Книга: Учитель
Назад: Глава 22
Дальше: Глава 24

Глава 23

В два часа я вернулся к себе. На столе уже дымился обед, доставленный из соседней гостиницы, и я сел, думая перекусить, но не испытал бы большего разочарования, даже будь тарелка полна черепков и битого стекла, а не отварной говядины с фасолью: у меня пропал аппетит. Раздосадованный тем, что не хочу ни кусочка, я убрал обед в буфет и задался вопросом, чем бы мне убить время, так как являться на улицу Нотр-Дам-о-Неж раньше шести не было смысла – ее обитательницу (для меня – единственную) дела удерживали вне дома.
Сначала я прогулялся по Брюсселю, затем до шести вышагивал по собственной комнате, за все это время ни разу не присев. Наконец пробило шесть; я как раз умыл разгоряченное лицо, сполоснул руки и стоял у зеркала; мои щеки пламенели, глаза сверкали, но в целом лицо выглядело спокойным и невозмутимым.
Торопливо спустившись по лестнице и выйдя на улицу, я с радостью увидел, что с наступлением сумерек небо затянули тучи, как благодатный для меня навес, и прохлада поздней осени, принесенная порывистым ветром с северо-запада, овеяла и освежила меня. Тем не менее я заметил, что остальным холодно: женщины кутались в шали, мужчины шли в наглухо застегнутых сюртуках.
В какие моменты мы счастливы? Был ли я счастливым в тот день? Нет, страх сковал меня, постепенно нарастая, и это продолжалось с той самой минуты, как я услышал радостные вести. Как там Френсис? Мы не виделись десять недель, и уже шесть недель я не получал от нее и о ней никаких вестей. На ее письмо я ответил краткой запиской, дружеской, но сдержанной, в которой ни словом не упомянул о продолжении переписки или визитов. В тот час моя лодка замерла на самом гребне волны рока, и я не знал, куда затем понесет ее поток и на какую отмель выбросит; в то время я не мог даже тонкой нитью связать судьбу Френсис с собственной: если моя участь – разбиться о скалы или наткнуться на мель, не следует манить за собой навстречу беде другое судно; однако шесть недель – немалый срок, по-прежнему ли все складывается удачно у Френсис? Ведь соглашались же мудрецы с тем, что на земле нет места счастью. И как меня угораздило задуматься об этом, когда от полной чаши довольства, от глотка живительных вод, какие текут разве что в раю, меня отделяло каких-нибудь пол-улицы?
Я был уже у заветной двери, вошел в тихий дом, поднялся по лестнице на пустую и тихую площадку, все двери на которой были закрыты, и остановился, глядя на ровно лежащий на своем месте у порога опрятный зеленый коврик.
«Знак надежды! – обрадовался я и шагнул к нему. – Но прежде надо успокоиться, не врываться к ней так, не делать сцен. – С усилием сдерживая себя, я остановился на коврике. – Но как же тихо внутри! Дома ли она? Есть ли кто-нибудь там?» – гадал я.
Ответом мне стал легкий стук, словно уголь провалился сквозь решетку, потом шорох – угли разворошили, и этот живой шорох продолжили шаги, которые то приближались, то удалялись, как будто по комнате ходили туда-сюда. Как завороженный, я слушал эти звуки и совсем прирос к месту, когда моего напряженного слуха вдруг коснулся голос – настолько приглушенный и предназначенный только для его обладателя, что я и не различил бы его, не будь вокруг так тихо; таким мог быть голос уединения в пустыне или в комнате заброшенного дома:

 

В пещеру ту, сынок, из нас
Никто не заходил,
Пока не грянул страшный час,
И Бог про нас забыл.
Из Бьюли, кровью обагрен,
Чужак, не чуя ног,
Бежал; и озирался он,
Чуть дунет ветерок.
В Чевьоте видит он: пылит
Погоня за холмом,
А над хребтом Уайтло вдали
Грохочет смертный гром…

 

Эта старая шотландская баллада была прочитана не до конца, голос умолк, последовала пауза; затем зазвучали другие стихи, по-французски, которые в переводе выглядели бы так:
Мне увлеченность удалось
Стараньем пробудить,
Из них стремленье родилось
Его благодарить.

Мне было слушаться легко,
И труд не в тягость был,
Хватало взгляда одного,
Чтобы придать мне сил.

От ученической толпы
Меня он отделял,
Но лишь придирчив был ко мне,
Но только строже стал.

Огрехи он прощал другим,
Мне спуску не давал —
Заметив мизерный изъян,
Заданье отвергал.

Сбивались прочие с пути —
Не видел ничего.
Но каждый мой неверный шаг
Разгневать мог его…

 

В соседней комнате раздался шум. Чтобы меня не застали подслушивающим, я торопливо постучал и так же быстро вошел. Френсис я увидел прямо перед собой, она медленно вышагивала и остановилась, лишь когда заметила меня, прочими присутствующими в комнате были сумерки и безмятежное алое пламя в камине; этим собеседникам, Свету и Тьме, Френсис и читала стихи. В строфах первого слышался голос сэра Вальтера Скотта, для нее чужой и далекий, как эхо в горах; во втором – голос ее собственного сердца. Ее лицо было мрачным, выражение на нем – сосредоточенным; она обернулась ко мне без улыбки, ее взгляд рассеянно блуждал, словно возвращаясь из мира грез; аккуратным было ее простое одеяние, гладко причесанными – темные волосы, чистой – тихая комната, но какое отношение ее вдумчивость, серьезность и самостоятельность, ее склонность к размышлениям и возможные приливы вдохновения имели к любви? «Никакого, – отвечал ее грустный, но спокойный облик и словно добавлял: – Я должна обрести стойкость и хранить верность поэзии; первая будет моей опорой, вторая – утешением в жизни. Человеческие чувства расцветают не для меня, страсти меня не прельщают». Встречаются женщины, убежденные в этом. Если бы Френсис в самом деле была такой одинокой, какой считала себя, ей жилось бы так же, как тысячам других представительниц того же пола. Взгляните на породу сухих и чопорных старых дев, которых все презирают; с молодых лет они приучают себя к смирению и стойкости. На столь скудной диете многие из них черствеют и ожесточаются; постоянная необходимость владеть собой отражается на образе их мышления, эта цель всецело завладевает ими, вытесняет более приятные свойства их натуры, и они умирают, превратившись в образцы аскетизма – костлявые, обтянутые пергаментной кожей. Анатомы возразят, что сердце есть и в груди самой ссохшейся старой девы, как и у самой любимой жены и гордой матери. Правда ли это? Точно не знаю, но сомневаюсь.
Я вошел в комнату, поздоровался с Френсис и сел, выбрав стул, с которого, вероятно, только что встала она сама, – возле столика с бумагами, заменявшего ей письменный. Даже если поначалу Френсис не узнала меня, то это случилось теперь, и она ответила на мое приветствие мягко и негромко. Никакого стремления заговорить я не выказывал, и она уловила намек и ничему не удивлялась. Мы встретились так, как всегда, словно наставник и подопечная, и более никто. Я начал перебирать бумаги, и наблюдательная и услужливая Френсис вынесла из соседней комнаты свечу, зажгла ее и поставила передо мной, потом задернула занавеску на окне, подсыпала угля в очаг, где и без того ярко пылало пламя, перенесла второй стул поближе к столу и села справа от меня, чуть в стороне. Сверху на бумагах лежал листок с переводом на английский какого-то мрачного французского автора, а под ним обнаружилось стихотворение, которое я взял в руки. Френсис привстала и попыталась забрать у меня трофей, уверяя, что это пустяк, просто переписанные стихи. Я не отдал их, зная, что долго ее сопротивление не продлится, но на этот раз она настойчиво удерживала листок. Я принялся разгибать ее сжатые пальцы, которые ослабели от моего прикосновения, рука отдернулась; моя рука охотно остановила бы ее, но я подавил в себе это стремление. На исписанном листе я увидел строки, которые выслушал, стоя за дверью; далее описывался не опыт автора, а скорее возможное развитие событий. Таким образом ему удалось избежать проявлений самовлюбленности, дать волю воображению и выполнить заветное желание. Я перевел продолжение близко к тексту, как и первые строфы; оно было таким:

 

«Когда же меня сразила болезнь, он досадовал лишь на то, что ослабевшая ученица не в силах повиноваться его воле. Однажды его позвали к ложу, где я в муках боролась за свою жизнь, и я услышала, как он, склонив голову, прошептал: «Господи, только бы она выжила!» Я ощутила нежное пожатие руки и пожалела, что не могу ответить ему хоть чем-нибудь. Но, лежа беспомощная, я чувствовала, как Надежда и Любовь во мне уже взялись за исцеление. Он покинул комнату, а я душой устремилась ему вслед, желая выразить безмолвную благодарность.
Наконец, выздоровев, я заняла в классе свое давно пустовавшее место и заметила, как на лице учителя промелькнула нечастая гостья – улыбка. Закончился урок, звонок возвестил наступление игр и отдыха, и учитель, проходя мимо, остановился, чтобы сказать мне: «Джейн, до завтра я освобождаю тебя от уроков и заданий. Ты еще слишком бледна, пока что тебе не место в школе. Ступай в сад, найди место в тени подальше от шума и суеты. Припекает солнце, воздух свеж, – побудь там, пока я тебя не позову».
Я провела в саду долгий славный день: одна в тишине и покое, среди птиц, пчел и цветов. А когда учитель из окна позвал меня, я не медля вернулась в дом, где, как обычно, царили шум и суета.
Учитель ходил по коридору. Заметив меня, он остановился, поднял взгляд глубоко посаженных глаз, и морщины на его лбу разгладились. «Уже не так бледна, – негромко произнес он. – Ну, Джейн, ступай снова отдыхать». Я улыбнулась, и он ответил мне радостной улыбкой.
Как только силы вернулись ко мне, он, как прежде, стал строгим и уже не прощал мне ни единого промаха. Все самые трудные задания доставались мне, но я не утратила звания первой ученицы. Похвалы учителя по-прежнему были скупыми и редкими, но я научилась понимать почти незаметные оттенки выражений его лица, и эта возможность была лучше всяких наград. Даже когда учитель поддавался гневу, от единственного мягкого слова моя обида проходила так же быстро, как возникала, и когда он делился со мной ценной книгой или дарил ароматный цветок, завистливые взгляды со всех сторон меня не смущали.
Наконец закончились дни нашей учебы, я одержала победу в этой нелегкой битве. На мой усталый лоб была возложена награда – лавровый венок. Принимая ее, я низко склонилась перед наставником, и от прикосновения зеленых листьев к вискам по моему телу пробежал неистовый и сладкий трепет. Жар честолюбия проник во все жилы, и в тот же миг открылась давняя тайная рана. Час триумфа стал для меня часом скорби: в тот же день меня должны были увезти за море навсегда.
За час до отъезда я зашла к моему наставнику и призналась, что предстоящая разлука страшит меня. Ему было нечего ответить, время бежало быстро, миг отплытия приближался. Я всхлипывала, не скрывая горя, мой наставник, побледнев, смотрел на меня.
Меня уже звали, он велел мне идти, потом удержал, порывисто обнял и прошептал: «Зачем нас разлучают, Джейн? Неужели под моей опекой ты была несчастна? Разве я в чем-то допустил оплошность? Разве кто-нибудь другой сможет любить мое сокровище так же истинно и глубоко? Господи, храни мою воспитанницу! Оберегай ее от житейских бурь, окружи ее незримой защитой!.. Ну вот, опять зовут. Ступай, Джейн, покинь свой единственный настоящий приют, а если не вынесешь лжи, отвращения и гнета, спеши опять ко мне!»

 

Я читал, машинально делая карандашом пометки на полях, но думал совсем о другом: о том, что сейчас «Джейн» рядом со мной, уже не дитя, а девятнадцатилетняя девушка, которая могла бы стать моей; о том, к чему я стремился всем сердцем; что надо мной уже не висит дамоклов меч нищеты; что зависть и ревность далеки от места нашей тихой встречи; что манерам учителя вовсе незачем быть ледяными; я уже чувствовал, как стремительно тает этот лед; ни к чему оказались строгие взгляды и хмурые морщины на лбу – теперь можно дать волю внутреннему пламени, чтобы искать, требовать, вызывать ответный пыл. Мне подумалось, что трава никогда не пила Ермонской росы свежее, благодатнее, чем мои чувства, которые упивались блаженством этого часа.
Френсис забеспокоилась и встала, прошла мимо меня, чтобы разворошить угли в очаге, хотя в этом не было никакой необходимости, переставила несколько вещиц на каминной полке; складки ее платья шуршали в ярде от меня, она стояла возле очага, прямая, изящная и тонкая.
Одними порывами мы в силах управлять, другие управляют нами, так как накидываются, точно тигр в прыжке, и мы не успеваем опомниться, как оказываемся у них в подчинении. Но подобные порывы далеко не всегда бывают дурными; чаще всего Рассудок быстро и невозмутимо признает разумность поступка, продиктованного Чутьем, и считает оправданным свое бездействие, пока совершался этот поступок. Я точно знаю, что не рассуждал, не строил планов и не имел намерений, но еще минуту назад я один сидел у стола, а уже в следующую я резким и решительным движением усадил к себе на колени Френсис и упрямо удерживал ее.
– Месье! – воскликнула Френсис и замерла, больше у нее не вырвалось ни слова. Первые несколько мгновений она была невероятно смущена, но изумление вскоре рассеялось, не сменившись ни страхом, ни яростью: в конце концов, почти так же близко от меня ей уже случалось находиться, она привыкла уважать меня и доверять мне; стыдливость могла бы побудить ее к сопротивлению, но чувство собственного достоинства не позволило совершать бесполезные усилия.
– Френсис, как вы ко мне относитесь? – настойчиво спросил я.
Ответа не последовало: в слишком новой и неожиданной ситуации ей было нечего сказать. Поэтому я, несмотря на все нетерпение, несколько минут принуждал себя мириться с ее молчанием, потом повторил вопрос – признаться, далеко не самым спокойным тоном.
Френсис взглянула на меня; несомненно, мое лицо не было маской сдержанности, а глаза – озерами безмятежности.
– Говорите же, – велел я, и очень тихий, быстрый и при этом лукавый голос произнес:
– Monsieur, vous me faites mal; de grâce lâchez un peu ma main droite.
Только тут я заметил, что безжалостно сжимаю ее руку; я выполнил просьбу и в третий раз спросил уже мягче:
– Френсис, как вы ко мне относитесь?
– Очень хорошо, учитель, – послушно ответила она по-французски.
– Настолько, что готовы стать моей женой? Или назвать меня своим мужем?
Я почувствовал, что ее сердце забилось сильнее, увидел, как «пурпурный свет любви» проступает на щеках, висках и шее, хотел заглянуть в глаза, но не смог: их прикрывали веки и ресницы.
– Monsieur, – наконец прозвучал нежный голос. – Monsieur désire savoir si je consens – si – enfin, si je veux me marier avec lui?
– Justement.
– Monsieur sera-t-il aussi bon mari qu’il a été bon matre?
– Постараюсь, Френсис.
После паузы голос зазвучал вновь, чуть изменившись, но эта перемена порадовала меня и сопровождалась «sourire à la fois fin et timide»:
– C’est-à-dire, monsieur sera toujours un peu enêкtè, exigeant, volontaire?
– Неужели я был таким, Френсис?
– Mais oui; vous le savez bien.
– А еще кем был?
– Mais oui; vous avez été mon meilleur ami.
– А кем мне были вы, Френсис?
– Votre dévouеe élêve, qui vous aime de tout son coeur.
– Согласна ли моя ученица пройти со мной по жизни? Теперь говорите по-английски, Френсис.
Ей понадобилось несколько минут на раздумья, а когда неторопливый ответ наконец прозвучал, он был таков:
– С вами я всегда была счастлива, мне нравится слушать вас, видеть вас и быть рядом; я убеждена, что вы замечательный, в высшей степени достойный человек; я знаю, как вы строги к праздным и беспечным, но вместе с тем добры – очень добры к внимательным и усердным, даже если им недостает сообразительности. Учитель, я буду рада находиться с вами всегда. – Она сделала такое движение, словно хотела придвинуться ко мне, но удержалась и с жаром добавила: – Учитель, я согласна пройти с вами всю жизнь!
– Прекрасно, Френсис.
Я прижал ее к груди и сорвал первый поцелуй с ее губ, скрепив заключенный нами союз, потом воцарилось молчание, и оно затянулось надолго. О чем думала Френсис, я не знал и не пытался угадать: я не вглядывался в ее лицо, ничем не тревожил ее сдержанность. Мне хотелось, чтобы и она ощутила ту же умиротворенность, какую чувствовал я; да, я по-прежнему обнимал ее, но это объятие стало ласковым, поскольку мне не требовалось преодолевать сопротивление. Я смотрел на пламя в очаге, мысленно пытался определить, насколько глубока моя удовлетворенность, и обнаруживал, что она бездонна.
– Месье, – наконец произнесла моя немногословная компаньонка, неподвижная в своем счастье, как перепуганный мышонок. Даже теперь она обращалась ко мне, не смея поднять головы.
– Что, Френсис?
Я люблю простые обращения, не в моих привычках перегружать речь амурными эпитетами – кстати, как и докучать кому-либо эгоистичными проявлениями нежности.
– Monsieur est raisonnable, n’est-ce pas?
– Да, особенно когда его просят об этом по-английски. А в чем дело? Не вижу в своем поведении никаких крайностей… Я недостаточно спокоен?
– Ce n’est pas cela… – начала Френсис.
– По-английски! – перебил я.
– Так вот, месье, я только хотела сказать, что была бы не прочь по-прежнему преподавать. Вы ведь, полагаю, до сих пор учитель, месье?
– О да! Это мой хлеб.
– Bon… я хотела сказать – хорошо. Значит, мы занимаемся одним и тем же делом. Мне это нравится, я буду стремиться преуспеть в своем деле так, как стремитесь вы, – ведь это правда, месье?
– Вы желаете не зависеть от меня, – заметил я.
– Да, месье, я не должна вас обременять – ни в чем и ни при каких обстоятельствах.
– Френсис, я ведь еще не рассказал вам о своих видах на будущее. Я ушел от месье Пеле и после месяца поисков нашел новое место с жалованьем три тысячи франков в год, которое наверняка смогу увеличить вдвое, давая частные уроки. Как видите, вам незачем утомлять себя работой: на шесть тысяч франков мы с вами проживем, причем неплохо.
Френсис как будто задумалась. Что-то лестное силе мужчины и созвучное его благородной гордости есть в идее обеспечения тех, кого он любит, в возможности кормить и одевать их, заботиться, как Бог – о полевых лилиях. Поэтому, чтобы убедить Френсис, я продолжал:
– До сих пор ваша жизнь была полна невзгод и трудов, Френсис, вам нужно как следует отдохнуть. Без ваших тысячи двухсот франков мы не обеднеем, а чтобы заработать их, придется пожертвовать комфортом. Откажитесь от работы, вы же наверняка устали, и доставьте мне удовольствие дать вам отдохнуть.
Не знаю, внимательно ли слушала Френсис мою речь, но вместо того, чтобы ответить с обычной почтительностью и готовностью, она вздохнула и произнесла:
– Какой вы богач, месье! – Она неловко поерзала в моих объятиях. – Три тысячи франков! – продолжала она. – А мне платят всего тысячу двести! – И она заторопилась: – Но это временно; неужели вы уговаривали меня отказаться от места, месье? О нет! Я буду крепко держаться за него. – И ее тонкие пальцы старательно сжали мою руку. – Подумать только: выйти за вас, чтобы жить у вас на содержании, месье! Нет, я не смогу: какой унылой будет моя жизнь! Вы начнете уходить на уроки, сидеть в душных, шумных классах с утра до вечера, а я буду томиться дома; без дела, в одиночестве я зачахну от тоски и вскоре надоем вам.
– Френсис, вы же сможете читать и учиться – вам нравится и то и другое.
– Нет, месье, вряд ли. Созерцательная жизнь мне по душе, но я предпочитаю ей жизнь деятельную; я должна действовать, как вы. Я заметила, месье, что люди, которые видят друг друга только в часы отдыха, не ценят это общество и не ладят так успешно, как те, кто вместе трудится или даже страдает.
– Вы говорите сущую правду, – наконец согласился я, – и вы пойдете своим путем, так как он лучший. А в награду за согласие подарите мне поцелуй.
После некоторых колебаний, естественных для тех, кому искусство поцелуев в новинку, Френсис очень робко и осторожно коснулась губами моего лба; этот скромный дар я принял как кредит и поспешил выплатить его с щедрыми процентами.
Не знаю, действительно ли Френсис так разительно изменилась с тех пор, как я впервые увидел ее, но теперь, глядя на нее, я видел ее совсем другой: исчезла печаль в глазах, болезненная бледность щек, подавленное и безрадостное выражение лица, которые запомнились мне, и теперь я видел во всей красе ее улыбку, ямочки, розоватый румянец, оттенивший черты и подчеркнувший краски. Я привык тешить себя лестной мыслью о том, что моя привязанность к этой девушке – свидетельство присущей мне проницательности: отнюдь не красивая, не богатая и даже не образованная, она стала моим сокровищем; стало быть, я наделен редкой способностью разбираться в людях. Но сегодня у меня открылись глаза, я понял, что необычны мои вкусы, а не моя способность распознавать превосходство нравственных качеств над физическими. Для меня физические достоинства Френсис были неоспоримы, в ней не было изъянов, к которым пришлось бы привыкать, ее глаза, зубы, цвет лица, фигура не имели ни одного явного недостатка, который умерил бы восхищение даже самого смелого поклонника душевных качеств и ума (ибо женщины способны любить самых что ни на есть уродливых, но талантливых мужчин). Будь Френсис беззубой, подслеповатой, морщинистой или горбатой, я относился бы к ней по-доброму, но никогда не воспылал бы страстью; ведь я привязался к несчастной маленькой дурнушке Сильвии, но никогда не смог бы полюбить ее. Именно умственные способности Френсис привлекли поначалу мое внимание, и я по-прежнему ценил их превыше всего, но ее внешняя привлекательность была мне приятна. Вид ее чистых карих глаз, свежести нежной кожи, белизны ровных зубов, пропорций стройного тела доставлял мне исключительно чувственное удовольствие, без которого я не смог бы обойтись. Значит, на свой умеренный и разборчивый лад и я был сластолюбцем.
Так вот, читатель, последние две страницы были нектаром, только что собранным с цветов, но, питаясь одними деликатесами, не проживешь, поэтому вкусите и желчи – всего одну каплю, для разнообразия.
К себе я вернулся поздно и, позабыв о таких приземленных потребностях, как еда и питье, лег спать голодным. Весь день я провел в делах и в возбуждении, во рту у меня ни крошки не было с восьми утра, вдобавок вот уже две недели я не знал ни телесного, ни душевного покоя; последние несколько часов прошли для меня в сладком угаре, избавиться от которого никак не удавалось: было уже далеко за полночь, когда тревожное исступление наконец сменилось необходимым мне покоем. Я наконец задремал, но ненадолго, было еще совсем темно, когда я проснулся – словно у Иова, когда дух прошел над ним, у меня «дыбом стали волосы…». Я мог бы продолжить сравнение: несмотря на то что я ничего не видел, «ко мне тайно принеслось слово, и ухо мое приняло нечто от него… тихое веяние, – и я слышу голос», сказавший: «В середине жизни нас постигает смерть».
Эти звуки и ощущение леденящей тоски, сопровождающее их, многие сочли бы сверхъестественными, но сразу я распознал в них ответную реакцию. Человек постоянно несет на себе бремя смертности, моя смертная природа в эту минуту слабела и сетовала, мои натянутые нервы издали фальшивый звук, так как душа, рвущаяся к цели, переутомила сравнительно немощное тело. «Напали на меня ужас и мрак великий», я ощутил, как в мою спальню вторглось то, что я уже когда-то знал, но думал, что расстался с ним навсегда. Я на время стал добычей ипохондрии.
Я водил с ней знакомство – однажды в моей юности она даже загостилась у меня; целый год я предоставлял ей постель и стол и держал это в тайне; она спала и ела со мной, выходила со мной пройтись, показывала мне укромные уголки в лесу и лощины среди холмов, где мы могли посидеть вдвоем, где она набрасывала на меня покров уныния, заслоняющий небо и солнце, траву и зеленые деревья, привлекала меня к мертвенно-холодной груди и удерживала в костлявых объятиях. Сколько сказок она рассказала мне в эти часы! Сколько песен спела мне на ухо! Как расписывала свои владения, могилы, вновь и вновь обещая вскоре забрать меня туда, как подводила к самому берегу черной мрачной реки и показывала на другом берегу могильные холмы, надгробия и памятники, источающие свет тусклее лунного. «Город мертвых! – шептала она, указывая на бледные надгробия, и добавляла: – Там найдется дом и для тебя».
Я рос одиноким сиротой, без живительного общения с братьями или сестрами, так что неудивительно, что еще в юности эта колдунья нашла меня во время моих смутных мысленных блужданий, в лабиринте чувств, для которых не находилось предмета, возвышенных стремлений и удручающих перспектив, острых желаний и слабых надежд, издалека посветила мне призрачным фонарем и поманила в свой склеп ужасов. Неудивительно, что в ту пору ее чары имели власть, но теперь, когда мой путь стал шире, перспективы – отчетливее, когда я наконец нашел предмет своих чувств, когда желания сложили отяжелевшие от долгого полета крылья, принесли меня к самому осуществлению цели и угнездились в тепле, наслаждаясь прикосновением ласковой руки, – теперь-то зачем ко мне вернулась ипохондрия?
Я отверг ее, как отверг бы любой опостылевшую, безобразную наложницу, явившуюся, чтобы отвратить сердце супруга от молодой невесты, но тщетно: она продолжала являться ко мне и в ту ночь, и на следующий день, и еще восемь дней подряд. Только по прошествии этого времени я начал постепенно приходить в себя; вернулся аппетит, и через две недели я почувствовал себя здоровым. Как всегда, я справлялся с недугом в одиночку и никому не рассказывал о нем; к моей радости, «дух злой отступал», я избавился от страшной тирании своего демона и вновь смог навестить Френсис и побыть с ней рядом.
Назад: Глава 22
Дальше: Глава 24