Книга: Улав, сын Аудуна из Хествикена
Назад: 5
Дальше: 7

6

Она поднялась в стабур, где хранились ее пожитки еще с тех пор, как Оса была жива. Был полдень, конец зимы, до благовещения оставалось всего несколько дней. Она сидела и мерзла в меховых сапожках, в душегрее из овчины, надетой поверх платья: в доме было холоднее, чем на дворе. С крыши мимо открытого оконца длинными светлыми полосками без конца сыпались капли, а над отверстием в белом потолке воздух дрожал и поднимался паром к синему сияющему небу. Она открыла очажный заслон, чтобы немного проветрить светелку; ей сейчас было тяжело дышать, а голову сжимало так сильно, что казалось, будто под черепом на мозг был надет тяжелый свинцовый шлык. От этой тяжести кровь стучала молоточками и билась на шее, за ушами, давила на глаза, и перед глазами мелькали красные и черные круги. Она забралась в эту каморку, оттого что боялась – вдруг кто-нибудь заговорит с нею, а у нее не было сил отвечать. Здесь все же было полегче сидеть расслабившись…
После ей всегда казалось, будто у нее было предчувствие того, что случилось в этот день. Она услышала стук копыт на тропе, ведущей во двор, поднялась и выглянула в окно. Первым в ворота въехал Арнвид; он сидел на черном коне, на котором была парадная уздечка с колокольцами. Вторая лошадь тоже была Арнвида, она узнала ее, – приземистая, серая с рыжими подпалинами; на ней ездил его латник. Третий же всадник, тот, что ехал на коне сером в яблоках, со сбруей из красной кожи, был Улав, сын Аудуна; она почувствовала это еще до того, как он подъехал настолько близко, чтобы можно было узнать его.
Он придержал коня, глянул вверх и, увидев ее в оконце, помахал рукой. На нем был просторный черный дорожный плащ, который сзади падал широкими складками на круп лошади, а спереди доставал ему до подошв сапог, вдетых в стремена. Шлык он откинул назад, а на голове у него была черная заморская шляпа с высокой тульей и узкими полями, из-под которых выбивались светлые волосы, закрывавшие лоб до самых бровей. Он улыбался, махая ей.
После ей вспоминалось, что, увидев его, она почувствовала, будто очнулась от страшного сна. Улав воротился! Уж, верно, на беду, не иначе. Теперь ей конец, это она тут же увидела ясно и отчетливо. На миг ей почудилось, будто она расплеснула во все стороны кромешный мрак, и дьяволы, кишмя кишевшие вокруг нее словно шевеление самого мрака – столь тесно, что они терлись друг о друга локтями и коленками, – окружив ее и волоча за собою вместе с мраком, тоже разлетелись брызгами. После ей всегда казалось, что уже тогда, спускаясь по лесенке стабура, она знала, что не остается ничего иного, как сказать все без утайки, отдаться на его суд.
Улав стоял с челядинцами, вышедшими, чтобы дать корму лошадям прибывших гостей. Он обернулся к ней. С болью и гордостью увидела она, как он пригож, – а она уронила себя, потеряла его! Черная одежда так шла ему – белокурому, ослепительно красивому. Он протянул ей руку: «Вот мы и свиделись, Ингунн!» Он глянул на ее исхудавшее лицо и, не смущаясь, не спрашивая позволения, не считаясь с обычаями, у всех на глазах обнял ее, притянул к себе и поцеловал прямо в губы.
– Долго же пришлось тебе ждать меня, Ингунн, голубушка моя. Пришел колец нашей разлуке, я приехал забрать тебя, увести в свой дом.
Он отпустил ее, она подошла к Арнвиду, и они поздоровались, как подобает родичам, поцеловав друг друга в щеку.
Она стояла молча, пока молодые люди здоровались с фру Магнхильд. Они с улыбкой рассказали, что Ивар тоже был с ними, да они ускакали, оставив его возле церкви – ни галтестадский гнедой, ни галтестадский бонд не любят быстрой езды.
– Ты ведь знаешь, как он злился на тебя в юности за то, что ты ездишь так быстро, – засмеялась фру Магнхильд. – Но с той поры, как ты бросил эту дурную привычку, брат мой стал жаловать тебя!
«До чего же хороший выдался денек! Не припомню такого!» – думала Ингунн.
На земле и на скованном льдом море под весенним солнцем серебрился наст. В начале недели наступила оттепель, и снег с деревьев в лесу словно языком слизало, хвоя искрилась, по-весеннему зеленая, словно только что вымытая. На выгоне в голубовато-коричневом голом чернолесье выделялись бледно-зеленые стволы осин.
Она почувствовала, как волна радости захлестнула ее сердце оттого, что мир полон солнца, красоты и веселья. Себя же она отгородила от этого мира, обрекла на заточение в темном углу. И все же хорошо, что жизнь так прекрасна для других – для тех, кто не опозорил себя. И когда она в тот же миг ощутила, как дитя шевельнулось у нее во чреве, напряглось с силою, сердце ее робко пролепетало в ответ: «Нет, нет, я более не желаю тебе ничего худого».
Они сидели за столом, и Ингунн молча прислушивалась к разговору мужчин. Она поняла, что Арнвид и Ивар уже на другое утро поедут далее на север к Хафтуру, сыну Колбейна, чтобы отдать ему третью четверть пени за Эйнара. Улав порешил, что ему пристойнее будет не встречаться с Хафтуром, покуда не выплатит ему всех денег; тогда же он возьмет Ингунн и приданое из рук ее родичей.
– Вижу, тебе неохота ехать с нами дальше, – захихикал Ивар, сын Туре. – Ты теперь, поди, не двинешься никуда из Берга, покуда тебя не сгонят со двора.
– Да уж побуду здесь, пока фру Магахильд станет терпеть меня под своею крышею и велит давать корм моему коню. – Он засмеялся вместе со всеми и быстро глянул на Ингунн краешком глаза. – По правде сказать, мне более всего охота остаться здесь, порешить дело с Хафтуром и сразу же забрать мою Ингунн в Хествикен.
– Что ж, сдается мне, это можно уладить, – рассудил Арнвид.
– Смекаю, что ты хочешь сказать; спасибо тебе, только я боле не хочу просить тебя о помощи, Арнвид, теперь я и сам управлюсь. Сделаю, как говорил вам в Галтестаде: поеду на юг, погляжу, что там творится в Хествикене, прежде чем везти туда свою жену, да прихвачу деньги – те, что мне надобно получить в Осло. К тому же будет много легче собрать свидетелей на замирение, если я устрою пир в те дни, когда люди поедут домой с тинга. Твоя правда, дело это столь затянулось и запуталось, что надобно теперь его закончить как следует быть.
«Люди поедут с тинга в середине лета…» Мысль об этом промелькнула у нее в голове, словно ее шепнули злые духи, державшие ее в плену всю зиму. Но сейчас соблазна ей в том вовсе не было. Теперь, когда она снова увидела Улава, так далее продолжаться не может. Перед нею снова всплыло все то, о чем она думала непрестанно: как бы она стала жить в Хествикене с Улавом и их детьми. Туда ей пути заказаны: даже если б она захотела избавиться темной ночью от своей тайны, упрятать ее в груду камней, это ей не поможет. Назад к Улаву пути нет.
Ивар сперва перекрестился, а потом рассказал со смехом, что Улав до сей поры еще не ступал на землю Хествикена. Вот чудной-то!
Улав стал оправдываться с улыбкой – он покраснел оттого, что старый человек так сконфузил его, и сразу словно помолодел. Он выглядел моложе и больше похож был на прежнего Улава, чем в свой последний приезд, хотя теперь на его красивой округлой шее появились бороздки, а когда он резко поворачивался, пониже ворота виднелся красный рубец. И лицо у него исхудало и обветрилось. И все же он казался совсем молодым; Ингунн поняла – это оттого, что он был так рад. Сердце ее вдруг стало тяжелым, заныло – верно, он станет убиваться, когда узнает, что она не сберегла себя, что он потерял ее.
Но ведь теперь он в безопасности, ему воротили все добро и усадьбу, теперь он человек с достатком, она это знала. Он продал Кореторп – свою усадьбу в Эльвесюсселе, где жил с тех пор, как прошлой осенью с него сняли опалу. Ему нетрудно найти себе невесту получше, чем она, – ведь приданое за ней, как было договорено с ее родичами, вроде бы дают не бог весть какое богатое.
Когда она собралась идти в другой дом – ложиться спать, Улав довел ее до дверей.
– Ты одна спишь в горнице Осы? Только ведь, поди, негоже будет, коли я приду к тебе, когда ты уляжешься, – вздохнул он и засмеялся.
– Да, это, верно, уж нельзя.
– А завтра ночью? Пусть кто-нибудь из служанок ночует с тобой, тогда мы сможем вечером посидеть вдвоем и поговорить.
Потом он прижал ее к себе порывисто и застенчиво, да так сильно, что она охнула, поцеловал ее и отпустил.
Ингунн не спала в эту ночь, думала о том, что ее ожидает. Но это было так же трудно, как пытаться проложить себе дорогу после обвала, ворочать тяжелые камни, которые ей не под силу даже двинуть с места. Она не смела подумать о том. До сих пор ей удавалось продираться сквозь кромешную тьму, живую, шевелящуюся, полную незримых страхов, а сейчас она увидела перед собою день, но он был серый, безрадостный, как дождливый рассвет среди зимы. И все же ей нужно крепиться, от того, что она сама навлекла на себя, ей не уйти, придется искать пристанище в аду.
Она знала, что потеряла все права, стала бесприданницей, еще тогда, когда отдалась Улаву без ведома и согласия законных опекунов, о чем они ей твердили без конца. То, что ее родичи после пожелали дать ей наследство и законные права, они сделали ради Улава, когда сочли, что им лучше всего согласиться на замирение и позволить ему взять ее в законные жены. Как же они обойдутся с нею, когда узнают, что она натворила такое, что Улав не сможет взять ее в жены, – этого она не могла себе представить. Когда они узнают, что она в тягости и отец младенца – человек, с которым им и связываться не стоит, Тейта они отпустят с миром: какой с него прок, а проучить его, так и вовсе сраму не оберешься – люди станут говорить, что она позволила такому соблазнить себя!
Нет, сна и помыслить не могла о том, что они сделают с нею и с тем, кого она носит под сердцем. Но уже завтра, а может быть, через два-три дня, она узнает об этом. И как ни трудно ей это представить себе, одно лишь ясно как белый день: когда зазеленеет листва на березках, она будет сидеть с нагулышем на коленях и безропотно покорится всему, что сделают с нею родичи в гневе за то, что покрыла их головы позором и теперь им придется кормить ее и приблудного ребенка.
Она всецело покорилась судьбе, и сама уже не могла понять, как это еще вчера думала, что может избавиться от своего бремени. Теперь она уже понимала, что ей не остается ничего иного, как маяться с этим младенцем всю свою жизнь. Она и сейчас не чувствовала к нему ничего похожего на нежность или сострадание, просто знала: он живет в ней, и ей придется это вынести.
И лишь при мысли о том, что Тура снова может захотеть забрать ее к себе, она представила себе, как они, двое чужаков, будут жить в усадьбе Хокона, рядом с его богатыми детьми, и в ней на миг проснулось что-то новое – стремление защитить свое чадо. Конечно, кому как не ее сестре и братьям надлежит кормить ее с ребенком. За это возьмутся Хокон с Турой да два ее младших брата, которых она почти не видела в последние годы, когда они повзрослели. Ах, кабы фру Магнхильд сжалилась и позволила ей остаться здесь, в Берге, пока не родится младенец, – неужто и надеяться на это нельзя?
«Арнвид…» – подумала она. А вдруг он согласится взять их к себе; он был бы добр к ним обоим. Хоть он и лучший друг Улава, он также друг всякому, кто нуждается в помощи. Может, ей рассказать все Арнвиду?.. Арнвиду, а не Улаву. Он может поговорить с Улавом и Магнхильд вместо нее, и ей не придется бросаться прямо в полымя.
Но она знала, что не посмеет сделать это. Как набраться храбрости, чтобы поведать обо всем Улаву, она не знала, но не сказать ему всей правды она тоже не могла. Ей казалось, будто он ее господин, которому она изменила; увидев его, она сразу поняла: после этой встречи с Улавом само собою выйдет, что она упадет на колени перед господом, покается в своем грехе, во всех грехах, что она совершила за свою жизнь.
– «Quia peccavi nimis cogitatione, locutione, opere et omissione, mea culpa», – слова эти сами собою слетали с ее языка.
Сколько раз она говорила их прежде, преклонив колени перед братом Вегардом, но сейчас они ожили, засверкали, – так темное стекло церковных окон порой вдруг засверкает от лучей солнца. «Признаюсь, что я тяжко грешила мыслями, словами и делами, а также по упущению своему, по своей вине».
Она встала на колени в постели, прочитала вечерние молитвы – давно уже она не осмеливалась молиться. «По своей вине…» Прежде она боялась, что бог избавит ее от тяжкого признания и наказания за содеянный грех. Теперь же ей думалось, что, когда она получит у бога прощение за то, что она причинила себе и Улаву, тогда она сама не пожелает избежать кары. Стоило ей взглянуть на Улава, чтобы понять, что такое любовь. Она причинила ему самое большое зло. И когда ему станет больно, неужто она пожелает, чтоб ей было легче, чем ему! В чаше, которую Спасителю пришлось испить в тот вечер в саду на горе Елеонской, он узрел все грехи – те, что совершались на земле с начала рода человеческого и будут совершаться до страшного суда, и все беды и муки, которые люди причинили себе и друг другу через эти грехи. А раз Господь скорбел о муках, которые она сама причинит себе, она хотела понести наказание и страдать всякий раз, думая о том. Ей казалось, что это будет совсем иное страдание, чем то, которое она испытывала до сих пор; прежде ей казалось, будто она падает с обрыва, цепляясь за уступы, в бездонную трясину, а теперь это будет все равно что карабкаться вверх, держась за руку, помогающую тебе; тяжко и натужно тебе, но в самой этой тяготе заключено счастье, потому как эта мука ведет тебя к какой-то цели. Она уразумела слова святых отцов о том, что искупление грехов есть исцеление.
На другой день, когда Ивар с Арнвидом собрались уезжать, Ингунн и Улав вышли на тун. Как и накануне, стоял погожий денек, снег таял, отовсюду сыпались капли. Снег съежился, слежался; в подтаявших на солнце сугробах слышалось тоненькое бульканье, а по туну бежали узкие ручейки, размыв ложбинку в зимнем покрове из лошадиного навоза и щепок. Ивар спорил с Арнвидом, что, дескать, не надо ехать по льду – опасно, особливо как проедешь Рингсакерландет; несколько лет назад Ивар угодил в прорубь и потому стал труслив, как заяц. Но Арнвид поднял его на смех: «Это среди бела-то дня, не выдумывай-ка, родич!» Им надо поспеть к Хафтуру засветло. Карабкаться с холма на холм, через селения в этакую погоду! Арнвид клялся, что этого он делать не станет.
– Коли ты можешь заставить своих челядинцев, поезжай как хочешь, но мы с Эйвинном поедем своей дорогой.
Однако трое латников выехали уже за выгон. Зимний путь из многих усадеб проходил через Берг и вниз на залив, оттуда люди ехали дальше: на юг к городу или на север и на запад через горы, а после по льду Мьесена.
Улав с Ингунн проводили немного Арнвида с Иваром, которые ехали не спеша. На горке, залитой солнцем, на высокой стороне дороги снег стаял, и по склону стекала вода. Арнвид сказал Улаву, что его обрызгало с ног до головы. Улав шел с непокрытой головой, без плаща, на нем был небесно-голубой кафтан до колен, светлые кожаные штаны и низкие башмаки с длинными носками. Нарядные башмаки промокли и потемнели.
– Ингунн догадалась лучше меня одеться для прогулки. Не пойму только, как ей не жарко в такую теплынь…
На ней была та же коротенькая душегрея из овчины, она шлепала по мокрой земле мохнатыми сапогами – мехом наружу и даже не подумала ничем украсить себя, разве что вплела в косы алые ленты.
Дуновения ветра обдавали их, словно дыхание, воздух искрился и дрожал.
– Ты помнишь, как мы сидели здесь с тобой в тот раз? – шепнул Улав Ингунн.
На выгоне уже появились большие проплешины, хотя накануне он отливал серебром и лишь кое-где проглядывал камень или можжевеловый куст.
– Видно, в этом году поздно сеять станут, оттепель-то наступила еще до благовещения.
Они постояли в лощинке, поглядели вслед всадникам. Арнвид обернулся и помахал, Улав поднял руку в ответ. Потом он сломал веточку шиповника и протянул Ингунн, но она не взяла, покачала головой, тогда он сам отщипнул несколько ягод, пососал их и выплюнул в снег.
– Ну что ж, пойдем назад?
– Нет, погоди немного. Я должна рассказать тебе об одном деле.
– Вот как! Ты что-то невеселая, Ингунн.
– Не с чего мне веселиться, – с трудом вымолвила она.
Улав поглядел на нее – сперва удивленно, потом лицо его стало озабоченным, он отвел глаза.
– Не оттого ли, что меня так долго не было с тобою? – тихо спросил он.
«Слишком долго», – хотелось ей сказать, но она не смогла.
– Я думал об этом, – сказал он так же медленно. – Я думал о тебе, когда последовал за ярлом; пойми, я знал, что это значило разделить с ним опалу. Но он был моим господином, первым, кому я поклялся в верности. Что мне оставалось делать? У меня пропадала охота к еде, когда я думал о том, что поселюсь в Хествикене, стану есть хлеб и пить пиво, а тот, кто помог мне воротить все, что у меня было, сам потерял все и должен скрываться в чужой стране. Только, поверь мне, я не думал, что пройдет столько лет… Ты считаешь, что я изменил тебе, раз уехал с ярлом?
Ингунн покачала головой.
– Сам знаешь, не мне о том судить, Улав.
– Я думал, – Улав глубоко вздохнул, – что раз мы с Иваром стали добрыми друзьями, пеня Колбейну наполовину уплачена добрыми английскими монетами, мы с тобою обручились, я тебе надел кольцо и подарки поднес, как положено жениху, так тебе, по моему разумению, лучше было оставаться здесь. Разве плохо тебе жилось у родичей твоих, Ингунн?
– Да что там! Жаловаться не могу.
– Жаловаться?..
Она услыхала первую легкую дрожь страха в его голосе, собралась с духом и взглянула на него. Он стоял с веточкой шиповника в руке и смотрел на нее, будто не понимая ее и опасаясь того, что она сейчас скажет.
– Тебе есть на что жаловаться, Ингунн?
– Видно, такова моя судьба… У меня… у меня не хватило сил… Улав, теперь я тебе более не гожусь в невесты.
– Не годишься мне?.. – голос его звучал глухо.
Снова она собрала все силы, чтобы взглянуть на него. Они стояли, глядя друг другу в глаза. Она увидела, что белокожее лицо Улава словно застыло, потускнело, посерело; сперва он молча пошевелил губами и лишь потом заставил себя сказать:
– О чем это ты говоришь?
Они продолжали стоять, не отводя глаз друг от друга. Под конец Ингунн не выдержала и закрыла лицо рукой.
– Не гляди так на меня, – взмолилась она, дрожа всем телом. – Я ношу дитя под сердцем.
Время тянулось бесконечно медленно, наконец она, не выдержав, опустила руку и снова взглянула на него. Она не узнала его лица – нижняя челюсть отвисла, как у мертвеца, он стоял недвижимо, будто каменное изваяние, молча уставясь на нее. И этому не было конца.
– Улав! – воскликнула она, не выдержав, с жалобным стоном. – Скажи хоть что-нибудь!
– Что же мне тебе сказать, чего ты хочешь? – вымолвил он тихо. – Кабы мне кто другой сказал это про тебя, я бы его зарубил насмерть.
Ингунн заскулила тоненько и пронзительно, словно пес, которому дали пинка.
Улав закричал:
– Заткни глотку! Тебя бы тоже стоило пришибить, сука паршивая, лучшего ты не стоишь! – Он наклонился вперед, и, как только он шевельнулся, она снова завыла, как побитая собачонка, отступила на шаг-другой и прислонилась к стволу осины. Наст слепил ее ярким светом, и она, не выдержав, зажмурила глаза и вдруг почувствовала, как боль судорогой свела ее тело: так корчится и съеживается мясо на огне.
Она снова открыла глаза и посмотрела на Улава – нет, на него она не осмелилась смотреть, она взглянула на веточку шиповника с красными ягодами, что лежала перед ним, брошенная на снег. Она тихонько запричитала:
– Лучше бы ты убил меня, лучше бы убил…
Лицо Улава медленно исказилось в зверином оскале. Он схватил обеими руками ножны и рукоять кинжала, потом рванул его с пояса и отшвырнул далеко. Кинжал тяжело шлепнулся в кучу талого снега и глубоко провалился в нее.
– Ах, кабы я умерла, кабы я умерла! – не переставала причитать Ингунн.
Она чувствовала на себе дикий взгляд его налившихся кровью глаз, и, как ни страшно ей было, она все же хотела, чтобы он убил ее. Обхватив шею руками, она тоненько стонала.
Он стоял и смотрел, не сводя глаз с белой, натянутой дугой шеи – Ингунн уперлась головою в ствол осины. Однажды он уже сделал таксе – меч выбили у него из рук; оставшись без оружия, он схватил человека за пояс и за горло, потом, отогнув ему шею назад, сломал ее – в первый раз тогда употребил он всю свою силу. Сейчас, глядя на нее, он и сам заметил в ней постыдную перемену: во всем ее облике был след другого человека.
С громким звериным стоном он отвернулся и побежал вверх по дороге.
Он слышал, как она кричала ему вслед, звала его, и сам не знал, отвечал ли ей вслух или про себя.
– Нет, нет, не могу я оставаться рядом с тобою…
Она лежала скорчившись на маленькой голой прогалинке у подножия осины, раскачиваясь из стороны в сторону. Прошло немало времени. Вот перед нею снова предстал Улав. Он склонился к ней, тяжело дыша ей в лицо.
– Кто отец… щенку, которого ты носишь?
Она взглянула на него и покачала головой.
– Да он… никто. Он служил писцом у ленсмана из Рейна. Зовут его Тейт, он исландец.
– Да уж не шибко ты разборчива, – прохрипел Улав, и из горла его вырвалось нечто похожее на смех. Он крепко схватил ее руку и сжал так, что она громко застонала.
– А Магнхильд? Что она говорит об этом? Вчера вечером сидела и смеялась со всеми! – Он заскрипел зубами. – Ясное дело, насмехалась надо мной, олухом царя небесного. Мол, радуется себе простодушно и не догадывается о том, какое ему счастье привалило… Будьте вы все прокляты!
– Магнхильд ни о чем не ведает. Я не сказывала ни единой душе до сего дня. Тебе первому.
– И на том спасибо! Стало быть, мне первому позволено узнать? А я-то думал сам зачать своих детей, да только…
– Улав! – жалобно закричала она. – Кабы ты не приехал нынче, до того, как… никто бы про то не узнал.
Снова они поглядели в глаза друг другу. Голова Ингунн упала на грудь, будто шея ее надломилась.
– Иисусе Христе! Человек ты или дьявольское отродье? – испуганно прошептал Улав.
Он распрямился и потянулся несколько раз, и каждый раз она видела красный рубец на его груди чуть пониже шеи. Он сказал словно про себя:
– Кабы я узнал, что на тебя напала проказа, я, верно, и тогда бы ждал с нетерпением дня, когда встречусь с тобой. «Хочешь ли ты взять в жены эту женщину, больную или здоровую?» – спрашивает священник перед алтарными вратами. Но такое… нет… такое!.. Боже милостивый, этого мне не снести!..
Он крепко ухватил ее за плечо.
– Слышишь, Ингунн? Не могу я! Скажи Магнхильд, сама скажи ей, что я не могу. И раз она не сумела укараулить тебя, раз такое случилось, пока ты жила под ее опекою, пусть она сама… Я не могу тебя видеть, покуда ты не освободишься от него…
– Слышишь? – начал он снова. – Ты сама расскажешь Магнхильд обо всем!
Ингунн кивнула.
Он пошел к дому.
Земля была сырая, и она чувствовала, что тело ее застыло и онемело от холода: от этого ей стало легче. Она обвила рукою осину и прислонилась к ней щекой. Теперь она должна ощутить в душе своей утешение, которого ждала после признания. Но найти его не могла, чувствовала лишь смертельное раскаяние, но не то раскаяние, что приносит надежду на лучшие времена. Ей хотелось лишь умереть; она не в силах была даже подумать о том, чтобы подняться и идти далее навстречу тому, через что ей должно было пройти.
Она помнила все слова, что хотела сказать Улаву в утешение: не думай обо мне, поезжай прочь, радуйся своему счастью, а обо мне не думай, не стою я того. Теперь она знала, что это правда, и это не утешало ее; хуже всего было, что она была недостойна того, чтобы он думал о ней.
Она не знала, долго ли лежала так, только вдруг услыхала – по дороге кто-то едет. Она с трудом поднялась на ноги; она окоченела от холода, стоило двинуться – все тело болело и ныло, ноги онемели – ни стоять не могла, ни шагу ступить. И все-таки она заставила себя спрятаться в кустах и притвориться, будто ест ягоды шиповника, пока два нагруженных воза проезжали мимо. Работники, правившие лошадьми, негромко поздоровались с нею, она ответила. Это были люди, жившие по соседству.
Солнце опустилось к западу – свет на снежных островках стал желто-красным, парок, поднимавшийся над землей, превратился в низко стелющийся светлый туман. Она принялась ходить по дороге взад и вперед, шлепая ногами по снежной слякоти, не зная, как ей быть; потом увидела всадников на заливе – похоже было, что они ехали сюда, – испугалась и пошла вверх к усадьбе.
Она собиралась было проскользнуть к себе в горницу, но тут из другого дома навстречу ей вышла фру Магнхильд. Тетка с красным лицом, обрамленным большим белым платком, с толстым брюхом, подпоясанным серебряным поясом, на котором громко бряцали ключи, кинжал и ножницы, показалась Ингунн ужасной – будто разъяренный бык бросился прямо на нее. Ингунн нащупала рукой дверной косяк, чтобы опереться на него… И в тот же миг ее способность пугаться вытянулась в тоненькую ниточку, которая вот-вот порвется.
– Пресвятая дева Мария! Откуда ты явилась? Ты что, слонялась весь белый день невесть где? Можно подумать, будто ты по земле валялась. Тебя словно по грудь окунули в воду да в лошадиное дерьмо! Что это с тобою? И что это Улаву в голову взбрело?
Ингунн не отвечала.
– Для чего ему вдруг сразу понадобилось ехать в Хамар, ты не знаешь? Пришел, вывел коня, а Халбьерн от него толку не мог добиться – дескать, надо ему в Хамар, да и только. И пожитки свои не взял. А поскакал так, будто один черт бежал впереди него, а другой за ним гнался. Халбьерн сказывал, что он драл коню бока шпорами.
Ингунн молчала.
– Что это значит? – спросила фру Магнхильд вне себя от ярости. – Ведомо тебе, что приключилось с Улавом?
– Он уехал… – сказала Ингунн. – Не хотел долее оставаться, как узнал… Когда я рассказала ему про себя…
– Про себя?
Фру Магнхильд уставилась на молодую девушку – в замызганном платье, с растрепанными косами, в которых застряла кора и всякий сор с земли, с серым от грязи, исхудавшим – кожа да кости – лицом, она была просто уродлива, да еще в мокрой, грязной душегрейке!
– Про себя? – завопила она, потом схватила Ингунн за руку повыше локтя и втолкнула в дверь так, что девушка чуть не растянулась, зацепившись за порог, потом швырнула ее, и Ингунн повалилась на кучу дров возле очага. Тетка затворила дверь.
– Нет, нет, нет! Ничего не пойму, что ты натворила!
Она схватила племянницу за руку, поставила ее на ноги.
– Раздевайся, ты промокла, ровно утопленница! Я и всегда-то думала, что ты придурковата. Ясное дело, не хватает у тебя ума!
Ингунн лежала в постели в полузабытьи и слышала, как тетка ворчит, развешивая мокрую одежду у очага. Впервые за последние месяцы она сбросила с себя эти вериги и могла наконец отдохнуть. Она едва ли понимала, что фру Магнхильд могла бы по праву обойтись с нею куда хуже – она не проклинала ее, не била, не таскала за волосы, даже почти не говорила, что она думала о племяннице.
Фру Магнхильд хотела прежде всего разузнать, как это случилось, а после придумать, как бы все скрыть.
Она спросила, кто отец ребенка, а когда Ингунн ответила, сидела долго, не в силах сказать ни слова. Такого она никак не могла себе представить и решила, что бедняжка не иначе как рехнулась. Ингунн велено было рассказать про все, что было меж нею и Тейтом; мало-помалу, сбивчиво, Ингунн ответила на строгие вопросы тетки. Она повстречалась с ним шесть месяцев назад. Нет, он ничего не знает про нее… Она ждет… через шесть недель.
«Этой птице лучше всего дать улететь, – подумала фру Магнхильд про Тейта. – Пожалуй, удастся укрыть девушку в доме Осы на оставшееся время, сказать, что захворала; об Ингунн мало кто справляется, хорошо еще, что она последние годы жила затворницей». Тетка строго-настрого запретила ей выходить из дому, когда люди не спали. Пока что с ней будет жить Далла, а когда придет время, они пошлют за Турой.
Ингунн лежала, позволив усталости одолеть ее. Жизнь стала почти прекрасной – ноги ее согрелись под меховыми одеялами, сон мягко обволакивал ее, словно теплая вода. В полудреме она слышала, как фру Магнхильд толковала сама с собой, как лучше пристроить ребенка, когда он родится.
Когда она проснулась, был уже поздний вечер; огонь в очаге почти погас, но золу еще не выгребли. Перед очагом на скамеечке сидела Далла, она мерно кивала головой и пряла пряжу. На дворе стояла непогода. Ингунн слышала, как ветер завывает за окном, и какая-то деревяшка время от времени колотила снаружи по стене. Ингунн еще была в полудреме.
– Далла! – немного помолчав, сказала она.
Старуха не услышала ее.
– Далла! – повторила он чуть погодя. – Не поглядишь ли ты, что там за штука стучит по стене. Может, можно оторвать ее?
Далла поднялась и подошла к постели:
– Вот как! У тебя еще хватает стыда-совести гонять людей взад-вперед, свинья ты ленивая! Мне велено караулить тебя, а не лебезить перед тобой да ходить на цыпочках, черт бы тебя побрал, шлюха поганая!
Фру Магнхильд заглядывала к племяннице раз-другой на дню; она больше не срамила ее, да и вовсе почти не говорила с нею. Но однажды сказала, что нашла младенцу приемную мать – жену новосела, что поселился в лесу, далеко от них к северу. Они уговорились, что фру Магнхильд пошлет за нею, как только у Ингунн будут первые схватки, и тогда младенца можно будет отправить, как только он родится. Ингунн на это ничего не ответила, даже не спросила, как зовут эту женщину и как называется усадьба, где ребенок будет жить.
Фру Магнхильд снова подумала: девка, точно, не в своем уме.
Так лежала она одна круглые сутки – никого, кроме Даллы. Она тихонько забилась в уголок, словно мышь; стоило ей шевельнуться или громко вздохнуть, как она начинала бояться, что Далла опять набросится на нее, станет насмехаться и бранить самыми худыми словами, какие только могла выдумать.
Далла и Грим никогда не были рабами, собственностью господ. Правда, во многих местах различие между свободными детьми и детьми рабов было невелико, потому что последние тоже по закону получили свои права. И меньше всего это касалось потомков старых знатных родов и их челядинцев, потомков рабов этих семей. Хозяину или хозяйке и в голову не приходило показывать такому работнику, что они лучше его, если тот не был ледащим, непутевым или же дряхлым стариком; в таких семьях не было в обычае продавать рабов, хотя случалось, что очень красивого либо смышленого и благовоспитанного ребенка, рожденного рабыней, дарили младшему родственнику или крестнику, а раб, от которого было больше хлопот, чем пользы, или который, нарушив закон, сделал что-нибудь худое, просто-напросто исчезал. Слуги, рожденные рабами, теперь часто сами желали остаться и зарабатывать себе на пропитание в том месте, где они родились, – во всяком случае те, что жили вдали от моря. Честь их господ была их честью – так же, как счастье и благополучие; они делили с господами их судьбу, меж собою они до самых малых подробностей судили да рядили про все события в жизни своих господ, про все, что происходило в господской горнице, в поварне и кладовых.
К Осе, дочери Магнуса, Грима и Даллу приставили, когда все трое были еще детьми, и когда она послала их к Стейнфинну, это был все равно что материнский подарок сыну. Радости и горести Стейнфинна были их счастьем и несчастьем, а раз Оса считала, что женитьба принесла ее сыну несчастье, они ненавидели его жену, хотя и не смели этого выказывать. Хотя Ингунн вовсе не походила на свою мать, они без особой на то причины перенесли на нее часть своей неприязни. Из детей Улав и Тура были их любимцами: они были смирными и ласковыми даже со старыми слугами, а Ингунн – беспечной и озорной, и они укоряли ее больше чем надо, чтобы двое других детей казались еще лучше. Далла была вне себя от ревности, оттого, что не она, а Ингунн стала ближе всех фру Осе – она видела, что бабушка очень любит внучку. И теперь, когда Ингунн навлекла на род Стейнфинна неслыханный позор, изменив Улаву, и когда она, беспомощная и беззащитная, попала в руки Далле, дочь рабыни стала мстить ей как только могла.
Самые бесстыдные и жестокие слова говорила она о таком, о чем Ингунн имела лишь смутное понятие, поминала ей про Тейта и Улава, а молодая женщина сгорала от стыда, желая, чтобы пол расступился и земля разверзлась и поглотила ее. Что бы Ингунн ни делала – сидела ли, стояла ли, – Далла осыпала ее насмешками, расписывая, какая она стала уродина. Старуха норовила запугать ее, рассказывая о том, что ее ждет во время родов, предвещала тяжелые роды и близкую смерть.
Ингунн всегда знала, что Далла не любит ее, считает глупой, но не обращала на это внимания. И теперь на нее нежданно-негаданно свалилась беда – старая служанка принялась мучить ее с неиссякаемой ненавистью и злобой. Ингунн не видела в том иной причины, кроме той, что она уронила, замарала и опозорила себя, и потому думала, что всякому, кто видит ее, хочется раздавить ее, словно мерзкую гадину.
Так утратила она всякую надежду на покой и спасение. Смерть – лучшее, на что она надеялась. Только бы освободиться от этого чужого существа, что живет в ней, – она и теперь не могла чувствовать к нему ничего, кроме страха и ненависти; больше всего на свете хотела она одного – умереть.
Так прошло десять дней. Однажды вечером, когда Ингунн и Далла сидели по разным углам, кто-то взялся за ручку двери. Далла вскочила:
– Сюда нельзя!..
– А я войду! – сказал человек, перешагнув через порог. Это был Арнвид.
Ингунн поднялась и пошла ему навстречу; она обвила руками его шею и положила голову ему на грудь – это был единственный человек на свете, который мог быть добрым к ней даже теперь! Однако он отстранился от нее, снял ее руки со своей шеи, и это ранило ее больнее, чем все срамные слова Даллы. Даже Арнвиду она была противна – как низко она пала! Но он погладил ее по щеке, взял за руку, подвел к маленькой скамеечке, стоявшей в сторонке у очага, и велел сесть рядом с ним.
– Выйди-ка, Далла! – приказал он старухе. – Видно, сам враг рода человеческого надоумил Магнхильд приставить к тебе эту полоумную чертовку. А может, ты сама захотела, чтобы она была с тобой?
– Ах, нет, – еле слышно ответила она: мало-помалу Арнвид узнал кое-что о том, как обращалась с ней Далла, хотя Ингунн могла повторить лишь немногие из слов служанки. Он положил ее руку к себе на колени.
– Не бойся, я надеюсь, больше она не будет мучить тебя.
Однако он мог ей немного поведать. Ему было тяжко расспрашивать ее, он хотел, чтобы она сама рассказала, как Улав воспринял это, что он собирается делать, где он сейчас и что станется с нею самой.
Арнвид долго сидел у нее, но имя Улава так и не назвали ни он, ни она. Собираясь уходить, он сказал:
– Жаль, Ингунн, что я не могу помочь тебе. Но как только тебе понадобится моя помощь, пошли мне весточку. Я с охотою скажу свое слово, когда будут решать, как позаботиться о тебе и твоем младенце.
– Мне уже никто не может помочь.
– Правда твоя. И все же ты должна положиться на волю божью и знать, что в конце концов все будет хорошо, несмотря ни на что.
– Легко тебе говорить. А мне каково! – в отчаянии она крепко сжала его руку. – Я не сплю ночами. И жажда мучает меня. А встать и напиться не смею – боюсь Даллы.
– Да что там, – медленно сказал Арнвид. – Никто из нас не может сказать, каково висеть на кресте. Но разбойник знал – а он висел за свою вину. И ты сама знаешь, что он тогда сказал.
Вскоре после ухода Арнвида пришла фру Магнхильд и отчитала Даллу. Она велела ей не забывать, что Ингунн – дочь Стейнфинна; дурно она поступила или нет, служанке негоже мучить ее и называть худыми словами. Когда Ингунн легла спать, Далла принесла ей большую чашу, полную сыворотки, и рывком поставила на скамеечку возле постели, так что жидкость расплеснулась на пол. А когда ночью Ингунн захотела напиться, во рту у нее оказалось полно сору, как будто в сыворотку попали солома и сор с пола.
На следующий день Арнвид заглянул к ней перед отъездом, и они долго толковали промеж себя.
Вместе с Арнвидом в Берг приехал Ивар, но он не пошел к племяннице. Ингунн не знала, был ли он так рассержен на нее, что и видеть не желал, или кто-то попросил пощадить ее, оставить в покое.
Арнвид приехал в монастырь братьев проповедников среди дня и сразу же от привратника узнал, что Улав, сын Аудуна, живет здесь уже целую неделю. Он жил не в странноприимном доме, а в домишке, что новый настоятель велел построить в огороде, где росла капуста. Приор решил, что мужчинам и женщинам негоже жить вместе на постоялом дворе, и женщины пусть живут за пределами монастыря. Но женщины не желали жить врозь со своими спутниками, да еще возле самого кладбища. К тому же дом был построен наскоро, зимой его продувало, вместо очага господин Бьярне приказал сделать печь в углу возле двери, тепла от нее было мало, а дым никак не хотел выходить через отдушину.
В тени за церковью и за домом капитула было холодно, а когда Арнвид шел по саду, наст хрустел взапуски со звоном его шпор. Снег здесь стаял так сильно, что гороховые и бобовые грядки торчали черными холмиками, утыканными бледными гнилыми стеблями. Домик стоял у самой кладбищенской стены; рядом росли высокие деревья, которые бросали на него тень даже сейчас, когда ветви их были голые.
В доме не было сеней, и Арнвид вошел прямо в горницу. Улав сидел на постели, свесив ноги и упершись затылком в стену. Со страхом увидел Арнвид, как изменился его друг. Его пепельные волосы будто потускнели, стали серо-желтыми, лицо заросло щетиной, и казалось, будто подбородок распух. Он выглядел неряшливым и вконец опустившимся.
Новые бревенчатые стены были еще желтыми, дым щипал глаза, хотя в печи догорало лишь несколько угольков, и Арнвиду показалось, что он попал в такое место, где всегда мрачно и холодно.
Оба они забыли поздороваться и даже не заметили этого.
– Ну что, приехал? – спросил Улав.
– Да, – промямлил Арнвид. Потом вспомнил, что следует сказать, будто он приехал навестить Финна, своего сына, который учился в школе у монахов; Улав знал – он давно собирался это сделать. После ему пришло в голову сказать Улаву, как они выполнили его поручение к Хафтуру, сыну Колбейна.
– Ну и как было дело? – спросил Улав.
– Да Хафтур остался очень доволен платою.
– Долго ли ты пробыл в Берге? – Улав холодно засмеялся. – Я вижу, ты там уже побывал.
– Я переночевал там ныне.
– Ну и как там дела?
– Ты, верно, сам знаешь, – отрезал Арнвид.
Улав промолчал. Арнвид сел, и они оба не сказали более ни слова. Немного погодя пришел послушник из трапезной – принес пиво и хлеб новому гостю. Пиво Арнвид выпил, а есть не мог. Монах постоял немного, поговорил с Арнвидом – Улав сидел молча и глядел на них. Когда монах ушел, снова наступило молчание.
Под конец Арнвид собрался с духом.
– Как ты теперь думаешь порешить с замирением? Дашь ли ты нам с Иваром полные права вести переговоры от твоего имени, когда дело будет решаться? Ведь ты теперь, верно, не захочешь сам ехать на север нынче летом, чтоб повстречаться с Хафтуром?
– Уж и не знаю, как мне обойтись без этого, – отвечал Улав. – Не может же она одна ехать ко мне домой. Путь дальний – добрая половина Норвегии. Боюсь, как бы в пути она снова не понесла, – он нехорошо усмехнулся. – Нет уж, лучше я сам о ней позабочусь, когда придет время.
Немного погодя Арнвид спросил тихо и взволнованно:
– О чем это ты говоришь?
Улав рассмеялся.
– Ты что, собираешься взять ее после этого? – столь же тихо спросил он.
– Ты ведь полупоп, – насмешливо сказал Улав, – и сам, поди, должен знать, что я не могу с нею разлучиться.
– Знаю, – негромко отвечал Арнвид. – Только я не был уверен в том, что ты это понимаешь. Но ведь тебе ведомо, что после такого никто не может заставить тебя взять ее в свой дом и жить с нею.
– С кем-то ведь мне надо жить, – снова усмехнулся Улав. – С семи годов живу я средь чужих людей. Пора и мне осесть. Однако не думал, не гадал я, что она принесет с собою в гнездо готового птенца.
– Магнхильд уже уладила с приемной матерью, – медленно вымолвил Арнвид. – Его отдадут сразу, как он увидит свет.
– Нет! Я не желаю, чтоб меня что-то связывало в этих краях, не хочу ни с кем из здешних иметь дело. Ноги моей здесь больше не будет, как только мы уедем отсюда. И ей здесь более не бывать. Черт побери, коли моя жена стала потаскухою, так, верно, у меня достанет силы взять в придачу и ее нагулыша, – он заскрипел зубами.
– Ей сейчас тяжко и стыдно, Улав! – пробовал утешить его Арнвид.
– Да уж нам с нею обоим придется маяться за те ласки, что она расточала своему исландцу, а его поминай как звали.
– Никогда я еще не видал столь несчастное, убитое горем дитя. Помнишь ли ты, Улав, как тяжко ей было в тот раз, когда тебе пришлось покинуть страну. Всю-то жизнь свою Ингунн была слабой, не хватало у ней силы, а может, и ума позаботиться о своей же пользе.
– Сам знаю. Я никогда ее не считал умной и сильной. Но такое… трудно мужчине стерпеть. Они… – голос вдруг ему изменил, стал неуверенным, – они очень жестоко с нею обошлись?
– Нет, не очень. Только ведь не много надо, чтобы сломить ее. Сам, верно, понимаешь.
Улав не отвечал. Он сидел, наклонившись вперед, опустив руки на колени и уставясь в пол. Немного погодя Арнвид сказал:
– В Берге теперь все думают, что ты откажешься от нее.
Улав продолжал сидеть молча. Арнвид никак не осмеливался высказать, что у него было на душе. И тут вдруг Улав заговорил:
– Я сказал ей… Ингунн, что ворочусь. Всю жизнь свею она была наполовину язычницей. Но все же, думается мне, она понимает, что мы связаны друг с другом до гробовой доски.
Арнвид сказал:
– Когда они хотели отдать ее за Гудмунна, сына Йона – ты ведь знаешь, что это было очень выгодное замужество для нее, – тогда она говорила так, будто хорошо понимает, кто ее суженый.
– Может быть. Но теперь, когда она сама изменила своему обещанию, то думает, что и я отступлюсь от клятвы, которую дал перед богом и людьми.
– Сдается мне, она ждет смерти-избавительницы.
– Да уж так было бы лучше – и для нее, и для меня.
Арнвид не ответил. Тогда Улав сказал:
– Я обещал тебе однажды, что никогда не изменю твоей сродственнице. Ты помнишь это?
– Да.
Под конец Арнвид нарушил молчание:
– Надо бы сказать Ивару с Магнхильд, что ты все равно возьмешь ее за себя.
Не получив ответа, он продолжал:
– Согласен ли ты, чтобы я передал им, что ты собираешься делать?
– Я могу сам сказать им все, что хочу, – отрезал Улав. – К тому же я там кое-что позабыл, – прибавил он, чтобы смягчить ответ.
Арнвид молчал. Если Улав в таком расположении духа приедет в Берг, вряд ли он сильно утешит их. Но он решил, что ему уже хватит мешаться в это дело.
После полудня, когда Улав уже собрался в дорогу, он спросил Арнвида:
– Ты сейчас дальше поедешь, домой?
Арнвид отвечал, что пока об этом не думал.
Тогда Улав, будто стыдясь, не глядя на Арнвида, с трудом выдавил:
– Мне бы не хотелось встречаться с тобой более… до свадебного пира. Когда я ворочусь из Берга, мне бы не хотелось… – Он сжал кулаки и заскрипел зубами. – Не могу я видеть того, кто знает об этом!
Арнвид побагровел, однако подавил обиду и отвечал спокойно:
– Дело твое. А коли передумаешь, так дорога в Миклебе тебе знакома.
Улав протянул Арнвиду руку, но в глаза ему избегал смотреть.
– И еще… спасибо тебе, это не оттого, что я не помню добра.
– Да ничего. Ты, верно, на юг сейчас едешь, в Хествикен? – все же спросил он друга.
– Нет, я думаю здесь побыть пока… Надо же мне знать, готовить пир или нет… – Он пытался засмеяться. – А коли она помрет, так и пира не надо затевать…
Ингунн сидела в углу возле постели; за окном и в комнате было так темно, что она не могла разглядеть, кто это вошел к ней, – верно, это Далла управилась в коровнике и воротилась домой. Однако дверь затворилась, а никто не шевелился, и ей вдруг стало очень страшно, хотя она и не знала, кто вошел, – ее сердце взлетало и начинало стучать словно молоток каждый раз, как с нею кто-нибудь заговаривал. Она забилась в угол тихонько, как мышь, и старалась не дышать громко.
– Ты здесь, Ингунн? – послышался голос.
Она узнала голос Улава, и сердце ее будто бы мгновенно разорвалось – оно дрогнуло и остановилось: ей казалось, что она сейчас задохнется и умрет.
– Ингунн, ты здесь? – снова спросил он.
Он шагнул вперед, и она теперь могла смутно разглядеть его при слабом свете очага – в плаще он казался широким, с квадратными плечами. Услышав ее дыхание, вырывавшееся со стоном, он стал двигаться по комнате, словно пытаясь найти ее в темноте. От страха она снова обрела дар речи.
– Не подходи ко мне, Улав! Слышишь, не подходи ко мне!
– Я не трону тебя. Не бойся, зла тебе я не сделаю.
Она скорчилась, стараясь изо всех сил преодолеть страшную одышку, вызванную испугом. Голос Улава звучал спокойно и невозмутимо.
– Я решил, что, пожалуй, будет лучше, коли я сам потолкую с Иваром и Магнхильд. Ты сказала им, кто отец ребенка?
– Да, – простонала она.
Улав неуверенно сказал:
– Это худо. Надо было мне сразу об этом подумать, да я тогда так растерялся, что себя не помнил. А теперь я решил, что будет лучше, если я сам скажусь отцом. Наружу это все равно выйдет – про такое всегда узнают, так пусть думают, что дитя мое. Пустим слух, что я в прошлом году наезжал в Берг как раз в ту пору, в тайности.
– Так ведь это же неправда, – робко прошептала она.
– Да уж кому о том знать, как не мне, – сказал он, будто кнутом хлестнул. – И люди станут тоже сомневаться, и пусть их, стерпим, лишь бы поняли, что об этом трубить не годится. Вы все скажете то, что я сейчас сказал. Не могу же я стерпеть, чтобы у тебя здесь, в Опланне, был спрятан ребенок и чтоб это в любую минуту могло открыться. Ты возьмешь его с собой на юг. Ты поняла, что я сказал? – сердито спросил он, когда она в ответ лишь продолжала тяжело дышать в темноте.
– Нет, – ответила она неожиданно ясно и твердо. Такое с нею случалось изредка и прежде; когда она бывала измучена и запугана до крайности, в ней, казалось, что-то надламывалось, и тогда она могла встретить что угодно спокойно и хладнокровно. – И не думай об этом, Улав! Нечего тебе и думать брать меня в жены после этого всего!
– Не мели чушь! – нетерпеливо воскликнул Улав. – Тебе, как и мне, должно знать, что мы с тобою связаны по рукам и ногам.
– Говорили мне – Колбейн и другие, – что многие мудрые ученые священники рассудили твое дело иначе, чем епископ Турфинн.
– Такого не бывает, чтоб все думали одинаково. Только я согласен с тем, как порешил Турфинн. Я худо отплатил ему за добро в тот раз, но я отдал себя ему на суд и покорился его воле. И должен следовать ей и поныне.
– Улав! Помнишь ли ту последнюю ночь, когда ты пришел ко мне в Оттастад? – Она говорила печально, но спокойно и рассудительно. – Помнишь, ты сказал, будто хочешь убить меня? Что тот, кто изменит данному слову, заслужил смерть. Ты вынул нож и приставил его к моей груди. Я храню этот нож.
– Пользуйся им себе на здоровье! Той ночью… Ох, лучше б ты не вспоминала о ней… Мы тогда такое говорили… клялись! После я думал: слова, сказанные нами тогда, – грех более тяжкий, чем убийство Эйнара. Но я никогда не думал, что это ты…
– Улав, – снова сказала она, – этому не бывать. Не буду я тебе в радость, коли приеду в Хествикен. Я поняла это сразу, как увидела тебя. Когда ты сказал, что приедешь за мною летом, я поняла, что успею скрыть это от тебя.
– Вот как! Ты думала об этом? – Его слова хлестнули ее так больно, что она упала ничком на постель, прижала лоб и руки к дощечке с лошадиной головой, прибитой к изголовью, громко всхлипывая и словно падая в пропасть позора и унижения.
– Уходи, оставь меня! – стонала она. Она вспомнила, что вот-вот в комнату должна войти Далла со свечой. При мысли о том, что Улав увидит ее, она обезумела от отчаяния и стыда. – Уходи! – молила она его. – Сжалься надо мной, уходи!
– Да, я сейчас уйду. Только ты должна понять: будет как я сказал. Не надо так убиваться, Ингунн, – попросил он. – Я не желаю тебе зла… Большой радости мы, может, не дадим друг другу, – с горечью сорвалось у него. – Видит бог, все эти годы я часто думал о том, что буду тебе добрым мужем, сделаю для тебя все, что могу. Сейчас не берусь такое обещать, может, и трудно нам придется, может, я буду строг с тобою. Но с божьей помощью, надеюсь я, нам будет, поди, не хуже вместе, чем сейчас.
– Ах, кабы ты убил меня в тот день! – плакалась она, будто не слышала его слов.
– Замолчи, – прошептал он вне себя. – Убить, говоришь ты, твоего же собственного младенца? Мне убить тебя? Да ты, видно, зверь, а не человек, теряешь разум, когда тебе некуда деваться. Люди должны вынести то, что сами навлекли на себя.
– Уходи! – просила она все настойчивее. – Уходи, уходи…
– Я ухожу сейчас… Но я приду опять, приду, когда ты родишь. Тогда, Ингунн, разум вернется к тебе, и с тобою можно будет потолковать.
Она заметила, что он подошел к ней ближе на несколько шагов, и съежилась, будто ожидая побоев. Рука Улава нашарила ее плечо в темноте; он наклонился над ней и поцеловал ее в затылок так крепко, что она почувствовала его зубы.
– Полно куражиться, – шепнул он ей. – Я не желаю тебе худа… Должна же ты понять: я выход ищу.
Он отдернул руку и вышел прочь.
На другое утро к ней пришла фру Магнхильд. Ингунн лежала на постели, уставясь прямо перед собой. Увидев, что племянница не перестает горевать и отчаиваться, фру Магнхильд рассердилась.
– Ты сама навлекла на себя беду и теперь отделаешься много легче, чем того заслуживаешь. Нам надобно на коленях благодарить господа и деву Марию за то, что они нам послали Улава. Я говорю: накажи господь Колбейна за то, что он не дал Улаву взять тебя в тот раз, да еще и Ивара настропалил, этого глупого быка. Ах, кабы они позволили Улаву взять тебя еще десять лет назад!
Ингунн лежала молча, не шевелясь. Фру Магнхильд продолжала:
– Тогда я не стану посылать сразу нарочного в Халвейг. Ты до того захирела, что, может, он и не родится живой, – сказала она с надеждой в голосе. – А коли останется жить, так мы после порешим, что с ним делать.
На четвертый день пасхи приехала Тура, дочь Стейнфинна. Ингунн поднялась, чтобы пойти сестре навстречу, но ей пришлось уцепиться за край постели чтобы не упасть, – так она боялась: что-то ей скажет сестра.
Но Тура обняла ее и похлопала по плечу: «Бедная моя Ингунн!»
Она тут же начала говорить о великодушии Улава, о том, как худо было бы все, кабы он поступил как большинство мужчин в таком положении – постарался бы избавиться от женщины, с которой никогда не был связан по закону.
– Я, по правде говоря, никогда не думала, что Улав такой праведник! Ясное дело, он часто ходил в церковь да водился с попами, но я думала, это он из-за корысти делает. Я и знать не знала, что он столь благочестив и крепок в вере… И он не требует, чтобы ты разлучилась с младенцем! – сказала она, сияя. – Для тебя это, должно быть, большое утешение. Ты, верно, сама не своя от радости, что тебе не надо отсылать прочь младенца?
– Да. Только не говори больше про это, – взмолилась Ингунн под конец, когда сестра принялась расписывать, что, дескать, нет худа без добра.
Тура не сказала ни слова о тем, что она, мол, поняла или догадывалась о чем-либо тогда, зимою; она не говорила жестоких слов сестре, не судила ее, напротив, даже старалась подбодрить: теперь, мол, ей скоро станет легче, и все предстанет перед ней не в таком уж мрачном свете, и для нее настанут светлые дни. Не годится предаваться отчаянию; для чего это она сидит в углу весь божий день, мрачнее тучи, не шевельнется, ни словечка не промолвит, а знай себе сидит, уставясь перед собой!
Далла намотала себе на ус приказание фру Магнхильд и с тех пор не сказала Ингунн ни слова. Старуха нашла, однако, и другие пути мучить больную. Вечером та не смела ложиться в постель, не поглядев наперед, не положено ли под меховые одеяла что-нибудь острое либо твердое. У нее в постели и в одежде вдруг разом завелась уйма всяких насекомых, хотя прежде не было ни одного. В еде и питье, которые Далла приносила ей, вечно попадались зола, щепки да крысиное дерьмо. Каждое утро Далла шнуровала ей башмаки, да так, что ей было больно. Когда же бедняжка неуклюже старалась поправить их, старуха злорадно скалила зубы. Ингунн об этом не говорила никому ни слова.
Но Тура сразу догадалась, в чем тут дело, нахлестала Даллу по щекам, и старая служанка стала лебезить перед своей молодой госпожой, как побитая собака. Когда же Тура поняла, что Ингунн дрожит от страха, стоит только Далле подойти к ней, то и вовсе выгнала старуху из домика Осы. Она помогла сестре вывести насекомых, принесла ей чистую одежду, вкусно накормила и успокоила фру Магнхильд, когда тетка принялась ворчать и жаловаться на неблагодарность Ингунн. Мол, она сама навлекла на себя все беды, а с нею обошлись куда мягче, чем можно было ожидать; она долее не желала терпеть ее упрямство и строптивость. Тура стала ласкаться к тетке и уговаривать ее: «Давай уж побережем Ингунн последнее-то время!» Вот когда она встанет на ноги после родов, тогда уж придется ей потерпеть – они вдвоем всерьез за нее возьмутся!
Назад: 5
Дальше: 7