коленях стояли, дабы почтить ее и ее мужа. А женщины приготовляли все, чтобы принять желанное дитя с высокими почестями, каковые приличествуют сыну знатного вельможи.
Когда они росли, Ингунн знала: Тура в глубине души редко бывала довольна ею… Она считала старшую сестру неласковой к родителям, бездумной и ленивой; полагала, что той более приличествовало бы смирно сидеть с матушкой и прислужницами в женской горнице, нежели без конца бегать и играть с Улавом и его ватагой. Но Тура никогда ничего не говорила: она была моложе Ингунн на два года – в детстве это много значит! А Ингунн было и вовсе безразлично, что о ней думала Тура. Последнюю же осень во Фреттастейне Тура помалкивала о том, что знала про сестру и от чего была в ужасе. Ингунн было это известно. Но только когда они поселились в усадьбе у женщин, находящихся на пожизненном содержании в Хамарском монастыре, Ингунн доверилась ей. И тогда Тура необычайно мягко рассудила поведение ее и Улава. Она была добра к сестре все время, пока они жили в Хамаре. Во-первых, Тура всегда любила названого брата истинной сестринской любовью – Улав ей нравился более, нежели Ингунн и родные братья, ибо юноша был спокойнее и ровнее в обхождении. К тому же епископ оказал Улаву и Ингунн кое-какую поддержку, а все люди, которых сестры встречали в городе, вторя епископу, судили, как и преосвященный Турфинн. Даже если Улав ответил беззаконием на беззаконие, все же беззаконие тех, кто желал порушить помолвку, скрепленную рукобитием, казалось куда страшнее. Ведь жених был юн и не имел могущественных опекунов. Никто не сомневался в том, что епископу удастся под конец добиться такого разрешения этой тяжбы, которое будет к чести Улава. Стало быть, в ту пору и Тура не думала о том, что опрометчивый поступок сестры может обернуться позором для их семьи.
Теперь все обстояло иначе. Тура не могла простить Улаву убийство ее близкого родича и произносила суровые речи о том, как он отблагодарил их всех за благодеяния. Ведь они взяли его, безродного сироту, и воспитали в роду Стейнфинна. Она была приветлива с Ингунн, но та все равно догадывалась, что думает о ней Тура: дескать, уже с детских лет у Ингунн были такие задатки. И младшую сестру ничуть не удивляло – Ингунн попала в беду, как того и следовало ожидать… Но Тура желала быть доброй и не отягощать бедняжке и без того тяжкую судьбу, которую она сама на себя навлекла.
Ингунн молча склонялась под градом тихих, соболезнующих слов Туры, но когда разговор заходил о злодеяниях Улава, Ингунн пыталась перечить ей. Однако польза от того была невелика, ибо Тура обладала большими преимуществами перед нею. А то, что Ингунн – старшая, не имело ныне ни малейшего значения, поскольку Тура стала замужней женщиной. У Туры был жизненный опыт и право сказать свое слово в кругу других взрослых людей. Ингунн же сидела, искушенная собственным жизненным опытом, на который не имела ни малейшего права, – опытом любви, за которую все и вся, казалось, хотели покарать ее, опытом хозяйки и матери. Ведь она воображала это в мечтах, но ни к одному из любезных ее сердцу дел ей так и не удалось приложить руки наяву. Душа ее обеднела и утратила всякую надежду за то время, пока она сидела в своем углу, глядя, как Тура и Хокон заполняют собой всю усадьбу. В темном платье кающейся грешницы, с двумя толстыми, туго заплетенными косами, падающими по плечам так, что тяжесть волос, казалось, заставляла ее чуть сутулиться и немного склонять голову, она походила на бедную прислужницу рядом с молодой богато разодетой госпожой.
Тура родила сына, как, разумеется, и ожидали они с Хоконом, – крупное и многообещающее дитя; так говорили все, кто видел мальчика. Ингунн было велено сидеть рядом с сестрой, покуда та лежала в постели, да и потом она часто приходила пестовать племянника. Ингунн и всегда-то была без ума от малышей, но теперь всем сердцем полюбила этого крошечного Стейнфинна, сына Хокона. Когда ей дозволяли взять его на ночь к себе в постель, дабы молодая мать отдохнула, она не могла удержаться от искушения представить себе, что это ее собственный сын. Ей непременно хотелось хоть немного согреться прежними мыслями о том, что она – в Хествикене, в собственной усадьбе, и живет там с Улавом и с их детьми, Аудуном, Ингебьерг и новорожденным малюткой. Но теперь она с горькой отчетливостью сознавала, как тонка эта нищенская паутина мечтаний, единственное, чем она могла прикрыться. А сестра ее была хорошо и тепло укутана в ощутимое наяву богатство, рядом с мужем и грудным младенцем, в сопровождении уймы челядинцев, занимавших столько места в усадьбе! Ну а сундуками и мешками с их добром были завалены все дома и подклети…
Хокон желал устроить пышные крестины, и фру Магнхильд попросила дозволения взять на себя половину расходов. На пир прибыл не только Хафтур, сын Колбейна, ставший добрым другом Хокона, но и дядья – Колбейн и Ивар. Они остались еще на несколько дней, когда другие гости уехали.
Однажды вечером родичи сидели за трапезой в горнице фру Магнхильд; Оса, дочь Магнуса, также была с ними и сидела на почетном месте, Ингунн же – рядом с ней, и помогала старушке есть и пить; у той сильно тряслись руки. А вообще-то в эту зиму Оса была много здоровее; ее очень обрадовало, что она стала прабабушкой. Эту новую для нее весть она никогда не забывала, справлялась о младенце и частенько изъявляла желание его видеть.
В тот вечер разговор зашел об усобицах меж баронами и епископами, и сыны Туре дали понять: им-то хорошо известно, кто одержит верх! Епископам, ясное дело, придется сдаться, довольствоваться властью, коей они облечены как духовные пастыри народа. Однако же бароны оставят незыблемыми все старые законы, касающиеся проступков мирян. Об епископе Турфинне многие из священников здесь, в его собственной епархии, думали, что он-де слишком далеко зашел в своем рвении.
– Я тут толковал с тремя приходскими священниками, учеными и добрыми людьми божьими, – сказал Колбейн, – и все трое ответили мне, что готовы отправлять свадебное богослужение, коли мы выдадим здесь Ингунн замуж.
Фру Магнхильд ответила:
– Ясное дело, епископ не может правильно толковать законы. В заповедях господних не сказано, чтобы священнослужители были заодно с легкомысленными и своевольными юнцами. Или же чтобы святая церковь помогала строптивым детям стоять на своем вопреки воле родительской.
– Да уж, разумеется, не сказано, – подтвердили и прочие.
Лицо Ингунн побагровело, но она выпрямилась, и было заметно по ее глазам, как упрямство в ней борется со страхом, – они казались необычайно большими и черными, когда она смотрела на своих дядьев.
– Да, мы говорим о тебе, – подхватил Колбейн. – Довольно сидеть на шее у родичей, Ингунн. Пора тебе найти мужа, который сможет обуздать тебя.
– А вы сможете найти человека, который захочет взять меня в жены? – презрительно бросила Ингунн. – Жалкую тварь, каковой вы меня почитаете?
– Не о том речь, – в ярости вскричал Колбейн. – Я-то думал, что времени у тебя было предостаточно опамятоваться. Ты уж, верно, не столь бесстыдна, чтобы спать с человеком, обагрившим руки кровью твоего родича по отцу, даже если бы тебе и удалось заполучить Улава в мужья!
– Сперва спроси, не попал ли человек в беду из-за свойственника своего, – неуверенно и негромко сказала Ингунн.
– А ну, хватит болтать, – в ярости заорал Колбейн. – Мы никогда не отдадим тебя убийце Эйнара.
– Да, вы вольны распоряжаться, быть может… – сказала Ингунн. Она почувствовала: все, кто сидел за столом, смотрят на нее. И ее вдруг странным образом воодушевило то, что она вот так вышла из тени и восстала против порабощения. – Только дерзните отдать меня другому… Увидите – этим вы распоряжаться не вольны!
– А кто ж, по-твоему, волен? – презрительно спросил Колбейн.
Ингунн схватилась за скамью, на которой сидела. Она сама чувствовала, как побелели ее щеки. Но это в самом деле была она. Ей вовсе не снилось. Это она говорила, и все смотрели на нее.
Но не успела она ответить на вопрос, как посредником меж ней и Колбейном выступил Ивар:
– Побойся бога, Ингунн… этот Улав… Никому не ведомо, где он обретается… Ты сама не знаешь, жив он или мертв. Ты что, собираешься, может, всю жизнь вдоветь, дожидаясь мертвого?
– Я знаю, он жив! – Сунув руку за лиф платья, она вытащила маленький нож в серебряных ножнах, который носила на шнуре, надетом на шею. Она сняла нож со шнура и положила на стол. – Улав дал мне его как заветный знак, прежде чем мы расстались; он просил меня ждать до тех пор, покуда лезвие не замутится, ну, а коли нож заржавеет, стало быть, его, Улава, нет в живых… Так он сказал…
Несколько раз она громко и глубоко вздохнула. И тут вдруг заметила чуть поодаль за столом юношу, который сидел, глядя на нее как зачарованный. Ингунн знала, что зовется он Гудмунн, сын Йона, и что он – единственный наследник богатой усадьбы в соседнем приходе. Она видела его несколько раз здесь, в Берге, но беседовать с ним ей не доводилось. Теперь она вдруг поняла: вот он – жених, которого ей прочат дядья; она это точно знала. Она смотрела юноше прямо в глаза – ее взгляд, был тверд, как сталь; и она это чувствовала.
Тогда Ивар, сын Туре, который старался примирить ее с Колбейном, сказал, почесав в затылке:
– Гм… заветные знаки… Да, не знаю, можно ли в них верить…
– Я думаю, Ингунн, голубушка, ты увидишь, кто волен выдавать тебя замуж… – перебил его Колбейн. – Ты, стало быть, собираешься нам перечить, коли мы дадим тебе в мужья того, кого почитаем тебе ровней? К кому же ты ныне собираешься обратиться за помощью, ведь твой-то епископ дал деру из страны, так что тебе больше не укрыться у него под рясой.
– Я собираюсь обратиться к одному лишь Всевышнему, создателю моему, – ответила Ингунн; лицо ее было мертвенно-бледным, она привстала со скамьи, – уповать на его милосердие, дабы избежать еще большего греха. Да я скорее брошусь во фьорд, ежели вы вынудите меня свершить сей смертный грех, чем дам вам запугать себя – стать шлюхой и лечь в брачную постель с другим, меж тем как мой истинный супруг жив!
Оба они, и Колбейн, и Ивар, хотели было ответить ей. Но тут старая Оса, дочь Магнуса, положив руки на стол, насилу поднялась со скамьи. Она стояла – высокая, тонкая, сгорбленная – и щурилась, глядя на мужчин своими старыми, красными, слезящимися глазами.
– Что вы собираетесь сделать с этим ребенком? – угрожающе спросила она, положив костлявую, жилистую руку на затылок Ингунн. – Сдается мне, вы желаете ей худа. Ивар, сын мой, неужто ты будешь на побегушках у этого пащенка, отродья Боргхильд? Изведут они детей Стейнфинна, вижу я: неужто вы пойдете к ним в подручники, Магнхильд и Ивар? Боюсь тогда – вас у меня осталось слишком много, хотя вас всего-то двое!
– Полно, матушка! – взмолился Ивар, сын Туре.
– Бабушка! – Ингунн прильнула к старухе, укрылась полою ее мехового плаща. – Да, да, бабушка, помогите мне!
Старуха обняла ее.
– А теперь идем! – шепнула она. – Идем со мною, дитятко мое, идем!
Ингунн поднялась и помогла бабушке выйти из-за стола. Держа одной рукой клюку, нашаривавшую дорогу, а другой опираясь на плечо внучки, Оса, дочь Магнуса, сошла, спотыкаясь, вниз, к двери. Она беспрестанно бормотала себе под нос:
– Стать подручниками отродья этой Боргхильд… Дети мои… Видно, я зажилась на свете… сдается мне!
– Да нет же, нет, матушка… – Ивар пошел за Осой следом, взял у матери клюку и подставил ей свое плечо для опоры. – Я все время твердил: лучше бы замириться с Улавом, да… А нынче, когда о нем вовсе ни слуху ни духу, то…
Они подошли к двери дома, где жила Оса. Ивар сказал племяннице:
– Знай же, я тебе не желаю зла. Но, думается, для тебя самой было бы лучше… коли бы ты вышла замуж и стала сама себе госпожа. Это куда лучше, чем ходить тут да чахнуть…
Ингунн осторожно оттолкнула его, а сама почти перенесла бабушку через порог и заперла за собой дверь, оставив Ивара во дворе.
Она раздела и уложила старуху и, преклонив колени у ее кровати, прочитала вместе с ней вечернюю молитву. Оса теперь вовсе обмякла после непривычного усилия. Ингунн же, прежде чем лечь спать, прибрала в горнице. Она стояла в одной рубахе и только было собралась юркнуть в постель, как кто-то тихонько постучался. Ингунн подошла к двери и отодвинула засов – она увидела какого-то мужчину, стоявшего на снегу и казавшегося огромным против усеянного звездами неба. Не успел он открыть рот, как она уже догадалась: это тот, кого ей прочат в мужья. И почувствовала вдруг какое-то странное праздничное расположение духа, а вместе с тем чуть-чуть испугалась. И все же – хоть что-то да случилось у них в усадьбе!
Это был, как она и думала, Гудмунн, сын Йона. Он спросил:
– Ты уже легла? Дозволь мне потолковать с тобой немного нынче вечером! Вижу я, время не терпит!
– Ну тогда войди. Не можем же мы стоять здесь на морозе…
– Ложись, – сказал он, когда, войдя в горницу, увидел, как легко она одета. – Может, ты дозволишь мне прилечь здесь с краю, у стойки кровати, тогда нам сподручней будет толковать.
Сперва они лежали, перебрасываясь малозначительными словами о погоде и о Хоконе, сыне Гаута, который наверняка задумал поселиться во Фреттастейне, и тогда Хафтуру придется воротиться домой к отцу. Ингунн понравился голос Гудмунна и его спокойное, учтивое обхождение. И потом – она ничего не могла с собой поделать: ей хорошо было, мирно и уютно лежать в темноте и болтать с ним. Ведь так давно никто не изъявлял желания быть с нею, никто не хотел потолковать с нею ради нее самой. И хотя ей должно бы сказать ему: его сватовство бесполезно, Ингунн как будто выросла в собственных глазах. Ведь человек столь доброго роду, как Гудмунн, обратил на нее свой взор, меж тем как кровные родичи ни во что ее не ставили.
– Да, есть одно дело, о котором я хотел бы спросить тебя, – под конец сказал гость. – Ты это правду говорила нынче вечером?
– Да, правду.
– Тогда мне лучше потолковать с тобой начистоту, – сказал Гудмунн. – Мой отец и мать желают, чтоб я женился нынче же. Вот мы и надумали посвататься к тебе и просить твоей руки у Ивара, сына Туре.
Ингунн молчала; Гудмунн продолжал:
– Но ежели я попрошу отца подыскать мне невесту где-нибудь в другом месте, он, верно, согласится. Ежели только ты и вправду думаешь то, что говорила нынче вечером.
Не получив ответа, он сказал:
– Ты ведь понимаешь, коли мы сперва обратимся к Ивару или к Колбейну, они нам не откажут. Но раз тебе это не по душе, я все улажу, и тебе не станут больше досаждать.
Ингунн ответила:
– Не возьму я в толк, Гудмунн, как это тебе и твоим родичам пришло в голову выбрать такую, как я, ведь ты достоин более честной женитьбы. Ты, верно, знаешь все, что про меня болтают.
– Да, но человеку не след быть не в меру строгим или жестокосердым – к тому ж твои родичи желают, чтобы ты получила такую же долю наследства, как твои сестра и братья, коли у нас с тобой сладится, а я вижу – ты хороша собой… Да, ты красива…
Ингунн ответила не сразу. Как хорошо было лежать вот так и беседовать со славным юношей, ощущать тепло его близости, чувствовать его живое дыхание на своей щеке в темноте. Одиночество и холод так долго отгораживали ее от мира… Она очень дружелюбно сказала:
– Ты ведь знаешь, о чем я думаю: я не могу дозволить выдать меня замуж за кого бы то ни было, кроме того, кому принадлежу. Иначе я, не сомневайся, за счастье бы почла то, что ты хочешь взять меня в жены!
– Да, – молвил Гудмунн. – Не правда ли, Ингунн, мы бы поладили друг с другом?
– Да уж разумеется. Только злая троллиха не могла бы с тобой ужиться. Но я-то не свободна… Ясно тебе…
– Куда уж ясней, – вздохнул Гудмунн. – Ладно, я позабочусь, чтобы тебя больше не мучили из-за меня. А я бы с охотой на тебе женился. Ну, да, верно, женюсь на другой.
Они полежали еще немного и поболтали о том, о сем, но под конец Гудмунн сказал – ему, мол, пора идти, а Ингунн с ним согласилась. Она проводила его до дверей, чтобы запереть за ним, и они попрощались, пожав друг другу руки. Ингунн снова легла и, прежде чем совсем уснуть, почувствовала себя на диво согретой, до самой глубины души, и повеселевшей. Нынче ночью ей будет спаться так хорошо…
Во время великого поста Ингунн дозволили поехать верхом в город исповедаться брату Вегарду – он был ее духовником с того дня, как ее конфирмовали восьми лет от роду, и до тех самых пор, когда Арнвид увез ее с собой в Миклебе.
Нелегко ей было рассказать монаху все начистоту о своих тяготах. Никогда не доводилось ей исповедоваться иначе, как упомянув лишь тот или иной грех; она-де бездумно молилась, неучтиво отвечала родителям, досадовала на Туру или на прислужниц, брала что-то без спросу, говорила неправду – и еще это последнее… с Улавом. Теперь же она понимала: ей придется более всего говорить о своих думах, а ей и самой было нелегко уловить их и облечь в слова. Особливо то, чего она страшилась: ее запугают или угрозами заставят нарушить клятву, которую она дала Улаву, сыну Аудуна, пред лицом бога.
Брат Вегард сказал, что она поступила праведно, отказавшись выйти замуж за другого, раз не получила достоверной вести о смерти Улава. Монах осудил куда строже ее и Улава самоволие, нежели епископ, но и он сказал: они связаны друг с другом до конца дней своих. А ныне ей должно молить бога спасти ее от греховных помыслов – лишить себя жизни. Это смертный грех, не менее тяжкий, нежели тот, что она свершила бы, ежели бы дозволила принудить себя вступить в супружество, не став вдовой. И он строго-настрого наказал ей не думать слишком много, как она делает, судя по ее словам, о жизни с Улавом и о детях, которых родит от него. Подобные мысли могут лишь ослабить ее волю, разжечь вожделение и вражду к родичам… А она, верно, уже поняла, что это они с Улавом сами навлекли на себя беду своими нежными ласками и непослушанием тем, кого бог поставил над ними в младые годы. Ныне было бы куда лучше приложить все силы, дабы овладеть добродетелью терпения, сносить свою судьбу, как кару любящего отца, жить в молитвах, в сострадании к ближним и служении им, в любви и послушании к родичам. Дотоле, разумеется, покуда они не потребуют, чтоб она, покорившись им, навлекла бы на себя новый грех. Под конец брат Вегард сказал: он полагает, для нее было бы лучше всего вступить в женский монастырь и жить там смиренной вдовицей в ожидании вести о возвращении Улава на родину и о том, что он возьмет ее к себе, коли богу будет угодно ниспослать им такое счастье. Ну, а если она достоверно узнает, что его нет в живых, то сможет тогда выбирать по своему желанию: вернуться ли обратно в мир или же приять постриг, посвятив себя молитвам о спасении души Улава и родителей. А также всех душ людей, сбившихся с пути истинного из-за самоуправства своего и чрезмерной приверженности к власти и радостям земным. Монах сказал: он, мол, сам может потолковать о том с ее родичами и проводить ее в монастырь, ежели у нее будет таковое желание.
Но Ингунн испугалась того, что стоит ей только переступить порог монастыря, как выбраться оттуда будет нелегко… Хотя брат Вегард заверил ее: покуда Улав жив, она не может приять постриг без его согласия. Тут Ингунн сказала, что бабушка ее стара, слаба и нуждается в ней. Брат Вегард согласился: доколе Осе, дочери Магнуса, есть в ней необходимость, Ингунн должна остаться с бабушкой.
Когда Ингунн после пасхи вернулась в Берг, Хокон и Тура уже уехали со всеми своими спутниками; так уж вышло, что им определили жить во Фреттастейне. После их отъезда в усадьбе стало вовсе тихо. Время в доме у старых женщин тянулось медленно, один день походил на другой, точно так же Ингунн могла бы жить в монастыре.
Она не смогла долго выдержать – и вскоре снова начала вести свою измышленную жизнь с мужем и детьми в заветной усадьбе, которая звалась Хествикен. Но порой в ней пробуждались чувства, вызванные к жизни сватовством Гудмунна, сына Йона, – страх, но и своего рода удовлетворение. Стало быть, не так уж низко она пала, раз столь родовитый и богатый юноша мог еще надумать посвататься к ней. И она мечтала о прекрасных и могущественных мужах, которые станут домогаться ее руки и за которых дядья угрозами будут вынуждать ее выйти замуж; она же выкажет смелость и твердую волю, и никакие муки и унижения не вынудят ее отказаться от верности Улаву, сыну Аудуна.