Глава 24
Однажды в ноябре, в славное морозное воскресенье, мы с Френсис устроили себе долгую прогулку, обошли городские бульвары, а когда Френсис устала, присели на одну из скамей, расставленных под деревьями для удобства уставших пешеходов. Френсис рассказывала мне о Швейцарии, воспоминания воодушевили ее; я думал, что ее взгляд так же красноречив, как язык, когда она вдруг осеклась и заметила:
– Месье, этот джентльмен вас знает.
Я вскинул голову: мимо как раз проходили трое модно одетых мужчин – англичане, как я определил по манерам, походке и чертам лица; в самом рослом из них я сразу же узнал мистера Хансдена, который приподнял шляпу, кланяясь Френсис, потом состроил гримасу мне и двинулся дальше.
– Кто это?
– Мы познакомились еще в Англии.
– Почему он поклонился мне? Разве мы с ним знакомы?
– Он считает, что да.
– Как же так, месье?
(Френсис по-прежнему обращалась ко мне «месье» и никак не соглашалась выбрать более дружеское обращение.)
– Вы прочли, что было написано в его глазах?
– В глазах? Нет. Что же?
– Вам они сказали: «Как поживаете, Вильгельмина Кримсуорт?», а мне: «Значит, вы нашли наконец свое подобие – вот она сидит, женщина вам под стать!»
– Месье, вы не могли прочесть все это в его глазах: он прошел мимо слишком быстро.
– Я прочел и это, и многое другое, Френсис, – что он, вероятно, навестит меня сегодня вечером или в ближайшее время и скорее всего будет настаивать на знакомстве с вами. Привести его к вам?
– Если хотите, месье, я не возражаю. Пожалуй, я была бы не прочь познакомиться с ним поближе; у него вид незаурядного человека.
Как я и предсказывал, мистер Хансден нанес мне визит тем же вечером. И первым делом объявил:
– Не трудитесь хвалиться, месье профессор: я знаю о вашем назначении в коллеж *** и так далее – мне рассказал Браун. – И он сообщил, что вернулся из Германии всего пару дней назад, а потом вдруг спросил, с кем видел меня на бульварах – с мадам Пеле-Ретер?
Я уже собирался ответить отрицательно, но сдержался и, словно подтвердив его предположение, спросил, какого он мнения о ней.
– О ней мы еще поговорим, но сначала речь пойдет о вас. Вижу, вы прохвост; у вас нет никакого права разгуливать с чужой женой. Я-то думал, вам хватит ума не ввязываться в подобные истории, да еще за границей.
– Так что вы скажете о даме?
– Сразу видно, что она слишком хороша для вас; вы с ней похожи, только она лучше, хотя и некрасива; правда, когда она встала – я нарочно оглянулся посмотреть, как вы уходите, – мне показалось, что у нее неплохая фигура и осанка. Иностранки грациозны, этого у них не отнять. Но какого дьявола она водит за нос Пеле? Ведь и трех месяцев не прошло, как они поженились. Экий он простофиля!
Я решил, что ошибку пора исправить: мне не нравился оборот, который принял разговор.
– Пеле? Да что вы прицепились к этим мадам и месье Пеле! Только о них и говорите. Сами бы тогда женились на мадемуазель Зораиде!
– Так, значит, та молодая женщина не мадемуазель Зораида?
– И не мадам Зораида.
– Зачем же вы мне солгали?
– Я не лгал, это вы поторопились. Это моя ученица, швейцарка.
– И вы, конечно, женитесь на ней? Только говорите правду!
– Женюсь? Да, если судьба подарит нам еще десять недель жизни. Вот она, моя лесная земляника, сладость которой я предпочту вашему оранжерейному винограду.
– Стойте! Хватит рисоваться, терпеть этого не могу. Кто она такая? Из какой касты?
Я улыбнулся. Хансден бессознательно подчеркнул слово «каста» и, в сущности, при своем республиканстве и ненависти к лордам гордился своим старинным энширским родом, происхождением, положением семьи, респектабельным на протяжении жизни многих поколений, – гордился, как любой лорд-пэр – нормандскими корнями и титулом, восходящим ко временам завоевания Англии. Взять в жены представительницу низшей касты Хансден был способен не более, чем Стэнли – породниться с Кобденом. Обрадовавшись, что смогу удивить его и стать свидетелем триумфа моей практики над его теорией, я наклонился над столом и с расстановкой, едва сдерживая ликование, произнес:
– Она занимается починкой кружев.
Хансден уставился на меня. Он не сказал, что удивлен, тем не менее удивился; насчет подбора пар у него имелось свое мнение. Я понял: он подозревает, что я намерен сделать слишком поспешный шаг, однако, воздержавшись от увещеваний и прочих разглагольствований, он сказал:
– Что ж, вам решать. Из кружевницы может получиться жена не хуже, чем из леди; вы наверняка убедились, что отсутствие образования, состояния и положения в обществе восполняется ее природными достоинствами, благодаря которым вам будет обеспечено счастье. У нее много родственников?
– В Брюсселе – никого.
– Тем лучше. В таких случаях все беды от родни. Не могу не думать о том, что теперь вам до конца жизни будут докучать родственными связями низшие классы.
Посидев в молчании еще немного, Хансден поднялся и пожелал мне доброго вечера; вежливость и обходительность, с которыми он подал руку (ничего подобного он прежде не делал), давали понять: он решил, будто я совершил страшную глупость, и, поскольку теперь я погиб безвозвратно, сарказм и цинизм неуместны – как и все прочее, кроме снисходительности и милосердия.
– Спокойной ночи, Уильям, – почти ласково пожелал он, и на его лице отразилось благожелательное сочувствие. – Спокойной ночи, юноша. Желаю процветания вам и вашей будущей жене. Надеюсь, она сумеет угодить вашей разборчивой натуре.
Я чуть не расхохотался, увидев на его лице одновременно великодушие и жалость. Сумев сохранить почти мрачный вид, я заметил:
– Я думал, вы захотите познакомиться с мадемуазель Анри…
– А-а, так вот как ее фамилия! Да, если это удобно, я хотел бы повидаться с ней, но… – Он замялся.
– Что?
– Боюсь показаться бесцеремонным…
– Идемте, – прервал я, и мы вышли.
Несомненно, Хансден счел меня неблагоразумным, опрометчивым человеком, готовым продемонстрировать свою зазнобу, бедную маленькую гризетку, в ее убогом обиталище на чердаке, однако приготовился вести себя, как подобало джентльмену, – такова и была его сущность, скрывающаяся под грубой скорлупой, в которую, как в своего рода воображаемый макинтош, он предпочитал облачаться. Хансден учтиво и даже дружески беседовал со мной на протяжении всего пути; еще никогда за время знакомства он не был со мной столь любезен. Мы вошли в дом, поднялись по лестнице, Хансден свернул к еще одной узкой лестнице, ведущей на чердак, видно, убежденный, что нам туда.
– Сюда, мистер Хансден, – негромко указал я и постучал в дверь Френсис.
Хансден обернулся и, как учтивый человек, смешался, обнаружив свою ошибку; он задержал взгляд на зеленом коврике, но ничего не сказал.
Мы вошли, и Френсис поднялась навстречу нам со своего места у стола; траурное платье придавало ей затворнический, почти монастырский, но вместе с тем весьма благородный вид; его строгая простота ничего не добавляла ее красоте, но очень многое – достоинству; белого воротничка и манжет хватало, чтобы оживить торжественный черный цвет мериносовой шерсти даже в отсутствие каких бы то ни было украшений. Френсис сдержанно и грациозно присела, производя, как всегда при первой встрече, впечатление женщины, достойной скорее уважения, чем любви; я представил ей мистера Хансдена, она по-французски выразила удовольствие. Ее рафинированный выговор, негромкий, но мелодичный и звучный голос мгновенно произвели эффект: Хансден ответил ей по-французски; я впервые услышал, как он говорит на этом языке, и признал, что он прекрасно знает его. Я отошел к оконной нише, мистер Хансден по приглашению хозяйки устроился на стуле у очага; со своего места я мог наблюдать за обоими и охватить взглядом всю комнату. Светлая, блистающая чистотой, она напоминала полированную шкатулку, а цветы в центре стола и живая роза в каждой фарфоровой вазочке на каминной полке придавали ей праздничный вид.
Френсис держалась серьезно, Хансден был слегка подавлен, но учтивость демонстрировали оба; легко струилась французская речь, обычные темы обсуждались обстоятельно и церемонно; мне подумалось, что я впервые вижу два таких образца благопристойности, ибо Хансден, скованный необходимостью говорить на чужом языке, вынужден был тщательно строить фразы и подбирать слова с осторожностью, не допускающей никаких чудачеств. Наконец в разговоре была упомянута Англия, и Френсис принялась задавать вопросы один за другим. Заметно воодушевившись, она начала меняться на глазах, как мрачное ночное небо меняется с приближением рассвета: сначала как будто разгладился лоб, потом заблестели глаза, лицо расслабилось, стало гораздо подвижнее, кожа тепло порозовела; теперь Френсис казалась мне хорошенькой, а раньше выглядела как леди.
Ей было что сказать англичанину, недавно покинувшему родной остров, и она расспрашивала его с волнением и любопытством, которые вскоре растопили сдержанность Хансдена так, как костер – оказавшуюся поблизости закоченевшую гадюку. Я воспользовался этим далеко не лестным сравнением потому, что Хансден живо напомнил мне выходящую из спячки змею: он выпрямился во весь рост, поднял прежде склоненную голову, откинул волосы с широкого саксонского лба, выказывая блеск почти свирепой иронии, которую оживление его собеседницы и ее пыл пробудили в его душе и в глазах; Хансден, как и Френсис, стал собой, и теперь он мог обращаться к ней лишь на родном языке.
– Вы понимаете по-английски? – предварительно осведомился он.
– Немного.
– В таком случае сейчас вы наслушаетесь этого языка. Прежде всего здравого смысла в вас, как я вижу, не больше, чем в некоторых моих знакомых, – он ткнул в мою сторону большим пальцем, – иначе вы не помешались бы на грязной маленькой стране, называемой Англией, – я ведь вижу, что вы на ней помешаны, англофобию вызывают выражение вашего лица, ваши слова. Разве может человек, обладающий хотя бы толикой рассудка, испытывать прилив воодушевления от одного названия, тем более такого, как «Англия»? Еще пять минут назад вы казались мне аббатисой, я относился к вам с соответствующим почтением, а теперь вижу в вас нечто вроде швейцарской сивиллы, одержимой принципами крайних тори и ортодоксальной англиканской церкви!
– Англия – ваша родина? – спросила Френсис.
– Да.
– И вы ее не любите?
– Если бы любил, был бы достоин жалости. Крошечная, развратная, продажная, проклятая Господом и королем, раздувшаяся от спеси, как говорят в Эншире, насквозь порочная, изъеденная предрассудками!
– То же самое можно сказать почти о любой другой стране; пороки и предрассудки вездесущи и, по-моему, в Англии встречаются даже реже, чем в других странах.
– Приезжайте в Англию и убедитесь сами. Отправляйтесь в Бирмингем и Манчестер, побывайте в лондонском Сент-Джайлсе – увидите своими глазами, что и как. Изучите отпечатки ног нашей высокородной знати, посмотрите, как они ступают по крови и давят сердца. Загляните в какой-нибудь английский коттедж, посмотрите, как бессильно корчится голод на закопченных камнях очагов, как болезнь лежит на постели без простыней, как позор и порок предаются безудержному распутству с невежеством, предпочитая, впрочем, роскошь и великолепные дворцы лачугам, крытым соломой…
– Я имела в виду не пороки и нужду, которые есть в Англии, а ее хорошие стороны, присущие народу и возвышающие его.
– Ничего хорошего там нет, по крайней мере такого, о чем вы можете иметь представление, ибо вы не в состоянии оценить усилия промышленности, достижения предпринимательства, открытия науки; ограниченность образования и неопределенность положения не позволяют вам разобраться в этих вопросах, а что касается исторических и поэтических ассоциаций, то я не стану оскорблять вас предположением, будто бы вы ссылались на подобный бред.
– Но отчасти так и было.
Хансден разразился безжалостным издевательским смехом.
– Да, именно, мистер Хансден. Значит, вы из тех, кому подобные ассоциации не доставляют удовольствия?
– Какие, мадемуазель? Я не видел ни одной. Каковы их длина, ширина, вес, стоимость – вот именно, стоимость? Что за них дадут на рынке?
– Для тех, кто любит вас, ваш портрет ввиду его ассоциаций будет бесценным.
Непроницаемый Хансден выслушал это замечание и почему-то воспринял его довольно болезненно: он покраснел, что порой случалось с ним, когда его неожиданно задевали за живое. На миг его глаза тревожно потемнели, и я уже думал, что он заполнит напряженную паузу, возникшую после удачной реплики противника, выразив пожелание, чтобы кто-нибудь полюбил его так, как он хотел бы быть любимым, – хоть кто-нибудь, кому он смог бы без колебаний ответить любовью.
Дама воспользовалась временным преимуществом.
– Мистер Хансден, если в вашем мире не существует ассоциаций, ваша ненависть к Англии меня не удивляет. Я не знаю, каков рай и ангелы в нем, но полагаю, что это самое чудесное место, какое я только могу себе представить, а ангелы – самые возвышенные существа, и если бы один из них, если бы сам «пылкий Абдиил», – она вспомнила Мильтона, – вдруг лишился дара ассоциаций, думаю, он вскоре устремился бы к «вековечным вратам», покинул небеса и бросился на поиски утраченного в преисподнюю. Да, в ту самую преисподнюю, к которой он «с презрением оборотил хребет».
Тон, которым Френсис произнесла все это, был столь же примечателен, как и ее речь, а когда она сделала неожиданный акцент на слове «преисподняя», Хансден удостоил ее восхищенным взглядом. Ему нравились проявления силы и в мужчинах, и в женщинах, нравилось все, что способно выйти за рамки условностей. Никогда прежде он не слышал слова «преисподняя» из уст леди, и непреклонность, с которой оно прозвучало, пришлась ему по душе; он был бы рад услышать его от Френсис еще раз, но повторяться она не собиралась. Ей никогда не доставляла удовольствие бравада внутренней силой, которая слышалась в ее голосе или проскальзывала в облике, лишь когда исключительные – и, как правило, болезненные – обстоятельства вынуждали эту силу, бурлящую в глубине, подниматься на поверхность. В разговорах со мной раз или два Френсис высказывала довольно смелые мысли порывистым, нервным языком, но когда порыв утихал, вызвать его вновь не удавалось: он возникал сам собой и так же исчезал. Восхищение Хансдена Френсис вскоре прервала улыбкой и вернулась к теме спора, спросив:
– Если Англия ничтожна, почему же ее уважают в других странах континента?
– Я думал, что такого вопроса не возникло бы даже у ребенка, – парировал Хансден, который никогда не делился мыслями, не упрекнув прежде собеседника в глупости. – Будь вы моей ученицей – если не ошибаюсь, вы некогда имели несчастье учиться у одной довольно жалкой, присутствующей здесь особы, – за такое признание в невежестве я отправил бы вас в угол. Неужели вы не видите, мадемуазель, что французская любезность, немецкая благосклонность и швейцарская угодливость куплены за наше золото? – И он расплылся в дьявольской усмешке.
– Швейцарская? – переспросила Френсис, которую задело слово «угодливость». – Вы считаете моих соотечественников угодливыми? – Она вскочила, и у меня вырвался невольный смешок – столько гнева было в ее взгляде и вызова в позе. – Вы оскорбляете в моем присутствии Швейцарию, мистер Хансден? Думаете, для меня эта страна ничего не значит? Считаете, что я готова замечать лишь пороки и упадок, какие можно встретить в альпийских деревушках, и не вспоминать о величии моих соотечественников, о нашей кровью добытой свободе, о естественной красоте наших гор? Ошибаетесь, ошибаетесь!
– О величии? Называйте его как хотите, а ваши соотечественники – парни не промах: вы толкуете об отвлеченных идеях, а они превратили в товар и продали свое величие и завоеванную кровью свободу, сделавшись слугами иностранных монархов.
– Вы бывали в Швейцарии?
– Да, дважды.
– Вы ничего о ней не знаете.
– Я знаю о ней.
– И твердите, как попугай, что швейцарцы – наемники. Так здешние бельгийцы твердят, что англичане – трусы, а французы – что бельгийцы предатели. В этих затверженных фразах нет ни капли истины.
– Есть.
– А я говорю вам, мистер Хансден, что ваша мужская непрактичность превосходит мою женскую, так как вы не признаете то, что существует на самом деле; вы стремитесь упразднить личный патриотизм и национальное величие так, как атеист упраздняет Бога и собственную душу, отрицая их существование.
– Ну, это вы хватили! Вас понесло в дебри, а я думал, мы обсуждаем торгашеские наклонности швейцарцев.
– Мы обсуждали их, и даже если до утра вы успеете доказать мне, что швейцарцы – торгаши и наемники, а это вам не под силу, я все равно не разлюблю Швейцарию.
– Значит, вы безумны, безумны, как мартовский заяц, если питаете страсть к кучам земли, дерева, снега и льда, которых хватит, чтобы нагрузить миллионы судов.
– Но не настолько безумна, как вы, – человек, который ничего не любит.
– Мое безумие в своем роде последовательное – в отличие от вашего.
– Ваша последовательность заключается в том, чтобы выжать соки из всего сущего, а отбросы превратить в навоз, тем самым получив от него то, что вы называете пользой.
– Вы совсем не умеете аргументировать, – заявил Хансден, – вы нелогичны.
– Лучше быть нелогичным, чем бесчувственным, – парировала Френсис, продолжая сновать от стола к буфету; если не помыслы, то по крайней мере поступки ее были гостеприимны, так как она накрывала стол скатертью, расставляла тарелки, раскладывала вилки и ножи.
– Это про меня, мадемуазель? Считаете меня бесчувственным?
– Считаю, что вы препятствуете собственным чувствам и чувствам других, сначала заявляете, что они иррациональны, а потом требуете подавления чувств потому, что они якобы не согласуются с логикой.
– И правильно делаю.
Френсис скрылась в чулане, но вскоре вернулась.
– Правильно? Как бы не так! Вы ошибаетесь, считая себя правым. Будьте добры, пропустите меня к огню, мистер Хансден: мне надо кое-что подогреть.
Последовала пауза: Френсис ставила кастрюлю на огонь, потом помешивала ее содержимое.
– «Правильно»! Можно подумать, правильно топтать отрадные чувства, которые Бог даровал человеку! Особенно такое, как патриотизм, способный рассеять человеческую эгоистичность.
Она разворошила угли и переставила кастрюлю поближе к ним.
– Вы родились в Швейцарии?
– Разумеется, ведь я называю ее родиной.
– Откуда же у вас английские черты лица и фигура?
– Я наполовину англичанка, в моих жилах есть английская кровь; следовательно, я имею право на двойную силу патриотизма, ведь мне небезразличны сразу две достойных, свободных и удачливых страны.
– Ваша мать родом из Англии?
– Да, да; а ваша, полагаю, с Луны или из Утопии, поскольку ни одна страна Европы не возбуждает в вас живого интереса?
– Напротив, я патриот-космополит, если вы понимаете, о чем я: моя родина – весь мир.
– Симпатии, которые простираются так широко, наверняка неглубоки, а теперь будьте любезны пройти к столу. Месье, – обратилась она ко мне (в это время я делал вид, что поглощен чтением при лунном свете), – ужин готов.
Последние слова она произнесла совсем не тем тоном, каким до сих пор перебрасывалась репликами с мистером Хансденом, – со мной она говорила серьезно, негромко и не так отрывисто.
– Френсис, так вы готовили на всех? Но мы не собирались оставаться к ужину.
– Но ведь остались, месье, а ужин уже готов, так что ваша задача – съесть его.
Ужин, конечно, был иностранным; он состоял из двух небольших, но вкусных мясных блюд, умело приготовленных и поданных не без изящества; салат и французский сыр дополняли его. Занятые едой, враждующие стороны были вынуждены объявить краткое перемирие, которое завершилось, едва с ужином было покончено. Предметом очередного спора явился дух религиозной нетерпимости, который, по утверждению мистера Хансдена, весьма силен в Швейцарии, несмотря на показную любовь ее народа к свободе. Тут Френсис пришлось гораздо тяжелее, и не только потому, что она была несведуща в искусстве спора, но и по той причине, что ее мнение по этому вопросу полностью совпадало с мнением мистера Хансдена, и она противоречила ему из упрямства. Наконец она сдалась, признавшись, что согласна с ним, но обратила его внимание на то, что побежденной себя не признает.
– Французы после Ватерлоо тоже не признавали, – напомнил Хансден.
– Для такого сравнения нет причин, – возразила Френсис, – я сражалась понарошку.
– Понарошку, взаправду – как вам угодно.
– Нет, хотя красноречия и логики мне недостает, в тех случаях, когда мое мнение на самом деле отличалось бы от вашего, я придерживалась бы своего, даже если бы не нашла ни единого слова в его защиту; вам противостояла бы безмолвная решимость. Вы вот заговорили о Ватерлоо; по убеждению Наполеона, ваш Веллингтон должен был проиграть это сражение, но вопреки всем военным законам Веллингтон продолжал упорствовать и завоевал победу, пренебрегая принятой военной тактикой. И я поступила бы, как он.
– Готов это признать: в вас, вероятно, сидит упрямство того же сорта.
– Я сожалела бы, не будь его у меня; Веллингтон и Телль – братья, и я презирала бы любого гражданина Швейцарии, как мужчину, так и женщину, в которых нет ни толики стойкости нашего героического Вильгельма.
– Если Телль был похож на Веллингтона, значит, он был осел.
– «Осел» значит «baudet»? – уточнила Френсис, повернувшись ко мне.
– Нет-нет, – отозвался я, – это значит «esprit-fort», а теперь, – продолжал я, заметив, что между этими двумя вновь назревает спор, – нам пора.
Хансден поднялся.
– До свидания, – сказал он Френсис, – завтра я отправляюсь в прославленную Англию и раньше, чем через год, в Брюсселе не появлюсь; но по приезде в любом случае разыщу вас и, будьте уверены, найду способ разозлить вас, как дракона. Если сегодня вечером вы еще держались, то при следующей встрече наверняка бросите мне вызов. За это время вам, бедняжке, суждено стать миссис Уильям Кримсуорт! Но вы не лишены искры – лелейте ее и не забудьте поделиться с учителем.
– А вы женаты, мистер Хансден? – вдруг спросила Френсис.
– Нет. Я думал, вы угадали по моему виду, что я приверженец целибата.
– Когда все-таки надумаете жениться, не берите в жены швейцарку: услышав, как вы браните Гельвецию, проклинаете ее кантоны, а главное, единым духом произносите и слово «осел», и имя Телля (потому что «осел» – это все-таки baudet, хотя месье счел нужным перевести это слово как esprit-fort), ваша дева гор может когда-нибудь ночью задушить своего Breton-bretonnant, как шекспировский Отелло – Дездемону.
– Буду иметь в виду, – откликнулся Хансден, – и вам советую, юноша. – Он кивнул мне. – Надеюсь услышать продолжение пародии на мавра и его кроткую супругу, поменявшихся ролями согласно только что набросанному плану, так что на моем месте окажетесь вы, Кримсуорт. Прощайте, мадемуазель! – Он склонился над ее рукой, в точности как Чарлз Грандисон перед Харриэт Байрон, затем добавил: – Погибнуть от этих пальчиков по-своему заманчиво.
– Mon Dieu! – пробормотала Френсис, широко раскрывая и без того большие глаза и поднимая дуги бровей. – C’est qu’il fait des compliments! Je ne m’y suis pas attendu. – Она улыбнулась, притворяясь рассерженной, грациозно присела, и они расстались.
Как только мы очутились на улице, Хансден схватил меня за воротник.
– Это и есть ваша кружевница? – выпалил он. – Вы считаете, что поступаете благородно и великодушно, предложив ей руку и сердце? Вы, наследник Сикомов, пренебрегли классовыми различиями, выбрав ouvrière! А я-то сочувствовал ему, думал, что страсти сбили его с пути и что он готов себе во вред заключить мезальянс!
– Оставьте мой воротник в покое, Хансден.
Но он лишь затряс меня сильнее, и я обхватил его за пояс. Уже стемнело, улицы были безлюдны и не освещены. Наша борьба продолжалась с переменным успехом, вскоре мы покатились по тротуару, с трудом поднялись и договорились впредь вести себя сдержаннее.
– Да, это и есть моя кружевница, – добавил я. – И даст Бог, будет моей до конца наших дней.
– Бог даст? Откуда вам знать? С чего это вдруг вы так ладите с ней? И она относится к вам со всем уважением, называет «месье», меняет тон, обращаясь к вам, словно к высшему существу! Такой почтительности не дождался бы от нее даже я, если бы ей выпало счастье стать моей избранницей, а не вашей.
– Хансден, вы фат. О моем счастье вы судите, как по обложке книги, не зная, что скрывается под ней; вы понятия не имеете, сколько в этом повествовании приятного разнообразия и захватывающей увлекательности.
Хансден, понизив голос, так как мы уже свернули на оживленную улицу, велел мне умолкнуть и пригрозил совершить что-нибудь ужасное, если я вновь распалю его гнев похвальбой. Я думал, что надорву бока от смеха.
Вскоре мы приблизились к отелю, где остановился Хансден. Прежде чем войти, он заявил:
– Не заноситесь: ваша кружевница слишком хороша для вас, но не для меня; ни физически, ни нравственно она не дотягивает до моего идеала женщины. Нет, я не мечтаю о бледнолицей, раздражительной маленькой швейцарке (кстати, от нервозной шустрой парижанки в ней гораздо больше, чем от пышущей здоровьем юнгфрау). Ваша мадемуазель Анри – чахлая, невзрачная особа по сравнению с хозяйкой моих грез. Вам, может, и достаточно смазливой мордашки, но когда решу жениться я, то предпочту более определенные и гармоничные черты, не говоря уже о благородной и более развитой фигуре, чем та, которой может похвалиться эта упрямая худышка.
– В таком случае подкупите серафима – пусть принесет вам с небес горящий уголь, – посоветовал я, – дабы воспламенить жизнь в рослой, не костлявой, а самой полнотелой и полнокровной женщине из тех, которых писал Рубенс. А мне оставьте мою альпийскую пери, и я вам не позавидую.
Мы отвернулись друг от друга одновременно. Ни один из нас не пожелал другому доброго здравия, между тем уже на следующий день нас должно было разделить море.