Глава XXVIII
На следующее утро Володы„вский с Заглобой стояли на валу среди воинства, не спуская глаз с табора, откуда валила толпа черни. Скшетуский был на совете у князя, наши же рыцари, воспользовавшись передышкой, поминали вчерашний день и гадали, отчего оживился неприятельский стан.
— Не к добру это, — сказал Заглоба, показывая на близящуюся огромную черную тучу. — Верно, снова на приступ пойдут, а тут уже руки отказываются служить.
— Какой еще в эту пору, среди бела дня, приступ! — возразил маленький рыцарь. — Разве что вчерашний наш вал займут и под новый начнут подкопы да палить с утра до вечера станут.
— Хорошо бы пугнуть их из пушек.
На что Володы„вский ответил, понизив голос:
— С порохом плохо. При таком расходе, боюсь, и на шесть дней не хватит. Но к тому времени король подоспеть должен.
— Эх, будь что будет. Только бы пан Лонгинус, бедолага наш, благополучно пробрался! Я ночью глаз не сомкнул, все о нем думал; только вздремну, тотчас его в презатруднительных обстоятельствах вижу — и такая меня брала жалость, прямо в пот бросало. Нет лучше его человека! Во всей Речи Посполитой днем с огнем не сыскать — хоть ищи тридцать лет и три года.
— А чего же ты вечно над ним насмешки строил?
— Потому что язык у меня сердца злее. Уж лучше не вспоминай, пан Михал, не береди душу, я и так себя грызу; не дай бог с ним какая беда случится — до смерти не узнаю покоя.
— Излишне ты, сударь, себя терзаешь. Он на тебя никогда зла не держал, сам слышал, как говорил: «Язык скверный, а сердце — золотое!»
— Дай ему бог здоровья, благородному нашему другу! По-людски он, правда, слова сказать не умел, зато этот изъян, как и прочие, с лихвой высочайшими добродетелями возмещались. Как думаешь, прошел он, а, пан Михал?
— Ночь была темная, а мужики после вчерашнего погрома fatigati страшно. Мы надежной не выставили стражи, а уж они небось и подавно!
— И слава богу! Я еще пану Лонгину наказал про княжну, бедняжечку нашу, порасспросить хорошенько, не случилось ли ее кому видеть: мне думается, Редзян должен был к королевским войскам пробиваться. Пан Лонгинус об отдыхе, конечное дело, и не помыслит, а с королем сюда придет. В таком случае можно о ней ожидать скорых известий.
— Я на изворотливость этого малого премного надеюсь: так ли, сяк ли, он ее спас, полагаю. Век буду неутешен, ежели ее какая беда постигнет. Недолго я знал княжну, но нимало не сомневаюсь, что, будь у меня сестра родная, и та б не была дороже.
— Тебе сестра, а мне-то она как дочка. От тревог этих у меня, того и гляди, борода совсем побелеет, а сердце от жалости разорвется. Не успеешь полюбить человека, раз, два — и уже его нету, а ты сиди, лей слезы, кручинься, поедом себя ешь да думай горькую думу, а вдобавок еще в брюхе пусто, в шапке дыра на дыре, и вода, как сквозь худую стреху, на лысину каплет. Собакам нынче в Речи Посполитой лучше живется, чем шляхте, а уж нам четверым всех хуже. Может, пора в лучший мир отправляться, как по-твоему, а, пан Михал?
— Я не раз думал рассказать обо всем Скшетускому, да одно меня удерживало: он сам никогда словечком ее не вспомнит, а если, часом, кто обмолвится в разговоре, вздрогнет только, будто его ножом укололи в сердце.
— Давай, выкладывай, колупай раны, подсохшие в огне сражений, а ее, может, татарин какой уже через Перекоп за косу тащит. У меня в глазах языки пламенные плясать начинают, едва я такое себе представлю. Нет, пора помирать, не иначе, — мучение сущее жить на свете. Хоть бы пан Лонгинус благополучно пробрался!
— К нему за его добродетели небеса более, чем к кому иному, должны благоволить. Однако взгляни, сударь любезный, что там сброд вытворяет!..
— Ничего не вижу — солнце в глаза светит.
— Вал наш вчерашний раскапывают.
— Говорил я, надо ждать штурма. Пошли, пан Михал, сколько можно так стоять!
— Вовсе не обязательно они штурм готовят, им и для отступления свободный путь нужен. А верней всего, башни, в которых стрелки сидят, туда затащат. Ты только посмотри, сударь: заступы так и мелькают; шагов на сорок уже заровняли.
— Теперь вижу, но ужасно что-то нынче солнце глаза слепит.
Заглоба стал всматриваться из-под ладони. И увидел, как в проем, сделанный в насыпи, рекою хлынула чернь и мгновенно запрудила пустое пространство между валами. Одни тотчас принялись стрелять, другие — грызть лопатами землю, возводя новую насыпь и шанцы, которым назначалось очередным, третьим уже по счету кольцом обхватить польский лагерь.
— Ого! — вскричал Володы„вский. — Что я говорил?.. Вон уже и машины катят!
— Ну, не миновать штурма, это ясно. Пошли отсюда, — сказал Заглоба.
— Нет, это совсем другие белюарды! — воскликнул маленький рыцарь.
И вправду, осадные башни, которые показались в проеме, отличались от обычных гуляй-городков: стенами их служили скрепленные скобами, увешанные шкурами и одеждой решетки, укрывшись за которыми самые меткие стрелки, сидевшие в верхней части башни, обстреливали неприятельские окопы.
— Пойдем, пусть они там сидят, пока не передохнут! — повторил Заглоба.
— Погоди! — ответил Володы„вский.
И стал пересчитывать стрельни, одна за одной появляющиеся из проема.
— Раз, два, три… Видно, запас у них немалый… Четыре, пять, шесть… Эка, еще выше прежних… Семь, восемь… Да они нам всех собак на майдане перестреляют, стрелки там, должно быть, exquisitissimi… Девять, десять… Каждую как на ладони видно — солнце прямо на них светит… Одиннадцать…
Вдруг пан Михал прервал подсчеты.
— Что это? — спросил он странным голосом.
— Где?
— Там, на самой высокой… Человек висит!
Заглоба напряг взор; действительно, на самой высокой башне, освещенное солнцем, висело на веревке нагое тело, колыхаясь, словно гигантский маятник, в лад с движениями машины.
— Верно, — сказал Заглоба.
Вдруг Володы„вский побледнел как полотно и прерывающимся от ужаса голосом крикнул:
— Господь всемогущий!.. Это же Подбипятка!
Шорох пролетел над валами, словно ветер в листве деревьев. У Заглобы голова поникла на грудь; закрыв руками глаза, он тихо простонал, едва шевеля посинелыми устами:
— Иисусе, Мария! Иисусе, Мария!..
Шорох мгновенно сменился шумом многих голосов, нарастающим подобно гулу волны, набегающей с моря. Воины на валах узнали в человеке, висящем на позорном вервии, своего товарища по недоле, чистого, безупречного рыцаря — все узнали пана Лонгинуса Подбипятку, и от ярого гнева у солдат волосы на голове встали дыбом.
Заглоба оторвал наконец от глаз ладони; на него страшно было смотреть: на губах пена, глаза выкачены, лицо посинело.
— Крови! Крови! — рыкнул он голосом столь ужасным, что стоявших подле него прохватила дрожь.
И спрыгнул в ров. За ним бросились все — ни одной живой души не осталось на валах. Никакая сила, даже приказ самого князя, не могла бы сдержать этот взрыв. Изо рва карабкались, вспрыгивая друг другу на плечи, хватаясь руками и зубами за край, а выкарабкавшись, бежали, не разбирая дороги, не глядя, бегут ли остальные следом. Осадные башни задымили, как смолокурни, и сотряслись от грянувших выстрелов, но и это никого не остановило. Заглоба мчался первым с обнаженною саблей, страшный, взъяренный, точно ошалелый бугай. Казаки с цепами и косами бросились навстречу нападающим: казалось, две стены столкнулись с адским грохотом. Но могут ли сытые цепные псы устоять перед остервенелыми голодными волками? На казаков навалились всем скопом, их секли саблями, рвали зубами, давили и били — не выдержав лютого натиска, они смешались и устремились обратно к проему. Заглоба неистовствовал; как львица, у которой отобрали львят, он кидался в самую гущу, хрипел, рычал, крошил, рубил, убивал, топтал! Пустота делалась вокруг него, а бок о бок с ним — другой всепожирающий пламень — дрался подобно раненой рыси Володы„вский.
Стрелков, укрытых за стенами башен, вырезали всех до единого, остальных вытеснили за проем в валу и отогнали. Потом солдаты поднялись на белюарду и, сняв пана Лонгина с веревки, бережно спустили на землю.
Заглоба припал к его телу…
У Володы„вского сердце рвалось на части, слезы хлынули из глаз при виде мертвого друга. Нетрудно было определить, какой смертию умер пан Лонгинус: на всем теле его пестрели следы от уколов железных жал. Только лица не тронули стрелы — лишь одна оставила длинную царапину на виске. Несколько капель крови засохло на щеке, глаза были закрыты, и на бледном лице застыла спокойная улыбка — если б не голубоватая эта бледность да сковавший черты холод смерти, могло показаться, пан Лонгинус безмятежно спит. Наконец товарищи подняли его и понесли на своих плечах к окопам, а оттуда в часовню замка.
К вечеру сколотили гроб, хоронили на збаражском кладбище ночью. Собралось все духовенство Збаража, не было лишь ксендза Жабковского, который, получив во время последнего штурма в крестец пулю, боролся теперь со смертью. Пришел князь, передав командование старосте красноставскому, и региментарии, и коронный хорунжий, и хорунжий новогрудский, и пан Пшиемский, и Скшетуский, и Володы„вский с Заглобой, и товарищество из хоругви, в которой служил покойный. Гроб поставили над свежевырытою могилой — и началось прощанье.
Ночь была тихой и звездной; факелы горели ровно, бросая отблеск на свежеоструганные желтые доски гроба, на фигуру ксендза и суровые лица стоящих вокруг рыцарей.
Дымки из кадильниц спокойно подымались кверху, разнося запах можжевельника и мирры: тишину нарушали лишь сдерживаемые рыданья Заглобы, глубокие вздохи, сотрясающие могучие груди рыцарей, и далекий гром перестрелки.
Но вот ксендз Муховецкий поднял руку, давая знак, что хочет говорить, и рыцари затаили дыханье, он же, помолчав еще с минуту, устремил взор к звездным высотам и так начал свою речь:
— «Что за стук в небесные врата слышу я среди ночи? — вопрошает седовласый ключник Христов, от сладкого сна пробуждаясь.
— Отвори, святой Петр! Это я, Подбипятка.
— А какие деяния, любезный пан Подбипятка, какие заслуги, какое высокое званье дает тебе смелость почтенного привратника тревожить? По какому праву хочешь ты войти в обитель, куда ни рождение, даже столь знатное, как твое, ни сенаторское достоинство, ни коронные должности, ни высокий сан королевский сами по себе еще не открывают доступа? Куда не по широкому тракту в карете, запряженной шестерней, с выездными гайдуками въезжают, а крутым тернистым путем добродетели взбираться должно?
— Ах! Отвори, святой Петр, отвори поскорее — именно такой крутою стежкой шел соратник наш и верный товарищ пан Подбипятка, покуда не пришел к тебе, истомлен, словно голубь после долгого перелета; нагой пришел, аки Лазарь, аки святой Себастьян, пронзенный стрелами неверных, пришел, как бедный Иов, как не познавшая мужа дева, чистый, как смиренный агнец, тихий и терпеливый, не запятнанный никаками грехами, с радостию кровь проливший во благо своей земной отчизны.
Впусти его, святой Петр; ежели не пред ним — пред кем еще открывать врата в нынешние времена всеобщей безнравственности и безбожья?
Впусти же его, святой ключник! Впусти сего агнца; пусть пасется на небесных лугах, пусть щиплет траву, ибо голоден из Збаража пришел он…»
Так начал слово свое ксендз Муховецкий, а затем столь выразительно живописал житие пана Лонгина, что всяк осознал свою ничтожность подле этого тихого гроба, упокоившего останки рыцаря, чистого, как слеза, скромнейшего из скромных, добродетельнейшего из добродетельных. И каждый бил себя в грудь, и все глубже в печаль погружался, и все яснее понимал, какой страшный отечеству нанесен удар, сколь невосполнима потеря в рядах защитников Збаража. А ксендз все более воспарял духом и, когда наконец дошел в своем рассказе до ухода и мученической кончины пана Лонгина, совсем позабыл о правилах риторики и непременных цитатах, когда же стал прощаться с усопшим от имени духовенства, полководцев и войска, сам расплакался, как Заглоба, и далее продолжал, рыдая:
— Прощай, брат, прощай, наш товарищ! Не земному владыке, а небесному, высочайшему нашему заступнику, препоручил ты стенанья наши, голод, тяготы и невзгоды — у него ты скорее испросишь для нас спасенье, но сам никогда уже не вернешься на землю, посему мы скорбим, посему обливаем твой гроб слезами — ты был нами любим, милый брат наш!
Вместе с почтенным ксендзом плакали все: и князь, и региментарии, и воинство, а безутешней всех друзья покойного. Когда же ксендз запел:
«Requiem aeternam dona ei, Domine!" — никто уже не мог сдержать рыданья, хотя у гроба собрались люди, свыкшиеся со смертью за время долгого и повседневного с ней общенья.
Уже и веревки просунули под гроб, но Заглобу никак нельзя было от него оторвать, точно хоронили его отца или брата. Наконец Скшетуский с Володы„вским его оттащили. Князь, приблизясь, взял горсть земли; ксендз начал читать «Anima eius", зашуршали веревки, и посыпалась на крышку гроба земля — из рук, из шлемов; вскоре над бренными останками пана Лонгинуса Подбипятки вырос высокий могильный холм, и луна озарила его бледным печальным светом.
* * *
Трое друзей возвращались из города на майдан, откуда беспрерывно доносились отголоски перестрелки. Шли в молчании — ни одному не хотелось первое проронить слово; другие же рыцари, напротив, толковали меж собой о покойном, согласно воздавая ему хвалу.
— По чести устроили похороны, — заметил какой-то офицер, поравнявшийся со Скшетуским, — у самого пана писаря Сераковского не лучше были.
— Он это заслужил, — ответил другой. — Кто б еще взялся к королю пробиться?
— А я слыхал, — добавил третий, — что среди офицеров Вишневецкого еще несколько охотников было, да страшный этот пример, верно, теперь у всех отбил охоту.
— Невозможное это дело! Там и змея не проползет.
— Поистине! Сущее было б безумье!
Офицеры прошли вперед. Снова настало молчание. Вдруг Володы„вский сказал:
— Слышал, Ян?
— Слышал. Сегодня мой черед, — ответил Скшетуский.
— Ян! — серьезно сказал Володы„вский. — Мы с тобой давно знакомы, и ты знаешь, я последний откажусь от рискованного дела, но риск — это риск, а тут — чистейшее самоубийство.
— И это ты говоришь, Михал?
— Я, потому что друг тебе.
— И я тебе друг: дай же слово рыцаря, что не пойдешь третьим, если я погибну.
— О! Даже и не проси! — воскликнул Володы„вский.
— А, видишь! Как же ты можешь требовать от меня того, чего бы сам не сделал? Доверимся воле божьей!
— Тогда позволь идти вместе с тобою.
— Князь воспретил, не я. А ты солдат и должен быть послушен приказу.
Пан Михал умолк, так как в самом деле прежде всего был солдат, только усиками быстро зашевелил в лунном свете и наконец молвил:
— Ночь уж очень светла — не ходи нынче.
— И я б предпочел, чтобы была потемнее, — ответил Скшетуский, — но промедление невозможно. Погода, как видишь, установилась прочно, а у нас порох кончается, провизия на исходе. Солдаты уже майдан изрыли копьями — корешки ищут; у иных десны гниют от пакости, которую они едят. Сегодня же пойду, немедля, я уже и с князем простился.
— Вижу, ты просто погибели ищешь.
Скшетуский усмехнулся печально.
— Побойся бога, Михал. Не так уж мне моя жизнь и в радость, это верно, но по доброй воле я смерти искать не стану — это грех; да и речь идет не о том, чтоб погибнуть, а чтобы из лагеря выйти и до короля дойти и спасти осажденных.
Володы„вскому вдруг нестерпимо захотелось рассказать Скшетускому о Елене, он даже рот было раскрыл, но подумал: «Еще от такой новости повредится в уме — тем легче его по дороге схватят», — и прикусил язык, спросив вместо этого:
— Как идти собираешься?
— Я князю сказал, что пойду через пруд, а потом по реке, пока табор далеко позади не оставлю. Князь согласился, что этот путь всех других вернее.
— Ничего, вижу, не поделаешь, — вздохнул Володы„вский. — Один раз умереть дано, и уж лучше на поле брани, нежели в своей постели. Помогай тебе бог! Помогай тебе бог, Ян! Если не приведется встретиться на этом свете, свидимся на том, а я тебя вовек не забуду.
— Как и я тебя. Воздай тебе господь за все доброе! Слушай, Михал: если я погибну, они, возможно, меня не выставят на обозрение, как пана Лонгина, — слишком дорого им это обошлось, — но какой-нибудь способ похвалиться, верно, изыщут: в таком случае пусть старый Зацвилиховский поедет к Хмельницкому за моим телом — не хочется, чтоб меня по ихнему табору псы таскали.
— Будь спокоен, — ответил Володы„вский.
Заглоба, который вначале не вникал в суть разговора, понял в конце концов, о чем идет речь, но не нашел уже в себе сил ни удерживать, ни отговаривать друга, только глухо простонал:
— Вчера тот, сегодня этот… Боже! Боже!..
— Доверься провидению, — сказал Володы„вский.
— Пан Ян!.. — начал было Заглоба.
И не смог больше ничего сказать, лишь опустил седую свою, поникшую голову другу на грудь и притулился к нему, как беспомощный младенец.
Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда.
Ночь была очень ясная, и середина пруда сверкала, как серебряный щит, однако Скшетуский мгновенно скрылся из виду, потому что у берега пруд густо зарос камышами, тростником и осокой; далее, где тростник редел, в изобилии росли кувшинки, рдест и кубышки. Это сплетение широких и узких листьев, ослизлых стеблей, крюковатых отростков, в которых запутывались ноги, а иногда и туловище, необыкновенно мешало движению, но, по крайней мере, рыцарь укрыт был от глаз стражи. Переплыть через освещенную середину нечего было и думать: всякий темный предмет с легкостью мог быть замечен. Поэтому Скшетуский решил обойти пруд вдоль берега и добраться до болотца на другой стороне, по которому протекала впадающая в пруд речка. По всей видимости, там стояли казацкие либо татарские караулы, но зато рос целый лес тростника, лишь по краям срезанного на шалаши чернью. Достигнув болотца, можно будет дальше идти в зарослях тростника даже по дну, если только оно не окажется чересчур топким. Но и этот путь был весьма опасен. Под дремлющей водой, у берега едва доходившей до щиколоток, скрывалась трясина глубиною в локоть, а то и поболе. При каждом шаге Скшетуского вслед ему со дна всплывало множество пузырьков, и бульканье их преотлично можно было в тиши расслышать. Вдобавок, несмотря на всю медленность его движений, от него кругами расходились волны и, достигнув свободного от камышей пространства, переломляли на себе свет луны. Пойди сейчас дождь, Скшетуский просто-напросто переплыл бы пруд и спустя какие-нибудь полчаса уже бы шагал по болотцу, но на небе не виднелось ни облачка. Целые потоки зеленоватого света низвергались на водную гладь, превращая листья кувшинок в серебряные блюдца, а метелки тростника — в серебряные султаны. Ветра не было; по счастью, бульканье пузырей заглушалось громом выстрелов. Заметив это, Скшетуский подвигался вперед, лишь когда учащались залпы в окопах и шанцах. Но тихая и погожая эта ночь создавала еще одно затрудненье. Тучи комаров, подымаясь из зарослей очерета, клубились у рыцаря над головою, садились на лицо, на глаза, больно кусаясь, звеня и распевая над ухом жалобные свои псалмы. Скшетуский, выбирая этот путь, не обольщался его простотою, но все трудности не мог предвидеть. И уж меньше всего предполагал он, какие его станут одолевать страхи. Всякий водоем, будь он даже вдоль и поперек известен, ночью представляется танственным и страшным, отчего невольно начинаешь думать: а что он на дне скрывает? Збаражский же пруд был просто ужасен. Вода казалась в нем гуще обыкновенной и издавала трупное зловонье: в ней гнили сотни татар и казаков. Обе стороны, правда, старались вытаскивать трупы, но сколько их еще оставалось среди тростника, густого стрелолиста и рдеста? От воды тянуло холодом, но по лбу Скшетуского градом катил пот. Что, если какие-нибудь скользкие руки обхватят его внезапно или зеленоватые очи глянут вдруг из-под ряски? Длинные стебли кувшинок опутывали его колени, а у него волосы вставали дыбом: уж не утопленник ли это стиснул его в своих объятиях, дабы никогда не выпустить? «Иисусе, Мария! Иисусе, Мария!» — только и шептал на каждом шагу рыцарь. Временами он обращал глаза ввысь и при виде луны, звезд и царящего в небесах покоя испытывал облегченье. «Есть бог!» — повторял он вполголоса, чтобы самому себя услышать. Порой он кидал взгляд на берег, и тогда ему казалось, что на родимую божью землю он смотрит из какого-то проклятого потустороннего мира — мира болот, черных глубей, бледных отсветов, духов, мертвецов и непроглядной ночи, — и такая его охватывала тоска, что хотелось немедля вырваться из камышовой западни на волю.
Но он продолжал идти зарослями и настолько уже отдалился от лагеря, что в полусотне шагов от берега на божьей этой земле увидел верхового татарина; остановившись, чтобы получше его разглядеть, Скшетуский — судя по тому, что всадник раскачивался мерно, клонясь к лошадиной гриве, — решил, что татарин дремлет.
Странная то была картина. Татарин покачивался безостановочно, словно молча кланялся Скшетускому, а тот не мог от него оторвать глаз. Что-то пугающее во всем этом было, но Скшетуский вздохнул облегченно: от реальной опасности в прах рассеялись стократ более гнетущие страхи — вымышленные воображеньем. Мир духов исчез куда-то, и к рыцарю сей же час вернулась хладнокровность; в голове замелькали совсем иные вопросы: спит или не спит, обождать или идти дальше?
В конце концов он пошел дальше, движения его стали еще бесшумней, еще осторожнее, чем вначале. Он был уже на полпути к болотцу и речке, когда почувствовал первый порыв легкого ветра. Тростник внезапно заколыхался, стебли его, цепляясь друг за дружку, сильно зашелестели, а Скшетуский обрадовался, так как, несмотря на всю осторожность, несмотря на то, что порой он по нескольку минут затрачивал на каждый шаг, невольная неловкость, неверное движение, всплеск легко могли его выдать. Теперь он шагал смелее под громкие пересуды очерета, наполнившие весь пруд шумом, — и все вокруг него заговорило, даже вода забормотала, ударяя волной о берег.
Но движение это, как видно, не только прибрежные заросли разбудило: перед Скшетуским немедленно возник какой-то черноватый предмет и неуклонно стал на него надвигаться, подрагивая, точно к броску готовясь. В первую секунду рыцарь едва не вскрикнул, но омерзение и страх лишили его голоса и одновременно от ужасного смрада перехватило горло.
Однако минуту спустя, когда первая мысль, что это утопленник, злонамеренно заступивший ему дорогу, покинула его, оставив лишь отвращенье, Скшетуский двинулся дальше. Тростник не умолкал, шушуканье даже становилось громче. Сквозь колышущиеся метелки рыцарь увидел второй татарский сторожевой пост, потом третий. Он их миновал, миновал и четвертый. «Должно быть, я уже полпруда обошел», — подумал Скшетуский и высунул голову из очерета, пытаясь понять, в каком находится месте. Вдруг что-то его толкнуло — обернувшись, он увидел у самых своих колен лицо человека.
«Это уже второй», — отметил про себя рыцарь.
Но на сей раз не испугался, так как плывущее на спине второе тело в оцепенении своем не обнаруживало никаких признаков жизни. Скшетуский только ускорил шаг, чтобы избежать головокруженья. Заросли становились все гуще: с одной стороны, теперь он был надежно укрыт, но, с другой, это чрезвычайно затрудняло движенье. Прошло еще полчаса, час, рыцарь шел, не замедляя шага, хотя усталость все больше его одолевала. В некоторых местах было настолько мелко, что вода и колен не доставала, зато кое-где он погружался почти по пояс. А еще мучительно трудно было вытягивать ноги из ила. Пот катился по лбу, хотя время от времени дрожь с ног до головы пробегала по его телу.
«Что это? — в страхе думал Скшетуский. — Неужто delirium? Болотца все нет и нет, вдруг я его не разгляжу в камышах и пройду мимо?»
Это грозило страшной опасностью: так можно было целую ночь кружить по берегу пруда и наутро оказаться там же, откуда вышел, либо где-нибудь в ином месте попасться казакам в руки.
«Неверный я выбрал путь, — думал Скшетуский, и в душу его начал закрадываться страх. — Через пруды не пройти, надобно возвращаться; отдохну до завтра и пойду той же дорогою, что Лонгинус».
Но упрямо шел дальше, так как понимал, что, надеясь возвратиться и отдохнуть перед продолжением пути, обманывает сам себя; к тому же ему приходило в голову, что, подвигаясь столь медленно, с остановками на каждом шагу, он не мог еще достигнуть болотца. Однако желание отдохнуть преследовало его все неотступней. Временами ему хотелось улечься для передышки хоть в самую грязь. Но он шел, противясь собственным мыслям и неустанно читая молитвы. Дрожь все сильнее его пробирала, все трудней было вытаскивать из тины ноги. Каждое появление татарских дозоров отрезвляло сознанье, но он чувствовал, что и дух утомлен не меньше тела, а ко всему начинается лихорадка.
Прошло еще полчаса — болотце так и не показалось.
Зато тела утопленников попадались все чаще. Ночь, страх, трупы, шум тростника, бессонница и усталость сделали свое дело: у Скшетуского стали путаться мысли. Перед глазами зароились виденья. Вот Елена в Кудаке, а они с Редзяном плывут вниз по Днепру на дубасах. Камыши шуршат, а ему слышится песня: «Гей, то не пили пилили… не тумани вставали». Ксендз Муховецкий их пред алтарем ожидает, пан Кшиштоф Гродзицкий приглашен быть посаженым отцом. Княжна день-деньской смотрит со стен на реку — того и гляди, всплеснет руками, закричит: «Едет! Едет!»
— Ваша милость! — говорит Редзян и за рукав его тянет. — Барышня вон стоит…
Скшетуский приходит в себя. Это перепутавшиеся камышины загородили ему дорогу. Наваждение рассеивается. Возвращается сознанье. Теперь он уже не чувствует такой усталости — горячка придает ему силы.
Эй, а не болотце ли это уже?
Но нет, вокруг все тот же тростник, словно он и не сдвинулся с места. Возле устья реки вода должна быть чистой — значит, это еще не болотце.
Рыцарь идет дальше, но перед мысленным его взором с неотвязным упорством встает милая сердцу картина. Напрасно противится Скшетуский, тщетно начинает шептать молитву, тщетно пытается сохранить ясность ума — опять перед ним Днепр, дубасы, чайки… Кудак, Сечь… только на сей раз видение более беспорядочно, множество лиц в нем смешалось: подле Елены и князь, и Хмельницкий, и кошевой атаман, и пан Лонгинус, и Заглоба, и Богун, и Володы„вский — все принаряженные по случаю их венчанья, но где же само-то венчанье будет? Не поймешь, что за место: то ли Лубны, то ли Разлоги, а может, Сечь или Кудак… Вода кругом отчего-то, волна бездыханные тела качает…
Скшетуский во второй раз пробуждается, вернее, его будит громкий шорох, доносящийся с той стороны, куда он идет, — и вот он уже прислушивается, замерев на месте.
Шорох приближается, слышно поскрипывание, всплески — это челн.
Его уже можно разглядеть сквозь тростник. В нем двое казаков — один отталкивается веслом, у второго в руке длинный шест, издали отсвечивающий серебром, — он им водоросли раздвигает.
Скшетуский по шею погружается в воду, чтобы только голова над ситовником оставалась, и смотрит.
«Что это — обычный дозор или они уже идут по следу?» — думает он.
Но тотчас же по спокойным и ленивым движениям молодцев понимает, что это обыкновенная стража. Вряд ли этот челн единственный на пруду — если б казаки напали на его след, на воду спустили бы с дюжину лодок да кучу людей туда насажали.
Между тем челн проплыл мимо — шум тростника заглушил слова сидящих в нем людей; Скшетуский уловил лишь обрывок разговора:
— Чорт би …х побрав, i це… смердячо… води казали пильнувати!
И лодка скрылась за тростниками — казак на носу так же мерно колотил по воде шестом, словно всех рыб на пруду всполошить затеял.
Скшетуский побрел дальше.
Спустя недолгое время он снова увидел у самого берега татарский сторожевой пост. Свет луны падал прямо на лицо ногайца, похожее на собачью морду. Но Скшетуский теперь уже не столько дозорных боялся, сколько опасался потерять сознание. И потому напряг всю волю, чтобы не утерять представления, где он и куда идти должен. Однако боренье с собой лишь усугубило усталость, и вскоре он обнаружил, что всякий предмет у него в глазах двоится и троится, что пруд порой кажется лагерным майданом, а купы камышей — шатрами. В такие мгновенья ему хотелось кликнуть Володы„вского, позвать с собою, но рассудок его не настолько еще был затуманен, и он сдерживал пагубное желанье.
«Не кричи! Не кричи! — повторял он себе. — Это погибель».
Но бороться с собой становилось все труднее. Скшетуский вышел из Збаража, изнуренный голодом и мучительною бессонницей, которая не одного уже воина свалила с ног. Ночное бдение, холодная купель, зловонный запах воды, единоборство с вязкой грязью, с цепляющимися за ноги корнями вконец истощили его силы. К этому добавилось раздражение против одолевающих его страхов и боль от комаров, которые так изжалили ему лицо, что оно все было залито кровью. Скшетуский чувствовал: если в скором времени не покажется болотце, он либо выйдет на берег — и пусть быстрей свершается то, чему суждено свершиться, — либо рухнет прямо среди тростников и захлебнется.
Болотце и устье реки спасительной гаванью теперь казались, хотя на самом деле там должны были начаться новые препятствия и опасности.
Борясь с лихорадкой, он шел, все меньше соблюдая осторожность. К счастью, тростник шумел не переставая. В его шуме Скшетускому слышались голоса людей, обрывки разговоров; казалось, это о нем толкует пруд. Дойдет он до болотца иль не дойдет? Выберется или останется тут навечно? Комары тоненько распевали над ним жалобные свои песни. Пруд делался глубже — вода уже до пояса, а местами до подмышек доходила. И подумал рыцарь, что, если придется плыть, он запутается в этих густых тенетах и утонет.
И вновь на него напала неодолимая, безудержная охота позвать Володы„вского, он даже руки сложил и поднес ко рту, чтобы крикнуть: «Михал! Михал!»
К счастью, какая-то милосердная камышина ударила его по лицу мокрой прохладной кистью. Он опомнился — и увидел впереди себя, несколько справа, слабенький огонечек.
Теперь он уже не сводил глаз с этого огонька и некоторое время упорно шагал прямо к нему.
И вдруг остановился, заметив перед собой чистую полосу воды, и вздохнул облегченно. То была река, а слева и справа от нее — болотце.
«Хватит кружить по берегу, можно сворачивать», — подумал рыцарь.
С обеих сторон водяного клина тянулись ровные ряды тростника — Скшетуский пошел, держась ближайшего к нему ряда. Еще минута — и он понял, что на верном пути. Оглянулся: пруд был позади, а вперед уходила узкая светлая полоска, которая не могла быть ничем иным, кроме как рекою.
И вода здесь была холоднее.
Однако очень скоро им овладела страшная усталость. Ноги дрожали, перед глазами клубился черный туман. «Сейчас, только дойду до берега и лягу, — думал рыцарь. — Дальше не пойду, отдохну сначала».
И, упав на колени, нащупал руками сухую кочку, поросшую мохом, — островком лежала она среди очерета.
Севши на эту кочку, Скшетуский утер окровавленное лицо и вздохнул полной грудью.
Мгновение спустя ноздри ему защекотал запах дыма. Рыцарь обернулся: на берегу, в сотне шагов от воды, горел костер, вокруг которого кучкой сидели люди.
Сам он находился прямо против этого костра и в те минуты, когда ветер раздвигал камыши, мог видеть все как на ладони. С первого же взгляда Скшетуский распознал татарских конепасов, которые сидели подле огня и ели.
И тут в нем пробудился ужасный голод. Утром он съел кусочек конины, который не насытил бы и двухмесячного волчонка, и с тех пор во рту у него не было и маковой росинки.
Стал он срывать растущие обок круглые стебли кувшинок и жадно их высасывать. Так разом утолялись и голод, и жажда, потому что жажда тоже его терзала.
При этом он неотрывно смотрел на костер, который помалу бледнел и меркнул. Люди вокруг костра как бы заволоклись туманом и, казалось, все отдалялись.
«Ага! Сон меня одолевает! — подумал рыцарь. — Что ж, посплю прямо здесь, на кочке!»
Меж тем у костра поднялось движенье. Конепасы встали. Вскоре слуха Скшетуского достигли крики: «Лош! Лош!» Им ответило короткое ржанье. Брошенный костер стал медленно гаснуть. Еще через короткое время рыцарь услышал свист и глухой топот копыт по росистому лугу.
Скшетуский не мог понять, почему уехали конепасы. Вдруг он заметил, что метелки тростников и широкие листья кувшинок как будто поблекли и вода сверкает иначе, нежели под лунным светом, а воздух затягивается легкой дымкой.
Он огляделся — светало.
Вся ночь ушла на то, чтобы обогнуть пруд и достичь реки и болотца.
Он был почти в самом начале пути. Теперь предстояло идти рекою и при свете дня пробираться через табор.
Лучи встающего солнца пронизывали воздух. На востоке небо стало бледно-зеленого цвета.
Скшетуский опять спустился с кочки в болотце и, добравшись вскоре до берега, высунул голову из очерета.
Шагах, быть может, в пятистах от него виднелся татарский дозор, луг же был совершенно пустынен, только неподалеку на сухом бугорке светился догорающим жаром костер; рыцарь решил ползти к нему под прикрытьем высоких трав, кое-где перемежающихся камышами.
Доползши, он кинулся искать, не найдется ли каких остатков съестного. И нашел: свежеобглоданные бараньи кости, на которых остались еще жир и жилы, да несколько печеных репок, позабытых в теплой золе, — и ел с прожорливостью дикого зверя, пока не заметил, что дозоры, расставленные вдоль всего пути, который он проделал, возвращаясь той же дорогою в табор, приближаются к его кострищу.
Тогда он пополз назад и через несколько минут скрылся за стеной тростника. Отыскав свою кочку, бесшумно на нее опустился. Караульщики меж тем проехали мимо. Скшетуский немедля принялся за кости, которые захватил с собою и которые затрещали теперь в его могучих челюстях, словно у волка в пасти. Он обгрыз жир и жилы, высосал мозг, разжевал что сумел — утолил немного голод. Такого роскошного завтрака в Збараже ему давненько едать не приходилось.
И сразу как бы обрел новые силы. Его подкрепили как пища, так и встающий день. Делалось все светлее, восточная сторона неба из зеленоватой превратилась в розово-золотую, утренний холодок, правда, был весьма докучлив, но рыцарь утешался мыслью, что вскоре солнце согреет его натруженные члены. Он внимательно огляделся. Кочка была довольно большая, округлая и коротковатая, правда, но зато достаточно широкая, чтоб на ней могли свободно улечься двое. Тростники обступали ее со всех сторон как стеною, совершенно скрывая от людских взоров.
«Здесь меня не найдут, — подумал Скшетуский, — разве что за рыбой кто сунется в камыши, а рыбы нет — от падали вся издохла. Тут и отдохну, и поразмыслю, что делать».
И стал раздумывать, идти ему дальше по реке или нет; в конце концов решил, что пойдет, если подымется ветер и взбаламутит тростник: в противном случае колыхание и шелест стеблей могут его выдать, к тому же проходить, вероятно, придется неподалеку от табора.
— Благодарю тебя, господи, что я еще жив! — тихо прошептал он.
И возвел очи к небу, а затем мыслями перенесся в польский лагерь. Замок, позолоченный первыми лучами восходящего солнца, с его кочки виден был преотлично. Может, кто-нибудь там оглядывает с башни в зрительную трубу пруды и тростник, а уж Заглоба с Володы„вским непременно до самой ночи станут высматривать с валов, не увидят ли где его висящим на осадной башне.
«Теперь не увидят!» — подумал Скшетуский, и грудь его переполнилась блаженным чувством освобождения.
«Не увидят, не увидят! — повторил он еще и еще раз. — Малую часть пути я прошел, но ведь и ее надо было проделать. И далее господь мне поможет».
И уже глазами воображения видел себя за неприятельским станом, в лесах, где стоит королевское войско, — там ополчение, собравшееся со всей страны, гусары, пехота, чужеземные полки; земля гудит под тяжестью пушек, людей, лошадей, и средь этого многолюдья — сам его величество король…
Потом ему представилась упорнейшая битва, разбитые таборы — и князя увидел он, летящего со всею своею конницей по грудам тел, и увидел встречу войск…
Глаза его, воспаленные, опухшие, смыкались от яркого света, а голова клонилась от избытка мыслей. Какое-то сладостное бессилие охватывало рыцаря, наконец он растянулся во весь рост на мху и тотчас уснул.
Тростник шумел. Солнце высоко поднялось в небе и горячим своим взором согревало его, сушило одежду — он же спал не шевелясь, крепким сном. Всякий, завидя его распростертым на мху с окровавленным лицом, подумал бы, что на кочке лежит труп, выброшенный водою. Час проходил за часом — Скшетуский не просыпался. Солнце достигло зенита и начало клониться на противоположную часть небосвода — он все еще спал. Разбудило его лишь пронзительное ржанье грызущихся на лугу жеребцов и громкие окрики конепасов, разгоняющих лошадей кнутами.
Он протер глаза, огляделся, вспомнил, где находится. Посмотрел вверх: на красном от догорающего заката небе мерцали звезды — он проспал целый день.
Но ни отдохнувшим, ни набравшимся сил Скшетуский себя не чувствовал — напротив, все кости его болели. Однако он подумал, что новые испытания возвратят крепость телу, и, спустив ноги в воду, без промедления двинулся дальше.
Теперь он шел вдоль самого края зарослей, по чистой воде, чтобы шелест тростника не привлек вниманья табунщиков, на берегах пасущих лошадей. Последние отблески дня погасли, и было довольно темно — луна еще не показалась из-за лесу. Река стала много глубже: местами, теряя дно из-под ног, Скшетуский волей-неволей пускался вплавь, что было нелегко в одежде, да и течение, встречь которому он плыл, сколь ни ленивое, все же тянуло его обратно к прудам. Зато самый зоркий татарский глаз не мог бы различить на фоне темной стены тростника голову человека.
Поэтому подвигался он достаточно смело, иногда вплавь, но большей частию брел в воде по пояс, а то и по плечи, пока наконец не добрался до места, откуда глазам его представились тысячи и тысячи огней по обеим сторонам реки.
«Это таборы, — подумал он, — помоги мне теперь, боже!»
И прислушался.
Слитый гул множества голосов достигнул его ушей. Да, то были таборы. На левом берегу реки, если глядеть по течению, раскинулся казацкий лагерь со своими бессчетными палатками и возами, а на правом — татарский кош; шум и говор неслись с обеих сторон, человеческие голоса мешались с дикими звуками сопелок и бубнов, ревом волов, верблюдов, выкриками, лошадиным ржаньем. Река разделяла таборы и служила помехой для раздоров и кровавых стычек: татары не могли спокойно стоять близ казаков. В этом месте речное русло расширялось, а быть может, было расширено специально. Впрочем, если судить по огням, возы по одну сторону и тростниковые шалаши по другую располагались примерно в полусотне шагов от реки — у самой же воды, вероятно, стояли сторожевые посты.
Камыш и ситовник редели — видно, против лагерей берега были песчаные. Скшетуский прошел еще шагов пятьдесят — и остановился. Какою-то грозной силой повеяло на него от этих людских скопищ.
В ту минуту почудилось рыцарю, что все настороженное внимание, вся ярость тысяч живых существ обращены против него, и он ощутил полное свое перед ними бессилье, полную беззащитность. И одиночество.
«Здесь никому не пройти!» — подумал он.
Но все-таки двинулся дальше, влекомый каким-то неодолимым, болезненным любопытством. Ему хотелось поближе взглянуть на эту страшную силу.
Вдруг он остановился. Лес тростника оборвался, как будто срезанный под корень. Возможно, его и впрямь посрезали на шалаши. Впереди открылась ровная гладь, кроваво-красная от костров, глядящихся в воду.
Два из них высоким и ярким пламенем горели каждый на своем берегу над самой рекою. Подле одного стоял татарин на лошади, подле второго — казак с длинной пикой. Оба посматривали то на воду, то друг на друга. Вдалеке виднелись еще дозорные, тоже не спускавшие глаз с реки.
Отблески костров перекидывали через реку как бы огненный мост. У берегов стояли рядами лодчонки, на которых караульщики плавали по пруду.
— Нет, это невозможно, — пробормотал Скшетуский.
Его вдруг охватило отчаяние. Ни вперед нельзя идти, ни назад возвращаться! Вот уже скоро сутки влечется он по болотам и топям, дышит зловонными испарениями, мокнет в воде — и все лишь затем, чтобы, достигнув наконец таборов, через которые взялся пройти, убедиться, что это невозможно.
Но и возвращение было столь же невозможно; рыцарь понимал, что тащиться вперед у него, быть может, еще найдутся силы, но они иссякнут, вздумай он повернуть обратно. К отчаянию примешивалась глухая ярость; в какое-то мгновенье ему захотелось вылезти из воды и, уложив дозорных, врезаться в гущу толпы и погибнуть.
Снова ветер невнятно зашептался с тростником; одновременно он принес из Збаража колокольный звон. Скшетуский начал жарко молиться; он бил себя в грудь и взывал к небесам, прося о спасении со страстью и отчаянной надеждой утопающего; он молился, а кош и казацкий табор гомонили зловеще, словно в ответ на его молитву; черные и красные от огня фигуры сновали взад-вперед как сонмища чертей в пекле; дозорные стояли недвижно, а река несла вдаль кровавые свои воды.
«Когда настанет глубокая ночь, костры погаснут», — сказал себе Скшетуский и принялся ждать.
Прошел час, второй. Гомон стихал, костры и впрямь помалу начали меркнуть — кроме двух сторожевых: эти разгорались все ярче.
Часовые сменялись: ясно было, что дозорные простоят на постах до рассвета.
Скшетускому пришло в голову, что, возможно, днем проскользнуть мимо них будет легче, но он быстро расстался с этой мыслью. Днем к реке ходят по воду, поят скотину, купаются — берега полны будут народом.
Вдруг взгляд его упал на челны. У обоих берегов их стояло по полсотне в ряд, а с татарской стороны ситовник подходил к ним вплотную.
Скшетуский погрузился по шею в воду и потихоньку стал подвигаться к лодкам, не спуская глаз с татарского часового.
По прошествии получаса он подобрался к первому челну. План его был прост. Лодчонки стояли, задрав корму, отчего над водой образовалось некое подобие свода, под которым легко могла поместиться голова человека. Если все челны стоят вплотную друг к другу, татарский стражник не заметит под ними движенья; опаснее был казацкий дозорный — но и тот мог головы не увидеть, поскольку под челнами, несмотря на костер напротив, царила кромешная темнота Впрочем, иного пути не было.
Скшетуский отбросил колебания и вскоре оказался под кормою ближайшего челна.
Он подвигался на четвереньках, а вернее, полз: в том месте было довольно мелко. Татарин стоял на берегу так близко, что Скшетуский слышал, как фыркает его лошадь. Остановившись на минуту, он прислушался. Челны, к счастью, соприкасались бортами. Теперь рыцарь не сводил глаз с казацкого караульщика, который виден был как на ладони. Но тот глядел на татарский кош. Миновав челнов пятнадцать, Скшетуский вдруг услыхал над самой водой голоса и шаги и мгновенно замер. В крымских походах рыцарь научился понимать по-татарски — и теперь по телу его пробежала дрожь, когда он услышал слова команды:
— Садись и отчаливай!
Скшетуского бросило в жар, хотя он стоял по колено в воде. Если кто-нибудь сядет в тот челн, который сейчас служит ему прикрытьем, он погиб; если же в один из передних — все равно это конец, так как впереди его появится пустое освещенное место.
Каждая секунда казалась часом. Меж тем загудело под ногами людей деревянное днище лодки — татары сели в четвертый или пятый челн из тех, что остались у него за спиной, оттолкнулись и поплыли к пруду.
Но движение возле лодок привлекло внимание казацкого часового. Скшетуский с полчаса, не меньше, простоял не шелохнувшись. Лишь когда дозорного сменили, он осмелился идти дальше.
Так добрался он до конца ряда. За последним челном опять начинался ситовник, а затем и тростник. Достигнув зарослей, рыцарь, тяжело дыша, обливаясь потом, упал на колени и возблагодарил господа от всего сердца.
Теперь он шел немного смелее, пользуясь каждым порывом ветра, наполнявшим берега шумом. Время от времени оглядывался назад. Сторожевые костры стали отдаляться, их огни пропадали из виду, колебались, тускнели. Заросли ситовника и очерета становились все чернее и гуще, потому что все болотистее делалась у берегов почва. Стража не могла подходить близко к реке; затихал и несущийся из таборов гомон. В рыцаря вселилась какая-то сверхчеловечья сила. Он продирался сквозь тростник и водоросли, проваливался в тину, захлебывался, плыл и снова вставал на ноги. На берег пока не решался выйти, но чувствовал себя едва ли уже не спасенным. Сколько он так шел, брел, плыл, сказать трудно, когда же вновь обернулся, сторожевые огни показались ему далекими светлячками. Еще несколько сот шагов, и они совершенно скрылись. Взошел месяц. Кругом было тихо. Вдруг послышался шум — куда отчетливее и громче шелеста очерета. Скшетуский чуть не вскрикнул от радости: к реке с обеих сторон подступали деревья.
Тогда он свернул к берегу и высунулся из зарослей. Прямо за тростником и ситовником начинался сосновый бор. Смолистый запах ударил в ноздри. Кое-где в черной чащобе, точно серебряные, светились папоротники.
Рыцарь во второй раз пал на колени и целовал землю, шепча молитву.
Он был спасен.