Книга: Улав, сын Аудуна из Хествикена
Назад: 7
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СЧАСТЬЕ УЛАВА, СЫНА АУДУНА

8

Ингунн родила на третий день после праздника святого Халварда. Когда Тура подняла младенца с пола, роженица обхватила голову руками и закричала, будто боялась увидеть и услышать его.
Ингунн уложили в постель, и Тура поднесла к ней вымытого и обряженного младенца.
– Погляди-ка, сестра, на своего сына! Он у тебя красивый уродился, – уговаривала она ее. – Волосы черные, длинные.
Но Ингунн вскрикнула и натянула одеяло на лицо.
Накануне вечером, когда мальчику было совсем плохо и Туре казалось, что он при смерти, она велела позвать священника и попросила его окрестить младенца, покуда он еще жив. Они спросили мать, как назвать дитя, но она закрылась с головой и только стонала. Ни Магнхильд, ни Тура не желали называть его в честь кого-нибудь из мужчин их рода и потому попросили священника, чтобы он сам дал ему имя. Он сказал, что в тот день церковь поминала святого Эйрика, короля и великомученика, и потому должно назвать младенца в его честь.
Тура, дочь Стейнфинна, была раздосадована и опечалена, когда держала на руках собственного племянника, которого родная мать и знать не хотела.
На третий день после родов Ингунн сильно захворала. Тура поняла, что молоко распирает Ингунн грудь. Она была не в силах шевельнуться, не давала никому дотронуться до себя, не могла проглотить ни кусочка и только жаловалась на нестерпимую жажду. Тура сказала, что если она выпьет чего-нибудь, ей станет совсем худо – молоко ударит ей в голову.
– Я не смею дать тебе ни капли воды, коли ты не дашь Эйрику грудь.
Но Ингунн ни за что не хотела взять дитя на руки.
Вечером, когда Тура собралась искупать дитя, она ненароком опрокинула ушат, и у нее не осталось ни капли теплой воды. С минуту она стояла растерянная, потом набросила на голенького младенца пеленку и понесла его к постели. Ингунн лежала в лихорадочном полузабытьи. Тура положила Эйрика на руки матери, прежде чем та успела ей помешать, и вышла из горницы.
Она провозилась довольно долго в поварне, как вдруг смертельно перепугалась и бросилась назад к дому. Еще в дверях она услыхала горький плач Ингунн. Тура кинулась к постели и сорвала с нее одеяло:
– Господи Иисусе! Никак ты с ним что сотворила?
Ингунн не отвечала. Эйрик лежал, прижав коленки к животу, а руки – к носу, крохотный, худенький, кареглазый; видно, ему нравилось лежать возле теплого материнского тела. Темные глазки младенца были широко открыты, казалось, он о чем-то думает.
Тура облегченно вздохнула. Она приняла из рук Даллы корытце с водой, взяла малыша на руки, искупала его. Потом снова поднесла запеленатый сверток к постели.
– Положить его к тебе? – спросила она как можно равнодушнее.
С долгим и жалобным стоном Ингунн протянула руки, и Тура подала ей ребенка. Руки у Туры при этом слегка дрожали, но она заставила себя говорить медленно и спокойно, покуда поправляла у сестры под спиной подушки, укладывала поудобнее младенца и старалась заставить его сосать грудь.
После этого Ингунн послушно брала мальчика, когда Тура приходила и подкладывала его к ее груди. Но она была все так же печальна и, казалось, вовсе упала духом.
Ингунн еще лежала в постели, когда однажды вечером в Берг прискакал Арнвид. Фру Магнхильд послала нарочного в Миклебе, как только Ингунн разрешилась от бремени.
Арнвид вошел в горницу, спокойно и учтиво поздоровался с фру Магнхильд и Турой, будто ничего особенного не случилось. Когда же он подошел к постели и встретился с взглядом перепуганной насмерть Ингунн, его лицо вдруг странно окаменело. Она залилась жгучим румянцем, отняла малютку от груди, повернула к гостю его личико, тотчас же исказившееся в крике, и ощупью запахнула рубашку тонкими пальцами.
– А ведь он красавчик, как сказали бы женщины, не правда ли? – молвил Арнвид с улыбкой и приложил палец к щечке младенца. – Экая досада, что вы так поторопились окрестить его. А то я стал бы твоим крестным отцом, родич.
Он сел на скамеечку возле постели, просунул руку под край одеяла, коснулся затылка младенца и руки матери. До чего же она дрожала, бедняжка. И тут случилось то, чего он ждал, – фру Магнхильд спросила про Улава.
– Он велел кланяться всем вам. Мы простились с ним в Хамаре, он спешил домой, в свою усадьбу, собирался воротиться ко дню святого Сельюмана. Ведь о ту пору Ингунн наберется сил и сможет ехать с ним на юг. – Он сжал ее руку, чтобы заставить ее успокоиться.
Он ответил на вопросы Магнхильд и Туры, поведал, что знал о том, как Улав собирается уладить все свои дела. Все трое делали вид, будто все идет как нельзя лучше, хотя каждый знал, что они думали об одном и том же: как-то сложится жизнь у этих двоих? Вот лежит невеста, прижимая к груди дитя другого, а жених знает об этом и все же отправился на юг привести в порядок свой дом для встречи хозяйки.
Под конец Арнвид сказал, что хотел бы потолковать с Ингунн наедине. Обе женщины поднялись, Тура взяла у сестры ребенка и понесла к колыбели.
– А что будет с младенцем? – спросила она. – Правда ли, будто Улав хочет взять его на юг вместе с матерью?
– Вроде бы так, коли я его верно понял.
Но вот они остались вдвоем. Ингунн лежала с закрытыми глазами. Арнвид погладил ее волосы, вытер со лба холодный пот.
– Улав просил меня оставаться здесь, покуда он не придет за тобою.
– Это зачем же? – испуганно прошептала она.
– Да ведь ты сама знаешь… – Он немного помедлил. – Люди остерегаются много болтать, когда знают, что сплетни их могут дойти до мужчины.
Капли пота выступили у нее на лице. Она чуть слышно спросила:
– Арнвид, неужто никак нельзя сделать, чтобы Улав был волен не брать меня в жены?
– Нет, да он и не говорил, что хочет этого, – сказал немного погодя Арнвид.
– Даже если мы на коленях станем просить архиепископа, пообещаем покаяние?
– Епископ из его епархии мог бы дать ему разрешение жить врозь с тобою, кабы Улав сам подал ему прошение о том. А раз Улав собирается взять тебя к себе и жить вместе с тобою, стало быть, он того желает. Расторгнуть же соединяющие вас узы так, чтобы Улав был волен взять другую в жены, думается мне, сам папа во граде Риме не властен.
– Даже если я уйду в монастырь? – с трепетом спросила она.
– Сдается мне, на это нужно согласие Улава. Но я тогда он не сможет жениться на другой. Однако быть благочестивою монахиней… на это ты годишься менее всех женщин, бедная моя Ингунн… Ты должна помнить то, что Улав сказал мне: ведь это он сам подал прошение в суд святой церкви, дабы считать вас мужем и женою. Он сам просил епископа Турфинна сказать решающее слово – считать ваше сожительство законным браком перед богом и людьми, а не блудом, и господин Турфинн дал ему на то согласие. Как ни строг был епископ к насильникам и ко всем, кто посмел осквернить честь женщины, он потребовал, чтобы Улав замирился с родичами Эйнара, уплатив им пеню. Неужто тебе не понять, что Улав не может отказаться от своих слов? Да он и сам говорил, что не хочет этого… Да что же это я сижу тут, совсем позабыл, что ты еще хворая. Не тревожься, Ингунн, помни, что за человек Улав! Упорный и сильный, уж чего хочет, того добьется. Да и, как говорится, верен, как тролль…
Однако не похоже было, чтобы Ингунн набралась мужества. Для фру Магнхильд и Туры было большим утешением узнать, что Улав, сын Аудуна, не затеет свары, а все же возьмет в жены ту, которую он когда-то взял самовольно, не глядя на то, что она после натворила. Родичи Ингунн – Ивар, братья и Хокон, – узнав о решении Улава, сказали, что он сильно оскорбил их, когда самовольно добыл право на невесту, заставил ее опекунов предстать перед епископским судом, а после убил Эйнара, когда тот потребовал у него ответа. Мол, он еще дешево отделался, и нечему тут дивиться, коли он теперь стерпел, прикрыл грех Ингунн и покончил добром худое дело. К тому же Хествикен отсюда далеко. Если люди там, на юге, и прослышат про то, что жена Улава родила дитя от другого раньше, чем Улав женился на ней, не так уж и страшно, такое случалось со многими достойными и почтенными людьми. Коли они сами не сболтнут лишнего сдуру, никто в его родных местах и не узнает про то, что она была связана с Улавом еще до того, как родила младенца, ибо тогда уж иные священники скажут, что она зачала его в блуде.
Все это Ивар и Магнхильд пересказали Ингунн. Выслушав их, она побелела, а в глазах у нее стало черно. Арнвид увидел, что слова их сильно взволновали ее.
– А что ты про то скажешь? – спросила она его однажды, когда Ивар и Хокон сидели у нее и толковали об этом. Теперь она уже вставала днем с постели.
– А скажу я, – медленно ответил Арнвид, – что, как ни худо, видит бог, в этих словах есть правда, и ты сама должна это понять.
– И это говоришь ты? А еще зовешься другом Улава! – воскликнула она с досадою.
– Я и есть ему друг. Думается, я не единожды доказал это, – ответил Арнвид. – Не стану спорить, и моя есть вина в том, что дело обернулось столь худо. Я дал Улаву неразумный совет – сам был молод и глуп. К тому же мне не надобно было уходить с постоялого двора в тот вечер, когда Эйнар собирался затеять ссору. Но другу моему не станет лучше оттого, что я да и ты тоже станем прятать голову под крыло и не пожелаем видеть, что в словах сынов Стейнфинна есть доля правды.
Но Ингунн ударилась в слезы:
– Даже ты не желаешь ему добра! Все вы ни во что не ставите его честь, одна я…
– Нет уж, – сказал Арнвид, – как ты ему постелила, так он и спать будет, пеняй на себя.
Ингунн вдруг перестала плакать, подняла голову и поглядела на него.
– Так оно и есть, Ингунн. Мне не надо было говорить это тебе, да только вы и меня-то вовсе измучили, – сказал он устало.
– Что ж, ты правду сказал.
Дитя, лежавшее на постели, закричало во всю мочь; Ингунн подошла и взяла его на руки. Арнвид еще раньше заметил, что, хотя Ингунн брала малютку осторожно и, казалось, любила его, она дотрагивалась до своего сына будто нехотя, а когда ей приходилось самой мыть его и пеленать, делала это неловко и неуклюже. Эйрик был не в меру криклив и беспокоен, вечно хныкал на руках у матери и утихал лишь у ее груди, да и то ненадолго. Тура говорила – это оттого, что она все печалится да тревожится, вот и молока у нее мало, и Эйрик вечно голодный.
Вот и теперь он вскоре перестал сосать, принялся кричать и кусать пустую грудь. Ингунн вздохнула, запахнула одежду, встала и начала ходить взад и вперед с младенцем на руках. Арнвид сидел и смотрел на них.
– Что ты скажешь, Ингунн, коли я предложу стать приемным отцом твоему сыну? Он будет расти в моем доме, я воспитаю его как своего собственного сына.
Ингунн помедлила с ответом, потом сказала:
– Знаю, ты был бы добрым родичем моему малютке. И еще знаю я – иной благодарности мог бы ты ждать от меня за долгую верную дружбу в эти лихие годы. Да только… коли я умру, тогда возьми к себе Эйрика. Тогда мне будет легче в последний час…
– Негоже тебе говорить такое, – сказал Арнвид и попытался улыбнуться. – Ты ведь только что чуть богу душу не отдала.
Когда Эйрику исполнилось шесть недель, в Берг пришла женщина – Магнхильд еще раннею весной уговорилась с нею, что она возьмет к себе и выкормит грудью младенца, который тайно родится у них в усадьбе. И все же про Ингунн пошли слухи в округе. Думали и гадали, кто отец ребенка, потом решили, что это, верно, исландец; он часто захаживал в Берг прошлым летом, а сейчас небось не показывается, боится богатых родичей девушки. И вот однажды вечером в Берг пришла Халвейг – приемная мать – справиться о младенце, она с весны об этом деле ничего более не слыхала.
Не успела фру Магнхильд решить, что сказать этой женщине, как к ним подошла Ингунн и сказала, что она – мать младенца и что Халвейг может взять его с собою на другое утро, когда поедет домой. Женщина взглянула на Эйрика и сказала, что мальчик красивый; в ожидании трапезы она взяла его и дала ему грудь.
Мать стояла рядом и смотрела, как Эйрик жадно глотал, – в первый раз малютка наелся досыта. Потом Ингунн взяла дитя и положила его на кровать, а женщину проводили в другой дом, где ей постелили на ночь. Она должна была уехать домой на рассвете, покуда не проснутся жители в округе.
Сестры остались одни в горнице, Тура зажгла освященную свечу, которая все еще горела у них каждую ночь. Ингунн села на край постели, повернувшись спиной к младенцу. Эйрик лежал у стенки и довольно посапывал.
– Ингунн, не делай этого! – мрачно сказала Тура. – Не отсылай дитя! Ведь теперь тебя никто к тому не принуждает. Пожалей его!
Ингунн молчала.
– Он улыбается, – сказала Тура, растроганная, и поднесла свечу поближе к нему. – Уже улыбаться умеет, и какой же он красивый!
– Я уже видела, – ответила Ингунн. – В последние дни он не раз улыбался.
– Не пойму, как ты можешь хотеть этого, как у тебя духу хватает!
– Неужто ты никак не поймешь? Не хочу я внести это дитя в дом Улава, заставлять его кормить детеныша, которого беглый писец оставил после себя…
– И не стыдно тебе говорить такое про свое кровное дитя? – в сердцах воскликнула Тура.
– Стыдно.
– Знай же, Ингунн, ты будешь горько каяться всю свою жизнь, коли сделаешь это, коли откажешься от своего сына…
– Я уже такое натворила, что мне остается вечно каяться.
Тура ответила гневно:
– Да уж так оно и есть, в этом тебе ни один человек на белом свете помочь не сумеет. Улаву ты изменила без стыда, без совести, все мы так думаем, твой позор падает на него еще тяжелее, чем на нас. Теперь ты и сыну своему изменишь, крохотному невинному созданию, которого ты сорок долгих недель носила под сердцем. Вот что я скажу тебе, сестра: вряд ли сама дева Мария, матерь божия, станет просить милости для матери, предавшей свое роженое дитя.
– Берегись, сестра! – повторила Тура. – Всем ты нам причинила горе горькое, а горше всех – Улаву. Только сына своего ты еще не успела предать.
Больше сестры не говорили друг с другом, а улеглись спать. Ингунн взяла к себе младенца. Она коснулась губами его нежного, как шелк, потного лобика; последние слова сестры звенели, не переставая, у нее в ушах. Крошечная головка Эйрика покоилась у нее на шее – вот так же прильнул своим ликом Иисус Христос к шее богородицы – такая статуя есть у них в церкви. Как судит он тех матерей, что бросают своих детей? Вот такого крошечного мальчонку?.. «И взял он малое дитя и поставил рядом с собою…» В Хамарской церкви намалеван на стене Христос, распятый на кресте меж двух разбойников, а рядом стоит его мать; изнемогая от горя и усталости, она остается с сыном в час его последних мук, так же как бодрствовала у колыбели, охраняя его первый сон в этом мире. Нет, она и сама понимает, не посмеет она молить сына Марии о прощении грехов своих, коли поступит так; не осмелится просить матерь божию замолвить словечко перед сыном, коли не отступится от своего намерения и изменит своему собственному сыну.
– Ингунн, – прошептала Тура, всхлипывая, – я корила тебя не оттого, что держу на тебя зло, просто хотела, чтоб ты не бросала дитя свое. Ведь хуже того ничего случиться не может.
Голос Ингунн дрожал и срывался, когда она отвечала:
– Сама знаю. Вижу я, что ты любишь Эйрика. Уж постарайся, сделай милость, когда меня здесь не будет, навещать его почаще, коли сумеешь.
– Ладно, лишь бы только Хокон не перечил.
Никто из них не спал в эту ночь, а как только стало рассветать, пришла фру Магнхильд и подняла их с постели. Халвейг собралась уезжать.
Пеленая младенца, Тура искоса поглядывала на Ингунн: «А вдруг она все же раздумает?..» Тут фру Магнхильд снова принялась говорить, что, мол, Улав у них в большом долгу, отчего бы ему теперь и не взять младенца вместе с Ингунн на юг, беды в том большой не будет. Они могут вовсе и не держать его в Хествикене, а отдать на воспитание куда-нибудь поблизости.
И тут Ингунн вдруг стала тверда и спокойна. Она вынесла малютку, подала его Халвейг и долго смотрела им вслед.
За дневной трапезой они вдруг хватились, – а где же Ингунн? Арнвид и Тура выбежали из дому и вскоре нашли ее. Она ходила взад и вперед за гумном. Как они ни просили ее, как ни молили, она не хотела идти назад. Тура с Магнхильд всполошились – замужней женщине не следует выходить из дому после родов, покуда она не очистится в церкви.
А что станут говорить теперь об Ингунн, в ее-то положении! Арнвид сказал, что нужно послать за братом Вегардом. К тому же Ингунн надобно получить отпущение грехов и примириться с богом и святой церковью до того, как воротится Улав. Ведь как только он получит ее с согласия родичей, она должна будет пойти на богослужение. Он обещал сам остаться караулить Ингунн, а после привести ее домой.
Они дошли до березовой рощицы, что росла к северу от усадьбы. Арнвид шел за Ингунн по пятам, но не мог найти для нее ни слова утешения. Он устал как вол и проголодался – дело шло к вечеру; когда же он попросил ее быть умницей, она ему не ответила ни словечка, словно он говорил с камнем.
Вот она остановилась у березы, обвила руками ее ствол, прислонилась лбом к коре и завыла, точно зверь. Арнвид стал вслух молить господа о помощи. Он понял, что ее разум помутился.
Потом они поднялись на холм, освещенный вечерним солнцем, молча сели рядом. Вдруг она рванула ворот платья и сжала грудь так, что из нее брызнуло молоко, тоненькая струйка окропила нагретый солнцем камень, и от высохшего разом молока остались лишь белые блестящие пятна.
Арнвид, вскочив, схватил ее за плечи, заставил подняться и сильно встряхнул ее несколько раз:
– Да полно тебе, Ингунн, опомнись!
Как только он разжал руки, она снова безжизненно опустилась на землю, и он опять поднял ее.
– Ты сейчас же пойдешь со мной, или я прибью тебя!
И тут из глаз ее полились слезы, она повисла у него на руках и безудержно зарыдала. Арнвид положил голову Ингунн себе на плечо и стал слегка покачивать ее тело взад и вперед, будто убаюкивая. Она всхлипывала, покуда не выбилась из сил, потом стала беззвучно плакать – слезы обильно струились по ее лицу. Наконец ему удалось застегнуть ей одежду на груди, и он чуть ли не на руках дотащил ее до дому и отдал на попечение женщин.
Поздним вечером Арнвид сидел на туне и болтал о том о сем с Гримом и Даллой, как вдруг из дому вышла Ингунн. Увидев стариков, она в испуге остановилась. Арнвид поднялся и подошел к ней. Далла тут же ушла прочь, а Грим остался, и, когда Ингунн с Арнвидом проходили мимо него, он поднял старое, морщинистое бородатое лицо и плюнул ей вслед, но плевок потек по его нечесаной бороде. Арнвид схватил старика и оттолкнул, но тот, сделав непристойные движения, пробормотал непотребные слова, какими рабы в старину обзывали гулящих женщин, а потом повернулся и пошел догонять сестру.
Арнвид взял Ингунн за руку и повел к дому.
– А чего ты еще могла ожидать? – сказал он, досадуя и пытаясь утешить ее. – Придется терпеть, покуда ты здесь. Вот уедешь туда, где люди тебя не знают, и легче будет. А теперь ступай-ка домой, довольно тебе слоняться по двору да искушать судьбу – глянь-ка, уж солнце садится.
– Погоди еще маленько! – взмолилась Ингунн. – Голова у меня горит, а здесь привольно и прохладно…
Темнело слишком рано для этого времени года, облака заволокли чуть ли не все небо, на севере края их золотило заходящее солнце, меж горными вершинами алел закат, а в заливе отражался отсвет облаков.
Ингунн прошептала:
– Поговори со мною, Арнвид! Скажи что-нибудь про Улава!
Арнвид нетерпеливо повел плечами.
– Вымолви хоть имечко его! – тихонько простонала она.
– Думается мне, ты уже довольно слыхала о нем в последние недели, – устало сказал он. – Надоело мне это все до смерти…
– Да я не о том… – сказала она тихо. – Вовсе не собираюсь спрашивать, может ли он теперь все исправить… Неужто ты не можешь просто потолковать со мною об Улаве? Ведь ты друг ему…
Но Арнвид угрюмо молчал. Он думал о том, что позволял этим двоим мучить себя из года в год, всаживать нож глубоко в свою плоть и поворачивать его в ране. Нет, с него довольно…
– Пошли домой!
Тура встретила их и сказала, что они с сестрой переночуют, пожалуй, в доме Магнхильд – Ингунн тяжко быть в горнице без младенца.
Когда они собрались стелить на ночь, Ингунн попросила сестру лечь в каморе с фру Магнхильд.
– Боюсь, не сумею заснуть этой ночью, а ведь бессонница – как зараза, сама знаешь.
В горнице были две постели; на одной улегся Арнвид, на другой – Ингунн.
Долго лежала она и ждала, когда Арнвид заснет. Время шло; она слышала, что он не спал, но друг с другом они не говорили.
Она пыталась читать «Отче наш» и «Богородицу», но мысли ее путались, и ей с трудом удалось прочитать молитвы до конца. Она молилась за Улава и за Эйрика, за себя она не смела молиться теперь, когда решила кинуться в пропасть погибели по своей воле и разумению; может, ей достанется в аду не самое тяжкое наказание. Ей казалось, даже там ей будет легче от сознания, что она сама порвала ниточку, что связывала их, и пошла ко дну, а Улава спасла и сделала свободным.
Теперь ей больше не было страшно. Душа ее прежде была вся истерзана, а теперь ожесточилась. Ей даже не хотелось видеть ни Улава, ни малютку. Ей сказали, что завтра утром придет брат Вегард, но она и с ним говорить не желала. Она не пыталась ни на что надеяться; она понимала, что заслужила вечную погибель, и сама не хотела делать то, что могло бы спасти ее душу. Раскаяние, молитва, труд, необходимость идти дальше по жизненному пути, видеть людей, говорить с ними, если она хочет жить на свете – мысль обо всем этом претила ей. Даже мысль о боге опостылела ей. Уж лучше бездна, одиночество, мрак вокруг. И она вдруг увидела свою душу, голую и мрачную, как скала, палимая солнцем. Она сама подожгла и спалила свою душу; все, что было в ней живого, выгорело. Пришел ей конец.
И все же она прочла «Отче наш» за Улава. «Сделай так, чтоб он забыл меня!..» И «Богородицу» за Эйрика: «Больше я не мать ему…»
Наконец Арнвид захрапел. Ингунн подождала еще немного, потом решила, что он заснул крепко. Тогда она оделась и на цыпочках прокралась из дому.
Был самый темный час. Позади усадьбы над горною грядой висело крыло тучи; казалось, оно бросало черную тень на все дома. Лес, окружавший пашни, был окутан ночным туманом, который сочился серым паром на поля, сгущался вокруг крон деревьев на выгоне, и казалось, будто темнота разлохматила их. Но выше небо было чистое, белое и бросало белесые блики на воду. Над поросшею лесом горой по другую сторону залива уже брезжило слабое мерцание занимавшейся зари.
У плетня, огораживавшего пастбище, она остановилась, осторожно положила на место жерди в воротах. В летней ночи не слышно было ни звука, лишь на пашне кричал коростель. На тропинку вдоль ручья падала роса с зарослей ольшаника, в темной роще воздух был напоен горьким запахом листвы и разнотравья. Кусты спускались вниз до самой усадебной пристани. Ингунн увидела, что, пока она лежала в постели, вода у берега сильно поднялась, залила траву и конец мостков, упиравшийся в берег.
Она остановилась в нерешительности – страх вдруг ожил в ней и прорвал спокойствие ожесточения. Нет, идти к мосткам по воде – на это у нее не хватит духу! От страха она жалобно застонала, но потом все же подняла подол платья и сунула ногу в воду.
Ледяная вода просочилась в башмак, и сердце у нее сжалось; она глубоко вздохнула, глотнула воздух и вдруг бросилась вперед, будто шла вброд через свой собственный страх, ступила под водой на острые камни и поскользнулась – опереться было не на что. Она шла вперед, а вода плескалась и шумела, оглушая ее. Вот она ступила на мостки.
Большая часть их была затоплена. Доски прогибались между сваями, качались у нее под ногами, и вода доходила ей до самых икр; дальше дощатый помост лежал вровень с водой, но как только она встала на него, он опустился ниже. С каждым шагом у нее все сильнее перехватывало дыхание от страха, что она вот-вот упадет в море. Наконец она выбралась на дальний конец мостков, возвышавшийся над водой.
От ее ожесточенности не осталось и следа – она не помнила себя от страха. Дрожащими руками, словно вслепую, она начала делать то, что придумала заранее, – сняла длинный тканый пояс, три раза обвивавший ее стан, вытащила нож и разрезала пояс надвое. Одной половиною она обвязала платье пониже колен – не хотела выглядеть непристойно, если ее выбросит на берег и люди найдут ее. Другою половиной пояса повязала грудь крест-накрест и засунула под него руки, – решила, что все кончится быстрее, коли она не станет барахтаться, а камнем пойдет ко дну. Потом она в последний раз глубоко вздохнула и бросилась в воду.
Арнвид почти проснулся, лежал, словно в забытьи, и собирался уже снова погрузиться в сон, как вдруг, поняв, что пробудился оттого, что кто-то вышел из горницы, он вздрогнул всем телом. Сон разом слетел с него.
Он соскочил на пол и, одним прыжком оказавшись у постели Ингунн, стал шарить руками в темноте. Еще теплая постель была пуста. Словно не веря себе, он продолжал искать, шаря у бревенчатой стены, у изголовья, в ногах…
Потом он сунул босые ноги в башмаки, набросил кафтан. «Далеко ли она успела уйти?!» – застонав, подумал он. Арнвид бросился бежать по ржаному полю, потом по лужайке вниз к морю. Он разглядел, что на пристани кто-то стоит, и побежал туда с северной стороны, пересек лужайку, слыша, как стучат его каблуки по сухой земле. Подбежав к берегу, он сначала пошел вброд, потом поплыл.
Ингунн очнулась в своей постели в домике Осы. Сперва она не понимала ничего. Голова у нее нестерпимо болела – вот-вот разломится на куски, а все тело горело и жгло, будто его ошпарили.
В горницу струился солнечный свет – заслон был открыт, и в отверстии виднелся кусочек ясного неба. Синий дым, поднимавшийся к потолку, вырвавшись на вольный прозрачный воздух, становился бурым и завихрялся меж травинками на крыше.
Тут она вдруг вспомнила все, обмякла и чуть снова не впала в беспамятство. Облегчение, сознание, что она спасена, ошеломили ее.
Откуда-то явился Арнвид. Он подложил ей подушку под спину и поднес ко рту деревянную чашку. В ней был теплый густой взвар, утоляющий жажду, отдающий пряностями и медом. Ингунн выпила все до капли, а пока пила, глядела на Арнвида поверх краев посудины. Он взял у нее пустую чашку, поставил ее на пол, сел на скамеечку для ног у постели, свесив руки между колен и наклонив голову. Казалось, их обоих охватил жгучий стыд.
Наконец Ингунн тихо спросила:
– Никак не пойму… не помню я… как это вышло, что меня спасли?
– Я подоспел вовремя, – отрезал Арнвид.
– Никак не пойму… – начала она снова. – Руки-ноги болят у меня, не дотронуться.
– Сегодня пошел уже третий день. Ты лежала в горячке – видно, молоко в голову ударило, да и простыла в воде, пришлось лить тебе в рот горячее пиво и вино. Ты и прежде приходила в себя несколько раз, да, верно, не помнишь.
Противный привкус во рту стал еще сильнее, и она попросила пить. Арнвид принес ей воды.
Она пила, а он стоял и смотрел на нее. Ему так много надо было ей высказать, а он не знал, с чего начать. И вдруг он так прямо и брякнул:
– Улав приехал. Вчера.
Ингунн снова обмякла. Голова у нее закружилась, ослабев, она словно погружалась куда-то вниз, в бездну, все глубже и глубже, но в сердце ее зажглась маленькая искорка, которая теплилась и хотела вспыхнуть, разгореться пламенем, – искорка радости, надежды, желания жить, хотя все это и было понапрасну.
– Он приходил сюда сегодня ночью. Просил сказать ему, как только ты очнешься. Позвать его? Сейчас все сидят наверху в большой горнице… за трапезой…
Ингунн помедлила, а потом спросила:
– Что сказал Улав? Знает он про давешнее?
Лицо Арнвида вдруг исказилось, он закусил нижнюю губу.
– А не думала ли ты… не думаешь ли ты, Ингунн, о том, где бы ты была сейчас, кабы успела сотворить, что задумала? – вырвалось у него.
– Думала, – прошептала она. Потом повернулась лицом к стене и тихо сказала: – О чем Улав спрашивал? Что он про меня говорил?
– Ничего.
Немного погодя Арнвид спросил:
– Так позвать Улава?
– Ой, нет, нет! Погоди немного! Я не хочу лежать, лучше сяду.
– Тогда я пришлю женщин, ведь тебе самой не одеться, – растерялся Арнвид.
– Только не Туру и не Магнхильд! – взмолилась Ингунн.
Вот она уселась на скамье у щипцовой стены и стала ждать. Не зная сама для чего, она накинула черный плащ, завернулась в него поплотнее и надела на голову капюшон. От страха она побелела и похолодела. Вот кто-то взялся за ручку двери, она увидела, как какой-то человек, нагнув голову, вошел в горницу, и тут же опустила веки, голова ее склонилась на грудь. Она изо всех сил уперлась в пол ногами и крепко ухватилась обеими руками за край скамьи, чтобы не дрожать так сильно.
Он подошел к очагу и остановился. Ингунн не смела поднять глаз и видела только его ноги. Башмаков на нем не было, только плотно обтягивающие ноги кожаные штаны, серовато-желтые, с разрезом у щиколотки и шнуровкой; она не сводила с них глаз, будто это помогало ей отогнать нахлынувшие мысли. Штанов такого покроя она еще не видела, хитро сшиты – обтягивают лодыжки, будто влитые.
– Здравствуй, Ингунн!
Голос его толчком отозвался в ее сердце, она еще больше сжалась. Улав подошел ближе, теперь он стоял прямо перед ней. Она видела полу его кафтана, светло-голубого, до колен, в мелкую складочку. Она чуть подняла веки, и теперь ей виден был его пояс, изукрашенный теми же самыми серебряными розочками, ликом святого Улава, а на поясе – кинжал с рукояткой из лосиного рога, в серебряных ножнах.
Тут она увидела, что он стоит, протянув руку. Она положила на нее свою узкую влажную руку, и он сжал ее. Ладонь у него была сильная, сухая и теплая. Она быстро отдернула руку.
– Взгляни на меня, Ингунн.
Она решила, что ей нужно встать.
– Нет, нет, сиди, – поспешно сказал он.
Тогда она подняла на него глаза. Их взгляды встретились, и они долго смотрели в глаза друг другу.
Улав почувствовал, что кровь прилила к сердцу, а лицо похолодело и застыло. Он закусил губу, опустил веки и никак не мог заставить себя поднять их. Никогда он не думал, что может разом лишиться сил.
Какое бездонное горе и боль в ее усталых глазах! Казалось, они обнажили его душу, вытащили ее на яркий солнечный свет. Все, о чем он думал, что хотел сказать, что решил, в единый миг вдруг ускользнуло куда-то; он знал, что позабыл что-то нужное и важное, но удержать это в памяти не хватало сил. Осталась лишь одна самая горькая и жестокая правда: она – плоть от плоти его, ее жизнь – его жизнь, и как бы судьба ее ни калечила, ни оскверняла, ни ломала ее, у него с нею все останется по-прежнему. Корни ее и его жизни переплелись сызмальства, а теперь, когда он увидел, что смерть крепко схватила ее обеими руками, ему показалось, будто он сам еле спасся от неминуемой гибели. Тут им овладело желание обнять ее, крепко прижать к себе и спрятаться ото всего мира, желание столь сильное, что оно потрясло все его существо.
– Может, мне тоже сесть? – Колени у него подгибались от какой-то странной слабости, и он сел на скамью, но не рядом с нею.
Ингунн еще сильнее пробирала дрожь. Лицо Улава застыло, словно камень, вокруг бескровной полоски рта залегли серые тени, и его удивительные сине-зеленые глаза глядели, мигая, невидящим взором.
«О боже, боже, сжалься надо мной!» – подумала она. И на его окаменевшем лице прочла: «Ты, верно, лишь наполовину понимала, какую беду навлекла на меня. Но теперь скоро поймешь сполна». Самое страшное пришло теперь, когда силы ее иссякли.
Улав бросил на нее быстрый взгляд из-под полуопущенных век.
– Не бойся меня, Ингунн. – Он говорил спокойно и тихо, но голос его звучал слегка хрипло.
– Не думай больше о том, что я сказал тебе в прошлый раз, мол, может статься, я буду тебе суровым мужем. Я тогда сильно рассвирепел… из-за этого… Но теперь я одумался – стало быть, не надо меня бояться. Я сделаю все, чтоб тебе было хорошо в Хествикене.
Ингунн молвила тихо и горько:
– Улав, ты не сможешь. После всего этого не жить нам вместе в Хествикене. Не под силу тебе будет видеть меня и вспоминать старое каждый божий день.
– Раз я должен – значит, смогу, – отрезал Улав. – Тут уж ничего не поделаешь, Ингунн. Но тебя я не попрекну ни разу. Будь покойна, положись на меня.
Ингунн ответила:
– Ты не из тех, Улав, кто легко забывает. Как будешь каждый вечер ложиться рядом со мною, не думай, что не станешь вспоминать, как другой…
– Знаю сам! – вырвалось у него. – Не забывай, однако, что Хествикен лежит далеко отсюда, так далеко, что ты даже представить себе не можешь. Может статься, нам обоим будет там много легче, чем мы думаем. Ведь мы будем жить далеко от тех мест, где нас постигла беда. А я тебе никогда не подам виду, что помню о том, – сказал он горячо и замолчал.
Ингунн сказала:
– Знаешь, Улав, я вовсе сломалась, пришел конец моим силам. Неужто тебе никак невозможно освободиться от меня? Даже после того, как я себя опозорила? Не пойму, отчего же тогда в тот раз они сказали, что могут нас разлучить, хотя мы с тобой были обручены еще сызмальства и спали друг у друга в объятиях.
– Я никогда не спрашивал, могу ли расторгнуть узы, что связывают нас. Все эти годы я почитал себя твоим мужем и был тем доволен. И сейчас я не раскаиваюсь в том. Такова была воля моего отца. Ты говоришь, я не из тех, кто быстро забывает. Правда твоя, но я не могу также забыть, что наши отцы соединили нас, еще когда мы были детьми. Не могу забыть, что мы росли вместе, спали в одной постели, ели из одного блюда, что все, что у нас было, мы делили пополам. А когда мы с тобой подросли, то вышло так, как ты сейчас сказала. Мне самому придется за многое держать ответ пред судом божьим, – тихо вымолвил он. – И потому я не могу не простить тебя.
– Ты великодушен, и мне отрадно слышать твои слова. Только я хочу попросить тебя подождать с год. Не торопись принуждать себя. Устала я сильно, и хворь меня одолела – может, и не доживу до тех пор. То-то радостно тебе будет взять за себя честную девушку. Тогда непотребная девка не войдет в твой дом, не осквернит твой стол и постель твою.
– Замолчи! – хрипло прошептал Улав. – Не смей говорить такое. Когда мне рассказали, что ты надумала сотворить над собой… – Он замолчал, подавленный.
– В другой раз у меня, верно, на то недостанет силы, – сказала она, и лицо ее исказила судорожная усмешка. – Теперь я стану благочестивой, буду каяться в своих грехах все то время, что господь отпустит мне на этом свете. Только думается, век мой будет короток. Не иначе как я уже ношу в себе смерть.
– Это тебе кажется оттого, что ты еще не поборола свою болезнь, – горячо сказал Улав.
– Опозорена я, – запричитала она, – и красота моя увяла. Все мне о том твердят. И всю-то мою жизнь от меня было мало проку, а теперь я и духом пала, и силы мои ушли. Что за польза, что за радость будет тебе от такой жены? Вот ты сидишь здесь и ни единого разочка не взглянул на меня, – робко прошептала она. – Да и глядеть-то не на что, знаю сама. Ясное дело, тебе противно дотронуться до меня. Подумай сам, Улав, тебе скоро станет невмоготу терпеть рядом с собою день и ночь столь жалкое создание до конца дней своих.
Лицо Улава, казалось, вовсе окаменело. Он покачал головой.
– Я приметила это сразу, как ты вошел, – прошептала она еле слышно. – Ты даже не поцеловал меня, когда здоровался.
Улав, слегка повернув голову, поглядел на нее и горестно улыбнулся:
– Я целовал тебя сегодня ночью… не раз, да только ты этого не чуяла.
Он провел руками по лицу, наклонился вперед, облокотился на колени и уперся подбородком в ладони.
– Прошлою весной приснился мне сон, было это на страстную пятницу. После я не раз про него думал. Проснувшись, я вспомнил его так ясно, что с тех пор не мог забыть его. Сейчас я расскажу тебе его.
Снилось мне, будто я в лесу, только деревья вырублены и тени нигде нет. Лесную горушку припекает солнце, и ты лежишь в вереске на самом солнцепеке – земля вокруг пней густо поросла вереском и брусничником. Ты лежишь, не шелохнешься, только не помню, что мне тогда казалось – спишь ты или нет.
И до чего же странно: все эти годы, когда я бродил по свету, мне так хотелось увидеть тебя во сне. Ты ведь знаешь, есть всякие снадобья для того, чтобы тебе приснился мил друг. Я отведывал их не раз, хоть и не очень-то верю этим хитростям. Пробовал я их и в Дании, да и после того. Только ты мне тогда ни разу не явилась во сне.
Но вот приснился мне этот сон на страстную пятницу, и я увидел тебя так же ясно, как сейчас. Во сне ты была ребенком, мы оба с тобой были детьми, как тогда, когда мы вместе росли во Фреттастейне. Твои косы разметались, платье из красной домотканины задралось, и я увидел твои ноги, босые, голые до колен.
И вдруг из вереска выскользнула гадюка…
Улав несколько раз тяжело вздохнул, потом продолжал:
– Я до того испугался, что не мог шевельнуться. И было это удивительно; смею сказать, что я не пугаюсь при виде опасности. Но тогда, во сне, я испытал невыразимый ужас. Когда вспоминаю об этом, мне кажется, что я никогда, ни до того, ни после, не изведал, что такое страх. Змея скользила по вереску, и я понял: она ужалит тебя! Но она не все время ползла как змея, а время от времени передвигалась будто капустный червяк и была тогда не змеею, а претолстенной, мохнатой жабою, а потом снова становилась гадюкою и извивалась в траве. Помнится, у меня вроде был нож в руке и я хотел ударить ее по голове и раздавить – она как раз проползала мимо меня, – да не посмел, потому что она снова превратилась в жабу. Ты помнишь, мальчонкой меня всего воротило при виде червей, жаб и прочих ползучих гадин. Я старался таить это, но ты, я знаю, догадывалась о том.
Он снова провел рукой по лицу и глубоко вздохнул.
– Я стоял словно заколдованный. Вот эта гадина коснулась твоей ступни, снова превратилась в змею и обвилась вокруг ноги. А ты лежала и все так же спокойно спала. Потом гадюка приподнялась, взмахнула головой и стала как бы жалить воздух, играя языком. Не знаю, как и сказать тебе – может, это от страха? – только мне было отрадно смотреть на нее, точно я с радостью ожидал, что она ужалит тебя.
Я видел, как просто мне схватить ее за шею, но не хватало духу. Вдруг… вдруг я увидел, что она ищет, в какое место щиколотки лучше вонзить свои ядовитые зубы. А я глядел на нее довольный. И тут она ужалила тебя…
Он замолчал и сидел с закрытыми глазами, кусая губы.
– Я сразу проснулся, – Улав старался говорить спокойно, но голос его дрожал, – и лежал раздосадованный. Знаешь, это бывает, когда во сне приснится такое, чего никогда не сделаешь наяву. Ведь наяву-то я непременно убил бы эту змею. Я бы не стоял сложа руки, даже если бы мой заклятый враг лежал и спал, а на него напала змея. И уж никак не стал бы я радоваться, глядя, как она жалит его. А в ту пору, когда мы были детьми, верно, не было на свете такого, чего бы я не сделал для тебя.
Я все думал и думал про этот сон…
Он вдруг резко оборвал свой рассказ, вскочил и, пошатываясь, сделал шаг-другой. Потом бросился к стене, уперся в нее руками, положив их крест-накрест и подняв над головой, и уткнул в них лицо.
Ингунн поднялась и стояла, словно громом пораженная. Случилось то, чего ей не приснилось бы даже во сне: Улав плакал. Ей никогда не приходило в голову, что он может плакать.
Он громко всхлипывал, странные, хриплые, дикие звуки вырывались из его груди. Он изо всех сил старался побороть себя, умолкал, но спина его вздрагивала, все тело сотрясалось от беззвучных рыданий. Вот слезы хлынули снова, еле слышные жалобные стоны превратились в целую бурю стенаний и всхлипываний. Он стоял, упершись коленом в скамью, а лбом – в стену, и плакал, плакал безудержно.
Вне себя от ужаса Ингунн подкралась к нему и встала за его спиной. Потом коснулась его плеча.
Тогда он обернулся, обнял ее и прижал к себе. Они Прильнули друг к другу, словно ища опоры, и губы их, полуоткрытые, искаженные от плача, слились в поцелуе.
Назад: 7
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СЧАСТЬЕ УЛАВА, СЫНА АУДУНА