* * *
Эрленду нужно было ехать после обедни на деловое свидание в Эльгесетерский монастырь – быть свидетелем при каких-то сделках на недвижимость. Но он отвертелся от пиршества, которое устраивалось потом в трапезной, да и от Арне, сына Яввалда, – тот тоже не мог остаться пображничать с монахами, и ему во что бы то ни стало хотелось, чтобы Эрленд поехал вместе с ним в Ранхейм.
Потом он начал раскаиваться, что расстроил компанию… Ему стало страшно, когда он возвращался один в город: теперь ему придется подумать обо всем том, что он натворил. На одно мгновение ему захотелось сейчас же отправиться в церковь святого Григория – ему было разрешено исповедоваться перед одним из тамошних священников, когда он бывает в Нидаросе. Но если он опять поступит так же уже после исповеди, тогда ведь грех будет гораздо большим. Лучше немножко подождать!..
Теперь Сюннива, должно быть, думает, что он цыпленок, которого она поймала голыми руками. Но, черт подери, он и представить себе не мог, что какая бы то ни было женщина может открыть ему так много нового, – ведь он еще до сих пор не может прийти в себя от того, с чем ему пришлось иметь дело. Он воображал, что достаточно опытен в ars amoris, или как это там называют люди ученые. Будь он молод и зелен, так, конечно, он гордился бы и считал, что это замечательно. Но ему не нравится эта женщина – сумасшедшая баба, она ему противна, ему противны все женщины, кроме его жены… Да и она ему опротивела! Ей-Богу, он до того сжился с ней в браке, что сам стал совсем благочестивым, ибо верил в ее благочестие… Но прекрасную же награду получил он от своей благочестивой супруги и свою верность и любовь… от такой чертовки! Он вспомнил ее язвительные, полные злобы слова, сказанные накануне вечером: так, значит, ей кажется, что он ведет себя, словно происходит от холопов… А та, другая, Сюннива, наверное считает, что он совершенно неопытен и неуклюж, раз он позволил захватить себя врасплох и обнаружил некоторый страх перед ее любовными ухищрениями. Теперь он ей покажет, что он такой же святой мужчина, как она святая женщина… Он пообещал ей прийти сегодня ночью в дом ее мужа Борда… Ну что же, значит и пойдет! Грех уже совершен им, почему же не попользоваться тем удовольствием, которое дается с ним вместе?
Раз уж он нарушил свою верность Кристин… и она вызвала его на это своим злобным и несправедливым поведением…
Он пришел домой и начал слоняться по конюшням да пристройкам, выискивая, с кем бы ему побраниться, обругал поповскую служанку из больницы, потому что та снесла солод в сушилку, хотя прекрасно знала, что его домочадцам на этот раз не понадобится погреб, пока они будут в городе. Ему хотелось, чтобы его мальчики были здесь; все же у него было бы общество… Ему хотелось уехать домой, в Хюсабю, немедленно же. Но ему нужно было дождаться в городе писем с юга – было бы чистейшим безумием получать такие послания у себя дома, в деревне.
– Хозяйка не вышла к ужину, она лежит в постели в чулане, – сказала Сигне, ее служанка, с упреком глядя на хозяина.
Эрленд грубо ответил, что он не спрашивал ее о хозяйке. Когда люди оставили горницу, он пошел в чулан. Там была кромешная тьма. Эрленд наклонился над Кристин, лежавшей в постели.
– Ты плачешь? – спросил он еле слышно, потому что она как-то странно дышала.
Но она ответила, с трудом шевеля языком, что нет, она не плачет.
– Ты устала? Мне тоже хочется сейчас лечь спать, – тихо сказал он.
Голос Кристин дрожал, когда она промолвила:
– Тогда мне больше хотелось бы, Эрленд, чтобы ты шел себе и лег сегодня там, где спал в прошлую ночь.
Эрленд не ответил. Он вышел из чулана, взял из горницы свечу, вернулся и отомкнул свой сундук с одеждой. Он был достаточно хорошо одет для того, чтобы идти куда бы то ни было, потому что на нем все еще было темно-лиловое полукафтанье французского покроя, в котором он ездил утром в Эльгесетер. Но теперь он медленно и обстоятельно сменил одежду: облачился в красную шелковую рубашку и мышиного цвета бархатный кафтан до колен с серебряными колокольчиками на отворотах рукавов, причесал себе волосы и вымыл руки. А тем временем искоса поглядывал на жену – та лежала молча и не шевелилась. Затем он вышел, не пожелав ей спокойной ночи. На следующий день он открыто явился домой лишь поздним утром.
Так это продолжалось с неделю. Когда однажды вечером Эрленд вернулся домой, – он ездил по какому-то делу в Ханграр, – ему сообщили, что Кристин уехала утром в Хюсабю.
К тому времени ему уже стало ясно, что никогда никто из людей не получал меньшего удовольствия от греха, чем он от своей связи с Сюннивой, дочерью Улава. Он чувствовал в глубине души, что эта безумная женщина надоела ему ужасно, – противна ему, даже когда он забавляется с ней и ласкает ее. И к тому же он поступает так легкомысленно – наверное, уже по всему городу и по всей округе болтают о том, что он совершает ночные прогулки в дом Борда, Не стоит Сюннива того, чтобы он пачкал из-за нее свое доброе имя. Иногда он задумывался и над тем, что это может привести за собой последствия, – ведь у нее же есть все-таки муж, хоть и довольно старый и болезненный; жаль Борда, что он женился на такой распущенной и неразумной женщине, – наверное, Эрленд не первый, кто посягнул на честь ее мужа. А Хафтур… Но Эрленд и не вспомнил, когда связался с Сюннивой, что она сестра Хафтура; мысль об этом пришла ему в голову только тогда, когда было уже поздно. Все это было так скверно, что хуже не могло бы и быть, а теперь еще он понял, что Кристин знает об этом.
Не явится же у нее мысли поднять против него дело перед архиепископом… потребовать разрешения на отъезд от него? У нее есть Йорюндгорд, где она может найти себе пристанище, но ей невозможно ехать через горы в такое время года, – совершенно немыслимо, если она захочет взять с собой маленьких детей, а от них Кристин не уедет. Да и морем она ни за что не поедет с Мюнаном и Лаврансом такой ранней весной, утешал себя Эрленд. Нет, не похоже на Кристин, чтобы она стала требовать у архиепископа помощи против мужа… У нее есть на это основание… Но он сам добровольно будет отказываться от супружеского ложа… пока она не поймет, что он искренне раскаивается. Не может быть, чтобы Кристин хотелось, чтобы это дело стало явным. Но он понимал, что много воды утекло с тех пор, когда он действительно знал о своей жене, что она сделает или чего не сделает.
Он лежал ночью в своей собственной постели, мысленно прикидывая и так и сяк. Ему стало ясно, что он вел себя еще неразумнее, чем ему казалось сперва, – позволил себя втянуть в это скверное дело теперь, когда он находится в самой гуще величайших замыслов.
Он проклинал себя самого за то, что перед женой он настолько все еще ходит в дураках, что она смогла толкнуть его на такое дело. Он проклинал и Кристин и Сюнниву. Во имя дьявола, ведь он же не более женолюбив, чем всякий другой мужчина, – даже, пожалуй, имел дело с гораздо меньшим числом женщин, чем большинство других мужчин, о которых ему известно! Но словно сам нечистый подстраивает все это… Он не может приблизиться к женщине, чтобы сейчас же не увязнуть в болоте по самые подмышки!..
Но теперь этому конец! Слава Господу Богу, у него руки заняты другим. Скоро, скоро он, разумеется, получит письмо от фру Ингебьёрг. Да, бабьей бестолочи он не избежал и в этом деле, но это, уж наверное, Божье наказание за его грехи в юности! Эрленд громко рассмеялся во мраке наедине сам с собой. Фру Ингебьёрг должна понять, что дела обстоят так, как было ей ясно изложено. Вопрос идет о том, выдвинут ли норвежцы против короля Магнуса ее сыновей или сыновей ее побочной сестры? А фру Ингебьёрг любит своих детей от Кнута Порее так, как никогда не любила других своих детей…
Скоро, скоро… Он раскроет объятия резкому ветру и соленым морским брызгам. Боже мой, как хорошо будет промокнуть от океанской волны и чувствовать, что ветер вдувает в тебя свежесть до самого мозга костей! Отделаться от всего женского пола на восхитительно долгий срок!
Сюннива… Пусть думает все, что ей угодно. Он туда больше не пойдет. А Кристин может, если желает, уезжать в Йорюндгорд, – ему безразлично. Быть может, именно самое лучшее и надежное для нее и для детей, если они окажутся этим летом в стороне, в Гюдбрандской долине. А потом уж он с ней опять помирится…
На следующее утро он поехал в Скэун. Все же он не сможет успокоиться, пока не узнает, что его жена намерена делать.
Кристин встретила его вежливо, спокойно и холодно, когда он в конце дня приехал в Хюсабю. Если он не обращался к ней с вопросом, сама она не говорила ему ни одного неприязненного слова. Не сделала и никаких возражений, когда он вечером как бы в виде пробы пришел к ней, чтобы лечь спать в супружескую постель. Но когда они полежали немного, он попытался нерешительно положить ей руку на грудь.
Голос Кристин дрожал, но Эрленд не мог понять, было ли то от горя или от ожесточения, когда она прошептала:
– Не такой ты ничтожный человек, Эрленд, чтобы сделать это еще более невыносимым для меня. Затевать с тобою ссору я не могу – наши дети спят вокруг нас. И раз уж я прижила с тобой семерых сыновей, то хоть я и оскорбленная жена, но мне хотелось бы, чтобы наши домочадцы не поняли, что мне это известно…
Эрленд долго лежал, прежде чем решился ответить:
– Да. Помилуй меня Господь, Кристин, я оскорбил тебя. Я не… Я не сделал бы этого, если бы мог отнестись легче к тому, что ты говорила мне такие жестокие слова в тот день в Нидаросе… Не для того я приехал домой, чтобы вымаливать у тебя прощение, – я отлично знаю, что сейчас это значило бы просить тебя о немалом…
– Я вижу, Мюнан, сын Борда, сказал правду, – отвечала жена. – Никогда не наступит такой день, когда ты встанешь и сам ответишь за то, что наделал. Ты должен обратиться к Богу и с ним искать примирения… Меня тебе нужно меньше просить о прощении, чем его…
– Да, я понимаю, – сказал Эрленд с горечью. Больше они не разговаривали. А на следующее утро он уехал обратно в Нидарос.
* * *
Он пробыл в городе несколько дней, когда однажды к нему подошла в церкви святого Григория служанка фру Сюннивы. Эрленд решил, что все же нужно поговорить с дамой в последний раз, и потому велел девушке посторожить вечером, – тогда он явится тем же путем, как всегда.
Ему приходилось карабкаться и ползти, как воришке, который таскает кур, чтобы забираться в светличку, где они встречались. Теперь ему было стыдно до отвращения, что он так валял дурака – при своем возрасте и положении. Но спервоначала его забавляло проказничать так по-юношески.
Дама приняла его в постели.
– Все ж таки ты явился наконец? – засмеялась она зевая. – Поторопись же, дружок, и залезай в постель, а потом можно будет побеседовать, где ты был так долго…
Эрленд хорошенько не знал, что ему делать или каким образом ему высказать ей то, что лежит у него на душе. Невольно он начал развязывать свою одежду.
– Легкомысленно мы ведем себя оба, Сюннива… Право, неблагоразумно будет, чтобы я оставался здесь сегодня ночью. Ведь может же когда-нибудь вернуться домой Борд, – сказал он.
– А, ты испугался моего мужа? – спросила Сюннива, поддразнивая его. – Ты ведь сам видел, что Борд и ухом не ведет, когда мы перешучиваемся прямо у него на глазах. Если он узнает, что ты бывал здесь в доме, так я сумею заставить его поверить, что это только прежнее дурачество. Он слишком мне доверяет…
– Да, видно, он тебе действительно слишком доверяет, – захохотал Эрленд, запуская пальцы в ее белокурые волосы и беря ее за крепкие белые плечи.
– Ах, ты находишь так? – Она схватила его за кисть руки. – А своей жене ты доверяешь? Я-то была еще скромна и невинна, когда Борд получил меня…
– Мою жену нам нечего сюда впутывать, – резко сказал Эрленд и отпустил се.
– Как это так? Что же, по-твоему, говорить о Кристин, дочери Лавранса, более неприлично, чем о муже моем, господине Борде?
Эрленд стиснул зубы и не ответил.
– Видно, ты из тех мужчин, Эрленд, – сказала насмешливо Сюннива, – которые мнят себя столь обольстительными и прекрасными, что не ставят в грех женщине, если ее добродетель была перед ними подобна хрупкому стеклу; зато для всех других она должна быть тверда, как сталь!
– Я никогда этого не думал о тебе, – грубо ответил Эрленд. Глаза у Сюннивы засверкали:
– Чего же тебе тогда надо от меня, Эрленд… раз ты столь счастлив в браке?
– Я уже сказал: ты не должна упоминать моей жены…
– Твоей жены или моего мужа…
– Это ты всегда заводила разговор о Борде и больше меня издевалась над ним, – сказал Эрленд с горечью. – Да если бы даже и не издевалась над ним на словах… я-то ведь прекрасно знаю, насколько тебе дорога его честь, раз ты взяла себе другого мужчину вместо своего мужа. А она… не стала хуже оттого, что я поступаю скверно.
– Не то ли ты хочешь сказать… что любишь Кристин, хоть я и нравлюсь тебе настолько, чтобы побаловаться со мной?..
– Я не знаю, насколько ты мне нравишься… А ты знала, что я тебе нравлюсь…
– А Кристин не понимает настоящей цены твоей любви? – издевалась она. – Ведь я же видела, как ласково она всегда поглядывает на тебя, Эрленд!..
– Замолчи! – крикнул он. – Быть может, она понимала, чего я заслуживаю… – сказал он сурово и с ненавистью. – Мы с тобой вполне друг друга стоим…
– Значит, я для тебя только бич, – спросила Сюннива с угрозой, – которым ты хочешь наказать свою супругу?.. Эрленд стоял, тяжело дыша.
– Можешь называть это так. Но ты сама далась мне в руки…
– Берегись! – сказала Сюннива. – Как бы этот бич не поразил тебя самого!
Она села на постели и стала ждать. Но по Эрленду не было видно, чтобы он хотел возражать своей приятельнице или искать с ней примирения. Он снова оделся и вышел, не сказав ей больше ни слова.
Он был не особенно доволен собой или, вернее, тем, как он расстался с Сюннивой. Ему это не приносит никакой чести. Но все равно, – во всяком случае, он теперь разделался с ней.
IV
Этой весной и летом хозяина не часто видели дома, в Хюсабю. В те дни, когда он бывал у себя в усадьбе, он и хозяйка встречались вежливо и дружелюбно. Эрленд никоим образом не пытался сломать ту стену, которую Кристин воздвигла теперь между ними, хотя часто поглядывал на жену испытующе. Впрочем, по-видимому, у него было о чем думать и помимо домашних дел. Относительно управления имением он никогда не спрашивал ни слова.
Об этом и упомянула жена, когда он вскоре же после Троицына дня выразил желание, чтобы она поехала вместе с ним в Рэумсдал. У него было какое-то дело в Опланде, не хочет ли она захватить с собой детей, пожить немного в Йорюндгорде, повидать родных и друзей в долине? Но Кристин ни под каким видом на это не соглашалась.
Эрленд ездил в Нидарос на время судебного съезда и после этого в Оркедал, а затем вернулся домой, в Хюсабю, но сейчас же усердно занялся приготовлениями к поездке в Бьёргвин. «Маргюгр» стояла у острова Нидархолма, и Эрленд только и ждал Хафтура Грэута, чтобы отплыть вместе с ним.
За три дня до праздника святой Маргреты в Хюсабю начался сенокос. Погода была прекраснейшая, и когда народ возвращался на луга после обеденного отдыха, Улав, помощник управителя, высказал желание, чтобы и дети тоже шли со всеми.
Кристин была в клети для платья, которая находилась во втором венце оружейной. Оружейная так была построена, что в эту клеть вела наружная лестница и вокруг шла галерея, но третий венец выступал за нее, и в него вела лишь приставная лестница через лаз из клети для одежды. Лаз стоял открытым, потому что наверху, в оружейной клети, был Эрленд.
Кристин вынесла меховой плащ, который Эрленд хотел взять с собой в морскую поездку, и вытряхивала его на галерее. Вдруг ей послышался топот большого отряда всадников, и в тот же миг она увидела, что из леса по Гэульдальской дороге выезжают люди. В следующее мгновение Эрленд уже стоял рядом с ней.
– Ты как будто говорила, Кристин, что огонь у нас в поварне потух сегодня утром?
– Да, Гюдрид опрокинула котел с кипятком, придется занять угольков у отца Эйлива…
Эрленд взглянул в сторону усадьбы священника.
– Нет! Его нельзя запутывать в это дело. Гэуте! – тихо крикнул он вниз мальчику, возившемуся под галереей клети. Тот перебирал грабли, одни за другими, и, видимо, не очень торопился сгребать сено. – Поднимись сюда по лестнице… Дальше не иди, иначе тебя заметят.
Кристин внимательно глядела на мужа. Таким она никогда еще его не видала… Напряженное, настороженное спокойствие в голосе, в лице, пока он следил за дорогой, во всей его гибкой длинной фигуре, когда он взбежал в оружейную и сейчас же вернулся обратно с каким-то плоским свертком, зашитым в холст. Он передал его мальчику.
– Спрячь это у себя за пазухой – и запомни хорошенько мои слова. Ты должен спасти эти письма – дело идет о большем, чем ты можешь понять, мой Гэуте. Возьми на плечо грабли и тихонько ступай через поле, пока не дойдешь до ольховой заросли. Держись между кустами до самого леса… Я знаю, тебе все эти места знакомы… Крадись через самую густую чащу всю дорогу до Шолдвиркстада. Хорошенько осмотрись по сторонам, все ли там спокойно в усадьбе. Если заметишь какой-нибудь признак чего-либо недоброго или чужих людей кругом, тогда спрячься. Но если будешь уверен в том, что все благополучно, спустись туда и передай это Ульву, если он будет дома. Если же ты не сможешь передать ему письма из рук в руки так, что никого наверняка не будет поблизости, тогда сожги их как можно скорее. Но проследи хорошенько, чтобы и самые письма и печати сгорели совершенно и чтобы они не попали ни в чьи руки, кроме Ульва. Помоги нам Господи, сын мой… Великое дело передается в руки десятилетнего мальчика, жизнь и благосостояние многих добрых людей, – понимаешь ли ты, что это очень важно, Гэуте?
– Да, отец! Я понял все, что вы мне сказали, – Гэуте поднял свое беленькое, полное серьезности личико, продолжая стоять на лестнице.
– Скажи Исаку, если Ульва не окажется дома, что он должен скакать сейчас же в Хевне и ехать всю ночь… Пусть он скажет, а кому – он знает, что, по-моему, здесь задул противный ветер, и я боюсь, что поездку мою заколдовали. Ты понял?
– Да, отец. Я запомню все, что вы мне сказали.
– Ну, ступай! Храни тебя Бог, мой сын.
Эрленд вбежал в оружейную и хотел опустить западню, но Кристин была уже наполовину в отверстии лаза. Он подождал, пока она не поднялась, потом закрыл западню, поспешно бросился к ларю и достал несколько грамот. Сорвал с них печати и растоптал их на полу, разорвал пергамент на полосы, обернул ими ключ и выбросил все из слухового оконца вниз на землю, прямо в высокую крапиву, которая росла позади дома. Опершись руками на подоконник, Эрленд стоял, не спуская взора с маленького мальчика, шедшего по меже хлебною поля по направлению к лугу, где косцы выступали рядами с косами и граблями. Когда Гэуте исчез в молодом лесочке между нивой и лугом, Эрленд закрыл ставень. Топот копыт раздавался уже громко и совсем близко от усадьбы. Эрленд повернулся к жене.
– Если тебе удастся подобрать то, что я сейчас выбросил, пусть Скюле… он мальчик умный… Скажи ему, чтобы он бросил это в яму за хлевом. С тебя они, наверное, не будут глаз спускать, а может, и с больших мальчиков. Но обыскивать тебя они едва ли станут… – Он сунул ей за пазуху обломки печатей. – Их, конечно, уже нельзя больше различить, но все-таки…
– Тебе грозит какая-нибудь опасность, Эрленд? – тихо спросила она. Взглянув ей в лицо, он бросился навстречу ее раскрытым объятиям и на мгновение крепко прижал ее к себе.
– Не знаю, Кристин! Скоро все выяснится. Type, сын Эйндриде, едет во главе вооруженных людей, и с ними господин Борд, если я хорошо разглядел. Я не жду ничего доброго от приезда Type…
Всадники были теперь уже во дворе. Эрленд постоял немного. Потом жарко поцеловал жену, открыл западню лаза и сбежал вниз по лестнице. Когда Кристин вышла на галерею, Эрленд стоял во дворе и помогал сойти с лошади посаднику, человеку пожилому и тяжеловесному. С господином Бордом, сыном Петера, и воеводой округа Гэульдал было по меньшей мере тридцать вооруженных людей.
Идя через двор, Кристин услышала, как воевода сказал:
– Могу приветствовать тебя от твоих свояков, Эрленд. Боргар и Гютторм пользуются королевским гостеприимством на острове Веэй, и я думаю, что Хафтур, сын Type, уже навестил Ивара и мальчишку у них в Сюндбю, примерно об эту же пору. Грэута господин Борд задержал вчера утром в Нидаросе.
– А теперь ты приехал сюда пригласить меня на тот же смотр воинов, как я понимаю!.. – сказал Эрленд улыбаясь.
– Вот именно, Эрленд!
– И вы, конечно, будете обыскивать мою усадьбу? Ах, я столько раз сам участвовал в таких делах, что должен знать порядки…
– Такие важные дела, как обвинение в государственной измене, едва ли попадали в твои руки, – сказал Type.
– Да, по крайней мере до сих пор, – сказал Эрленд. – И, пожалуй, похоже на то, что я играю в шахматы черными, Type, и ты сделал мне мат? Не так ли, родич?
– Мы должны сейчас найти письма, которые ты получил от фру Ингебьёрг, дочери Хокона, – сказал Type, сын Эйндриде.
– Они лежат в ларе с красными ланями на крышке, наверху, в оружейной… Но в них нет ничего особенного, кроме обычных приветов и поклонов, какие посылают друг другу любящие родственники… И к тому же все это старые письма. Вот Стейн может проводить вас наверх. Чужие слуги сошли с коней, и на двор стали сбегаться толпами челядинцы Эрленда.
– В том письме, которое мы отобрали у Боргара, сына Тронда, было написано еще кое-что, – промолвил Type. Эрленд тихо свистнул.
– Пожалуй, лучше войти в горницу, – сказал он. – Здесь становится людно.
Кристин вошла вслед за мужчинами в большую горницу. По знаку Type двое-трое чужих слуг последовали за ними.
– Тебе придется отдать нам свой меч, Эрленд, – сказал Туре из Гимсара, когда все вошли в горницу, – в знак того, что ты наш пленник…
Эрленд похлопал себя по ляжкам, чтобы показать, что у него нет другого оружия, кроме кинжала на поясе. Но Type сказал опять:
– Ты должен передать нам свой меч в знак того…
– Ах, если надо проделать такой торжественный обряд, так… – сказал Эрленд усмехнувшись.
Он отошел, снял свой меч с крюка, взялся за ножны и подал его рукояткой Type, сыну Эйндриде, с легким поклоном.
Старик из Гимсара распустил перевязи, вытащил меч совсем из ножен и провел пальцем по желобку для стока крови.
– Этим мечом, Эрленд, ты?..
Синие глаза Эрленда сверкнули сталью, губы его сжались в узкую полоску.
– Да. Этим самым мечом я проучил твоего внука, когда застал его у своей дочери.
Type стоял с мечом в руках; он взглянул на меч и произнес с угрозой:
– Ты ведь сам должен был укреплять закон, Эрленд: тебе следовало бы знать, что в тот раз ты зашел немного дальше того, что закон тебе разрешает…
Эрленд гордо вскинул голову и густо покраснел.
– Есть один закон, Type, которого не могут отменить ни короли, ни народное собрание, – что честь своих женщин мужчина охраняет мечом!..
– Хорошо для тебя, Эрленд, сын Никулауса, что никто из людей не применял этого закона к тебе, – отвечал с ненавистью Type из Гимсара. – Иначе тебе пришлось бы быть живучим, как кошка…
Эрленд сказал с вызывающей медлительностью:
– Разве цель вашего приезда так неважна, что вам кажется своевременным примешивать сюда старые дела моей молодости?
– Не знаю, считает ли Борд, сын Осюльва из Ленсвика, что все это такие уже старые дела.
Эрленд вспыхнул и хотел ответить, но Type закричал:
– Ты бы сперва постарался узнать, Эрленд, не столько ли умны твои любовницы, чтобы читать по-писаному, а уж потом бегал бы на ночные свидания с тайными письмами в поясе штанов! Спроси-ка вот у Борда, кто осведомил нас о том, что ты замыслил заговор против своего короля, которому клялся в верности и от которого получил в лен свое воеводство!
Невольно Эрленд поднес руку к груди… На миг он взглянул на жену, и густым, темным румянцем залилось его лицо. Тут Кристин подбежала к нему и обвила его шею руками. Эрленд взглянул ей в лицо – и не увидел в нем ничего, кроме любви.
– Эрленд!.. Муж мой!
До сих пор посадник почти не разговаривал. Теперь он подошел к ним обоим и тихо произнес:
– Дорогая хозяйка!.. Пожалуй, будет лучше, если вы уведете с собой детей и служанок в женскую горницу и посидите там, пока мы здесь, в усадьбе.
Эрленд отпустил жену, в последний раз крепко обняв ее за плечи.
– Так будет лучше, Кристин, родная моя… Сделай-ка, как советует господин Борд.
Кристин поднялась на цыпочки и подставила ему губы. Потом вышла во двор. И из смущенной и взволнованной толпы людей извлекла и собрала воедино своих детей и служанок, уведя их с собой в маленькую горенку, – никакой другой женской горницы в Хюсабю не было.
Несколько часов просидели они там, и спокойствие хозяйки и ее стойкость до некоторой степени держали перепуганных людей в узде. Затем появился Эрленд, безоружный, и одетый по-дорожному. Двое чужих вооруженных людей остались стоять за дверью.
Эрленд пожал руку старшим сыновьям, а меньших брал на руки и между прочим спросил: «А где Гэуте?»
– …Пожалуйста, передай ему поклон, Ноккве! Наверное, он удрал, по своему обыкновению, в лес пострелять из лука. Скажи ему, что он все-таки может взять мои английский самострел, который я не хотел ему дать в прошлое воскресенье. Кристин молча приникла к нему.
– Когда ты вернешься домой, друг мой Эрленд? – шепнула она ему умоляюще.
– Это будет, когда Господь пожелает, супруга моя.
Она отшатнулась, изо всех сил борясь, чтобы не пасть духом. Говоря с ней, он обычно никогда не называл ее иначе, как по имени, и эти его последние слова потрясли ее до самой глубины души. Словно она впервые полностью поняла, что случилось.
* * *
На закате солнца Кристин сидела на вершине холма к северу от построек.
Никогда еще не видала она такого красного и золотого неба. Над лесистой горой прямо напротив лежала большая туча; она имела вид птичьего крыла, – в ней словно калилось железо в горне и светилось ясно, как янтарь. Маленькие золотые хлопья, подобно перьям, отделялись от нее и плыли по воздуху. А глубоко внизу, на дне долины, на озере лежало отражение и неба, и тучи, и горы над ним, – казалось, оттуда, из глубины, изливается зарево пожара, ложась на все, что открывалось перед нею.
Трава на лугах уже перезрела, и шелковистые хвосты на стебельках отливали темнеющей краснотой под красным светом неба; ячмень колосился, улавливая отсвет своими молодыми шелковисто-блестящими остями. Домовые крыши в усадьбе вспухли от щавеля и лютиков, росших на дерне, и солнечный свет лежал на них широкими лучами; на почерневшем гонте церковной крыши лежал мрачный отсвет, а светлый камень стен нежно золотился.
Солнце вышло из-под тучи, остановилось на горном гребне и осветило поросшие лесом горы. Был ясный вечер – кое-где между поросшими еловым лесом дальними склонами холмов свет открывал зрению вид на маленькие поселки; она могла различить горные выгоны и крошечные усадьбы среди лесов, о которых никогда раньше и не знала, что их можно видеть из Хюсабю. Огромные красно-лиловые горные кряжи выступили на юге, в стороне Довре, там, где в обычное время всегда дымка или тучи.
Внизу в церкви зазвонил самый маленький колокол; ему ответил церковный колокол в Виньяре. Кристин сидела, склонившись головой над сложенными руками, пока последний из трижды трех ударов не замер в воздухе.
Вот солнце зашло за гору, золотое сияние побледнело, а красное зарево порозовело и стало нежным. По мере того как затихал звон колоколов, рос и распространялся повсюду шорох леса; ручеек, бегущий через чернолесье внизу, в долине, зажурчал громче. С огороженного луга, совсем неподалеку, долетало знакомое позвякивание колокольчиков домашнего стада; какой-то жук с жужжанием описал полукруг около Кристин и улетел.
Она послала последний вздох вслед своим молитвам – молитву о прощении за то, что ее мысли были далеко, когда она молилась…
Прекрасная огромная усадьба расстилалась внизу под ее ногами – словно драгоценное украшение на широкой груди горы. Кристин взглянула сверху на всю эту землю, которой она владела вместе со своим мужем. Мысли об этом имении, заботы о нем наполняли все это время ее душу до краев. Она работала, боролась – еще никогда до этого вечера она сама не знала, какую она вела борьбу, чтобы возродить это поместье и поддерживать его, – сколько у ней нашлось на это сил и сколь многого она достигла.
То, что это все легло на нее, она приняла как свою долю, которую нужно нести терпеливо и не сгибая спины, – подобно тому, как старалась быть терпеливой и держаться прямо под бременем своих жизненных обстоятельств всякий раз, когда узнавала, что теперь ей опять досталось вынашивать ребенка под сердцем – вновь и вновь. С каждым сыном, который прибавлялся к толпе сыновей, она знала, что вот опять возрастает ее ответственность за благоденствие потомства и за его надежное положение, – она увидела в этот вечер, что и ее способность обозреть все дела, ее бдительность возрастали с каждым новым ребенком, о котором нужно было заботиться. Никогда еще не видала она так ясно, как в тот вечер, чего потребовала от нее судьба и что она ей подарила в лице семерых сыновей. И снова и снова радость за них ускоряла биение ее сердца, страх за них разрывал его, – ведь это же ее дети, большие мальчики с худощавыми, угловатыми мальчишескими телами, – как они были ее детьми, когда были такими маленькими и пухленькими, что почти не ушибались, падая во время своих путешествий между скамьей и материнскими коленями. Они принадлежали ей, как и в те дни, когда она вынимала их из колыбели, прикладывала к своей переполненной молоком груди и должна была поддерживать головку ребенка, ибо она склонялась на нежной шейке, как никнет на своем стебельке колокольчик. Где бы им ни пришлось потом странствовать по белу свету, куда бы они ни уехали, позабыв свою мать, – она думала, что их жизнь все равно будет для нее словно шевелением в ее собственной жизни, они будут единым целым с нею самой, как это было, когда она лишь одна во всем мире знала о новой жизни, таившейся в ней, пившей ее кровь и заставлявшей бледнеть ее щеки. И снова и снова испытала она тот болезнетворный, бросающий в пот ужас, когда она чувствовала, что вот опять наступает ее час, вот опять ее затянет грохочущий прибой родовых мук… пока ее не вынесет на берег с новым ребенком на руках. И насколько она богаче, сильнее, смелее с каждым ребенком – это она поняла впервые сегодня вечером.
И вместе с тем она увидела в этот вечер, что она все та же самая Кристин из Йорюндгорда, не привыкшая сносить неласковое слово, ибо во все дни ее жизни ее охраняла такая сильная и нежная любовь. В руках Эрленда она по-прежнему все та же…
Да. Да. Да. Это правда, что она непрестанно вспоминает каждую рану, которую он нанес ей, – хотя и знала всегда, что он никогда не причинял ей боли как взрослый человек, желающий другому зла, но как ребенок, играя, бьет своего товарища по игре. Она оберегала воспоминание о каждом его оскорблении, как оберегают гноящуюся рану. А всякое унижение, которое он навлекал на себя, следуя каждой своей прихоти, поражало ее, словно удар бичом по телу, и наносило ей сочащуюся кровью рану. Нельзя сказать, чтобы она сознательно и умышленно копила обиду против мужа, – она знала, что не мелочна, но становится мелочной, когда дело касается Эрленда. Если в том участвовал Эрленд, она не могла ничего забыть, – и каждая малейшая царапина в ее душе начинала болеть, и кровоточить, и нарывать, и жечь как огнем, если это он причинил ее.
По отношению к нему она не становилась ни умнее, ни сильнее. Сколько бы она ни старалась казаться дельной, отважной, благочестивой, сильной также и в своей совместной с ним жизни, но это была неправда: такой она не была! Всегда, всегда ее терзало страстное томление – ей хотелось быть его Кристин, той Кристин из гердарюдских лесов.
Тогда она предпочитала скорее сделать все, что считала дурным и греховным, чем потерять его. Для того чтобы привязать Эрленда к себе, она отдала ему все, чем обладала: свою любовь, свое тело, свою честь, свою долю в спасении души. И даже отдала то, что могла найти под рукой, не принадлежавшее ей: честь своего отца и его доверие к детям; все, что взрослые, мудрые люди возвели, чтобы охранять безопасность маленькой, несмышленой девочки, она опрокинула; против их помыслов о благосостоянии потомства, против их надежд на плоды своей работы, когда сами они будут уже лежать под землей, она поставила свою любовь. Гораздо больше, чем одну свою собственную жизнь, бросила она на ставку в игре, где единственным выигрышем была любовь Эрленда, сына Никулауса.
И выиграла. Она знала с того времени, когда он поцеловал ее впервые в саду в Хофвине, до того, как он поцеловал ее сегодня в маленькой горенке, прежде чем его увели пленником из собственного дома, – Эрленд любит ее, как свою собственную жизнь. И если плохо правил женою, так ведь она же знала почти что с первого часа их встречи, как он правил собою самим. Если он и не всегда поступал хорошо по отношению к ней, то все же лучше, чем по отношению к самому себе.
Боже, но как она его выиграла! Она сознавалась себе самой в этот вечер: сама она толкнула его на нарушение супружеских обетов своими холодными, своими ядовитыми словами. Она сознавалась теперь себе самой: даже и в те годы, когда она постоянно видела его непристойное заигрывание с этой Сюннивой и негодовала на него, все же и в самом гневе своем она чувствовала высокомерную и упрямую радость: никому не было известно о каком-нибудь явном пятне на доброй славе Сюннивы, дочери Улава, а Эрленд болтал и шутил с ней, словно какой-нибудь наймит с девчонкой из кабака. О Кристин же он знал, что она может солгать и обмануть тех, кто больше всего ей доверял, что она добровольно позволяла заманивать себя в самые скверные места, – и все же он доверял ей, все же он почитал и уважал ее, как умел. Как ни легко забыл он страх перед грехом, как ни легко в конце концов он нарушил свой обет, данный ей в церкви, – все же он печалился о своих прегрешениях перед ней, годами боролся, чтобы сдержать данные ей обещания.
Сама она избрала его. Избрала его в опьянении любовью и избирала вновь и вновь каждый день в те тяжелые годы в Йорюндгорде. Его беспечную любовь предпочла она любви отца, который не позволял даже ветру неласково дуть на нее. Она отклонила жребий, уготованный ей отцом, когда тот хотел передать ее в руки человека, который, наверное, повел бы ее по самым безопасным путям, да еще охотно нагибался бы, чтобы убрать с ее дороги малейший камешек, о который она могла бы ушибить себе ногу. Она предпочла идти за другим, о котором знала, что он ходит по путям заблуждений. Монахи и священники указывали ей, что путь раскаяния и искупления приводит к миру, – она же предпочла волнения и тревоги отказу от своего драгоценного греха.
Поэтому для нее остается только одно – не хныкать и не жаловаться, что бы теперь ни случилось с ней, идущей бок о бок с этим человеком. Ей казалось, что то время, когда она оставила своего отца, уже отошло головокружительно далеко. Но она видит его любимое лицо, помнит его слова, сказанные в тот день в кузнице, когда она нанесла ему последний удар ножом в сердце, помнит о том, как они беседовали там, в горах, в тот час, когда она поняла, что двери смерти приотворились за спиной отца. Недостойно жаловаться на долю, которую ты сама избрала себе… Святой Улав, помоги мне, чтобы я теперь не оказалась совсем недостойной отцовской любви…
Эрленд, Эрленд!.. Когда она встретилась с ним во дни своей юности, жизнь для нее стала буйной рекой, несущейся по скалам и стремнинам. В эти годы, проведенные в Хюсабю, жизнь расширилась, легла широко и просторно, словно озеро, отражающее в себе все, что окружало Кристин. Ей вспомнилось, как на родине Логен разливался весенней порой и бежал на дне долины, широкий, серый, могучий, унося щепу и бурелом, а купы деревьев, крепко вросшие корнями в дно, качались над водой. Подальше от берегов по небольшим темным грозным водоворотам было видно, каким быстрым, и буйным, и опасным было течение под гладкой поверхностью. Теперь Кристин знала, что вот так же точно и ее любовь к Эрленду бежала буйным и опасным потоком все эти годы под поверхностью ее жизни. Теперь ее выносило в стремнину… куда-то… она не знала – куда.
«Эрленд, друг мой любимый!..»
Еще раз Кристин произнесла молитву в красное зарево вечера:
«Пресвятая дева, я вижу теперь – я не смею молить тебя ни о чем другом: спаси Эрленда, спаси жизнь моего мужа!..»
Она взглянула вниз, на Хюсабю, и подумала о своих сыновьях. Сейчас, когда усадьба стояла в вечернем свете как сновидение, которое может исчезнуть; сейчас, когда страх за неизвестную судьбу детей потрясал ее сердце, она вспомнила: никогда она еще по-настоящему не благодарила Бога за те богатые плоды, что за эти годы принес ее труд, никогда по-настоящему не благодарила за то, что ей семь раз дано было родить сына.
Из купола вечернего неба, из долин, видимых под ее ногами, глухо доносились до нее звуки божественной службы, слышанные тысячи раз, голос отца, толковавший ей слова, когда она ребенком стояла у его колен: так поет отец Эйрик в «Praefalio», повернувшись к алтарю, а на норвежском языке это будет:
«Воистину достойно и правильно есть, справедливо и спасительно, что мы всегда и везде благодарим тебя, Святый Господин, Всемогущий Отче, Боже Вечный…»
Она сидела, закрыв лицо руками. А когда снова подняла голову, то увидела Гэуте, поднимавшегося к ней. Кристин тихо сидела, ожидая, пока мальчик не подошел. Тогда она протянула к нему руку, и он вложил в нее свою. Вершина холма поросла луговой травой, и на довольно большом расстоянии вокруг камня, на котором она сидела, не было места, где кто-нибудь мог бы спрятаться.
– Как ты справился с поручением отца своего, сыночек? – тихо спросила она.
– Как он наказал мне, матушка! Я прошел в усадьбу так, что никто не видел. Ульва дома не было, и поэтому я сжег на очаге то, что отец вручил мне. Я вынул эту вещь из тряпки. – Он немного помедлил. – Матушка!.. На ней было девять печатей!
– Милый мой Гэуте! – Мать переложила руки ему на плечи и взглянула в лицо мальчику. – Отцу твоему пришлось отдать в твои руки очень важные вещи. Не доверяйся же никому другому, а если тебе уж так нужно будет поговорить об этом с кем-нибудь, что станет совсем невтерпеж, тогда скажи своей матери, что у тебя на душе. Но больше всего я была бы довольна, если бы ты совершенно молчал, сынок!
Светлое лицо под гладкими, светлыми, как лен, волосами, большие глаза, полные, крепкие, красные губы, – как он похож сейчас на ее отца. Гэуте кивнул. Потом положил руку на плечо матери. Болезненно-сладко почувствовала Кристин, что может приклонить свою голову на худенькую грудь мальчика; он был теперь такого роста, что когда стоял, а она сидела, то ее голова доставала как раз по его сердце. Впервые она искала опоры у ребенка.
Гэуте сказал:
– Исак один был дома. Я не показал ему, что я нес, а только сказал, что мне нужно кое-что сжечь. Тогда он развел большой огонь на очаге, а потом пошел седлать лошадь.
Мать кивнула. Тогда он отпустил ее, повернулся к ней и спросил с детским страхом и удивлением в голосе:
– Матушка, а знаете вы, что говорят?.. Говорят, что отец… хотел стать королем…
– Это маловероятно, мальчик! – отвечала она с улыбкой.
– Но ведь он же королевского рода, матушка! – сказал мальчик серьезно и гордо. – И мне кажется, отец годится на это гораздо больше многих людей…
– Тс! – Она опять взяла его за руку. – Мой Гэуте… Ты должен понимать, раз отец оказал тебе такое доверие… и ты и все мы не должны говорить ничего и не рассуждать, но хорошо следить за своими языками, пока не сможем узнать чего-нибудь, чтобы мы могли судить о том, следует ли нам говорить и как именно. Я поеду завтра в Нидарос… и если мне как-нибудь удастся побеседовать с твоим отцом наедине, то я, конечно, скажу ему, что ты хорошо справился с его поручением.
– Возьмите меня с собой, матушка!.. – с жаром попросил мальчик.
– Мы не должны никого наводить на мысль, Гэуте, что ты не просто беззаботное дитя. Ты должен стараться, сыночек, играть и веселиться здесь, у нас дома, как только сумеешь. Этим ты сослужишь отцу большую службу.
* * *
Ноккве и Бьёргюльф медленно поднимались в гору. Они подошли к матери и остановились около нее, такие юные, взволнованные и серьезные. Кристин увидела, что они еще настолько дети, что ищут прибежища у матери в своей тревоге… и вместе с тем настолько приблизились к возрасту мужей, что им хочется утешить и успокоить ее, если бы нашлось к тому средство. Она протянула руку каждому из мальчиков. Но ничего особенного между ними не было сказано.
Немного погодя все стали спускаться, Кристин – положив руки на плечи старших сыновей.
– Что ты так смотришь на меня, Ноккве? – Но мальчик покраснел, отвернулся и не ответил.
Он никогда раньше не думал о том, как выглядит его мать. Давным-давно уже он принялся сравнивать своего отца с другими мужчинами, – отец был самым красивым и больше всех походил на вождя. А мать была матерью, у которой рождались все новые дети; они вырастали и переходили из женских рук в жизнь, в сотоварищество, ссоры и дружбу братской стайки. У матери были широко раскрыты руки, и из них потоком лилось все, в чем дети нуждались; мать знала, чем помочь в большинстве их бед; мать была в доме как огонь на очаге, она вносила в дом жизнь, как земли в Хюсабю приносили из года в год урожаи; жизнь и тепло истекали из нее, как от скота в хлевах или от лошадей на конюшне. Мальчику никогда не приходила в голову мысль сравнивать мать с другими женщинами…
Нынче вечером он неожиданно увидел: она гордая и прекрасная дама. С широким белым лбом под полотняной повязкой и с открытым взором серо-стальных глаз под спокойными дугами бровей, с тяжелой грудью и длинными, стройными ногами. Ее высокое прямое тело напоминало клинок, осанка была величавой и благородной. Но мальчик не мог заговорить об этом; он покраснел и молча шел, чувствуя материнскую руку у себя на затылке.
Гэуте шел позади Бьёргюльфа, держась за пояс матери. Старший начал ворчать, потому что тот наступал ему на пятки, – мальчики принялись полегоньку толкаться и пихать друг друга. Мать зашикала на них и прекратила их ссору; ее исполненное серьезности лицо смягчилось при виде этого в улыбку. Все-таки ее сыновья – только дети.
Она лежала ночью без сна – спящий Мюнан лежал у ее груди, а Лавранс – между ней и стеной.
Кристин пыталась составить себе какое-нибудь понятие о деле мужа.
Она не могла поверить, что опасность была так уж велика. Эрлинг, сын Видкюна, и королевские двоюродные братья в Сюдрхейме обвинялись в государственном преступлении, измене королю, однако они сидят себе спокойно и наслаждаются своими богатствами, хотя уже не в такой милости у короля.
Возможно, что Эрленд совершил какие-нибудь незаконные поступки, желая услужить фру Ингебьёрг. Ведь он же все эти годы поддерживал дружбу со своей высокопоставленной родственницей. Кристин было известно, что он оказывал ей или кому-то другому незаконную помощь, которую приходилось держать в тайне, – это было пять лет тому назад, когда Эрленд гостил у фру Ингебьёрг в Дании. Теперь же, когда Эрлинг, сын Видкюна, взял на себя дела фру Ингебьёрг и хочет ввести ее во владение ее земельным имуществом в Норвегии, очень может быть, что Эрлинг указал ей на Эрленда или же она сама обратилась к троюродному брату своего отца, после того как между Эрлингом и королем произошло охлаждение. А Эрленд поступил в этом деле как-никак легкомысленно…
Но тогда трудно понять, каким образом оказались замешанными в этом ее родичи в Сюндбю…
В таком случае не может быть, чтоб все это кончилось иначе, чем полным примирением с королем, – если Эрленд не провинился ни в чем, кроме излишнего усердия на службе у его матери.
Государственная измена. Кристин слышала о падении Эудюна, сына Хюглейка, – это случилось в дни юности ее отца. Но господина Эудюна обвиняли в ужасных преступлениях. Отец ее говорил, что все это была ложь, – девица Маргрет, дочь Эйрика было тринадцать лет, а Эудюну шел шестой десяток, когда он вез ее невестой к королю Эйрику, – как только людям не стыдно верить подобным слухам об этой поездке! Отец не позволял, чтобы дома у них, в Йорюндгорде, пели песни об Эудюне. Кроме того, об Эудюне Хестакурне рассказывались совершенно неслыханные вещи: будто он продал всю военную силу короля Хокона французскому королю и обещал подойти к тому на помощь с тысячей двумястами военными кораблями, – за это ему уплатили семь бочек золота. Но народу так и не объяснили полностью, за что Эудюну, сыну Хюглейка. пришлось умереть на виселице в Нурднесе…
Сын его бежал из Норвегии, – в народе говорили, будто он поступил на службу в войско французского короля. Внучек Эудюна, Гюрид и Сигне, увез с места казни их деда его конюх. Говорят, они живут где-то в горах Хаддингьядала, бедными женами простых крестьян.
Все-таки хорошо, что у них с Эрлендом не было дочерей. Нет, ей не хочется и думать о таких вещах! Так мало вероятности, чтобы дело Эрленда кончилось хуже, чем… чем дело Эрлинга, сына Видкюна, и сыновей Хафтура, к примеру…
Никулаус, сын Эрленда, из Хюсабю! Теперь и ей самой казалось, что Хюсабю – прекраснейшая усадьба в норвежской земле.
Она пойдет к господину Борду и узнает от него все в точности. Посадник всегда был ей другом. Лагман Улав тоже… в прежнее время. Но Эрленд так разгорячился в тот раз, когда лагманом было вынесено решение против него по делу о городском доме при тяжбе с больницей. И, кроме того, Улав принял близко к сердцу несчастье с мужем своей крестной дочери.
Близких родственников у них не было, ни у Эрленда, ни у Кристин, как ни обширен был их род. Мюнан, сын Борда, теперь уж мало что значил. Он обвинялся в незаконных поступках в бытность свою воеводой в Рингерике, – чересчур уж ревностно старался устроить в жизни получше своих многочисленных детей; их у него было четверо рожденных в браке и пять – вне брака. И, говорят, Мюнан очень сильно опустился со времени смерти фру Катрин. Инге из Рюфюльке, Юлитту и ее мужа и Рагнрид, которая была выдана замуж в Швецию, Эрленд знал мало, – то были дети господина Борда и фру Осхильд. Между семейством из Хестнеса и Эрлендом не поддерживалось дружеских отношений со времени смерти господина Борда, сына Петера. Турмюнд из Росволда впал в детство, а его и фру Гюнны дети умерли; внуки же были еще несовершеннолетними.
У нее самой здесь, в Норвегии, не было никаких родичей с отцовской стороны, кроме Кетиля, сына Осмюнда, в Скуге, и Сипорда Кюрнинга, женатого на старшей дочери ее дяди. Вторая жила вдовой, а третья была в монастыре. В Сюндбю из мужского поколения, по-видимому, замешаны в том же деле все четверо. С Эрлендом Эльдьярном Лавранс настолько рассорился при дележе наследства после Ивара Йеслинга, что с тех пор они больше не желали друг с другом видеться, и Кристин не была знакома ни с мужем своей тетки, ни с его сыном.
Больной монах в обители братьев-проповедников был единственным близким родственником Эрленда. А для нее ближе всех в мире был Симон Дарре, так как он был женат на ее единственной сестре.
Мюнан проснулся и запищал. Кристин повернулась в кровати и положила ребенка к груди с другой стороны. Его нельзя будет взять с собой в Нидарос – ведь все в такой неизвестности. Быть может, малютка в последний раз пьет из груди своей родной матери. Быть может, в последний раз в жизни она лежит вот так и прижимает к себе ребенка, и ей хорошо, хорошо… Если Эрленду будет грозить лишение жизни… Пречистая Матерь Божья, да разве она хоть день, хоть час роптала на рождение детей, которых Господь соизволил даровать ей?.. Неужели же это последний поцелуй вот такого сладкого от молока ротика?..
V
Кристин отправилась в королевскую усадьбу на следующий же вечер, как только приехала в Нидарос. «Куда они девали тут Эрленда?» – думала она и, озираясь по сторонам, смотрела на многочисленные каменные постройки. Ей казалось, она думает больше о том, каково сейчас Эрленду, чем о том, что ей доведется узнать. Но ей сказали, что посадника нет в городе.
Глаза у нее жгло после долгой поездки на лодке при ослепительном солнечном блеске, а от молока распирало переполненные груди. Когда слуги, помещавшиеся в горнице, уснули, она встала и проходила взад и вперед всю ночь.
На следующий день она послала Халдора, своего личного слугу, в королевскую усадьбу. Слуга вернулся домой в страхе и огорчении, – его дядя Ульв, сын Халдора, схвачен на фьорде во время попытки переправиться к монастырю на Нидархолм! Посадник еще не вернулся.
Эти известия ужасно перепугали и Кристин. Ульв в последний год не жил в Хюсабю, а сидел воеводским ленсманом, чаще всего в Шолдвиркстаде, большая часть которого принадлежала теперь ему. Что это может быть за дело такое, в котором, по-видимому, замешано столько людей? Кристин, больная и невыспавшаяся, не могла избавиться от самых худших опасений.
Утром на третий день господин Борд все еще не возвращался домой. А весточка, которую Кристин пыталась было переслать мужу, не дошла но назначению. Она подумала было навестить Гюннюльфа в монастыре, но у нее не хватило сил, И все ходила, ходила да ходила взад и вперед по горнице с полузакрытыми от жгучей боли глазами. Иногда она была будто в полусне, но едва ложилась на постель – ею овладевал такой ужас и начинались такие боли, что она должна была снова подниматься, совершенно проснувшись, и опять принималась ходить, иначе нельзя было терпеть.
Вскоре после поздней обедни к ней зашел Гюннюльф, сын Никулауса. Кристин поспешила навстречу монаху.
– Ты видел Эрленда?.. Гюннюльф, в чем его обвиняют?
– Плохие вести, Кристин! Нет, к Эрленду не пускают никого – а нас, монахов, к подавно; подозревают, что аббату Улаву были известны его замыслы. Правда, деньги Эрленд занял в монастыре, но вся братия клянется, что они ничего не знали, на что они ему, когда прикладывали к грамоте монастырскую печать. И господин Улав отказывается давать объяснения…
– Да, да. Но в чем же дело?.. Не герцогиня ли вовлекла Эрленда в это?..
Гюннюльф отвечал:
– Скорее выходит так, что им пришлось сильно нажимать на нее, прежде чем она согласилась. Это письмо, черновик которого… кто-то… видел и которое Эрленд и его друзья послали ей этой весной, им, верно, не удастся зацапать в свои руки, если только они не принудят фру Ингебьёрг отдать его. А черновика никакого не нашли. Но, судя по ответному письму и письму от господина Оле Лаурисена, отобранным у Боргара, сына Тронда, на острове Вези, довольно правдоподобно, что фру Ингебьёрг получила такое письмо от Эрленда и тех людей, которые обязались участвовать вместе с ним в этом замысле. По-видимому, она долго боялась посылать принца Хокона в Норвегию, но они указывали ей, что, какой бы оборот ни приняло дело, все же невероятно, чтобы король Магнус причинил какой-либо вред ребенку, – ведь он ему брат. Даже если Хокон, сын Кнута, и не завладеет королевской властью в Норвегии, он окажется не в худшем положении, чем раньше, – но эти люди готовы были рискнуть своем жизнью и имуществом, чтобы возвести его на королевский престол.
После долгого молчания Кристин сказала:
– Я понимаю. Да, это гораздо более важные дела, чем то, что было между господином Эрлингом или сыновьями Хафтура и королем.
– Да, – сказал Гюннюльф, понизив голос. – Считалось, что Хафтур Грэут и Эрленд отправятся морем в Бьёмвин. Но путь их лежал в Данию, в Калундборг, и они должны были привезти с собой в Норвегию принца Хокона, пока король Магнус находится за границей и занят там сватовством…
Немного погодя монах сказал, по-прежнему понизив голос:
– Вот уж, пожалуй… скоро сто лет с тех пор, как какой-либо знатный норвежец дерзал на такие вещи – пытался низложить наследственного короля и посадить на престол его соперника…
Кристин сидела, глядя перед собой неподвижным взором. Гюннюльф не мог видеть ее лица.
– Да. Последними, кто дерзнул на такую игру, были твои и Эрленда предки. И в тот раз мои далекие предки из рода Йеслингов стояли на стороне короля Скюле, – задумчиво сказала она немного погодя.
Она встретила испытующий взор Гюннюльфа и тут заговорила запальчиво и с жаром:
– Я всего лишь простая женщина, Гюннюльф, я мало обращала внимания на те речи, которые мой супруг вел с другими людьми о таких делах… да и неохотно слушала, когда он заговаривал со мной об этом… помоги мне Господи, у меня не хватало разума постигать столь важные вопросы. Но какой бы неразумной женщиной я ни была, не способной ни к чему, кроме своей домашней работы и воспитания детей, – все же и я знаю, что справедливости и праву приходится совершать слишком уж долгий путь, прежде чем какое-либо дело дойдет до этого короля и потом опять вернется в наши долины. И я тоже поняла, что народу в нашей стране живется теперь гораздо хуже и тяжелее, чем в то время, когда я была ребенком, а блаженной памяти король Хокон – нашим повелителем. Мой муж… – Ту она несколько раз вздохнула быстро и трепетно. – Мой муж взял на себя дело, которое было столь огромно, что никто из других вельмож в нашей стране не дерзнул, поднял его, – так что я теперь понимаю!..
– Да, он его поднял! – Монах крепко стиснул руки, голос его упал до шепота. – Столь огромное дело, что многие сочтут скверным, что он сам вызвал его падение… таким образом…
Кристин, вскрикнув, вздрогнула. И оттого, что она дернулась так неожиданно и резко, от боли в грудях и в руках все тело ее покрылось потом. Бурно и лихорадочно повернулась она к своему собеседнику и громко воскликнула:
– Не вызывал его Эрленд… То было так уж суждено, было его несчастьем!..
Она рухнула на колени, уцепившись руками за скамейку, подняла к монаху пылающее лихорадкой, искаженное отчаянием лицо.
– Мы с тобой, Гюннюльф, – ты, его брат, и я, его жена на протяжении тринадцати лет, – мы не должны порицать Эрленда теперь, когда он бедняк и узник и, быть может, жизни его угрожает опасность…
Лицо Гюннюльфа дрогнуло. Он опустил глаза на коленопреклоненную женщину.
– Да вознаградит тебя Бог, Кристин, за то, что ты так это принимаешь. – Он опять стиснул свои исхудалые руки. – Бог… бог да сохранит жизнь Эрленду и да даст ему возможность вознаградить тебя за твою верность! Да отвратит он эту беду от тебя и твоих детей, Кристин…
– Не говори так! – Она выпрямилась, стоя на коленях, и взглянула ему в лицо. – Добра из того не вышло, Гюннюльф, когда ты занимался моими делами и Эрленда. Никто не осуждал его так строго, как ты… его брат и служитель Божий!
– Никогда я не хотел осуждать Эрленда суровее, чем… чем был должен. – Белое лицо его еще более побледнело. – Никого в мире не было для меня дороже моего брата. Потому-то, наверное… меня жгло огнем, – словно то были мои собственные грехи, те, что сам я должен искупить, – когда Эрленд поступил с тобой дурно. А потом Хюсабю… Эрленд один должен был продолжать род, который ведь и мой также! Я отдал большую часть и своего отцовского наследства в его руки. Твои сыновья ближе всего стоят ко мне по крови…
– Не поступал Эрленд дурно со мною! Я была не лучше его! Зачем ты так говоришь со мною, Гюннюльф!.. Никогда ты мне не был духовником. Отец Эйлив не поносил предо мной моего мужа – он порицал меня за грехи мои, когда я жаловалась ему на свои трудности. Он лучший священник, чем ты… и его Бог поставил надо мной, его я и стану слушать… а он никогда не говорил, что я страдаю от несправедливости. Я буду слушаться сто!
Гюннюльф поднялся, когда она встала. Бледный и потрясенный, он пробормотал: – Ты правду сказала. Слушайся отца Эйлива!.. Он повернулся, чтобы уйти; тогда она пылко схватила его за руку:
– Нет, не уходи от меня так! Мне вспоминается, Гюннюльф… Мне вспоминается, как я гостила у тебя в этом доме – он тогда был твоим; ты был добр ко мне. Мне вспоминается, как я впервые встретила тебя… Я была в беде и в страхе, я помню, ты говорил со мной и приводил оправдания Эрленду, – что ты, мол, не знаешь… Ты молился и молился за жизнь мою и за жизнь моего ребенка. Я знаю, что ты желал нам добра, ты любил Эрленда… О, не говори так сурово об Эрленде, Гюннюльф! Кто из нас чист перед Богом? Мой отец полюбил его, наши дети любят своего отца. Вспомни, он нашел меня слабой и легко поддающейся соблазну – и привел к жизни в довольстве и почете. Ах, как прекрасно в Хюсабю! В последний вечер перед моим отъездом из дому было так прекрасно, солнечный закат был так красив в тот вечер. Мы с Эрлендом прожили там много хороших дней… И что бы ни было, все же он мой муж, мой муж, которого я люблю!..
Гюннюльф оперся обеими руками о посох, которым теперь всегда пользовался, когда выходил куда-нибудь из своего монастыря.
– Кристин… Не строй ничего на зареве солнечных закатов и на той… любви… о которой ты вспоминаешь теперь, когда боишься за его жизнь.
…Мне вспоминается, когда я был молодым… всего лишь субдьяконом… Гюдбьёрг, на которой женился потом Алф из Увоса, жила тогда служанкой в Сильхейме. Ее обвинили в краже золотого перстня. Оказалось, она не была виновата, но стыд и страх настолько потрясли ее душу, что дьявол овладел ею; она спустилась к озеру и хотела в него броситься. Потом она нам часто свидетельствовала, что в ту пору весь мир казался ей таким красивым, золотым и красным, а вода светилась и как будто была теплой и живительной, но когда она зашла в нее до пояса, вдруг ей пришло на ум произнести имя Христа и осенить себя крестным знамением. И тут сразу весь мир посерел, а вода стала холодной, и она увидела, куда вознамерилась отправиться…
– Ну, так я не стану произносить его. – Кристин говорила тихо; она стояла неподвижно, выпрямившись во весь рост. – Если поверю, что тогда я подвергнусь искушению предать своего господина, когда он в беде. Но я думаю, что не Христово имя, а скорее имя дьявола может довести до этого.
– Я не то хотел сказать, я хотел сказать… Господь да укрепит тебя, Кристин, чтобы ты смогла осилить это – снести ошибки мужа с любящей душой…
– Ты видишь, я так и делаю, – сказала женщина по-прежнему тихо.
Гюннюльф отвернулся от нее, бледный и дрожащий. Он закрыл лицо руками:
– Я пойду домой. Я смогу легче… Дома мне легче собрать свои мысли… чтобы сделать все, что в моих силах, для Эрленда и для тебя. Господи… Да сохранят Господь Бог и все его святые жизнь моему брату, и да спасут они его! Ах, Кристин… не думай, что я не люблю своего брата…
Но, когда он ушел, Кристин подумала, что теперь все значительно ухудшилось. Она не пожелала, чтобы слуги оставались с ней в горнице, и все ходила да ходила, ломая руки, и тихо стонала. Был уже поздний вечер, когда кто-то въехал во двор. Сейчас же распахнулась дверь горницы, и какой-то высокий тучный человек в дорожном плате, сперва с трудом различимый в потемках, быстро направился к Кристин, позвякивая шпорами и волоча за собой меч. Узнав Симона Дарре, она разразилась громкими рыданиями и бросилась к нему, простирая руки. но вскрикнула от боли, когда он прижал ее к себе.
Симон отпустил ее. Она осталась стоять, положив ему на плечи руки, прижавшись лбом к его груди, и беспомощно всхлипывала. Симон легонько обнял ее за бедра.
– Бог с тобой, Кристин! – Казалось, было спасение уже в самом его трезвом приветливом голосе, в живом мужском запахе, исходившем от него, – запахе пота, дорожной пыли, лошади и кожаной сбруи. – Бог с тобой, еще слишком рано терять мужество и надежду!.. Уж будь уверена, найдется какой-нибудь выход…
Скоро Кристин настолько оправилась, что смогла извиниться перед Симоном. Она чувствует себя совершенно отвратительно из-за того, что ей пришлось так внезапно отнять от груди младшего ребенка.
Симон справился о том, как она провела эти трое суток. Он позвал ее служанку и сердито спросил; неужели же здесь во всем доме не нашлось ни одной женщины, у которой хватило бы ума понять, что такое происходит с их хозяйкой? Но служанка была неопытной юной девушкой, а городской домоуправитель был вдовцом с двумя незамужними дочерьми. Симон отправил человека в город за какой-нибудь лекаркой и упросил Кристин лечь в постель. Когда ей станет немного получше, он придет к ней поговорить.
Пока они ждали лекарку, Симону и его слуге принесли в горницу поесть. Тем временем Симон перебрасывался словами с Кристин, раздевавшейся в чулане. Да, он отправился на север сейчас же, как услышал о том, что случилось в Сюндбю, – он поехал сюда, а Рамборг – туда, чтобы побыть пока с женами Ивара и Боргара. Мвара увезли в Мьёсенский замок, но Ховарда оставили на свободе, только он должен был дать обещание, что останется у себя в долине. Говорят, будто Боргару и Гютторму удалось бежать… Ион из Лэугарбру поехал в Рэумсдал за новостями и пришлет сюда гонца. Симон проезжал Хюсабю сегодня в обед, но пробыл там недолго. Мальчики живут хорошо, но только Ноккве и Бьёргюльф сильно клянчили, чтобы он взял их с собой.
Кристин уже обрела спокойствие и мужество, когда поздно вечером Симон пришел к ней. Он присел на край кровати. Она лежала в приятной усталости, которая всегда появляется после сильных болей, и глядела на тяжелое, загорелое от солнца лицо зятя и его маленькие глазки, полные силы. Для нее было огромной поддержкой, что Симон приехал. Правда, он очень призадумался, узнав о деле более подробно, но все-таки говорил с Кристин успокоительно.
Кристин лежала, глядя на пояс лосиной кожи, стягивавший его внушительную талию. Большая плоская медная пряжка с тонкой серебряной накладкой, без всяких украшений, кроме вырезанных на ней букв М. Д., означавших «Мария дева», длинный кинжал с позолоченными серебряными накладками и большими кристаллами горного хрусталя на рукоятке; плохонький ножик с треснувшей роговой ручкой, починенной медной проволокой, – все это принадлежало к будничному обиходу ее отца еще с тех пор, когда Кристин была ребенком. Она вспомнила, как Симон приобрел эти вещи: перед самой своей смертью Лавранс пожелал подарить ему свой позолоченный праздничный пояс и серебра на столько добавочных пластин, чтобы он был зятю впору. Но Симон попросил подарить ему вот этот, старый… А когда Лавранс сказал, что ведь этим он сам себя надувает, Симон заявил, что все-таки кинжал-то – дорогая вещь… «Да, и еще нож!» – сказала Рагнфрид, слегка улыбнувшись. И мужчины засмеялись и сказали: «Да, уж нож-то!..» Из-за этого ножа у отца с матерью было много споров. Рагнфрид каждый день сердилась, видя этот безобразный, плохонький нож за поясом мужа. Но Лавранс клялся, что ей никогда не удастся разлучить его с этим ножом. «Ведь я же никогда не обнажал его против тебя, Рагнфрид! И вообще это отличный нож, им не хуже всякого другого в норвежской земле можно резать масло – когда он горячий!»
Кристин попросила Симона дать ей нож посмотреть и некоторое время лежала, держа его в руках.
– Хотелось бы мне, чтобы этот нож был моим, – тихо и просительно сказала она.
– Ну конечно! Охотно верю… Я сам рад, что он принадлежит мне, – я не продам его и за двадцать марок серебра. – Он, смеясь, схватил Кристин за руку и отнял у нес нож. Маленькие, пухлые руки Симона были всегда такие теплые, приятные и сухие.
Немного погодя он пожелал ей спокойной ночи, взял свечу и ушел в горницу. Кристин слышала, как он преклонил там колено перед распятием, потом встал, скинул сапоги на пол и вскоре тяжело повалился на постель у северной стены.
Тут и Кристин погрузилась в бездонно-глубокий сладкий сон.
На следующий день она проснулась поздно. Симон, сын Андреса, ушел уже несколько часов тому назад, и слуги передали ей от его имени, что она должна спокойно сидеть дома.
Он вернулся домой только в конце дня и тотчас же сказал:
– Привет тебе от Эрленда, Кристин, я беседовал с ним. Он увидел, как сразу помолодело у нее лицо, какой оно исполнилось мягкости и нежности, смешанной со страхом. Взяв ее руку в свою, он стал рассказывать. Много им с Эрлендом не удалось сообщить друг другу, потому что человек, проведший Симона к узнику, все время оставался там с ними. Разрешение на эту беседу раздобыл Симону лагман Улав, ради того свойства, которое было между ними при жизни Халфрид. Эрленд шлет сердечные приветы Кристин и детям. Он усердно расспрашивал о них о всех, но особенно о Гэуте. Симон высказал предположение, что, наверное, через несколько дней Кристин разрешат свидание с мужем. По-видимому, Эрленд спокоен и не падает духом.
– Если бы я пошла с тобой сегодня, то, наверное, тоже повидала бы его, – тихо сказала Кристин.
Симон этого не думал; ему потому это и удалось, что он пошел один.
– Во многом для тебя будет легче продвигаться вперед, Кристин, когда впереди тебя пойдет мужчина…
Эрленд сидит в одном из помещений в восточной башне, выходящей на реку, – это одна из камер для господ, хотя и маленькая. Ульв, сын Халдора, сидит как будто бы в подземелье, Хафтур – в какой-то другой камере.
Осторожно и как бы нащупывая каждый свой шаг, все время следя, хватит ли у Кристин сил, Симон рассказал о том, что ему удалось разузнать в городе. Увидев, что она сама ясно все понимает, он не скрыл, что и по его мнению дело это опасное. Но все, с кем он только ни беседовал, считают совершенно невозможным, чтобы Эрленд дерзнул задумать такое предприятие и продвинуть его так далеко, не зная совершенно точно, что за его спиной стоит значительная часть рыцарей и сыновей господских. Значит, раз число недовольной знати столь велико, то едва ли король отважится расправиться сурово с их вожаком, – вероятно, он заставит Эрленда пойти на соглашение с ним каким-либо образом.
Кристин еле слышно спросила:
– А каково положение Эрлинга, сына Видкюна, в этом деле?
– Насколько я понял, многие кое-что дали бы за то, чтобы узнать это, – сказал Симон.
Одного он не сказал Кристин, как не говорил этого и тем, с кем беседовал о деле Эрленда. Ему казалось маловероятным, чтобы за спиной Эрленда стояло сколько-нибудь значительное число людей, согласившихся поддержать своей жизнью и своим имуществом столь опасное дело; иначе едва ли бы выбрали Эрленда вожаком, – ведь все его сверстники знали, что на него нельзя полагаться. Правда, он был родичем фру Ингебьёрг и ее сына, предназначенного занять королевский престол, пользовался некоторой властью и уважением в последние годы, был не так уж совершенно неопытен в военных делах, как большинство его ровесников, и считалось, что он умеет приобретать любовь воинов и вести их за собой – и хотя столько раз поступал безрассудно, однако умел поворачивать свою речь хорошо и умно, так что почти можно было поверить, что он теперь наконец после всех превратностей научился осторожности. Симон считал, что, вероятно, были такие люди, которые знали о замыслах Эрленда и подталкивали его, но его удивило бы, если бы они связали себя так крепко, что теперь не смогли бы отступиться от Эрленда, оставив того под ударом.
Симону показалось, что и сам Эрленд не ожидал ничего иного и, по-видимому, готов к тому, что придется платить за свою рискованную игру. «Когда коровы увязают в болоте, пусть владелец и тащит их за хвост!» – сказал он засмеявшись. Впрочем, Эрленд и не мог сказать многого в присутствии третьего лица.
Симон сам себе изумлялся, что свидание со свояком так его потрясло: крохотная, тесная камера в башне, где Эрленд пригласил его присесть на кровать, – она шла от стены к стене и занимала почти половину помещения, – и прямая, стройная фигура Эрленда, когда он стоял у маленького светового отверстия в каменной стене, совершенно без страха, с ясным взором, не тревожимый ни боязнью, ни надеждой, – то был здоровый, хладнокровный, мужественный человек, когда с него смело липкую паутину любовных проказ и дурачеств с женщинами. Хотя именно женщины и любовные дела привели его сюда со всеми его дерзкими замыслами, которым был положен конец прежде, чем он успел их осуществить. Но, казалось, сам Эрленд об этом не думал. Он вел себя как человек, который рискнул на отчаяннейшую игру, проиграл и умеет переносить свое поражение мужественно и спокойно.
И его изумленная и радостная благодарность при виде свояка удивительно шла к нему. Симон сказал ему тогда:
– Ты помнишь, свояк, ту ночь, когда мы оба бодрствовали около нашего тестя? Мы подали друг другу руки, а Лавранс положил поверх них свою, – мы пообещали друг другу и ему, что во все дни пашей жизни будем держаться вместе, как братья.
– Да, – лицо Эрленда просияло улыбкой. – Но Лавранс, конечно, не думал, чтобы тебе когда-либо понадобилась моя помощь.
– Скорее всего он думал, – сказал Симон твердо, – что ты при своем положении можешь оказаться поддержкой для меня, а не то, что ты будешь нуждаться в моей помощи.
Эрленд опять улыбнулся.
– Лавранс был умным человеком, Симон. И как это ни странно может прозвучать, но я знаю, что он любил меня!
Симон подумал: «Да, видит Бог, это странно!» Но даже и сам он, – вопреки тому, что он знал об Эрленде, и вопреки всему тому, что тот ему причинил, – не мог удержаться от какой-то братской нежности, которую питал теперь к мужу Кристин. Тут Эрленд спросил о ней.
Симон сообщил, в каком виде он ее застал, – больную и исполненную боязни за мужа. Улав, сын Германа, обещал посодействовать, чтобы ее допустили к Эрленду, как только вернется домой господин Борд.
– Но не раньше, чем она будет здорова! – быстро и испуганно. попросил Эрленд. Странный, девический румянец залил его смуглое, небритое лицо. – Это единственное, чего я страшусь, Симон, что я не смогу хорошо держаться, когда свижусь с ней!
Но немного спустя он сказал с прежним спокойствием:
– Я знаю, ты будешь ей верным другом, если она овдовеет нынче. Бедными они, вероятно, не будут, ни она, ни дети, с ее наследством после Лавранса. И у нее будешь ты неподалеку, когда она поселится в Йорюндгорде.
* * *
На другой день после Рождества Богоматери в Нидарос прибыл наместник короля, господин Ивар, сын Огмюнда. Был назначен суд из двенадцати королевских вассалов, жителей северных областей; они должны были разобраться в деле Эрленда, сына Никулауса. Господин Финн, сын Огмюнда, брат наместника, был избран вести дело против обвиняемого.
Между тем еще летом случилось, что Хафтур Грэут из Гудёя убил себя маленьким, кинжалом, какие было разрешено держать при себе каждому узнику для разрезания пищи. Говорили, что заключение так повлияло на Хафтура, что разум у него несколько помутился. Эрленд, услышав об этом, сказал Симону, что теперь ему не надо больше бояться языка Хафтура. Но все же он был сильно потрясен.
Иногда случалось, что тюремщик выходил по какому-нибудь делу, когда Симон или Кристин бывали у Эрленда. Оба они понимали – и говорили между собой о том, – что первой и последней мыслью Эрленда было пройти через это дело, не открывая имен своих соучастников. Симону он к один прекрасный день так и сказал напрямик. Он обещал всем, с кем вступал в заговор, что будет держаться за веревку так, чтобы ему самому отрубило лапы, если до того дойдет дело. «А до сей поры я еще ни разу не изменял никому, кто доверился мне!» Симон взглянул на Эрленда – глаза у того были сини и ясны. Не было сомнения в том, что он сказал это о себе с полной уверенностью.
Не удалось королевским чиновникам и выследить кого-либо еще, кто принимал участие в государственной измене Эрленда, кроме братьев Грейпа и Турвалда, сыновей Type из Мере, но и те не желали сознаться в том, что им было известно что-либо иное о замыслах Эрленда, кроме того, что он сам и многие другие убеждали герцогиню разрешить воспитывать принца Хокона, сына Кнута, в Норвегии. А потом вельможи должны были бы разъяснить королю Магнусу, что будет к пользе обоих его государств, если он передаст королевское звание в Норвегии своему сводному брату.
Боргару и Гютторму, сыновьям Тронда, посчастливилось бежать из королевской усадьбы на острове Веэй – никто не знал, каким именно образом, но люди догадывались, что Боргар получил помощь от женщины: был он очень красив и несколько легкомыслен. Ивар из Сюндбю еще сидел в Мьёсенском замке, а юного Ховарда братья, по-видимому, не посвящали в свои замыслы.
Одновременно со сбором дружинников в королевской усадьбе архиепископ созвал «консилиум» в своем замке. У Симона было много друзей и знакомых, а потому оп мог приносить Кристин новости. Все считали, что Эрленд будет присужден к изгнанию, а все его имения будут отобраны королем в казну. Эрленд тоже говорил, что так это, должно быть, и будет; настроение его было бодрым – он намеревался искать убежища в Дании. При нынешнем положении дел в этой стране для смелого и владеющего оружием человека всегда открыта дорога, а фру Ингебьёрг, наверное, примет его супругу как свою родственницу и будет держать у себя с подобающим почетом. Детей придется взять к себе Симону, но двух старших сыновей Эрленду все же хотелось бы увезти с собой…
За все это время Кристин ни на один день не выезжала за город и не видела своих детей, кроме Ноккве и Бьёргюльфа; те приезжали как-то вечером одни верхом. Мать продержала их у себя несколько дней, но потом отослала в Росволд, к фру Гюнне, которая взяла к себе всех меньших.
Таково было желание Эрленда. А Кристин боялась тех мыслей, которые могли возникнуть у нее, если бы она увидела своих сыновей вокруг себя, стала выслушивать их вопросы и пытаться посвятить их в сущность всех этих дел. Она боролась с собой, чтобы отогнать от себя все мысли и воспоминания о годах, проведенных ею в замужестве в Хюсабю. Столь богаты были эти годы, что теперь казались ей сплошным великим покоем, – так на море и при волнении лежит спокойствие, если глядеть на него с достаточно высокого утеса. Волны, бегущие одна за другой, как бы вечны и едины; так и жизнь пробегала волнами в ее душе за эти просторные годы.
Теперь опять все было как в пору юности, когда она ради Эрленда противопоставила свою волю всему и всем. Теперь опять ее жизнь стала одним-единственным ожиданием – от свидания до свидания – того часа, когда ей можно было видеть мужа, сидеть рядом с ним на кровати в камере башни королевской усадьбы, беседовать с ним спокойно и ровно… пока, случалось, они останутся одни на кратчайший миг и крепко прижмутся друг к другу в жарком, бесконечном поцелуе и в бурном объятии.
Остальное время она проводила и церкви, просиживая там часами. Падала на колени и неподвижным взором глядела на золотую раку святого Улава за решеткой позади алтаря…
«Господи, я его жена. Господи, я не покинула его, когда принадлежала ему в грехе и неправде. Божьим милосердием мы, недостойные, соединены были во святом венчании. Заклейменные клеймом греха, отягощенные тяготой греха, пришли мы вместе к вратам Божьего дома, вместе приняли тело спасителя из рук священника. Мне ли теперь жаловаться, мне ли теперь думать об ином, кроме того, что я его жена, а он мой муж, пока мы с ним оба живы?..»
* * *
В четверг перед Михайловым днем состоялось собрание королевских дружинников и был произнесен приговор над Эрлендом, сыном Никулауса, из Хюсабю. Он был признан виновным в том, что изменой хотел отнять землю и подданных у короля Магнуса, хотел поднять мятеж против короля внутри страны и ввести в Норвегию чужие, наемные военные силы. По изучении подобных же дел, имевших место в прошлом, судьи признали, что Эрленд потерял право на жизнь и имущество и предается в руки короля Магнуса.
Арне, сын Яввалда, приехал к Симону Дарре и Кристин, дочери Лавранса, в городской дом Никулауса. Он присутствовал на этом собрании.
Эрленд не пытался отвести обвинение. Ясно и твердо он признался в своем намерении: он хотел принудить этими мерами короля Магнуса, сына Эйрика, отдать королевскую власть в Норвегии своему юному сводному брату, принцу Хокону Порее. По словам Арне, Эрленд говорил превосходно. Он указал на огромные трудности, выпавшие на долю народа вследствие того, что за последние годы король почти не бывал в пределах Норвегии и неизменно высказывал нежелание назначить таких заместителей, которые могли бы отправлять правосудие и осуществлять королевские полномочия. Из-за предприятия, начатого королем в Сконе, из-за расточительности и неразумия при решении денежных вопросов, проявленных людьми, к советам которых король больше всего прислушивался, народ подвергается притеснениям и разорению и никогда не знает, огражден ли он от новых требований о помощи и от налогов сверх обычного. Поскольку норвежские рыцари и люди, носящие оружие, пользуются меньшими правами и преимуществами, чем шведские рыцари, первым стало трудно тягаться с последними, и по тому вполне понятно, что столь юный и еще неразумный человек, как господин Магнус, сын Эйрика, охотнее слушается шведских господ и любит их больше, раз у тех гораздо больше богатства и, стало быть, больше возможностей поддержать его вооруженными и привычными к войне людьми.
И вот сам он, Эрленд, и его друзья-соумышленники сочли, что им настолько хорошо известно желание большинства населения севера и запада Норвегии – сыновей господских, крестьян и горожан, – что они не сомневались в их полной поддержке, если ими будет выдвинут такой притязатель на престол, который окажется в столь же близком родстве с нашим любезным государем, блаженной памяти королем Хоконом, как и нынешний наш король. Таким образом, он, Эрленд, ожидал, что население страны объединится на этом и мы понудим короля Магнуса к тому, чтобы он не препятствовал своему брату взойти здесь на королевский престол; принц же Хокон присягнет сохранить мир и братство с господином Магнусом, защищать норвежскую державу в пределах старинных государственных границ, поддерживать права Божьей церкви, законы и обычаи страны, как они ведутся исстари, вольности и преимущества крестьян и горожан, но положит конец проникновению иноземцев в государство. Он, Эрленд, и его друзья намеревались изложить этот замысел королю Магнусу мирным образом, хотя в прежние времена всегда было правом норвежских крестьян и знати отвергать короля, который пытается властвовать не по закону.
Об образе действий Ульва, сына Саксе, в Англии и Шотландии Эрленд сказал, что единственной целью Ульва было заручиться там благосклонным отношением к принцу Хокону, если бы Господу Богу было угодно даровать его нам в короли. «Во всех этих предприятиях со мной вместе не принимал участия никто из норвежцев, кроме Хафтура Грэута, сына Улава из Гудея, – упокой Господи его душу, – да моих свояков, трех сыновей Тролда Йеслинга из Сюндбю, и Грейпа и Турвалда, сыновей Type из Хаттебергского рода».
Речь Эрленда произвела большое впечатление, сказал Арне, сын Яввалда. Но затем под конец, упоминая о том, что они ожидали поддержки от мужей церкви, Эрленд намекнул на старые слухи, еще тех времен, когда король Магнус находился под опекой, а это было неумно, так полагал Арне. Архиепископский официал резко обрушился на него за это; ведь архиепископ Поль, сын Борда, – как в то время, когда он был канцлером, так и ныне, – питал и питает большую любовь к королю Магнусу за его склонность к божественному: а люди предпочитают позабыть, что такие слухи когда-либо ходили об их короле: да и к тому же теперь он женится на молодой девушке, дочери графа Намюрского… Если бы даже во всем этом и была когда-либо доля истины, то теперь уж король Магнус совершенно отвратился от подобных вещей.
…Арне, сын Яввалда, выказывал величайшую дружбу Симону, сыну Андреса, пока тот жил в Нидаросе. Именно Арне теперь напомнил Симону о том, что Эрленд мог бы обжаловать приговор, как вынесенный незаконно. По букве закона обвинение против Эрленда должно было быть выдвинуто равным ему человеком, но государственный обвинитель, господин Финн из Хестбё, – рыцарь, в то время как Эрленд по званию только оруженосец. Тогда весьма вероятно, что вновь назначенный суд найдет, что Эрленда нельзя присудить к более суровому наказанию, чем изгнание из страны, – таково было мнение Арне.
Что же касается того, что предлагал Эрленд, – такого королевского правления, которое, по его мнению, удовлетворяло бы нуждам страны, – да, это, конечно, звучит хорошо! И всем известно, где можно найти человека, который охотно бы взялся за кормило и стал бы вести страну этим курсом, пока король еще в несовершенных летах… Арне почесал в седой щетине бороды, искоса взглянув на Симона.
– О нем ничего не слышно и ничего не известно этим летом? – тихо спросил Симон.
– Ничего. Правда, я слышал, – он говорит, что теперь в немилости у короля и потому, мол, держится вдалеке от всяких таких дел. Давно уж не случалось, чтобы он утерпел столько времени у себя дома, выслушивая болтовню фру Элин. Говорят, дочери его столь же красивы и столь же глупы, как их мать.
Эрленд выслушал свой приговор с непоколебимо спокойным видом и приветствовал судей столь же вежливо, непринужденно и красиво, когда его выводили, как и при входе в помещение суда. Он был спокоен и весел, когда на следующий день Кристин и Симон пришли к нему на свидание. С ними был и Арне, сын Яввалда, и Эрленд сказал, что он последует его совету.
– Еще ни разу в жизни мне не удавалось убедить Кристин поехать со мной в Данию, – сказал он, обняв одной рукой стан жены. – А мне всегда хотелось поездить с ней по свету!.. – По лицу его пробежала словно бы дрожь, и вдруг он горячо поцеловал жену в бледную щеку, не обращая внимания на зрителей.
* * *
Симон, сын Андреса, поехал в Хюсабю распорядиться насчет перевозки движимого имущества Кристин в Йорюндгорд. Он советовал ей воспользоваться этим случаем и отослать детей в Гюдбрандсдал. Кристин сказала:
– Сыновья мои не выедут с отцовского двора, пока их не выгонят.
– Я не стал бы этого дожидаться, будь я на твоем месте, – сказал Симон. – Они так молоды – они не в состоянии понять это как следует. Лучше будет, если ты дашь им уехать из Хюсабю в уверенности, что они только погостят у своей тетки и приглядят за материнским наследством в долине.
Эрленд вполне согласился в этом с Симоном. Однако в конце концов только Ивар и Скюле поехали с дядей на юг. Кристин была не в состоянии отослать от себя самых маленьких в такую даль. Когда к ней привезли в городской дом Лавранса и Мюнана и она увидела, что младший уже не узнает матери, силы ее оставили. Симон ни разу не видал, чтобы она хоть слезинку пролила с того первого вечера, как он приехал в Нидарос, – а теперь она рыдала и рыдала над Мюнаном, который барахтался и отбивался в тесных объятиях, матери и тянулся к кормилице. И рыдала над малюткой Лаврансом, когда он забрался на колени к матери, обнял ее за шею и плакал вместе с ней, потому что плакала она. Итак, Кристин оставила у себя обоих малышей и Гэуте, который не желал ехать с Симоном, – да ей и самой казалось неблагоразумным терять из виду ребенка, несшего чересчур уж тяжелое бремя для своего возраста.
Детей привез в город отец Эйлив. Он испросил архиепископа разрешение отлучиться из церкви и съездить в гости к брату в монастырь Тэутра, Такое разрешение было охотно дано домашнему священнику Эрленда, сына Никулауса. И вот он высказал мнение, что Кристин трудно сидеть тут в городе с целой кучей ребят да заботиться о них, и предложил взять с собой в монастырь Ноккве и Бьёргюльфа.
В последний вечер перед отъездом священника и старших мальчиков (Симон уже уехал с близнецами) Кристин исповедалась перед этим кротким, чистой души человеком, который был столько лет ее духовным отцом. Они провели вместе несколько часов, и отец Эйлив внушал ей быть смиренной и послушной Богу, терпеливой, верной и любящей по отношению к мужу. Она стояла на коленях перед скамьей, где он сидел, потом отец Эйлив встал и опустился на колени с нею рядом, не снимая червленого ораря – символа ига Христовой любви, и долго, жарко молился про себя. Но она знала, что он молится за ту семью – отца, и мать, и детей, и домочадцев, – чье душевное здравие он с такою верностью столько лет стремился укреплять.
День спустя она стояла на берегу, глядя, как братья-миряне из Тэутры поднимают парус на лодке, увозившей от нее священника и обоих старших сыновей. Возвращаясь домой, она зашла в церковь миноритов и немного побыла там, пока не почувствовала себя достаточно сильной, чтобы отважиться идти к себе, в свой городской дом. А вечером, когда младшие уснули, она уселась за прялкой и стала рассказывать Гэуте сказки, пока и мальчику не пришло время спать.