Книга: Улав, сын Аудуна из Хествикена
Назад: 6
Дальше: 8

7

После того как Улав, сын Аудуна, замолил грех за убийство на монастырском постоялом дворе, он довольно близко сошелся с братией этого монастыря; брат Вегард был его духовником с самого детства, к тому же Улав был близким другом Арнвиду, сыну Финна, – одному из благодетелей этого монастыря. И до того, как случилась беда с Ингунн, он думал пожить в гостях у доминиканцев. Теперь, когда монахи поняли, что душу его что-то тяготит, они оставили его в покое и старались не селить других гостей в домике вместе с ним. В это время сюда приезжало много народу из окрестных мест – исповедаться в пост да встретить пасху в монастырской церкви.
Улав все оттягивал и оттягивал исповедь. Он не знал, что ему говорить исповеднику. Ведь Ингунн-то еще не была на исповеди: брат Вегард был и ее духовным отцом, а он не покидал монастыря уже шесть недель. Так Улав и сидел в домике для женщин и никуда не ходил, кроме церкви.
В среду же на страстной неделе он решил, что долее тянуть нельзя, и брат Вегард обещал ему прийти в церковь в назначенный час. На дворе стояла весна, когда же он из бокового двора вошел в монастырскую церковь, ему показалось, что там холодно и темно. Брат Вегард уже сидел на своем месте на хорах и читал книгу, которую держал на коленях; поверх белой рясы на нем была пурпурно-синяя епитрахиль. Через высокое окошечко луч света падал на картины, намалеванные над скамьями монахов на хорах, освещал образ Спасителя, изображенного двенадцатилетним отроком среди фарисеев. «Господи боже мой, – молился про себя Улав, – пошли мне мудрости сказать то, что мне должно сказать, не более и не менее!» Потом он опустился на колени перед священником и начал исповедь. Отчетливо и подробно перечислял он свои грехи против десяти заповедей божьих, сказал, кои он нарушил, а кои, по его разумению, соблюл – у него было много времени обдумать свою исповедь. Под конец приступил он к самому тяжкому:
– А еще каюсь я, что есть человек, к коему питаю столь сильную злобу, что простить его мне безмерно трудно. Этот человек был мною горячо любим; когда же я узнал, что он жестоко обманул меня, почувствовал я в тот же миг такую горечь, что одолела меня жажда убить его и прочие нечистые, жестокие желания и злые мысли. Господь вразумил меня в тот раз, и я обуздал себя. И все же столь тяжко мне питать сострадание к этому человеку, что, боюсь, никогда не смогу я простить его ото всей души, коли господь не дарует мне свою щедрую милость. Однако боюсь, святой отец, что не могу более ничего сказать об этом.
– Уж не оттого ли, что боишься выдать грех другого человека? – спросил брат Вегард.
– Да, отче. – Улав тяжело перевел дух. – Оттого-то мне столь тяжко простить его. Кабы я мог все сказать здесь, мне, верно бы, полегчало.
– Подумай хорошенько, Улав, не мнится ли тебе, что буде бы ты мог свободно говорить о том, как твой ближний погрешил перед тобою, твои собственные мысли, жажда убийства и ненависть оправдались бы по праву того, что мы, грешные люди, называем справедливостью?
– Да, отче.
Монах продолжал:
– Ненавидишь ли ты своего врага столь сильно, что мог бы пожелать ему несчастья в земной жизни и вечную погибель в мире ином?
– Нет.
– А желаешь ли ты ему, чтоб и он мучился иной раз и горько каялся?
– Да. Ибо я сам буду скорбеть оттого до конца дней своих. И боюсь, что коли бог не явит мне свое знамение, не будет никогда в душе моей покоя, гнев и злая воля станут то и дело закипать во мне, ибо сие повредило всей моей жизни – благополучию моему и уважению людей, доколе живу на земле.
– Сын мой, если ты станешь ото всего сердца просить господа даровать тебе силы простить виноватого, то знай, что он услышит твою молитву – так было всегда. Но ты должен молиться чистосердечно, не так, как тот человек, о котором рассказывает святой Августин: он просил, чтобы бог смилостивился и послал ему жизнь непорочную, только не сразу же; люди часто просят научить их прощать своих недругов. Не падай же духом, коли бог заставит тебя молиться долго и истово, доколе ниспошлет тебе свою милость.
– Да, святой отец. Но боюсь, что не смогу всякий раз обуздать себя, покуда ожидаю, что он услышит мои молитвы.
Монах помедлил с ответом, и Улав сказал горячо:
– Ибо то, святой отец, что мой друг причинил мне, повернуло всю мою судьбу вспять. Не смею о том поведать, однако мне тяжко и горестно. Кабы я мог сказать более, ты бы понял, что человек этот взвалил мне на плечи тяжкую ношу.
– Вижу, что тяжко тебе, сын мой. Молитва укрепит тебя. Ты нынче в страстную пятницу подойдешь целовать крест; гляди на него пристально и думай про себя о том, что и твои грехи отягощали ношу Христа, когда он взвалил себе на плечи все грехи наши. Станешь ли ты, крещеный человек, раб божий, тогда думать, что тебе не снести ту ношу, которую твой друг взвалил на тебя?
Улав склонился так низко, что коснулся лбом колена монаха.
– Нет, нет, не думаю, – прошептал он неуверенно.
В ночь со страстной пятницы на пасхальную субботу он проснулся мокрый от пота – ему приснился страшный сон. Он лежал в кромешном мраке, стараясь отделаться от ужаса, который сон вызвал в его душе, и перед его глазами, словно наяву, предстало их детство: во сне они были маленькие – мальчик и девочка. Но когда он подумал о том, как все было раньше и что им суждено теперь, он понял: все, чего он, как казалось ему, достиг за последние Дни истовой молитвой, ускользнуло от него, как вода ускользает меж пальцами. Он натянул меховое одеяло на голову и старался удержать рыдания – так человек на дыбе напрягает всю свою волю ради одного: палачи не должны услышать от него ни звука.
То лето, лето и осень, когда она ждала его каждую ночь в своем стабуре! Какое волнение испытывал он тогда! Его молодое сердце дрожало от напряженного ожидания с того самого мига, как он проснулся и увидел себя обнаженным. Он тогда верил ей беззаветно. Что она, забыв его объятия, отдастся другому… нет, такого он и помыслить не мог. В последнюю ночь, когда он пришел к ней убийцей, человеком вне закона, приставил холодное лезвие ножа к ее жаркой груди, а потом попросил ее спрятать этот нож как заветный знак, то сделал это не потому, что считал, будто она может быть неверна ему. Он думал о самом себе: ведь его, неопытного и робкого, ждала новая, неведомая жизнь.
Он ложился рядом с нею и прятал лицо в ее волосах цвета спелой пшеницы, пахнувших свежескошенным сеном. Тело ее было всегда такое слабенькое и мягкое, что он сравнивал его с еще не налившимся, неспелым и жидким колоском. Обнимая ее, он всегда думал: никогда не буду жесток к ней, ведь она такая худенькая и слабая; ее надо оборонять, защищать от толчков на ухабах, ибо крепкой сердцевины в ней никогда не будет. Он старался не говорить с нею о том, что его тяготило, не хотел перекладывать часть своей ноши на ее слабые плечи. Муки совести и страх за будущее – может ли такое дитя, как она, понять это. То, что она требовала ненасытно его ласк и объятий, все время теребила его и подстрекала к этому, стоило ему только призадуматься о чем-нибудь помимо их любви, – это он тоже считал ребячеством. Разума у нее, бедняжки, было немногим больше, чем у ребенка или зверька, и ему часто казалось, что она похожа на добродушного робкого зверька – ручную лань или маленькую смирную телочку, ласковую и пугливую.
Теперь он вспоминал, что понял сразу же, что значит «владеть женщиной и наслаждаться ею», он понял ясно, что она слабое и нежное существо и он должен оберегать и защищать ее.
Ему представилось, будто его сон был дарован ему как знамение, хотя он вначале пробудил ужас и мучение в душе его. Ранее он думал, что должен заставить ее хорошенько пострадать за свою слабость. Так нет же… Ему надобно сделать все, что в его силах, дабы помочь ей как можно.
«Нежный мой олененочек, ты позволила загнать себя в яму и теперь лежишь на дне ее, изувеченная, изголодавшаяся, бедная ты моя зверюшка. Я приду и заберу тебя с собою, увезу туда, где тебя не будут топтать и увечить». Теперь он начал понимать: то, что было с ним, когда он брал ее в свои объятия, сорвал этот цветок и наслаждался его ароматом и сладостью, было лишь нечто преходящее, что сопутствует главному. Когда же наступило испытание, главным оказалось: она была заключена в его объятия для того, чтобы он отгонял от нее все невзгоды, снимал с нее тяготы, защищал ее. В этом и было счастье, а то, другое, – лишь сладкие мгновения.
Всю пасху ему казалось, будто он только что встал после тяжелой болезни, – правда, за всю свою жизнь он ни разу не болел, но ему думалось, что так должен чувствовать себя выздоравливающий. «Душа моя невредима, Ингунн, знай, что я желаю тебе лишь добра!»
Он призадумался, не рассказать ли брату Вегарду про свой сон. Однако за все двадцать лет, что монах был его духовным отцом, Улав ни разу не говорил с ним откровенно, кроме как на исповеди. Брат Вегард, сын Рагнвалда, был человек добрый и рассудительный, но сухой и холодный, к тому же он мог говорить о людях спокойно и шутливо, что Улаву казалось забавным, когда это не касалось его самого. Прежде он никогда не стремился преодолеть стену, отгораживавшую его от духовного отца; скорее ему нравилось, что брат Вегард за пределами церкви был, как и все люди, непохожий на священника, который выслушивал его самобичевания и наставлял в делах духовных.
Он и ранее думал рассказать монаху без утайки про Ингунн не во время исповеди. Но это вроде бы значило обелить себя и обвинить ее. И он решил этого не делать. Вскоре за братом Вегардом послали из Берга: стало быть, бедной овечке предстояло готовиться встретить это тяжкое испытание.
Наступило первое воскресенье после пасхи. Когда Улав после воскресной обедни выходил из дверей церкви, кто-то взял его сзади за рукав.
– Привет тебе, бонд! Не тебя ли звать Улавом, сыном Аудуна?
Улав обернулся и увидел позади себя высокого, стройного смуглого парня.
– Да, так меня зовут. А что тебе от меня надобно?
– Хотел потолковать с тобою. – По его выговору Улав сразу догадался, что он нездешний.
Улав сошел с дороги – люди валом валили из церкви – и вошел в галерею. Через коричневый портик он увидел, как утреннее солнце выкатилось из-за сине-черной гряды на юго-западе, скользнуло золотым светом по открытой темной водной глади меж островом и побережьем Станге, заиграло на свободных от снега коричневых равнинах.
– Так чего же ты хочешь? Я вроде бы тебя прежде никогда не видал.
– Да, мы прежде не встречались. Но имя мое тебе, верно, ведомо – меня звать Тейтом, сыном Халла; я из Вармсдала, что в Сиде, в Исландии.
Улав ахнул про себя и ничего не сказал. Тейт! Парень был бедно одет, но у него было красивое, овальное смуглое лицо, из-под вытертой меховой шапки сверкали ясные карие глаза, во рту ослепительно белели слегка выдающиеся вперед зубы.
– Теперь тебе ясно, для чего я отыскал тебя?
– Да нет, вроде не ясно.
– Может, есть такое местечко, где мы могли бы потолковать вдвоем? Так будет, пожалуй, лучше.
Улав не ответил, он повернулся и пошел через колоннаду, идущую вдоль северной стороны церкви. Тейт последовал за ним. Улав следил за тем, чтобы их никто не видел. Крыша галереи спускалась низко и затеняла ее, так что людям со двора трудно было различить, кто это идет под сводами.
Там, где колоннада заканчивалась, у круглого выступа хоров, можно было спуститься и пройти в угол кладбища. Улав пересек его, идя впереди, и перемахнул через плетень в огород. Этим самым коротким путем он часто ходил в церковь и обратно.
Когда они вошли в домик, Улав закрыл дверь на засов. Тейт сел на лавку, не дожидаясь приглашения, а Улав стоял и ждал.
– Ты, верно, догадался – я хочу поговорить с тобой о ней, об Ингунн, дочери Стейнфинна, – сказал Тейт и улыбнулся слегка смущенно. – Мы с нею подружились прошлым летом, да только я ничего не слыхал о ней с самой ранней осени. Теперь же поговаривают, что она на сносях, так это, верно, мое дитя. Ведомо мне, что она была твоя до того, как стала моею, так вот я и надумал потолковать с тобою и решить, как нам быть.
– А ты, однако, не трус, – сказал Улав.
– Нет, нельзя же иметь все пороки разом, этим я не грешен, – он слегка улыбнулся.
Улав все молчал, выжидая. Невольно бросил он быстрый взгляд на свою постель: на ней лежало, а над нею на стене висело его оружие.
– Еще прошлой осенью, – снова начал Тейт, – я сказал ей, что коли возможно, я охотно женюсь на ней.
– Женишься? – коротко усмехнулся, будто хмыкнул носом, Улав; губы его были крепко сжаты.
– Да, да, – спокойно продолжал Тейт. – Не такой уж это неравный брак – Ингунн вовсе не невинная голубка, о ней и прежде-то судили да рядили. От тебя ничего не было слышно целых десять лет, никто уж и не думал, что ты воротишься. Она-то верила этому и потому гнала меня от себя, а я, разумеется, разозлился на нее за такие причуды и сказал, что уйду, коли она хочет, и чтоб не вздумала посылать за мною. Она так и не сказала ни словечка, что попала в беду. Да я и сам не знаю, поехал бы я к ней тогда или нет, ведь мы расстались с нею худо…
А после я узнал, что ты воротился и приезжал в Берг и, узнав про все дела, сказал ей спасибо за такой подарок и повернул назад. Тут стало мне жаль ее. Люди говорят, будто ее держат под замком в одной из пристроек и не дают ничего, кроме грязной воды да каши с золою, будто ее лупят и волтузят да таскают за волосы, и, мол, диво, что она еще жива.
Улав слушал его, нахмурив брови. Ему захотелось оборвать Тейта, сказать, что это вранье. Но он сдержался. Не хватало еще толковать об этом с ним. И тут он подумал, как скверно будет, если такая молва пойдет далее. Скольким людям этот горлопан уже, поди, хвалился своим отцовством.
Тейт спросил:
– Слыхал я, что богач Арнвид из Миклебе в Эльфардале, родич ее, – тебе закадычный друг.
– Ну и что? – отрезал Улав.
– Все говорят, будто он добр и услужлив, рад помочь каждому в беде. Вот я и надумал сперва пойти к нему, а не к сыновьям Стейнфинна или к старику из Галтестада. Что ты на это скажешь? Не мог бы ты замолвить за меня словечко своему другу или написать ему письмо и запечатать своею печатью?
Улав опустился на скамью.
– Да ты что ж это?.. Никак ты хочешь, чтоб я был у тебя в сватах?
– Да, – ответил Тейт невозмутимо. – А тебе это в диво?
– А неужто нет? – из горла Улава вырвался короткий сухой смех. – Такого я еще отродясь не слыхивал.
– Такое случается каждый день, – возразил Тейт. – Опостылела богатому человеку полюбовница, вот он и выдает ее замуж.
– Придержи язык, Тейт! – пригрозил Улав. – Выбирай слова, когда говоришь о ней.
Тейт, словно в раздумье, снял с пояса короткий меч и положил его себе на колено, придерживая одной рукой ножны, другой – рукоять. Он взглянул на Улава с усмешкой:
– Правду ли говорят, будто ты рубился в этой избе со своими недругами?
– Вовсе нет, это было на постоялом дворе, и я не нападал, а мы повздорили… – Он умолк на полуслове, досадуя, что позволил этому человеку втянуть себя в откровенный разговор.
– А то ведь дело такое… – сказал Тейт с такою же усмешкой. – Раз у меня больше прав на нее, чем у тебя…
– Тут ты ошибаешься, Тейт! На нее у тебя прав быть не может: Ингунн тебе не ровня; что бы она ни натворила, чужому мы ее не отдадим.
– Он-то уж всяко мой, младенец, которого она носит.
– Послушай-ка, исландец, ты человек ученый, неужто ты не знаешь, что ребенок незамужней женщины остается с матерью и наследует ее права, коли она свободная женщина и ее соблазнил раб?
– Вовсе я не раб, – рассердился исландец. – И отец мой, и мать из доброго исландского рода, хоть мы и бедняки. Нечего бояться, что я сам не сумею прокормить ее, однако не худо бы ей получить достойное приданое.
Он начал расписывать свое будущее: он будет жить в достатке, только бы ему найти такое место, где он сможет применить свое знание и умение. Он может обучить Ингунн, и она станет ему помощницей.
Улаву вдруг представился переплетчик, что жил здесь в дни его молодости, – мастер, которого епископ из Осло прислал владыке Турфинну привести в порядок книги, написанные за год. Улав заходил с Асбьерном Толстомясым в комнату, где переплетчик работал вместе с женою; она буравила дырки в пергаменте, сразу в большой пачке, и то и дело ударялась локтем о большое деревянное корыто, подвешенное на веревке рядом с нею; ребенок, лежавший в нем, все время орал, хныкал и ронял изо рта тряпицу с хлебом, которую ему давали пососать. Под конец Асбьерн попросил ее передохнуть маленько и утихомирить младенца. После Асбьерн сказал, что ему очень жаль их. Когда они закончили работу, епископ, помимо платы, прислал ей теплое платье на зиму и назвал ее толковой и работящей. Улав видел их в тот день, как они уезжали, сам мастер ехал на добром коне, а жена с детишками на коленях и всем их скарбом, притороченным к седлу, сидела на коротконогой брюхатой кобыле.
Чтобы Ингунн обречь на такую жизнь – сохрани нас святая божья матерь! – о таком он и подумать не мог. Ингунн вне той жизни, для которой она рождена и воспитана! Мысль эта была столь нелепа и дика – он не мог лишь понять, как этот человек из совсем другого мира мог приблизиться к ней.
Он сидел, холодно и испытующе разглядывая Тейта, покуда тот говорил. Несмотря на все, он видел, что парень по-своему красив. Он не боялся бродить по свету, и Улав понял, что нелегко будет убрать его с дороги, сломить его веселый нрав – он привык улыбаться, и это шло ему. Ясное дело, он огрубел, слоняясь из края в край среди чужих людей, бродяг и непотребных женщин. Однако он и сам слонялся по белу свету целых десять лет; ему самому довелось пережить всякое, о чем и вспоминать не хотелось теперь, когда он воротился домой и свил гнездо. Но чтобы кто-то из чужого мира встал меж ним и Ингунн, коснулся ее…
И вот теперь она должна сидеть в Берге и ждать, когда ей придет время пасть на колени и на полу в унижении и муках рожать дитя без роду, без племени. «Никто», – сказала она, когда он спросил ее, кто отец младенца. Он вспомнил при этом, что сам сказал «никто», когда она спросила, кто помогал ему добраться до ярла после побега из Хевдинггорда. И за те годы, что он следовал за ярлом, он встретил много мужчин и женщин, о которых знал – они станут никем для него, когда он будет жить дома, в Хествикене; он знавал многих парней вроде Тейта, воевал вместе с ними, и они нравились ему. Но он был мужчина, прежде всего мужчина. Ведь если кто-то чужой встанет на его пути, коснется его жены, честь их обоих будет навсегда замарана. Честь женщины – это честь мужчины, долг и право которого оберегать ее.
– Так что ж ты на это скажешь? – нетерпеливо спросил Тейт.
Улав очнулся – он не слышал ни слова из того, что Тейт только что говорил.
– Скажу, что тебе надо выкинуть этот вздор из головы. И убраться ты отсюда, из Опланна, уберешься. Да поторапливайся – отправляйся лучше всего нынче же в Нидарос, а не завтра. Разве тебе не ведомо, что у нее есть взрослые братья; как узнают, что сестра их обесчещена, тебе крышка.
– Как бы не так! Если хочешь знать, я и сам в ратном деле не промах. Вот что я тебе скажу, Улав: она ведь когда-то была твоею, так кому же, как не тебе, пособить ей вернуть честь и выйти замуж?
– Неужто ты думаешь, что ей выйти за тебя – значит вернуть честь? – возмутился Улав. – Заткни глотку, говорю тебе, и слушать больше не желаю, как ты мелешь вздор.
Тейт сказал:
– Тогда я один поеду в Миклебе. Попытаю счастья – потолкую с Арнвидом. Уж верно, она скорее захочет стать моей женою, чем жить у своих богатых родичей, покуда они не замучают и ее, и нашего младенца.
«Это я и сам говорил однажды, – устало подумал Улав, – замучить до смерти и ее, и младенца… Тогда не было бы никакого младенца».
– Я сам видел, каково ей у них в Берге, еще до того, как это все приключилось. Сдается мне, она, может, и сочтет выгодой получить в мужья человека, который увезет ее прочь из этих краев, подальше ото всех вас. Правду сказать, после того, как я получил от нее то, что хотел, она сразу переменилась ко мне: ведьмой стала, да и только. Она, поди, испугалась, и не зря, поначалу я этого не понимал. А прежде, до того, как это случилось, мы славно ладили и любились с ней; она вовсе не скрывала, что я ей так же мил, как она мне.
«Мил» – вот оно что! До той поры Улав не связывал своей ревности с Тейтом как таковым. Это из-за Ингунн, из-за беды, что случилась с нею, он был потрясен до глубины души. Ведь Тейт был для него тоже никто. Но ей, стало быть, этот расхлебай был мил, она с ним любилась все лето! Ясное дело, парень, черт бы его побрал, красив собою, разбитной и сильный. Он до того ей полюбился, что она позволила ему делать с собою все, что он хочет. После она испугалась… И все же она по своей охоте отдалась этому темнокудрому исландцу.
– Стало быть, ты не хочешь дать мне с собой в Миклебе какой-нибудь знак или велеть передать что-нибудь такое, что могло бы пойти мне на пользу? – спросил Тейт.
– Как это ты еще не попросишь меня поехать с тобой, замолвить за тебя словечко? – сказал Улав с насмешкою.
– Да нет уж, такого я бы не посмел просить, – ответил Тейт простодушно. – Однако я думал: коли и у тебя до него дело есть, так мы могли бы поехать вместе.
Улав разразился смехом, отрывистым, лающим. Тейт встал, попрощался и ушел.
Тут же Улав будто очнулся ото сна. Он пошел к двери и сам не заметил, как в руках у него очутился топорик, который лежал на скамье вместе с ножами, долотом и прочим инструментом, – Улав ладил скамеечки для ног: приор сказал, что у них в церкви их мало, вот Улав и взялся смастерить несколько штук.
Он вышел на церковный двор и прошел наискосок к калитке. Там стоял в привратниках один послушник. Улав остановился возле него.
– Ты не знаешь вон того человека? – спросил он.
Тейт карабкался вверх по холму к собору; кроме него, людей на дороге не было.
– Да не тот ли это исландец, – сказал привратник, – что служил писцом у певчего Тургарда в прошлом году? Точно, это он.
– А что, знаком он тебе? – снова спросил Улав.
Брат Андерс слыл человеком строгой жизни, но его целомудрие можно было сравнить с лампадой без масла: он не питал сочувствия к бедным грешникам. Не сходя с места, он расписал по всем статьям слухи о Тейте, сыне Халла, ходившие в хамарском епископстве.
Улав, задрав голову, смотрел, как юноша исчезает в тени церковной стены.
Видно, в том не будет большой беды, коли этот человек исчезнет бесследно.
На другой день небо опять было голубое, воздух над голыми бурыми ветвями деревьев дрожал от тепла и влаги. Когда Улав поутру вышел на монастырский двор, он увидел повара – толстого брата Хельге, который стоял и глядел, как свиньи дерутся из-за брошенных им рыбьих потрохов.
– Здоров ли ты, Улав? Ты не ходил к обедне сегодня.
Улав ответил, что заснул только к утру и проспал обедню. «Ты, часом, не раздобудешь мне лыжи на денек-другой, брат Хельге?» Арнвид звал его приехать на север в Миклебе после пасхи; вот, он и надумал отправиться сегодня.
– Отчего бы тебе не поехать верхом? – удивился повар.
Улав сказал, что в такую распутицу легче пройти по лыжному следу у края леса.
Он стоял и брился, когда брат Хельге вошел к нему в домик с целой охапкой монастырских лыж и заплечным мешком на спине, набитым всякой снедью. Улав порезал себе щеку – кровь бежала по шее, стекала на ворот рубахи, рука у него была полна крови. Даже брату Хельге не удалось остановить кровь, и он удивлялся, как это маленькая царапинка может так сильно кровоточить. Под конец монах выбежал из дома, воротился с чашкой овсяной муки и прижал горсть муки к ране.
Сладковатый запах муки и ее прохладное прикосновение к коже пробудили вдруг в Улаве страстное желание и тоску по женским ласкам, нежным и сладостным, без тени греха. Теперь их у него отняли. Монах увидел, что ясные глаза Улава затуманились, и сказал с тревогою:
– Пожалуй, Улав, тебе лучше не ехать сегодня, если не будет попутчиков, или заверни сперва в город. С чего бы это из такой пустяковой царапинки натекло столько крови? Глянь-ка на свои руки, будто ты их в кровь обмакнул.
Улав засмеялся в ответ. Он вышел на двор и умылся под капелью, потом выбрал себе лыжи.
Он уже стоял одетый и разговаривал с послушником про лошадь и пожитки, которые он оставлял, как вдруг что-то громко зазвенело. Они оба обернулись и невольно посмотрели в сторону постели. Над нею висела Эттарфюльгья. Им обоим показалось, будто она слегка покачивалась на гвозде.
– Это твоя секира запела, – тихо сказал монах. – Не езди, Улав!
Улав засмеялся.
– Ты хочешь сказать, что это уже второе знамение? Может, третьего я и послушаюсь, Хельге.
Не успел он сказать это, как в открытую дверь влетела птица, она начала летать по комнате, биться о стены – просто удивительно, какой шум поднялся от ее маленьких крыльев.
Круглое, багрово-красное лицо повара побелело, он со страхом смотрел на Улава. Губы юноши стали бескровными, иссиня-белыми. Потом Улав тряхнул головой и засмеялся. Он поймал птицу шапкой, выпустил на свободу.
– Эти синицы цепляются в это время года за бревна в стене, царапают коготками да клюют носом – мух ищут; поутру шум от них стоит. Просто смех с этими предзнаменованиями; ты ведь, верно, считаешь дурной приметой, дорогой брат, когда синицы в избу влетают.
Он взял топорик и привесил его к поясу.
– А Эттарфюльгью не возьмешь с собою? – спросил брат Хельге.
– Нет, ни к чему мне таскать ее с собою на сей раз.
Он попросил послушника припрятать куда-нибудь секиру вместе с мечом, взял лыжную палку, на которую был надет маленький наконечник копья, пожелал брату Хельге счастливо оставаться и отправился в путь.
Был уже полдень, когда Улав спустился с горушки у подножия Сосновой горы. Солнце поблекло, воздух сразу стал сумрачным и холодным – на севере он был серый и густой. Похоже было, что вот-вот пойдет снег. Улав остановился, положил лыжи на плечо и огляделся.
В неярком свете дня город на равнине казался серо-черным, невеселым, лишь кое-где остались маленькие снежные пятна. Пожухлые торфяные и черные тесовые крыши домов и голые кроны деревьев сгрудились вокруг светлых каменных стен церкви Спасителя, крытая свинцом колокольня темнела на фоне бледно-свинцовой беспокойной воды. Улав стал роптать про себя: тяжко теперь будет добираться, а может, лучше переждать снегопад, ведь надо идти через лес и искать дорогу. Он туда ходил на лыжах только раз, да и то вдвоем с Арнвидом; они добрались тогда в Миклебе быстро, выбирали самый короткий путь по чащобам и болотам – на лыжах за Арнвидом было никому не угнаться.
Ненароком Улав узнал, что исландец остановился в одной из маленьких лачуг на опушке леса; в то время как он жил у епископа Турфинна, здесь свершилось мерзкое убийство: отец с двумя несовершеннолетними детьми, сыном и дочерью, убили и ограбили старика нищего, который был при деньгах. После того люди не хотели там жить. Но у этого Тейта ведь не было ни гроша.
Улав внушал сам себе, будто у него ничего не решено наперед, мол, будь что будет, как судьба велит. Может, Тейт вчера ушел на север, а может, подумал хорошенько и вовсе отказался от своей затеи. Но тут же Улаву стало ясно, что он во что бы то ни стало должен помешать этому парню болтаться здесь в городе. Его надо было спровадить в Нидарос, или в Исландию, либо самому черту в лапы.
Он толкнул дверь – она была не заперта. В маленькой комнатушке без окон было лишь отверстие для дыма, и оттого здесь царил мрак, было пусто, черно и зябко, в нос ударил сырой запах земли, плесени и грязи. Тейт вскочил с постели одетый. Он казался таким же бодрым.
Когда он узнал вошедшего, по лицу его скользнула улыбка:
– Садись на скамью, я не могу придвинуть тебе стул, здесь нет даже скамеечки для ног, сам видишь.
Улав сел на скамью. Насколько он мог разглядеть, в доме не было вовсе никакой утвари – одни лишь дрова лежали, разбросанные на полу. Тейт положил несколько поленьев в очаг, раздул огонь и открыл заслон.
– Не могу попотчевать гостя чарочкой, хоть и рад был бы. Но ведь ты меня тоже вчера не угостил, так что…
– Неужто ты ждал угощения? – Улав грубо расхохотался.
Другой тоже засмеялся. И снова Улав заметил, что в парнишке была некая чарующая сила; правда, он был дерзкий, но бесстрашный – видно, не дал бедности и одиночеству покорить себя.
– Я передумал, Тейт, – сказал Улав. – Сейчас я направлюсь в Миклебе. И коли ты еще думаешь, что тебе стоит говорить с Арнвидом, так можешь ехать со мной.
– Ладно. Да… только, по правде говоря, у меня нет при себе коня. Не можешь ли ты раздобыть для меня коня взаймы? – Он засмеялся, будто удачно пошутил.
– Я пойду туда на лыжах по лесу, – сухо сказал Улав.
– Вот как! Тогда и я себе что-нибудь отыщу. Я видел лыжи в чулане возле хлева. – Он выбежал и воротился с лыжами. Обе лыжи сильно потрескались сзади, кожаные ремешки чуть ли не вовсе истерлись. Тейт надел пояс с мечом, набросил на плечи плащ.
– Я готов. Ты когда собираешься отправляться?
– А что же ты еду не берешь?
– Да я решил не таскать ее с собой… по одной причине.
Улаву стало не по себе. Неужто ему придется делиться едой с человеком, с которым он, быть может, потом… не кончит миром?.. И в то же время его подмывало предложить юноше поесть уже сейчас, ведь Тейт, верно, голодал последнее время… Ничего, обойдется, дойдем сперва до перевала.
– Подумай хорошенько, исландец, – сказал он почти с угрозой. – Разумно ли тебе идти со мною по лесу? – Ему показалось, будто он облегчил этим свою совесть, ведь это звучало почти как вызов. Кто знает, что их ждет впереди, однако на всякий случай…
Но Тейт в ответ только холодно усмехнулся и хлопнул рукой по мечу.
– Я вроде бы лучше тебя вооружен, так что попытаю счастья, Улав. Да к тому же такой знатный вельможа, как ты, не станет натравлять своего сокола на всякую букашку.
Когда они уже направлялись к двери, Улав глянул через плечо: дрова в очаге пылали вовсю.
– Что же ты огонь-то не загасил?
– Да пусть его горит. Большой беды не будет, даже коли эта лачуга и сгорит.
Как только они вышли из дому, Улав заметил, что туман стал гуще; он даже мог, не щурясь, смотреть на солнце – оно было завешено серой пеленой.
По дороге в горы снег был хороший. Улав держался северного склона кряжа, что лежит между Ридабу и Фаускаром. Ему помнилось, что он вроде бы должен был идти прямо на север, а после свернуть малость к северо-востоку, и тогда после полудня он придет в те места, где есть сетеры, принадлежавшие крестьянам из Гломадалена. И там можно будет заночевать. Дни-то уж стали длинные.
Снег здесь лежал глубиною в три-четыре локтя. За несколько недель теплой погоды он сильно подтаял, а теперь вдруг похолодало, и оттого лыжи скользили, словно утюг по простыне. Однако ему то и дело приходилось останавливаться и ждать Тейта, который еле-еле карабкался, проваливаясь в снег. Он падал одинаково усердно и на склоне горы, и на дне лощины.
– Я вижу, придется нам поменяться лыжами, – наконец не выдержал Улав.
Кожа на лыжах Тейта до того износилась, что Улав взял и сорвал ее. Но у Тейта дела не пошли лучше, он то и дело валился в снег, и Улав измучился с ним. Тейт терял лыжи, проваливался по грудь, проломив наст, а после барахтался в снегу и сам смеялся над своей неуклюжестью.
– Тебе, Тейт, видно, мало доводилось ходить на лыжах? – спросил Улав; он спустился вниз по каменистому склону горы, поросшему мелколесьем, по лыжне своего спутника.
– Да, не шибко много. – Тейт побагровел и надрывался изо всех сил, он ободрал о наст лицо и руки, однако смеялся все так же весело: – Дома, в Исландии, я ни разу не становился на лыжи. А в этой стране до сего дня пробовал раз или два.
– Трудно тебе придется. Путь в Миклебе дальний.
– Доберусь как-нибудь. За меня не бойся.
«Господи твоя воля, неужто он не разумеет, что для меня чистое наказание бегать взад и вперед, словно собачонка, по своему же собственному следу, поднимать его и подбирать его лыжи?» – подумал Улав. Вслух же он сказал, что им пора передохнуть и закусить чем бог послал. Тент с радостью согласился. Тогда Улав наломал еловых лап и постелил их на снег.
Он сидел и смотрел вдаль, а парень уписывал вовсю.
– Тот, кто прихватил с собой из монастыря мешок с едой, с голоду не помрет!
Все вокруг заволокло теперь серой дымкой. Они сидели на теневой стороне, и отсюда видны были только лесные дали, поднимавшиеся с гряды на гряду, казавшиеся темно-синими под тяжелым небом; в долине прямо под ними лес, окружавший небольшое белое пятно – озерцо или болото, – был черный как уголь.
Но вокруг них птицы начали щебетать и насвистывать свои весенние песни, пока еще робко, не уверенные в том, что скоро наступят теплые дни. То и дело в лесу слышались шорохи и вздохи, которые передавались с гряды на гряду. С севера надвигался буран, он скрыл сине-серую вершину и лесистый кряж под нею и приближался к ним.
– Ну, Тейт, нам пора в путь.
Улав помог исландцу прикрепить лыжи. Меч у того то и дело падал. Улав не утерпел и сказал ему, что такое оружие, как меч, к лыжам никак не подходит.
– У меня только и есть оружия, что этот меч. – Тейт вытащил его из ножен и не без гордости подал Улаву. Меч был добрый – простая рукоять и славный клинок. – Это отцовское наследство – все, что мне досталось от отца. Я с ним никогда не расстаюсь!
– Твой отец помер?
– Помер три года назад. Тогда мне и пришло в голову попытать счастья в Норвегии. Сперва я отправился во Фльотсверв к матери. Она бросила нас с отцом, убежала, когда мне было семь зим, и я не видел ее десять лет. Она повстречала человека, за которого хотела выйти замуж, да тут же ее начала мучить совесть – ведь она столько лет прожила со священником! Однако ей больше хотелось видеть мою спину, чем лицо, – в краю нашем был в тот год недород, а детей мои родичи наплодили целую кучу, я так и не понял, которые из них были моей матери, которые – других.
– Ну и ну! – Улав наклонился вперед и заскользил по снегу.
Рывок за рывком спускался он вниз; лес был густой, и ему приходилось приседать на корточки, чтобы проехать под деревьями.
Пусть Тейт сам управляется как умеет!
Внизу, у воды, Улав остановился и прислушался. Порыв ветра пролетел над горою, лес заскрипел, затрещал, зашумел. Наконец-то сверху донеслось поскрипывание лыж по насту.
Тейт просто молодцом спустился с последней горушки и выехал на лед. Весь извалявшийся в снегу, с красным, исцарапанным лицом, он улыбался, сверкая белоснежными зубами:
– Скоро я буду ходить на лыжах не хуже любого норвежца!
Он показал, как надумал приспособить мешавший ему долгополый плащ – он уже до того прохудился, что Тейт решил просунуть руки в две дыры, а сверху надеть пояс. Теперь плащ ему более не помеха.
– Ты, поди, сильно устал? – спросил Улав.
– Да нет. – Он потрогал сзади шею, повертел головой. – Только вот затылок что-то занемел да шея болит, будто сам черт держал меня за ворот.
У Улава самого побаливала шея – в этом году он впервые шел на лыжах. А Тейту-то, уж верно, и вовсе худо пришлось. И вдруг ему пришло на память, как они с Ингунн ездили на лодке в Хамар. Он был тогда еще совсем молоденький мальчонка, старался изо всех сил, нажимал на весла, а шея у него болела все сильней и сильней. Но он стиснул зубы и греб так рьяно, что вода бурлила под килем, не хотел сдаваться, показать, что устал, хотя сердце у него вовсе упало: когда же, наконец, доберемся!
Улав глянул на Тейта и стиснул зубы. Надобно подавить то, что закипает сейчас в нем. Он невольно думал о ней – каково-то ей сейчас! – о ненависти и отвращении, наполнившем его душу, когда он узнал про ее беду, про обманутые надежды. И теперь им придется вечно жить в тени этого горя и позора, вечно! А беспечный мальчишка, навлекший на них несчастье, так ничего и не понял. По равнине они шли рядом, Тейт болтал, не закрывая рта, отдувался, пыхтел, охал. Он то и дело спрашивал Улава о глубоких следах на снегу – старых следах, поблескивавших на снегу, новых, свежих следах лося, который проломил наст, и хвастался, как он ловко научился ходить на лыжах. Улав смотрел на него скорее как отец на подростка сына. Прежде всего он чувствовал жалость к исландцу за эту глупую доверчивость. Да что же это… Просто рехнуться можно…
Когда они вошли в лес по другую сторону озерца, начали падать первые снежные крупинки. День понемногу угасал. Не успели они подняться вверх по склону, как разыгралась вьюга. Улав прибавил ходу, он то и дело останавливался – дожидался своего спутника, который все время плелся позади, – и снова пускался в путь. Ему не терпелось скорее добраться до цели, войти в дом, и в то же время он страшился, а вдруг тогда… Отдыхая на вершине горы, он видел за холмом, на который они сейчас поднимались, холм повыше, а на вершине его – несколько белых пятнышек: верно, дома. Если там живут новоселы, то они сегодня будут ночевать среди людей. А может, это сетеры – скорее всего, так и есть. Ну что ж, будь что будет.
Выше по склону им пришлось идти против ветра; снег, который до того валил крупными мокрыми хлопьями, теперь хлестал твердыми сухими крупинками прямо в лицо. Снежные вихри наполняли лес резким басистым гулом, который прорезали свист и завывание ветра в макушках елей. Непогода казалась еще страшней оттого, что сумерки быстро сгущались.
Лыжня давно пропала, снегу уже успело навалить так много, что там, где намело сугробы, лыжи прорезали глубокие борозды.
Ему снова пришлось остановиться и дожидаться Тейта. Исландец еле добрался до него; он задыхался и хрипел так, что казалось, грудь у него вот-вот разорвется; однако он весело и беспечно сказал:
– Погоди-ка, приятель, дай-ка я теперь пойду вперед да проторю дорогу!
Улав почувствовал, как воля его немеет, ослабевает перед тем, что поднимается в нем, перед тем, что ему нужно подавлять с силою, топтать, чтоб не причинить зла этому мальчишке. Он ринулся вперед, помчался что есть мочи. Время от времени он останавливался и прислушивался: идет ли парень за ним, но он ни разу не дал Тейту догнать его.
Когда они добрались до небольшой лужайки, уже почти совсем стемнело. Похоже было, что они набрели на небольшой сетер. Сквозь снежную мглу Улав разглядел поодаль несколько маленьких черных пятнышек; некоторые из них, верно, были большие, вросшие в землю валуны, а иные уж точно дома.
Как только они вошли в темную зияющую дыру двери, Улав швырнул на пол мешок, достал кресало и стал терпеливо выбивать огонь. Стоя на коленях перед очагом и раздувая маленькие язычки пламени, пытавшиеся вспыхнуть на мокром хворосте, он услышал довольные возгласы Тейта, который обшарил весь домишко. На широкой лавке лежали сено, меховое одеяло и несколько мешков вместо подушек. Парнишка влез в черную дыру в щипцовой стене и пошарил в маленькой клети, выстроенной из камня и дерна. Он сказал, что там есть сухие лепешки да сыворотка, и тут же показался в дверях с ковшом в руках, чтобы дать Улаву этого полузамерзшего питья.
– Вот видишь, Тейт, мы живем среди христиан; уезжая из сетеров, люди не забывают оставить еду на случай, если кому-нибудь придется ехать по лесу.
За трапезой Тейт развалился на лавке – колени поднял, а голову опустил пониже, чтоб дым не ел глаза: они не могли приоткрыть дверь, боялись, что на сквозняке огонь потянется в тесную комнатушку, перекинется на постель или на вязанку дров, лежавшую на полу. Улав сидел на скамье напротив очага, хотя дым щипал в горле и ел глаза. Он сидел, сложив руки на груди, уставясь из-под полуопущенных век на огонь, и, молчаливый, как камень, слушал болтовню юноши. И какую же околесицу нес этот парень! О погоде и о дороге и поминать-то не стоило – кабы ему не надо было вожжаться с таким попутчиком, который стоит на лыжах не лучше новорожденного телка, он бы сюда пришел, почитай, в два раза быстрее. А этот шут гороховый мелет, что они стали чуть ли не закадычными друзьями, пережив вместе опасности и приключения.
– Никак ты устал? – спросил Тейт, заметив, что Улав не отвечает ни слова на его неумолчную болтовню. Он подвинулся на постели. – Или ты, может, хочешь лечь у стенки?
«Ни за что на свете! – подумал Улав. – Чтобы я спал в одной постели с этим дурнем, да никогда!»
– Нет, не устал.
Он пытался собраться с мыслями. Ведь от него как будто все время ускользало то, что они с Ингунн были женаты, а ему надо это ясно помнить; и Тейта им должно убрать с дороги, этот мальчишка разрушил по глупости ее счастье, а теперь лежит здесь и бахвалится, что вернет ей честь; куда он лезет, телок непутевый… Это ему, Улаву, самому надобно сделать: исправить то, что можно еще исправить. Прикрыть срам. Пусть люди думают что хотят, лишь бы знали: он этому не верит. И родичи ее должны быть с ним заодно – он признал дитя своим и даст отповедь каждому, кто посмеет вслух усомниться в его словах.
– А когда ты слыхал это про нее? – вдруг спросил он. – О том, что с ней приключилась беда? Вроде болтать о том начали совсем недавно?
Тейт рассказал, что услыхал об этом на днях. У его знакомых из города есть дочка, которая живет с мужем на хуторе возле Берга. Знакомые эти и дочь их видели, как Ингунн ходила по усадьбе вверх и вниз по холму вечерами, а теперь светло до поздней ночи… Тейт стал расписывать, что там еще про нее болтали.
Улав слушал его, нахмурив брови. Кровь начала шуметь у него в ушах. Но так-то оно и лучше! Пусть себе болтает, скоро он перестанет быть добродушной овцою. Разве это мужчина!
– Ну, а что же ты? – спросил Улав, скривив губы в странной усмешке. – Смог ли ты устоять, не сказать им, что это ты постарался?
– Да, я сказал что-то вроде того.
– И другим про то сказывал?
«Кабы сделать вид, что слух пустили хуторские бабы и прочий сермяжный люд, так еще можно было бы стерпеть. Ходить среди равных тебе с высоко поднятой головой, сурово глядеть на них в упор и делать вид, будто ты и знать не знаешь, о чем там судачат за твоею спиною, мол, болтовня это все, мало ли что служанки принесут на хвосте деревенским кумушкам…»
Тейт сказал, слегка смутившись:
– Я до того зол был на нее, что сказал – так ей и надо, когда услыхал, будто она в тягости. Небось прошлым летом она черт знает как легка и быстра была на ногу, как кошка, то трется об ноги, а то, как захочешь взять на колени, – убежит. Но под конец-то я вонзил в нее когти…
Улав не слыхал толком, что говорит Тейт, – кровь шумела и звенела у него в голове. Терпение его иссякло, им снова овладела жажда мести, и теперь эта месть будет жестока, ибо то, что он сейчас услыхал, забыть будет нелегко…
– А на другую ночь она опять передумала: заперлась и не пустила меня. Когда же я пришел к ней и стал говорить про сватовство, она прогнала меня как собаку.
– Тогда тебе лучше бросить эту затею с женитьбой, Тейт.
Услыхав угрозу в голосе Улава, Тейт поднял голову. Улав стоял перед ним с дровяным топориком в руке. С быстротою молнии юноша вскочил на ноги и выхватил меч, его мальчишеское лицо словно почернело от ярости; он понял, что дал обмануть себя, и встретил молчаливый вызов противника с гневным криком юнца, рвущегося в бой. Улав увидел, что Тейту наконец все стало ясно, и его охватила дикая радость.
Не дожидаясь того, что станет делать Улав, Тейт бросился на него. Улав стоял спокойно: три раза отразил он удар меча топорищем. Мальчишка был гибкий и верткий, но силы у него в руках недоставало. Когда Тейт взмахнул мечом в четвертый раз, Улав вдруг резко отклонился вправо, и меч лишь слегка задел ему левую руку; юноша замер на секунду, растерянный, и тут топор Улава ударил его в плечо, и он выронил меч. Когда же он нагнулся, чтоб поднять меч левой рукой, Улав вогнал ему топор в череп, и он повалился ничком.
Улав подождал, покуда судороги в теле затихли, и после того постоял немного. Потом перевернул Тейта на спину. На волосы натекло немного крови, косая темная струйка пересекла лоб. Улав взял труп под мышку и поволок в чулан. Затем он вышел на двор. Ночь и сугробы снега, шум и вздохи ветра в лесу… Придется оставаться здесь, покуда не рассветет. Улав воротился в избушку и лег на лавку.
Немало людей более достойных пало от его меча.
Он встал и подложил дров в очаг. Надо стряхнуть с себя болезненное раскаяние – или как это назвать. Тейт сам навлек смерть на свою голову. Даже епископ Турфинн говорил: человека, опозорившего женщину и убитого ее родичем, надо считать почти что самоубийцею, ибо он сам накликал на себя смерть. Ни к чему думать, будто это хуже, чем сразить недруга в бою. Тейт пал с оружием в руках – меч его лежит на полу между лавкой и очагом…
Не сидеть бы Ингунн спокойно на хозяйском месте в его доме, кабы этот негодный бахвал болтался по белу свету и трезвонил про свое злодейство, сам не понимая, что натворил.
Хотя огонь в очаге сильно припекал Улава, зубы его стучали от озноба. Намокшая и затвердевшая телогрея из лосиной шкуры прилипла к спине, обувь – хоть выжимай. Да и рана на левой руке давала себя знать; сперва он забыл про нее, а теперь она сильно заныла.
Он, не жалея, подбросил дров в очаг. Коли домишко сгорит, так сгорит и он…
Нет уж, ему надобно спасать свою жизнь ради Ингунн. Долго дожидалась она суженого своего, не годится ему пропадать теперь, когда он ей более всего нужен.
– Нет, Тейт, голубчик, придется тебе уступить, уж я-то уступать не стану! – Он еле прохрипел эти слова, потому что Тейт навалился всей тяжестью ему на грудь, а Улав лежал, словно тело его все занемело, и не мог шелохнуться. Тейт все так же беспечно улыбался, скалил белые зубы, хотя затылок у него был расколот. – Неужто ты не понимаешь, простофиля, эта женщина – моя, оставь ее в покое, убирайся отсюда!..
Он проснулся от собственного хриплого крика, и в тот же миг кошмар выпустил его из своих когтей. В комнате было почти совсем темно, лишь в очаге догорало несколько угольков. Ветер и снег проникали сквозь стену, и лосевая телогрея походила теперь на ледяную кольчугу.
Улав встал и пошел в чулан, ступая ощупью в темноте. Мертвец лежал застывший, недвижимый, холодный как лед. Видно, Улав спал несколько часов и все это ему приснилось. Он опять подбросил дров в очаг и хотел было усесться так, чтобы хорошенько прогреть поясницу, но не осмелился повернуться спиной к черной зияющей дыре; глядеть на нее он тоже не смел, и пришлось ему снова улечься на лавку. Он подсунул под спину мешки с сеном и хорошенько укрылся меховым одеялом.
Время от времени его окутывал сон, словно ползучий туман, и каждый раз, когда его мысли расплывались и начинали таять в этом тумане, его будила глухая бьющаяся боль – постукивание молоточков в ране было лишь эхом чего-то злого, таящегося глубоко внутри. Он просыпался, и мысли его опять попадали на круги своя.
Этот парень получил по заслугам. На войне ему приходилось убивать людей куда достойнее Тейта, и после он никогда о том не думал. Ингунн можно жалеть, но этого… никогда! Хорошо, коли его некому пожалеть ни здесь, ни у него на родине: тогда невинному не придется горевать о том, что виноватый наказан. Годы, прожитые сперва у дяди, потом у ярла, закалили Улава. За что его жалеть, Тейта, он по своей вине лежит здесь. И так снова… круг за кругом…
Он вскочил… Нет, ему просто приснилось, будто Тейт стоит в дверях и протягивает ему ковш. Он лежит там, где лежал, и будет лежать. Да нет же, Тейт, я не боюсь тебя! А коли мне и страшно, так у тебя не хватало ума понять, чего я боюсь. Бедная Ингунн, лапушка моя, тебе-то уж меня бояться нечего… Сон снова слетел с него.
Теперь надо было ломать голову, как сбросить с себя новую ношу. Признаться в убийстве на первом же хуторе, когда он доберется до обжитых мест? И снова суд, а он еще не рассчитался со старым делом – не выплатил пеню, да и с королевским судом не разделался. И знать, что злые языки болтают за его спиной: что мог такой человек, как он, не поделить с исландским бродягой? Не иначе как тут замешана Ингунн, дочь Стейнфинна. Подумать только…
А что ему делать с мертвецом?
Сколько раз он видел, как люди достойные падали за борт и шли ко дну. Сколько честных сыновей датских бондов осталось лежать на съедение волкам и коршунам после сражений с ярлом. Но то было дело ярла, а не его; еще ни разу мертвец не оставался лежать не погребенным по его вине. А коли он столь слаб, что убийство такого поганца, как Тейт, соблазнителя его жены, тяготит его, так под силу ли ему новая ноша, ведь это и в самом деле грех. Это бремя он, верно, никогда не сумеет сбросить со своих плеч.
Но ведь признай он открыто, что убил Тейта, они уже не смогут даже притворяться, что честь Ингунн спасена.
Под конец он, видно, уснул и спал долго, без сновидений… Когда он открыл глаза, в щели между бревнами светило солнце. В очаге было черно. Ветер, видно, улегся, вблизи и вдали ни одного звука, кроме бормотанья тетеревов на току да похожих на звуки флейты запоздалых криков утренних птиц.
Он встал, потянулся и протер глаза. Рука занемела и слегка ныла, хотя терпеть было можно. Он подошел к двери и выглянул наружу. Весь мир был белый, высокое солнце сияло на синем безоблачном небе.
Туман стлался низко по земле, словно белое море, позолоченное солнцем, окаймленное горными кряжами и высокими холмами, которые выступали из него, тоже запорошенные золотившимся на солнце только что выпавшим снежком. На белом ковре луга играли красные и синие искры, заяц и птица уже успели оставить свои следы на снегу, а из лесу отовсюду доносился шумок – токовали тетерева.
Он стоял один-одинешенек в этой глухомани, в белом царстве дремучих, запорошенных снегом лесов, не зная, где ему спрятать жалкие останки убитого им человека. Разрыть снежный покров, закопать его… нет, этого он не сделает. Надо придумать что-нибудь, чтобы звери не добрались до него. Оставить мертвеца лежать здесь, покуда его не найдут люди, приехав в сетер, никак нельзя – узнают убитого, и все откроется.
В сугробе у стены стояли две пары лыж, запорошенные снегом. Улав выбрал хорошую пару, ту, что взял в монастыре, отряхнул лыжи и положил на снег. Он крепко стиснул зубы, лицо его словно окаменело.
Он вошел в дом и застелил постель, принес мертвое тело и попытался распрямить его. В волосах застряли застывшая кровь и мозг, но окаменевшее, серое лицо было чисто. До чего же противно разинул пасть этот Тейт. Улав никак не мог закрыть ему рот и глаза. Тогда он прикрыл лицо мертвеца изношенной окровавленной меховой шапкой.
На дне очага под золой еще были искры, он положил туда бересту, хворост и много дров; огонь быстро разгорелся. В чулане лежала охапка сена. Улав притащил ее в комнату и бросил на пол между очагом и постелью. Наткнувшись на меч Тейта, он поднял его и положил юноше на грудь. Потом отодрал пястку бересты, взял пучок хвороста и бросил все это на сено, лежавшее на полу.
Огонь в очаге горел вовсю. Улав вытащил головню и бросил ее на сено – береста съежилась, затрещала, вспыхнула, пламя взметнулось к потолку. Улав выбежал из дома, схватил лыжи под мышку и побрел вверх по заснеженному склону. На вершине холма, там, где старый наст сдуло ветром, он остановился, нагнулся, крепко привязал лыжи к ногам и взялся за палки. Однако он не покатил сразу, а постоял, покуда не увидел, как изо всех щелей дома потянулись серые клубы дыма. Он стал читать про себя молитвы, хотя при этом его охватил страх, – а вдруг это кощунство? И все же что-то заставляло его молиться – ведь там лежит покойник, и он должен о нем помолиться.
Он только сейчас вспомнил, что забыл свой топор в домике и мешок оставил там, хотя и пустой. Сейчас там горят и ушат с сывороткой, и горка хлебцев. Хоть это и пустяк в сравнении с другим… но… Он никогда не пренебрегал дарами господними – поднимет с полу уроненный им кусок хлеба и поцелует его, прежде чем съесть. Это было, пожалуй, единственное, что он запомнил из поучений прадеда.
Да какого черта! Во время войны он видел, как битком набитые амбары и целые крестьянские дворы погибали в пламени. И люди получше этого исландца оставались в огне и мертвыми, и живыми. Так почему же ему должно казаться, что сейчас он поступает много хуже?
В старину люди вот так сжигали своих хевдингов, павших в бою. Слышишь, Тейт, я зажег для тебя костер, как королю малого королевства, и твой добрый меч у тебя на груди, а еда и питье рядом.
Дым все валил и валил, скоро он скрыл весь домишко. Внутри полыхало пламя, первые языки его вырвались наружу из-под стрех. Улав быстро покатил с горы наугад – лыжню засыпало.
Когда они придут сюда летом, то, уж верно, найдут его кости на пожарище, – пытался он утешить себя. И Тейт в конце концов ляжет в освященную землю.
Он пустился вниз по руслу ручья так быстро, что снег разлетался в стороны и в ушах у него свистело, одним махом перелетел через лощинку, остановился на другой стороне и оглянулся. До чего же красиво изгибалась лесистая гряда, с которой он только что спустился, – укутанная снегом, позолоченная солнцем, а над нею синее небо. В одном месте над грядою поднималось маленькое темное дымное облачко.
Я отомстил тому, кто осквернил супружеское ложе. Разве не смеет муж держать ответ за подобное деяние пред лицом Господа?.. Видит бог, он пал с мечом в руках.
Через час он, проехав между кольями изгороди, очутился на огороженном белом поле. Поодаль стояли дома, некоторые из них вовсе завалило снегом, но над одной крышей тянулась струйка дыма. Из дома в хлев вели следы, а на навозную кучу недавно что-то выплеснули.
Улав прошел немного по полю, остановился и огляделся. Мир был золотисто-белый, с голубыми тенями. Внизу, далеко на севере, он увидел широкое дно долины, где раскинулись большие усадьбы.
Сказать, что он вечером накануне поссорился с товарищем и дело кончилось тем, что они схватились за оружие. А тут головня выпала на солому?..
Он рванулся вперед и помчался дальше через выгон.
К вечеру он пришел в Миклебе. Арнвида не было дома, он еще позавчера отправился с двумя сыновьями в лес поглядеть, как токуют глухари. Но домочадцы ласково встретили лучшего друга своего хозяина.
На другой день на заходе солнца Улав стоял на туне, когда воротился Арнвид с сыновьями. Магнус вел под уздцы коня. У всех у них были на ногах снегоступы, конь был навьючен мешками и прочей поклажей, связками нарядных птиц. Арнвид со Стейнаром тоже нагрузились всякой всячиной – лыжами, луками да пустыми колчанами. Арнвид приветствовал гостя спокойно и сердечно, сыновья – искренне и обходительно. Оба они сильно выросли – пригожие белокурые подростки, добрые из них будут мужи.
– Как видишь, я передумал.
– Вот и ладно. – Арнвид улыбнулся.
– Неужто ты шел по лесу безоружный, с одним лишь маленьким копьем? – спросил Арнвид, когда они сидели и толковали о том о сем, пока челядинцы накрывали на стол.
Улав ответил, что у него с собой был еще и топор, да только он обронил его вчерашним вечером, когда рубил еловые ветки себе на подстилку. Он набрел на домишко на сетере и заночевал там… нет, как это место называется, он не знает. Гродальебуден? Может, это оно и есть. Нет, в темноте он не мог отыскать топор, да и снег был такой рыхлый. К слову сказать, топор задел ему руку, когда он уронил его.
Перед тем как они улеглись спать, Арнвид захотел поглядеть на его рану. Порез был чистый, ровный, похоже, что быстро заживет. Однако Арнвид не мог понять, как Улав ухитрился поранить себя в таком месте. Ну да, старые топоры с длинной острой бородкой вверху и внизу и впрямь капризные, рубить еловые лапы ими никак не годится.
Назад: 6
Дальше: 8