Книга: Кристин, дочь Лавранса. Том 1
Назад: VII
Дальше: IV

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЭРЛЕНД, СЫН НИКУЛАУСА

I

Рагнфрид, дочь Ивара, не прожила и двух лет после смерти своего супруга: она умерла ранней зимой 1332 года. От Хамара до Скэуна далеко, так что в Хюсабю узнали о ее смерти, когда она уже лежала в земле больше месяца. Но около Троицына дня к ним приехал Симон, сын Андреса. Родичам надо было кое о чем переговорить в связи с разделом наследства после Рагнфрид. Теперь Йорюндгордом владела Кристин, дочь Лавранса, и потому было решено, что Симону придется присматривать за ее имуществом и принимать отчеты от ее крестьян. Он управлял недвижимостями своей тещи, пока та жила в Хамаре.
Как раз в это время у Эрленда были всякие хлопоты и неприятности по некоторым делам, возникшим в его воеводстве. Прошлой осенью один из крестьян в Форбрегде в Упдале, по имени Хюнтьов, убил своего соседа за то, что тот назвал его жену колдуньей. Жители той местности привели убийцу связанным к воеводе, и Эрленд велел посадить его под стражу на чердаке клети. Но когда зимой настали большие холода, он выпустил его и позволил ему жить вместе со слугами усадьбы. Хюнтьов был с Эрлендом на севере в составе команды «Маргюгр» и проявил там большое молодечество. Когда Эрленд послал письменное сообщение о деле Хюнтьова и просил не присуждать того к изгнанию из страны, он выставил его в самом лучшем свете. А когда Ульв, сын Халдора предъявил поручительство, что Хюнтьов предстанет в надлежащее время перед тингом в Оркедале, Эрленд разрешил крестьянину съездить домой на Рождество. Но потом Хюнтьов и его жена отправились в Дривдал – погостить у своего родича, владельца постоялого Двора, и по дороге туда исчезли. Эрленд считал, что они погибли в сильную бурю и непогоду, которые случились как раз в это время, но многие говорили, что те просто сбежали, – теперь воеводские люди могут искать ветра в поле! А затем против пропавших были возбуждены новые дела – будто бы Хюнтьов еще за несколько лет до этого убил какого-то человека в горах и закопал его труп под кучей камней, Хюнтьов подозревал его в том, что он подрезал жилы его кобыле. И еще обнаружилось, что жена убийцы действительно занималась колдовством.
И вот теперь упдалский священник и посланец архиепископа приступили к расследованию этих слухов о колдовстве. А это привело к тому, что обнаружились печальные вещи, – как во многих местах Оркедалского округа люди соблюдают христианскую веру. Правда, но большей части такие дела случались в отдаленных местностях – в Реннабю, в Упдалском лесу, но и из Будвика один старик был приведен на архиепископский суд в Нидаросе. И тут Эрленд обнаружил столь малое рвение, что люди заговорили об этом. Началось с этого старика, Оона, который жил на берегу озера около Хюсабю и почти что считался одним из челядинцев Эрленда. Он занимался рунами и ворожбой, а в горнице у него были даже какие-то изображения, и народ говорил, будто он приносил им жертвы. Но после его смерти ничего такого не нашли в хижине, где он жил. Правда, сам Эрленд и Ульв, сын Халдора, были у него, когда он испускал свой последний вздох, и вот они-то, разумеется, кое-что и уничтожили, прежде чем явился священник, – так болтали люди. Да и вообще, когда народ стал теперь задумываться над этим, то заговорили, что ведь и родная тетка Эрленда обвинялась в колдовстве, блуде и мужеубийстве, хотя фру Осхильд, дочь Гэуте, была слишком умна и ловка и, пожалуй, у нее были слишком могущественные друзья, чтобы ее можно было в чем-нибудь уличить. И тут же сразу всем вспомнилось, что в дни своей юности Эрленд жил весьма не по-христиански и ни во что не ставил церковное запрещение…
В конце концов архиепископ вызвал Эрленда, сына Никулауса, к себе в Нидарос для беседы. Симон поехал в город вместе со свояком; ему нужно было захватить своего племянника в Ранхейме, потому что хотели, чтобы мальчик проехал вместе с Симоном домой, в долину, и некоторое время погостил у своей матери.
Все это происходило за неделю перед Фростатингом, который должен был происходить в Нидаросе, и потому в городе было очень людно. Когда свояки приехали на архиепископский двор и их провели в приемную горницу, там было много монахов и несколько светских знатных людей, среди них – лагман фростатинга Харалд, сын Никулауса, Улав, сын Германа, лагман, Нидароса, рыцарь Гютторм, сын Хельге, воевода Йемтланда а также Арне, сын Яввалда, который сейчас же подошел к Симону Дарре и сердечно его приветствовал. Арне отвел Симона в нишу окна, и там они оба сели.
Симону было как-то не по себе. Он не встречался со своим собеседником с тех самых пор, как был в Ранхейме десять лет тому назад, и хотя тамошнее семейство приняло его очень хорошо, однако поездка туда с таким поручением оставила рану в душе Симона.
Пока Арне хвастался своим внуком, юным Яввалдом, Симон сидел, не спуская взора со свояка. Эрленд стоял, беседуя с посадником, – того звали Бордом, сыном Петера, но он не был в родстве с семейством из Хестнеса. Нельзя сказать, что поведению Эрленда не хватало должной учтивости, но все же он держал себя очень свободно и непринужденно, беседуя со стариком: покачивался взад и вперед на пятках, закладывал руки за спину. Одет он был в темные цвета, как чаще всего одевался, но очень красиво: на нем было фиолетовое полукафтанье французского покроя, которое тесно облегало тело и было разрезано по бокам, черная пелерина с откинутым назад капюшоном, так что видна была серая шелковая подкладка, отделанный серебром пояс и высокие красные сапоги, туго зашнурованные в икрах и обнаруживавшие стройные, красивые ноги.
При резком свете, лившемся из застекленных окон каменной горницы, было заметно, что у Эрленда, сына Никулауса, появилось немало седых волос на висках. Вокруг рта и под глазами его тонкое загорелое лицо теперь слегка подернулось морщинками, появились поперечные морщины и на длинной, красивой изогнутой шее. И все же он казался удивительно молодым среди других людей, – хотя был вовсе не самым младшим по возрасту из присутствовавших в горнице. Он оставался все таким же стройным и гибким, держался все так же свободно, немного развязно, как в молодости, походка у него была все такая же легкая и упругая, когда он теперь принялся расхаживать взад и вперед по горнице, по-прежнему заложив руки за спину, после того как посадник отошел от него. Все другие сидели, переговариваясь между собой тихими, сухими голосами. Легкая поступь Эрленда и позвякивание его маленьких серебряных шпор были слишком уж отчетливо слышны.
Наконец кто-то из более молодых людей сердито попросил Эрленда сесть: «Нельзя ли потише, любезный?!»
Эрленд резко остановился, нахмурив брови, потом, смеясь, повернулся к заговорившему.
– Где ты пил вчера вечером, родич мой Ион, раз у тебя так голову ломит? – сказал он садясь. Когда лагман Харалд подошел к нему, он, правда, поднялся с места и стоял, пока тот усаживался, но зато потом непринужденно плюхнулся рядом с ним, закинул ногу за ногу и сидел, обхватив руками колено, пока тот говорил.
Эрленд очень чистосердечно рассказал Симону обо всех неприятностях, с которыми ему теперь пришлось столкнуться из-за того, что убийца и колдунья выскользнули у него из рук. Но едва ли у кого-нибудь из присутствующих был более беззаботный вид, чем у Эрленда, когда он обсуждал это дело с лагманом.
Тут вошел архиепископ. Его повели к почетному месту двое людей, обложивших потом старика подушками со всех сторон. Симон никогда еще не видел господина Эйлива Кортина. Тот выглядел дряхлым и хилым и, казалось, все мерз, хотя и был одет в меховой плащ и на голове у него была отороченная мехом шапка. Когда до них дошла очередь, Эрленд подвел к нему свояка, и Симон, опустившись на одно колено, поцеловал перстень на руке господина Эйлива. Эрленд тоже почтительно поцеловал кольцо.
И вообще Эрленд держал себя очень пристойно и почтительно, когда наконец предстал перед архиепископом, после того как тот довольно долго беседовал с другими господами о разных вещах. Но на вопросы, которые задавал ему один из каноников, отвечал довольно легкомысленно, при этом выражение лица у него было веселое и невинное.
Да, он слышал толки среди людей о колдовстве в течение многих лет. Но поскольку никто не обращался к нему за разъяснениями, то как он мог считать, что должен разбираться во всей той болтовне, которая ходит среди женщин в какой-нибудь долине. Уж это обязанность священника – расследовать, есть ли какое-нибудь основание для возбуждения дела.
Тогда его спросили насчет того старика, который жил в Хюсабю и, по слухам, занимался колдовством.
Эрленд усмехнулся: да, Оон сам хвастался этим, но Эрленду никогда не приходилось видеть образчиков его искусства. Еще с детских лет он слышал, что Оон говорил о каких-то женщинах, которых называл Хэрн, Скёгуль и Сногра, но всегда принимал это просто за сказки или шутки.
– Мой брат Гюннюльф и наш священник отец Эйлив допрашивали его несколько раз, но, очевидно, не нашли никаких причин возбуждать против него дело, раз они ничего не сделали. Ведь этот старик ходил в церковь каждый праздник и умел читать христианские молитвы. – Большой веры в искусство Оона у Эрленда никогда не было, и так как потом, будучи на севере, он видел, что такое чары и колдовство у финнов, то счел все то, чем занимался Оон, просто дурачеством.
Тут священник спросил, правда ли, что раз как-то сам Эрленд получил от Оона нечто… нечто такое, что должно было приносить ему амурную удачу?
– Да, – отвечал Эрленд быстро, охотно и с улыбкой. Это случилось в ту пору, когда ему, наверное, было лет пятнадцать, значит двадцать восемь лет тому назад. Он получил кожаный кошель с маленьким белым камнем и высушенными частями какого-то зверя. Но он и тогда не очень-то верил в такие штуки и год спустя отдал этот талисман, в первый же год своей службы при королевском Дворе. Это было в городской бане – он шутя показал колдовской талисман другим юношам, А потом один из королевских дружинников явился к нему и пожелал его купить, и Эрленд отдал ему талисман в обмен на отличную бритву.
Его спросили: а кто же был этот господин? Сперва Эрленд не хотел ничего говорить. Но сам архиепископ потребовал от него, чтобы он сказал. Эрленд взглянул на него с лукавым блеском в синих глазах:
– Это был господин Ивар, сын Огмюнда!..
У присутствующих на лицах появилось несколько странное выражение. Старый господин Гютторм, сын Хельге, не мог удержаться от довольно непонятного фырканья. Сам господин Эйлив старался подавить улыбку. Тут Эрленд решился сказать, опустив глаза долу и закусив нижнюю губу:
– Владыка мой, конечно, вы не станете докучать доброму рыцарю, поднимая такое старое дело. Как я уже сказал вам, я и сам не очень-то верил во все это… и никогда не замечал в нас какого-нибудь изменения оттого, что я отдал ему эту вещь…
Господин Гютторм испустил какой-то рев, а потом все мужчины не смогли больше удерживаться и один за другим разразились громким смехом. Архиепископ хихикал, кашлял и качал головой. Было хорошо известно, что у господина Ивара всегда бывало больше желания, чем счастья в известных делах.
Однако вскоре один из монахов пришел уже в себя и напомнил присутствующим, что они собрались здесь для разговоров о серьезных вещах. Эрленд довольно резко спросил, возбуждено ли против него дело с какой-либо стороны и не допрос ли это, – он лично считает, что его вызвали просто побеседовать. Тогда беседа стала продолжаться, правда, не без некоторой помехи, потому что Гютторм, сын Хельге, время от времени прыскал от смеха.
День спустя, когда свояки возвращались домой из Ранхейма, Симон снова вернулся к предмету этой беседы. Симону казалось, что Эрленд отнесся к ней очень легко, а между тем можно было понять, что многие из вельмож с удовольствием сыграли бы с Эрлендом какую-нибудь злую штуку, если бы только могли.
Эрленд сказал, что ничуть не сомневается: они охотно бы это сделали, будь они в силах. Ибо здесь, на севере, большинство людей держится теперь канцлера… Кроме архиепископа – в нем Эрленд имеет сейчас верного друга. Но Эрленд во всех делах поступает по закону: по всем вопросам он советуется со своим писцом Клёнгом, сыном Аре, который необычайно сведущ в законах. Эрленд говорил теперь серьезно, только мимолетно улыбнулся, когда сказал, что никто, наверное, не ожидал, что он так хорошо разбирается во всех этих делах, – ни его добрые друзья здесь, в округе, ни господа в совете. Впрочем, он совершенно не уверен в том, что ему захочется сохранить воеводство на других условиях, чем те, которые были ему предоставлены, когда правил Эрлинг, сын Видкюна. Дела его сейчас в таком положении – в особенности после смерти родителей жены, – что ему не нужно искать милости у тех, кто пришел к власти с тех пор, как король объявлен совершеннолетним. Да все равно, когда ни объявить этого гнилого мальчишку совершеннолетним – теперь или потом, – все равно он не стал бы более мужчиной, если бы его продолжали прятать. А так – тем скорее выяснится, что он замышляет… или те шведские вельможи, которые правят вместе с ним. Народу придется признать, что Эрлинг ясно видел правду. Нам это обойдется дорого, если король Магнус захочет забрать Сконе под шведскую державу… и это вызовет войну с датчанами в тот самый час, когда кто-нибудь один, датчанин или немец, захватит власть там в стране. А мир на севере, который должен был иметь силу в течение десяти лет… Ныне прошла уже половина этого срока, и неизвестно. захотят ли руссы держаться согласия так долго. Эрленд что-то плохо в это верит… да и сам Эрлинг тоже. Да, конечно, канцлер Поль – человек ученый и во многих отношениях разумный… быть может. Но у этих господ в совете, взявших его себе в руководители, столько же ума, сколько вот у Сутена. Правда, сейчас они отделались от Эрлинга… пока. И до тех пор и Эрленд готов отойти в сторонку. Но Эрлингу и друзьям его, конечно, хотелось бы, чтобы Эрленд сохранял свою власть и благосостояние здесь, на севере, – поэтому он еще не решил.
– Мне кажется, ты как будто научился теперь подпевать господину Эрлингу, – не мог удержаться Симон Дарре от замечания.
Эрленд ответил: «Это так». Прошлым летом, будучи в Бьёргвине, он жил в усадьбе господина Эрлинга и научился понимать этого человека лучше. Дело в том, что Эрлинг желает превыше всего сохранить мир в стране. Но хочет, чтобы норвежская держава пользовалась львиным миром, – чтобы никто не смел выбить зубы или отрезать когти льву их родича короля Хокона… и чтобы его не превратили в охотничьего пса для чужестранцев. Впрочем, у Эрлинга теперь заветное желание – покончить раз и навсегда со старыми недоразумениями между норвежцами и фру Ингебьёрг. Ныне, когда она осталась вдовой после господина Кнута, можно только желать, чтобы она опять приобрела некоторую власть над своим сыном. Правда, она питает такую великую любовь к детям, рожденным ею от Кнута Порее, что, по-видимому, до некоторой степени забыла своего старшего сына, – но, разумеется, все будет иначе, когда она опять с ним встретится. И, надо полагать, у фру Ингебьёрг нет причин желать, чтобы король Магнус был замешан в беспорядке в Сконе потому лишь, что у его сводных братьев там ленные поместья.
Симон подумал, что все эти речи Эрленда свидетельствуют как будто о его неплохой осведомленности. Но удивлялся Эрлингу, сыну Видкюна, – думает ли бывший наместник короля, что Эрленд, сын Никулауса, способен судить о таких делах? Или же дела Эрлинга обстоят так, что он хватается теперь за любую поддержку? Конечно, рыцарь из Бьяркёя неохотно расстался с властью. Про него никогда нельзя было сказать, что он пользовался ею в своих собственных выгодах, но ведь не таково было его положение, чтобы это было ему нужно. И все говорили, что он с годами становился все более и более упрямым и самонадеянным, а по мере того как другие вельможи пытались противодействовать ему в Государственном совете, он становился столь властным, что почти и слушать не желал ничьих речей.
Было очень похоже на Эрленда, что он теперь наконец взошел, так сказать, на корабль Эрлинга, сына Видкюна, обеими ногами, как раз в такое время, когда задули противные ветры и было неизвестно, принесет ли пользу господину Эрлингу, да и самому Эрленду то, что он, по-видимому, от всего сердца присоединился к своему богатому родичу. Впрочем, Симон должен был признать в глубине души, что, как ни развязны речи Эрленда и о людях и о делах, все же в них есть доля здравого смысла.
Но вечером Эрленд был весел и игрив. Он жил теперь в отцовском доме, который отдал ему брат, когда решил уйти в монастырь. Кристин тоже приехала с мужем, взяв с собой троих своих детей – двух старших и самого меньшего, и дочь Эрленда Маргрет.
К вечеру к ним прибыла целая куча гостей, между прочими – многие из тех господ, которые были накануне утром у архиепископа. Эрленд хохотал и шумел за столом, когда все сидели и пили после ужина. Он взял с блюдца на столе яблоко, что-то нацарапал и вырезал на нем ножом и покатил его на колени к фру Сюнниве, дочери Улава, сидевшей прямо против него.
Дама, сидевшая рядом с Сюннивой, захотела взглянуть на яблоко и схватила его, но фру Сюннива не пожелала его отдать, и вот обе женщины принялись толкать друг дружку под крики и хохот. А Эрленд закричал, что он даст и фру Эйвор яблоко. И вскоре набросал яблок всем бывшим тут женщинам, заявив, что на всех вырезал любовные руны.
– Ну, брат, ты растратишь так свои силы, если будешь выкупать все эти заклады! – закричал кто-то из мужчин.
– Тогда я не стану их выкупать, со мной это бывало и прежде! – отвечал Эрленд, и все расхохотались.
Но исландец Клёнг взглянул на одно из яблок и закричал, что это вовсе не руны, а так, какие-то бессмысленные каракули. Вот сейчас он покажет всем, как надо по-настоящему вырезать руны. Тут Эрленд крикнул, чтобы он не смел этого делать.
– А то от меня потребуют заключить тебя в оковы, Клёнг… а я не могу без тебя обходиться!
Под этот шум и гам в горницу вошел вперевалочку младший сын Эрленда и Кристин. Лаврансу, сыну Эрленда, было теперь немного больше двух лет, и это был на редкость красивый ребенок, беленький, пухленький, с тонкими, как шелк, золотистыми кудрявыми волосиками. Женщины, сидевшие на внешней скамье, сейчас же подхватили мальчугана и стали передавать его с рук на руки, осыпая довольно непристойными ласками, ибо все они уже охмелели и разыгрались. Кристин, сидевшая на почетном месте рядом со своим мужем, потребовала, чтобы ребенка передали ей, да и малютка пищал и тянулся к матери, – но ее не слушали.
Вдруг Эрленд одним прыжком перескочил через стол и взял ребенка, который уже заливался громким криком, потому что фру Сюннива и фру Эйвор тянули его каждая к себе и дрались из-за него. Отец взял мальчугана на руки, ласково заговорил с ним, а так как малютка все еще плакал, принялся укачивать и убаюкивать его, расхаживая с ним взад и вперед по горнице в полутьме. Казалось, Эрленд совершенно забыл про своих гостей. Белокурая головка ребенка лежала на плече у отца под черными его волосами, и время от времени Эрленд ласкал полуоткрытыми губами крохотную ручонку, упиравшуюся ему в грудь. Так он ходил, пока не вошла служанка, которая ухаживала за ребенком и давным-давно уже должна была уложить его в постель.
Тут кто-то из гостей закричал, что теперь Эрленд должен спеть им, а они будут плясать, – у Эрленда такой прекрасный голос. Сначала он отказывался, но потом подошел туда, где сидела на скамье среди женщин его юная дочь. Эрленд обнял Маргрет и вытащил ее на середину горницы:
– Ну, иди, моя Маргрет! Попляши с отцом! Какой-то молодой человек выступил вперед и взял девушку за руку:
– Маргит обещала поплясать со мной сегодня вечером… Но Эрленд подхватил дочь на руки и опустил ее на пол по другую сторону от себя.
– Пляши со своей женой, Хокон… Не плясал я с другими в ту пору, когда был молодоженом, как ты…
– Ингебьёрг говорит, что у нее сил нет… А я обещала Хокону поплясать с ним, отец, – сказала Маргрет.
Симон Дарре не хотел плясать. Одно время он стоял с какой-то старой дамой, глядя на окружающих… Взгляд его то и дело скользил по Кристин. Пока ее сенные девушки убирали со стола, вытирали его, приносили еще напитков и заморских орехов, она стояла у верхнего конца стола. Потом отошла к камину и села там, вступив в беседу с каким-то священником, бывшим среди гостей. Немного погодя Симон подсел к ним.
Только отплясали под песню-другую, как Эрленд подошел к жене.
– Идем попляшем с нами, Кристин! – сказал он просительно и протянул ей руку.
– Я устала, – сказала она, на миг подняв на него взгляд.
– Пригласи ее ты, Симон, – она не сможет отказаться проплясать с тобой.
Симон привстал с места и протянул было руку, но Кристин покачала головой:
– Не проси меня, Симон… Я так устала…
Эрленд немного постоял; казалось, он огорчился. Потом вернулся к фру Сюнниве, взял ее за руку в цепи пляшущих, а сам крикнул, что теперь Маргит должна спеть для них.
– С кем это рядом пляшет твоя падчерица? – спросил Симон. А про себя подумал, что лицо этого малого ему не нравится, хотя то был видный молодой человек, мужественный, со свежим смуглым цветом лица, прекрасными зубами и блестящими глазами – только они сидели слишком близко к переносице; и у него были крупные волевые рот и подбородок. Но лицо суживалось в верхней части, у лба. Кристин ответила, что это Хокон, сын Эйндриде из Гимсара, внук Type, сына Эйндриде, воеводы в округе Гэульдал. Хокон только что женился на маленькой хорошенькой молодой женщине, которая сидит на коленях у лагмана Улава – он приходится ей крестным отцом. Симон обратил внимание на эту женщину, – она немного походила на его первую жену, хотя была не так красива. Узнав, что между ними есть какое-то родство, он подошел к Ингебьёрг, поздоровался с ней, сел рядом и начал с ней беседовать.
Кольцо пляшущих вскоре распалось. Люди пожилые занялись напитками, а молодежь продолжала петь и играть посредине горницы. Эрленд отошел к камину вместе с несколькими пожилыми мужчинами, но все еще продолжал вести за руку фру Сюнниву, как бы в рассеянности. Мужчины уселись поближе к огню, так что места для дамы не оказалось, но она стояла перед Эрлендом и ела грецкие орехи, которые тот давил для нее пальцами…
– Однако ты, Эрленд, неучтив, – вдруг сказала она. – Сам сидишь, а я должна стоять перед тобой…
– Ну, садись! – сказал со смехом Эрленд и притянул ее к себе на колени. Она стала сопротивляться, расхохоталась и закричала хозяйке, чтобы та посмотрела, как ее муж ведет себя с гостьей.
– Эрленд так поступает по своей доброте, – ответила на это, тоже со смехом, Кристин. – Моя кошка как, бывало, потрется о его ноги, так он и положит ее к себе на колени!
Эрленд с дамой продолжали сидеть по-прежнему, делая вид, как будто ничего не случилось, но оба покраснели. Эрленд небрежно обнимал даму, словно почти не замечая, что она сидит тут, а тем временем сам он и его гости опять заговорили о тех неладах между Эрлингом, сыном Видкюна, и канцлером Полем, которые так занимали мысли людей. Эрленд сказал, что Поль, сын Борда, уже многократно выказывал свое нерасположение к Эрлингу совершенно по-бабьи; вот послушайте и судите сами.
– В прошлом году летом один молодой человек из финской области приехал на съезд военачальников, чтобы поступить на королевскую службу. И вот этот несчастный молокосос так уж старался воспринять воинские свычаи и обычаи и научиться придворному обхождению, что начал украшать свою речь шведскими словами, – в дни моей юности был французский язык, ну, а теперь шведский. В один прекрасный день юноша спрашивает у кого-то, что значит по-норвежски «зануда»? Господин Поль услышал это и говорит; «Зануда, друг мой, – вот, например, фру Элин, супруга Эрлинга, зануда!» Северянин решил, что это, должно быть, значит «красивый» или «любезный», ибо такова ведь и есть фру Элин, а ему, бедняге, не представлялось еще случая послушать, как и что она говорит! И вот однажды Эрлинг встречается с ним на лестнице, ведущей в зал, останавливается и ласково заговаривает с юношей, спрашивает, как ему нравится город и все такое, и просит передать поклон отцу. Юноша благодарит и говорит, что для его отца будет величайшей радостью, когда он, сын, вернется домой с приветами «от вас, дорогой мой господин, и от вашей супруги, зануды!» На это Эрлинг дает ему в ухо, так что мальчик летит задом на три-четыре ступеньки вниз, пока кто-то не подхватывает его на руки. Поднимается шум и гам, сбегается народ, и все выясняется. Эрлинг бесился – ведь его же выставляют на смех! – но сделал вид, будто ничего не произошло. А канцлер, узнав обо всем этом, только рассмеялся и сказал: ему следовало бы сказать юноше, что «зануда» – это, например, наместник короля; тогда, конечно, молодой человек не истолковал бы неверно его слов.
Слушатели согласились, что такие поступки канцлера малопочтенны… но немало смеялись. Симон молча слушал, подперев щеку рукой. И думал про себя: все же Эрленд выражает свои дружеские чувства к Эрлингу, сыну Видкюна, странным способом, – ведь из этого рассказа явствует со всей очевидностью, что Эрлинг до некоторой степени утратил свое душевное равновесие, если мог подумать, что какой-то мальчишка, только что приехав из глухой местности, осмелится вышучивать его прямо в лицо, стоя на парадной лестнице королевского дворца. Чтобы Эрленд смутился мыслью о прежнем свойстве Симона с фру Элин и господином Эрлингом – этого, конечно, Симон едва ли мог ожидать.
– О чем ты думаешь, Кристин? – спросил он. Та сидела тихо, выпрямившись и сложив руки крестом у себя на коленях. Она же ответила:
– Сейчас я думала о Маргрет.
Поздно ночью, когда Эрленд и Симон вышли по некоему делу во двор, они спугнули парочку, стоявшую за углом дома. Ночи были светлые как день, и Симон узнал Хокона из Гимсара и Маргрет, дочь Эрленда. Эрленд посмотрел им вслед, – он был довольно трезв, и Симон понял, что это ему весьма не понравилось. Хотя он сказал, словно извиняясь, что молодые люди знают друг друга с самого детства и вечно подтрунивали друг над другом. Симон подумал, что если здесь и нет ничего особенного, то все же жаль молодую жену Хокона Ингебьёрг.
Но на другой день молодой Хокон был с каким-то поручением в доме Никулауса и спросил, где Маргит. Тут Эрленд накинулся на него:
– Моя дочь для тебя не Маргит! И если вы вчера не наговорились, так припрячь про себя, что ты хотел сказать ей…
Хокон пожал плечами, а когда уходил, попросил передать привет Маргарите.
* * *
Семья из Хюсабю оставалась в Нидаросе до окончания тинга, но Симону от этого было мало радости. Эрленд, когда наезжал в свой городской дом, то и дело начинал раздражаться, потому что Гюннюльф предоставил больнице, расположенной по другую сторону яблоневого сада, право пользования некоторыми из примыкавших построек, а также кое-какие права в самом саду. Эрленду же обязательно хотелось выкупить у больницы эти права; ему не нравилось, что больные разгуливают по саду, да и по двору, – к тому же на многих из них было страшно смотреть, – и он опасался, как бы они не заразили детей. Но ему не удавалось прийти к соглашению с монахами, ведавшими больницей.
А тут еще Маргрет! Симон понял, что люди начинают о ней болтать и что Кристин принимает это близко к сердцу, а отцу это словно бы безразлично. Конечно, он уверен в том, что всегда может уберечь свою дочь и что все это ничего не значит. Однако он как-то упомянул Симону, что, пожалуй, Клёнг, сын Аре, охотно взял бы за себя его дочь, но только он, Эрленд, сам не знает по-настоящему, как ему быть в этом деле. Он ничего не имеет против исландца, кроме тою лишь, что тот поповский сын, – не хотелось бы, чтобы о детях Маргрет говорили, что на их обоих родителях лежит пятно незаконного происхождения. Но, впрочем, Клёнг – человек приятный, веселого нрава, умный и очень ученый. Его родитель, отец Аре, воспитал его у себя и сам обучал; у него было намерение сделать сына священником, и он уже предпринял было шаги для получения разрешительной грамоты, но тут сам Клёнг не захотел принимать посвящение. По-видимому, Эрленд решил пока оставить все так, как оно есть. Если не представится лучшего жениха для дочери, так он всегда сможет отдать ее за Клёнга, сына Аре.
Впрочем, Эрленд уже получил одно столь хорошее предложение насчет дочери, что люди усиленно заговорили о его гордыне и неразумии, когда он упустил из рук эту сделку. То был внук барона Сигварта из Лейрхуле, звали его Сигмюндом, сыном Финна. Он не был богат, потому что у Финна, сына Сигварта, было одиннадцать человек детей и все они были живы. Не так уж он был и молод, – примерно одного возраста с Эрлендом, – но почтенный и разумный человек. А с теми земельными угодьями, которые Эрленд отдал своей дочери, когда женился на Кристин, дочери Лавранса, да еще со всеми теми украшениями и драгоценностями, что он передавал девочке за все эти годы, да еще с тем приданым, о котором он договорился с Сигмюндом, Маргрет была бы устроена наилучшим образом. Эрленд тоже был весьма рад, что нашелся такой искатель руки. для его рожденной в блуде дочери. Но когда он приехал домой к ней с этим женихом, девушка заявила, что она не желает идти за него замуж, потому что у Сигмюнда несколько бородавок на краешке одного из век, а это, как заявила Маргрет, вызывает в ней ужасное отвращение. Эрленд примирился с этим, и когда Сигмюнд разгневался и заговорил о нарушении рукобития, Эрленд тоже разозлился и сказал, что тот, конечно, должен был понимать, что сделка заключалась при условии согласия самой девушки: дочь его не ляжет приневоленной в брачную постель! Кристин была согласна с мужем в том, что не нужно применять к девочке насилие, но, с другой стороны, ей казалось, что Эрленду следовало бы поговорить серьезно со своей дочерью и заставить ее понять, что Сигмюнд, сын Финна, столь хороший жених для Маргрет, что лучшего ей нечего ждать при ее происхождении. Но Эрленд страшно рассердился на жену уже за то лишь, что та посмела заговорить с ним об этом. Обо всем этом Симон узнал, будучи в Ранхейме у родичей. Они предсказывали, что добром это не кончится, – правда, Эрленд стал теперь могущественным человеком, а девушка необычайно красива, но все-таки ей не принесет пользы, что отец все эти годы баловал ее, не мог на нее надышаться и любовался ее своеволием и высокомерием.
После тинга Эрленд отправился домой в Хюсабю с женой, детьми и Симоном Дарре, который вез с собой своего племянника Яввалда, сына Яввалда же. Он боялся, как бы то свидание, которого Сигрид ждала с такой несказанной радостью, не сложилось бы худо. Сигрид жила в Крюке в довольстве, принесла своему мужу троих прекрасных детей, а Гейрмюнд был таким хорошим человеком, какие не часто встречаются на земле. Это он заговорил со своим шурином, чтобы тот привез с собой на юг маленького Яввалда: пусть мать посмотрит на него, ибо мысли об этом ребенке никогда не покидали Сигрид. Но Яввалд так привык к бабушке с дедушкой, – старики любили ребенка совершенно безумно, давали ему все, что ему взбредет в голову, и потакали всем его выдумкам, – в Крюке же было совсем не так, как в Ранхейме. Трудно было также ожидать; чтобы Гейрмюнду понравилось, что у побочного сына его жены, приехавшего к ним в гости, привычки как у королевича: свой собственный слуга, человек пожилой, которым мальчишка помыкал и распоряжался и который и пикнуть не смел, когда тот делал какие-нибудь несообразности. Зато для сыновей Эрленда наступила Масленица, когда к ним в усадьбу приехал Яввалд. Эрленд считал, что его сыновьям не подобает отставать от внука Арне, сына Яввалда, и потому Ноккве и Бьёргюльф получали от своего отца все, чем, по их словам, обладал гость.
* * *
Теперь, когда старшие сыновья настолько подросли, что могли выезжать верхом с Эрлендом, он стал больше заниматься мальчиками. Симон заметил, что Кристин это не всегда только радовало, ей казалось, что они обучаются не одному лишь хорошему, вращаясь среди отцовских людей. Из-за детей-то чаще всего и не ладили между собой супруги; хотя дело у них и не доходило до прямой ссоры, но, во всяком случае, они нередко бывали к ней во много раз ближе того, что, по мнению Симона, могло считаться пристойными. И ему казалось, что чаще всего виновата Кристин. Эрленд был вспыльчив, но Кристин часто говорила с ним, словно тая глубокую, скрытую обиду. Так это было однажды, когда она явилась с какими-то жалобами на Ноккве. Отец сказал, что он поговорит серьезно с мальчиком, а в ответ на какое-то замечание, сказанное затем женой, выпалил сердито, что не может же он пороть такого большого сына – домочадцев стыдно!
– Да, уж теперь поздно! Делай ты это, когда он был поменьше, так теперь он тебя послушался бы. Но в те дни ты никогда не глядел в ту сторону, где он бывал.
– Ну, положим, глядел! Но я считаю правильным, что позволял ему бегать за тобой, когда он был маленьким… Да и не дело для мужчины пороть бесштанных младенцев!
– Однако на прошлой неделе ты иначе думал, – сказала Кристин с горечью и насмешкой.
Эрленд ничего не ответил, но встал и вышел из горницы. И Симон подумал, что Кристин не следовало так говорить. Она намекала на случай, происшедший за неделю перед тем. Эрленд и Симон въехали на конях во двор, и к ним подбежал со всех ног маленький Лавранс с деревянным мечом. Пробегая мимо отцовского коня, ребенок из шалости ударил его этим мечом по ноге. Конь взвился на дыбы и в одно мгновение сшиб мальчика. Эрленд осадил коня, резко повернул его в сторону и спрыгнул наземь, бросив поводья Симону; лицо у него было белое от испуга, когда он подхватил малютку на руки. Но, увидев, что ребенок цел и невредим, Эрленд перекинул его к себе на левую руку, схватил деревянный меч и выпорол им Лавранса по голой заднюшке – мальчуган ходил еще без штанов. В первый миг душевного волнения Эрленд не почувствовал, как сильно он бьет, и Лавранс еще до сих пор ходил с сине-зеленой задницей. Но потом Эрленд целый день все заигрывал с мальчиком, пытаясь опять подружиться с ним, а малютка дулся, жался к матери, отбивался от отца и замахивался на него. А когда вечером Лавранса укладывали в супружескую постель, где он спал, потому что по ночам мать еще кормила его грудью, Эрленд весь вечер просидел у постели, то и дело тихонько прикасаясь к спящему ребенку и не спуская с него глаз. Он сам говорил Симону, что этого мальчика он любит больше всех своих сыновей…
Когда Эрленд уехал на летние тинги. Симон отправился домой. Он скакал на юг через долину Гэульдал так, что из-под конских копыт только искры сыпались. Раз как-то, когда они ехали медленнее вверх по какому-то крутому склону, слуги, смеясь, спросили Симона, не собирается ли он проехать трехдневный путь за двое суток. Симон тоже рассмеялся и сказал, что этого ему больше всего хочется.
– Потому что сейчас я скучаю по Формо.
Он постоянно по нему скучал, когда на некоторое время покидал свою усадьбу. Симон был домоседом и всегда радовался, поворачивая лошадь на дорогу к дому. Но ему казалось, что так, как в этот раз, он никогда еще не стремился вернуться домой – в свою долину, в свой дом, к своим маленьким дочерям; он скучал теперь и по Рамборг. В сущности, ему казалось странным, что он переживает это так, – но там, в Хюсабю, он чувствовал себя таким подавленным, что ему думалось: теперь он по себе знает, как скотина ощущает приближение непогоды.

II

Все лето напролет Кристин думала только о том, что рассказал Симон о смерти ее матери.
Рагнфрид, дочь Ивара, умерла в одиночестве, – около нее никого не было, когда она испустила свой последний вздох, если не считать спавшей служанки. Мало было утешения в том, что сказал Симон: будто она умерла, успев подготовиться к смерти. Было как бы особым промыслом Божьим то, что за несколько дней до этого она так взалкала тела Христова, что исповедалась и причастилась у того монаха, который был ее духовником в монастыре. Без сомнения, смерть ее была легка, – Симон видел тело Рагнфрид и говорил, что это было изумительное зрелище: Рагнфрид стала так прекрасна в смерти; ведь она же была женщиной лет под шестьдесят, и уже много лет ее лицо покрывали морщины, – но теперь оно совершенно изменилось, помолодело и стало гладким; она выглядела как уснувшая молодая женщина. Теперь ее отвезли на покой и положили рядом с супругом; туда же еще, вскоре после смерти отца, перевезли и останки Ульвхильд, дочери Лавранса. На могилы положена большая каменная плита, разделенная надвое красиво высеченным крестом, а под ним – длинный латинский стих, составленный приором… Только Симон не запомнил стиха как следует, ибо мало что понимал по-латыни. У Рагнфрид был свой отдельный домик в городской усадьбе, где жили монастырские постояльцы, – небольшой сарай, а над ним красивая светличка. Там она и жила одна с какой-то бедной крестьянкой, подрядившейся к монахам за умеренную плату, взамен чего и прислуживала кому-нибудь из более богатых монастырских постояльцев. Но, во всяком случае последние полгода, Рагнфрид прислуживала той, потому что вдова эта, – звали ее Тургюнна, – стала недомогать, и Рагнфрид ухаживала за ней с большой любовью и старанием.
В последний вечер своей жизни Рагнфрид присутствовала на всенощной в монастырской церкви, а потом заходила в поварню, на двор той усадьбы, где жили постояльцы. Она сварила там наваристую похлебку, подбавив к ней укрепляющих снадобий, и сказала другим женщинам, бывшим в поварне, что хочет покормить этой похлебкой Тургюнну и надеется, что та поправится к утру и они обе придут к заутрене. Но к заутрене они не явились, ни она, ни крестьянка, не пришли они и к ранней обедне. Когда кто-то из монахов, бывших на хорах, заметил, что Рагнфрид не было в церкви и за поздней обедней, – забеспокоились: она никогда еще не пропускала трех служб подряд за одни сучки. Тогда послали в город узнать, не заболела ли вдова Лавранса, сына Бьёргюльфа. Поднявшись в светличку, люди увидели, что миска с похлебкой стоит нетронутой на столе: в кровати спит у стены сладким сном Тургюнна, а Рагнфрид, дочь Ивара, лежит с краю, сложив на груди руки крестом, мертвая и почти уже совсем похолодевшая. Симон и Рамборг приезжали на ее похороны, которые прошли очень чинно.
Теперь, когда в Хюсабю стало столько народу и у Кристин было шестеро сыновей, она уже не могла сама заниматься всеми работами по домашнему хозяйству. Ей пришлось взять себе домоправительницу, и потому получилось так, что хозяйка дома большую часть времени проводила в большой горнице за каким-нибудь шитьем. Всегда кто-нибудь нуждался в одежде – Эрленд, Маргрет или ребята.
В последний раз она видела свою мать, когда та ехала верхом за гробом мужа, – в тот светлый весенний день, когда сама Кристин стояла на лужку перед Йорюндгордом, глядя, как похоронное шествие с телом отца тянется по зеленому ковру озимой ржи под каменистой осыпью.
Игла в ее руках летала и летала, а она думала о своих родителях и о родном доме там, в Йорюндгорде. Теперь, когда все стало воспоминанием, ей казалось, что она прозрела многое, чего не видела, пока в этом была ее жизнь, ибо принимала как нечто само собой разумеющееся отцовскую нежность и опеку и постоянную, спокойную заботу и труд молчаливой, вечно грустной и задумчивой матери. Она думала о своих собственных детях, – они были для нее дороже крови ее сердца, мысли о них не покидали ее ни на один миг, пока она бодрствовала. И все же в голове было много другого, о чем она размышляла гораздо больше: детей своих она любила, не задумываясь над этим. Живя дома, она привыкла считать, что вся жизнь родителей шла и все их труды и дела совершались ради нее самой и ее сестер. Теперь, ей казалось, она понимала, что между этими двумя людьми, которые были соединены в молодые годы своими отцами, почти без их спросу, текли могучие потоки печалей и радостей, а Кристин не знала ничего об этом, кроме того лишь, что они вместе ушли из ее жизни. Теперь она понимала, что жизнь этих двух людей вмещала в себе много другого, кроме любви к детям, – и все же эта любовь, была сильна, широка и бездонно глубока, тогда, как любовь, которую она давала им взамен, была слабой, бездушной и своекорыстной, даже и тогда, в дни ее детства, когда отец и мать составляли весь мир для ребенка. Кристин словно бы виделось, что она стоит далеко-далеко… совсем маленькая на таком расстоянии во времени и в пространстве. Она стояла под потоком солнечного света, просачивавшегося сквозь дымовую отдушину в старой жилой горнице, там, у них дома, – в зимней горнице времен ее детства. Родители стояли немного позади в тени, они возвышались над ней такие огромные, как всегда казалось се взору, когда она была маленькой, и улыбались ей, – она сама знала теперь, что так улыбаются люди, когда приходит маленький ребенок и оттесняет в сторону всякие тяжелые и трудные мысли.
– Я думала о том, Кристин, что, когда придет время и ты сама родишь ребенка, ты, наверное, поймешь…
Она вспомнила, когда мать сказала эти слова, и, полная грусти, подумала: видно, даже теперь она не понимает свою мать. Но начинает осознавать, сколь многого. она не понимала…
Этой осенью умер архиепископ Эйлив. Приблизительно в это же время король Магнус велел пересмотреть условия службы для многих воевод страны, но не для Эрленда, сына Никулауса. Будучи в Бьёргвине в последнее лето несовершеннолетия короля, Эрленд получил грамоту, что ему предоставляется четвертая часть вир, пеней и взысканий, – было много разговоров о том, почему ему дарованы такие льготы к концу опекунского правления. Так как теперь Эрленд владел большими земельными угодьями в округе и чаще всего живал в своих собственных усадьбах, когда разъезжал по воеводству, а крестьянам разрешал откупаться от постоя, то у него были большие доходы. Правда, зато он мало получал платы от найма земли, а кроме того, широко жил. Кроме челядинцев, у него в Хюсабю никогда не бывало меньше двенадцати вооруженных слуг; они разъезжали на лучших лошадях и были отлично вооружены, а когда он совершал свои объезды воеводства, люди его жили как господа.
Об этом в один прекрасный день зашел разговор, когда лагман Харалд и воевода области Гэульдал были в Хюсабю. Эрленд отвечал, что многие из этих его слуг были с ним, когда он был на севере:
– Тогда мы довольствовались тем, что попадалось под руку, – ели сушеную треску и пили прогорклое пиво. А теперь люди, которым я даю платье и пищу, знают, что я не жалею для них пшеничного хлеба и лучшего пива: и даже когда я, рассердившись, пошлю их к черту, они понимают, что я не позволю им отправиться туда, пока сам не поеду впереди…
Ульв, сын Халдора, который был теперь начальником оруженосцев Эрленда, потом говорил Кристин, что это действительно так и есть. Люди Эрленда любят его, и они все у него в руках.
– Ты сама знаешь, Кристин, на слова Эрленда особенно полагаться не следует, о нем нужно судить по его поступкам!
Шли разговоры и насчет того, что у Эрленда, кроме его домашней стражи, сидят еще свои люди повсюду в долинах, – даже и за пределами округа Оркедал, – которым он дал присягнуть себе на рукоятке меча. В конце концов пришло королевское письмо с запросом по этому делу, но Эрленд ответил, что эти люди входили в состав его корабельных ватаг и что он привел их к присяге в первую же весну, когда должен был отплыть на север. На это ему было предписано разрешить этих людей от присяги на ближайшем же тинге, который будет созван для обнародования судебных приговоров и постановлений суда, а всех людей, живущих за пределами области, он должен будет вызвать туда, оплатив их проездные издержки. И вот он действительно вызвал на тинг в Оркедал кое-кого из старых гребцов, живущих на побережьях Мере, – однако никто не слышал, чтобы он разрешил от присяги их или каких-либо других людей, начальником которых был. Тем временем дело это больше не поднималось, и к исходу осени народ перестал о нем говорить.
Поздней осенью Эрленд уехал на юг страны и на Рождестве был у короля Магнуса, жившего в тот год в Осло. Эрленд сердился, что не смог взять с собой жену – у Кристин не хватило решимости пуститься в тяжелое зимнее путешествие, и она осталась в Хюсабю.
* * *
Он вернулся через три недели после Рождества и привез хорошие подарки жене и всем детям. Кристин получила серебряный колокольчик, чтобы вызывать служанок, а Маргрет – застежку из чистого золота; такой вещи у девушки еще никогда не бывало, хотя у нее была масса всевозможных серебряных и позолоченных безделушек и украшений. По когда женщины укладывали подарки в свои ларцы, что-то прицепилось к рукаву Маргрет и повисло на нем. Девушка быстро прикрыла это рукой, а сама сказала мачехе:
– Эта вещь мне осталась от матери… А потому отец не хотел, чтобы я ее показывала тебе.
А Кристин покраснела еще гораздо больше, чем сама девушка. Сердце у нее заколотилось от страха, но ей показалось, что она должна переговорить с падчерицей и предостеречь ее.
Немного погодя она сказала тихо и нерешительно:
– Это похоже на ту золотую заколку, которую фру Хельга из Гимсара обычно носила в праздник…
– Да, многие золотые вещи одинаковы, – отвечала коротко девушка.
Кристин заперла свой ларец и стояла, упираясь в крышку руками, чтобы Маргрет не заметила, как они у нее дрожат.
– Моя Маргрет… – произнесла она тихо и ласково; речь ее прервалась, но потом она собрала все свои силы. – Моя Маргрет, я горько раскаиваюсь… Никогда меня не радовала вполне никакая радость, хотя мой отец простил мне от всего сердца все, в чем я провинилась перед ним… Ты знаешь, я ведь во многом прегрешила перед своими родителями из-за твоего отца. Но чем дольше я живу и чем больше я учусь понимать, тем тяжелее для меня вспоминать, что я отплатила за их доброту тем, что причинила им горе. Моя Маргрет… Ведь твой отец был добр к тебе во все дни твоей жизни…
– Тебе нечего бояться, матушка, – отвечала девочка. – Я не настоящая твоя дочь; тебе нечего бояться, что я стану таскать твою грязную рубаху или залезать в твои башмаки!
Кристин обратила к падчерице пылающее гневом лицо. Потом крепко стиснула в руке крест, который носила на шее, и проглотила слова, уже вертевшиеся у нее на языке.
* * *
В тот же день после вечерни она отправилась к отцу Эйливу и рассказала об этом; вперившись в него взглядом, тщетно искала она какого-нибудь знака в лице священника… Случилось ли уже несчастье и знает ли он о нем? Ей вспомнилась собственная безрассудная юность, вспомнилось лицо отца Эйрика, которое ничего не обнаруживало, когда он встречался с ней и с ее доверчивыми родителями, замкнув в глубине своей души ее греховную тайну… и она сама, немая и ожесточенная его суровыми предупреждениями и угрозами. И вспомнилось ей, как она показывала своей матери подарки Эрленда, которые тот сделал ей в Осло, – это было уже после того, как она стала его законной и нареченной невестой. Лицо матери было непоколебимо спокойным, когда она брала вещи в руку, одну за другой, глядела на них, хвалила их и откладывала затем в сторону.
Кристин смертельно боялась, приходила в отчаяние и стерегла Маргрет, как только могла. Эрленд заметил, что с женой его что-то происходит, и однажды вечером, когда они улеглись в постель, спросил ее, не беременна ли она опять.
Кристин некоторое. время лежала молча, прежде чем ответить, что как будто бы так и есть. Тогда муж ласково привлек ее в свои объятия и больше не стал расспрашивать, но она не в силах была сказать, что ее тревожит другое. Но когда Эрленд шепнул ей, чтобы на этот раз она постаралась подарить ему дочь, она не в состоянии была ему ответить и лежала, застыв от страха, и думала: Эрленд еще успеет узнать, что за радость получает человек от дочерей своих…
Спустя несколько ночей все домашние в Хюсабю улеглись в постель подвыпивши и очень сильно объевшись, потому что то были последние дни перед наступлением поста, и все спали тяжелым сном. Среди ночи проснулся маленький Лавранс, спавший в кровати с родителями, заплакал и в полусне стал хныкать и просить, чтобы мать покормила его грудью. Но уже настала пора отучать его от этого. Эрленд проснулся, сердито поворчал, но взял мальчика, попоил его молоком из чашки, стоявшей на ступеньке у кровати, и потом положил в постель по другую сторону от себя.
Кристин давно уже опять погрузилась в сонное забытье, как вдруг почувствовала, что Эрленд сел в постели. Полуочнувшись, она спросила, что случилось, – он зашикал на нее голосом, которого она не узнала. Он бесшумно выскользнул из кровати. Кристин поняла, что он накидывает на себя кое-какую одежду, но когда приподнялась на локте, он опрокинул ее, прижав одной рукой к подушкам, а сам перегнулся через нее и взял меч, висевший у изголовья.
Он двигался неслышно, как рысь, но Кристин поняла, что он идет к лесенке, которая вела в светличку Маргрет над сенями большой горницы.
Одно мгновение Кристин лежала в полнейшем бессилии от страха, – потом села в кровати, нашла сорочку и юбку и стала шарить впотьмах, ища на полу у кровати свои башмаки.
В тот же миг сверху из светлячки донесся пронзительный женский вопль. Должно быть, его было слышно по всей усадьбе. Голос Эрленда прокричал несколько слов… Потом Кристин услышала звон скрестившихся мечей и топот ног наверху… затем звук упавшего на пол оружия, – и Маргрет закричала от страха.
Кристин присела на корточки у очага, разгребла голыми руками горячую золу и стала раздувать уголья. Вздув огонь, она запалила лучинку и, высоко подняв ее трясущимися руками, увидела наверху в темноте Эрленда, – он спрыгнул вниз, даже не подумав воспользоваться лесенкой, и выбежал из горницы через наружную дверь; в руке его был обнаженный меч.
Со всех сторон из темноты выглядывали мальчишеские головы. Кристин подошла к северной кровати, где спали трое старших, велела им сейчас же ложиться и закрыть дверцу кровати. Ивару и Скюле, севшим на скамейке, где они лежали, и испуганно и растерянно щурившимся на свет, она велела залезть в родительскую постель и тоже закрыла их там. Потом зажгла свечу и вышла во двор.
Шел дождь… В одно мгновений, пока свет ее свечи отражался в блестящей мокрой гололеди, она увидела толпу народа перед дверью в соседний дом – людскую, где спали слуги Эрленда. Тут свечу у нее задуло ветром, – на мгновение ночь стала черна как сажа, – но вот из дома для слуг появился фонарь; его нес Ульв, сын Халдора.
Ульв наклонился над каким-то темным скрюченным телом, лежавшим на мокрой наледи. Кристин опустилась на колени и стала ощупывать лежавшего человека – то был молодой Хокон из Гимсара, он был без сознания или мертв. Сразу же руки ее обильно измазались в крови. Вместе с Ульвом она перевернула тело и выпрямила его. Кровь водопадом хлестала из правой руки, у которой была отрублена кисть.
Невольно Кристин бросила взгляд туда, где ставня от слухового оконца в светличке Маргрет хлопала, и билась об стену под порывами ветра. Кристин не могла разглядеть там ничьего лица – правда, было очень темно.
Стоя на коленях в лужах воды и изо всех сил сжимая кистевой сустав Хокона, чтобы остановить поток крови, Кристин заметила слуг Эрленда, которые стояли кругом полуодетые. Потом увидела серое, искаженное лицо Эрленда; полой кафтана он отирал окровавленный меч. Под кафтаном на Эрленде ничего не было надето, и он стоял босой.
– Кто-нибудь… раздобудьте мне повязку… а ты, Бьёрн, пойди и разбуди отца Эйлива – нам нужно будет перенести его к священнику в дом.
Она схватила кожаный ремень, который кто-то протянул ей, и туго перевязала им обрубок руки Хокона. Вдруг Эрленд сказал сурово и яростно:
– Не сметь трогать его! Пусть он лежит там, где улегся!..
– Ты прекрасно знаешь, супруг мой, – сказала спокойно Кристин, хотя сердце у нее колотилось так, что она едва не задыхалась, – что этого нельзя допустить.
Эрленд тяжело ткнул в землю мечом:
– Ну, еще бы!.. То не твоя плоть и кровь, – это ты мне давала чувствовать ежедневно все эти годы.
Кристин поднялась на ноги и тихо сказала, чтобы слышал только он один:
– И все же ради нее я хочу, чтобы это было скрыто – если возможно… Слушайте, молодцы, – вернулась она к стоявшим вокруг слугам, – вы так верны хозяину, что не станете говорить об этом, пока он сам не расскажет вам, как у них с Хоконом вышла эта ссора…
Все слуги согласились. Один из них осмелился выступить вперед; они проснулись, услышав, что какая-то женщина кричит так, словно ее насилуют. Сейчас же вслед за этим кто-то перепрыгнул к ним на крышу, но, наверное, поскользнулся на обледеневшей поверхности. Слышно было, как он покатился вниз и потом тяжело рухнул наземь. Но Кристин велела слуге замолчать. Тут прибежал отец Эйлив.
Когда Эрленд повернулся и пошел в дом, жена бросилась за ним, желая пробраться туда раньше него. Когда же он направился было к лесенке в светличку, Кристин опять перебежала ему дорогу и обхватила его за плечи.
– Эрленд! Что ты хочешь сделать с девочкой? – поспешно спросила она, глядя в его дикое, посеревшее лицо.
Он не отвечал, стараясь отбросить ее от себя, но Кристин крепко вцепилась в него:
– Повремени, Эрленд, повремени!.. Твое дитя! Ты ведь не знаешь… Он был совсем одет! – в отчаянии пробовала она остановить его.
Эрленд громко вскрикнул, прежде чем ответить, – Кристин смертельно побледнела от ужаса… Слова его были так грубы, а голос неузнаваем от дикой боли.
И вот она молча боролась с бесновавшимся мужем – тот рычал, скрежетал зубами. Пока наконец не поймала его взгляда в полутьме:
– Эрленд… пусти меня к ней сперва. Я не забыла того дня, когда была не лучше Маргрет…
Тогда он отпустил ее; шатаясь, попятился к стене чулана и остановился там, дрожа, как издыхающий зверь. Кристин отошла, зажгла свечу, вернулась и поднялась мимо мужа в светличку к Маргрет.
Первым, что свет вырвал из темноты, был меч, валявшийся на полу неподалеку от кровати, а рядом с ним – отрубленная кисть руки. Кристин сорвала с себя головную повязку, которой, не отдавая себе в том отчета, кое-как прикрыла свои распущенные волосы перед тем, как выйти к мужчинам. Теперь она накинула ее на то, что лежало на полу.
Маргрет сидела, скорчившись, на подушках у изголовья, устремив взор больших, дико вытаращенных глаз прямо на факел в руках Кристин. Она куталась в одеяло, но белые плечи сверкали наготой сквозь золотистые кудрявые волосы. Кругом все было залито кровью.
Напряжение Кристин разрешилось бурными рыданиями – было так жалко видеть такую красивую юную девочку и весь этот ужас! Тут Маргрет громко закричала:
– Матушка!.. Что отец хочет сделать со мной?..
Кристин не могла совладать с собой; хоть она и чувствовала глубокое сострадание к девочке, все же сердце словно сжалось и почерствело в ее груди. Маргрет не спрашивала, что ее отец сделал с Хоконом. На мгновение ей представилось: Эрленд лежит на земле, а ее собственный отец стоит над ним с окровавленным мечом, и она сама… Но Маргрет и с места не двинулась. Кристин не в силах была удержаться, чтобы давнее пренебрежение и неприязнь к дочери Элины не напомнили ей снова о себе, когда Маргрет, вся трепеща, прижалась к ней, почти обезумев от страха, а она присела на край кровати, стараясь немного успокоить девочку.
Так они сидели, как вдруг Эрленд вынырнул снизу, с лестницы. Он был теперь совсем одет. Маргрет опять закричала, прячась в объятия мачехи, – Кристин на мгновение взглянула на мужа: сейчас он был спокоен, но бледен, и лицо его казалось чужим. Впервые он выглядел не моложе своих лет.
И когда он спокойно сказал: «Ступай вниз, Кристин, я хочу поговорить со своей дочерью с глазу на глаз», – она послушалась. Заботливо уложив девочку в постель, прикрыла ее одеялом до подбородка и затем спустилась вниз.
Последовав примеру Эрленда, Кристин тоже совсем оделась, – разумеется, в эту ночь в Хюсабю уже никто больше не спал, – и принялась успокаивать перепуганных ребят и служанок.
* * *
На следующее утро, – была сильная метель, – служанка Маргрет уходила, рыдая, из усадьбы, унося свое имущество в заплечном мешке. Хозяин выгнал ее вон, осыпав ругательствами, и пригрозил содрать с нее кожу за то, что она так продала свою госпожу.
Потом Эрленд подверг допросу остальных слуг: неужели служанки не почуяли ничего подозрительного, когда Ингелейв осенью и зимой стала то и дело ночевать у них, а не в светелке Маргрет? И собаки почему были заперты у них же? Но, как и следовало ожидать, служанки все отрицали.
Наконец он взялся за жену, оставшись с ней наедине. С болью в сердце, смертельно усталая, слушала мужа Кристин, стараясь отвести его несправедливые упреки кроткими ответами. Она не отрицала, что боялась; но удержалась и не сказала, почему не говорила ему о своих страхах, – потому что не видала ничего, кроме неблагодарности, всякий раз, как пыталась дать совет ему или Маргрет, ради блага самой же девушки. И поклялась Господом Богом и девой Марией, что никогда не знала, – да и не могла подумать ничего такого, – что этот человек приходил по ночам в светелку к Маргрет.
– Не могла! – презрительно сказал Эрленд. – Ты сама говоришь, что еще помнишь то время, когда была не лучше Маргрет… И ведает Господь Бог, за годы, прожитые нами совместно, ты всякий день давала мне заметить, что помнишь обиду, которую я причинил тебе… Хотя ты, точно так же, как и я, поступала по своей доброй воле и хотя твой отец, а не я был причиной многих несчастий, отказав мне, когда я просил его отдать мне тебя в жены… Я же был готов загладить свой грех с первого же часа. Когда ты увидела гимсарское золото, – он грубо схватил женину руку и поднял ее вверх, так что на пальцах заблестели два кольца, подаренные Эрлендом Кристин, когда они встречались в Гердарюде, – разве ты не поняла, что это значит? Ежедневно все эти годы ты носила кольца, которые я подарил тебе, когда ты отдала мне свою честь.
Кристин едва держалась на ногах от усталости и горя; она тихо ответила:
– Удивляюсь, Эрленд, как ты еще помнишь то время, когда ты победил мою честь…
Тут он обхватил руками голову, бросился на скамью, корчась и извиваясь. Кристин села неподалеку от него, – ей хотелось, чтобы она могла хоть как-нибудь помочь мужу. Она понимала, что это несчастье еще тяжелее падает на него, ибо он сам грешил против других таким же образом, как теперь согрешили против него. И он, который никогда не любил принимать на себя вину за им же самим вызванное несчастье, теперь не в силах был снести эту вину, – и не на кого было ее свалить, кроме как на Кристин. Но она не так сердилась, как скорбела и страшилась того, что будет теперь…
* * *
Время от времени она поднималась к Маргрет. Девочка лежала недвижимо, бледная, с устремленным куда-то вдаль взором. Она все еще не спросила о судьбе Хокона, и Кристин не знала – потому ли, что не смела, или потому, что была совершенно ошеломлена своим собственным горем.
В конце дня Кристин видела, что Эрленд и исландец Клёнг шли вдвоем сквозь пургу в оружейную. Но через самое короткое время Эрленд вернулся обратно один. Кристин на мгновение подняла глаза, когда Эрленд вошел в полосу света и прошел мимо нее, после этого она уже не решалась обращать свой взгляд в тот угол горницы, где он спрятался от людей. Она видела, что он совершенно сломлен.
Немного погодя, когда она ходила зачем-то в клеть, прибежали Ивар и Скюле и сообщили матери, что Клёнг-исландец вечером уезжает, – мальчики были очень огорчены, потому что писец был их добрым другом. Сейчас он укладывает свои вещи и к ночи хочет быть в Биргси…
Кристин уже догадалась о том, что произошло. Эрленд предложил свою дочь писцу, а тот не захотел брать за себя соблазненную девушку. Но чего этот разговор стоил Эрленду! У Кристин закружилась голова, ей стало дурно, и она не в силах была продумать эту мысль до конца.
* * *
Спустя день из дома священника пришло известие: Хокон, сын Эйндриде, просил о разрешении поговорить с Эрлендом. Эрленд велел ответить, что ему не о чем говорить с Хоконом. Отец Эйлив сказал Кристин, что если Хокон и выживет, то останется совершенным калекой. Помимо того, что он потерял кисть правой руки, он еще расшиб себе спину и бедра при падении с крыши людской. Но он хочет домой, хоть и в таком виде, и священник обещал достать для него сани. Он сейчас от всего сердца раскаивается в своем прегрешении, – он сказал, что отец Маргрет имел право так поступить, как ни толковать закон, но ему очень хотелось бы, чтобы все постарались заглушить это дело и чтобы его проступок и срам Маргрет были скрыты, насколько это возможно. К концу дня его вынесли из дому и положили в сани, которые отец Эйлив занял в Репстаде, и священник сам поехал вместе с ним через горы в Гэульдал.
* * *
Поэтому на другой день, – а это была среда на первой неделе Великого Поста, – обитателям Хюсабю пришлось пойти к обедне в приходскую церковь ниже по долине, в Виньяре; но ко времени вечерни Кристин попросила причетника впустить ее в их домашнюю церковь.
Она еще ощущала пепел на голове своей, когда стояла на коленях у могилы своего пасынка и читала «Отче наш» за упокой его души.
Наверное, там, под камнем, от мальчика почти ничего не осталось, кроме костей. Костей, и волос, и чего-нибудь из одежды, в которой он был опущен в землю. Она видела останки своей маленькой сестрички, когда ее выкопали, чтобы свезти к отцу в Хамар. Прах и пепел… Она вспомнила прекрасное лицо отца, вспомнила мать, ее большие глаза на изборожденном морщинами лице, ее фигуру, сохранившуюся все столь же странно молодой, хрупкой и легкой, хотя она так рано состарилась. Оба они лежали под одним камнем, распадаясь, как распадаются лома, когда их жители выедут. Перед ней всплывали и исчезали картины: сгоревшие остатки церкви в ее родной долине, усадьба в долине речки Сильсо, мимо которой приходится проезжать, когда едешь из Йорюндгорда в Вогэ: дома стояли пустые и разваливались, и те, кто возделывал землю усадьбы, не смели подходить к ним близко после захода солнца. Она думала о своих дорогих умерших – выражении их лиц, их голосах, улыбках, привычках и обыкновениях; когда они уже ушли в тот, иной край, думать об их образах так больно, как будто вспоминаешь о родном доме, когда знаешь, что ныне он пуст и гниющие бревна обваливаются, погружаясь в дерн.
Она сидела на скамье у стены в пустой церкви, и запах застарелого куренья приковывал ее мысли к смерти и к упадку всего преходящего. И не было сил вознести душу так, чтобы увидеть хоть мимолетный отблеск той страны, где были они, куда вся доброта, вся любовь и верность в конце концов переходили и где пребывали. Каждый день, молясь за упокой их душ, она думала о том, как неестественно ей молиться за них, кто уже здесь, на земле, имел больше душевного покоя, чем сама она когда-либо ведала с тех пор, как стала взрослой женщиной. Правда, отец Эйлив говорил, что молитва за умерших всегда хороша. – и если те уже обрели покой у Господа, то хороша для себя.
Но ей это не помогало. Ей казалось, что когда ее утомленное тело наконец будет гнить под камнем, то ее тревожная душа все равно должна будет реять где-то поблизости, как проклятый дух бродит и стонет вокруг обрушившихся домов пустынной усадьбы. Ибо в ее сознании сохранится грех, как корни сорных цветов пронизывают дерн. Они больше не цветут, не распускаются, не благоухают, но в дерне они сохраняются, бледные, сильные и живые. Несмотря на всю нежность, наплывавшую в ее душе, когда она видела отчаяние мужа, у нее не хватало воли заглушить голос, вопрошавший внутри нее, оскорбленный и ожесточенный: как ты можешь так говорить со мной, разве ты забыл, как я отдала тебе верность и честь, разве ты забыл, как я была твоей возлюбленной подругой?.. И понимала, что пока этот голос вопрошает в ней, до тех пор она сама будет говорить с ним так, будто она все забыла…
Мысленно она бросалась на колени перед ракой святого Улава, хваталась за истлевшие кости руки брата Эдвина там, в церкви на горе Ватсфьелль, поочередно сжимала в руке кресты – то хранивший кусочки савана мертвой, то хранивший осколки кости неизвестного мученика, – искала защиты, хваталась за эти малые остатки, которые сквозь смерть и уничтожение сохранили немного силы отошедшей души – как найденные в земле, изъеденные ржавчиной мечи древних богатырей сохраняют волшебное могущество.
На следующий день Эрленд поехал в город в сопровождении только Ульва да еще одного слуги. Он так и не возвращался домой в течение всего поста, но Ульв приезжал за его оруженосцами и уехал с ними, чтобы встретить Эрленда на весеннем тинге в Оркедале.
Наедине с Кристин Ульв рассказал ей, что Эрленд договорился с Тидекеном Паусом, немцем, золотых дел мастером в Нидаросе, о том, что Маргрет выйдет замуж за сына Тидекена, Герлаха, вскоре после Пасхи.
Эрленд вернулся домой к праздникам. Он теперь успокоился и пришел в себя, но Кристин понимала, что это все не пройдет ему так легко, как проходило многое, – оттого ли, что он теперь уже не так молод, или потому, что ничто еще не унижало его столь глубоко. Маргрет же, казалось, была совершенно равнодушна к тому, как отец устраивал ее судьбу.
Однажды вечером, когда муж и жена остались вдвоем, Эрленд все же сказал:
– Будь она моим законным ребенком – или будь ее мать незамужней женщиной… никогда я не отдал бы ее чужеземцу, когда с ней такое дело. Я бы не пожалел ей и ее потомству ни защиты, ни приюта. Теперешний выход худший из всех, но раз уж она такого происхождения, то законный муж может лучше всего защитить ее…
Но в то время как Кристин готовила все к отъезду своей падчерицы, Эрленд сказал однажды коротко:
– Ты сейчас, наверно, чувствуешь себя не так хорошо, чтобы ехать с нами в город?
– Если ты хочешь, то, разумеется, я поеду, – сказала Кристин.
– А зачем мне хотеть? Если ты прежде не была ей вместо матери, так и теперь можешь избавиться от этого… Особого веселья на свадьбе не будет! А фру Гюнна из Росволда и жена ее сына обещали вспомнить наше родство и приехать.
Так Кристин и просидела в Хюсабю, пока Эрленд выдавал свою дочь в Нидаросе за Герлаха, сына Тидекена.

III

Этим летом, перед самым Ивановым днем, Гюннюльф, сын Никулауса, вернулся в свой монастырь. Эрленд был в городе на Фростатинге. Он отправил домой гонца и велел спросить у жены, как она думает, сможет ли она приехать повидаться с деверем. Кристин чувствовала себя не более чем сносно, но все же поехала. Когда она встретилась с Эрлендом, тот сказал, что, насколько ему кажется, здоровье брата совершенно подорвано. Предприятие монахов, отправившихся на север, в Мункефьорд, не увенчалось особым успехом. Построенную ими церковь так и не удалось освятить, потому что архиепископ не смог поехать на север в такое неспокойное время. Пришлось служить обедни у походного алтаря. В довершение всех бед у них не хватило ни хлеба, ни вина, ни свечей, ни масла для богослужения, а когда брат Гюннюльф и брат Аслак поплыли в Варгёй, чтобы раздобыть все это, финны заколдовали их: корабль перевернулся, и им пришлось просидеть трое суток на каком-то скалистом островке. После этого оба они заболели, а брат Аслак спустя некоторое время умер. Они сильно страдали от цинги в Великий Пост, потому что у них не было ни муки, ни овощей для приправы к сушеной треске. Поэтому епископ Хокон бьёргвинский и магистр Арне, возглавлявший соборный капитул в Нидаросе на время отсутствия господина Поля, уехавшему к папе за посвящением, приказали тем монахам, которые еще оставались в живых, вернуться домой, а впредь, до дальнейшего распоряжения, о пастве в Мюнкефьорде должны были пектись священники в Варгёе.
Но хотя Кристин и была уже подготовлена заранее, все же она пришла в ужас, увидев вновь Гюннюльфа, сына Никулауса.
Она поехала в монастырь вместе с Эрлендом на следующий же день, и их провели в приемную. Монах вышел к ним – он совсем сгорбился, венчик его волос совершенно поседел, под впалыми глазами были морщины и темные круги, а на гладкой белой коже лица – свинцового цвета пятна. Такие же пятна оказались у него на руке, когда он выпростал ее из рукава рясы и протянул Кристин. Он улыбнулся, и Кристин увидела, что у него не хватает много зубов.
Они уселись и стали беседовать, но Гюннюльф словно и говорить разучился. Он сам об этом упомянул, перед тем как им уйти.
– А ты, Эрленд, все такой же… Как будто и не постарел, – сказал он с легкой улыбкой.
Кристин сама отлично знала, что у нее сейчас прескверный вид. Эрленд же был красив – высок, строен, темноволос и хорошо одет. И все же Кристин подумала в глубине души, что и Эрленд тоже сильно изменился… Странно, как Гюннюльф этого не заметил, – раньше у него всегда было такое острое зрение.
* * *
Раз как-то поздним летом Кристин была на чердаке, где хранилась одежда; с ней была фру Гюнна из Росволда, она приехала в Хюсабю помогать Кристин, когда той опять настанет время родить. И вот они услышали, что Ноккве и Бьёргюльф поют во дворе, точа свои ножи, – поют какую-то грубую и непристойную песню. Они орали ее во все горло.
Мать была вне себя от гнева. Она сошла к ребятам и обрушилась на них со строжайшим выговором. А потом пожелала узнать, от кого они научились таким вещам; конечно, это они подхватили в людской, но кто же из мужчин учит такому делу детей? Мальчики не хотели отвечать. Тут из-под лестницы, ведшей на чердак, вылез Скюле; он сказал, что мать может прикусить язык: эту песню распевает отец, а они ее слушали, да научились…
Тогда вмешалась фру Гюнна – неужели они больше уже не боятся Бога, что поют такие вещи… И в особенности теперь, когда, ложась вечером спать, не знают, не окажутся ли они завтра без матери еще раньше, чем петухи пропоют? Кристин ничего не сказала и молча вернулась в дом.
Потом, когда она прилегла ненадолго на кровать, в горницу вошел Ноккве и подошел к ней. Он взял ее за руку, но ничего не сказал, а принялся тихонько плакать Тогда она заговорила с ним ласково и шутливо, прося его не печалиться и не сетовать: она уже шесть раз благополучно перенесла это, так что, наверное, перенесет и в седьмой. Но мальчик плакал все больше и больше. В конце концов он попросил позволения забраться к ней на кровать и лег у стенки, продолжая плакать, обняв мать за шею и положив голову к ней на грудь. Но Кристин так и не могла добиться от него, чтобы он рассказал ей, что его так огорчало, хотя он и пролежал у нее вплоть до того, как служанки внесли ужин.
Ноккве шел теперь двенадцатый год; он был крупный мальчик для своего возраста и очень старался казаться возмужавшим и взрослым, но у него была нежная душа, и матери нередко приходилось видеть, что он ведет себя еще совсем по-детски. Он уже был настолько велик, чтобы понять, какая беда случилась с его сводной сестрой; мать спрашивала себя, не замечает ли он также, как отец его совершенно изменился после этого.
С Эрлендом всегда бывало так, что когда он вспылит, то может наговорить самые ужасные вещи, – однако прежде он никогда не говорил никому ни одного дурного слова, кроме как в гневе. И сейчас же старался загладить все сказанное, когда, бывало, сам поостынет. Теперь же он был в состоянии говорить жестокие и мерзкие вещи хладнокровно. Он и раньше был несдержан на язык и любил ругаться и божиться. Однако все же до некоторой степени отучился от этой скверной привычки, видя, что это причиняет боль жене и оскорбляет отца Эйлива, к которому он постепенно стал питать большое почтение. Но никогда его речи не бывали непристойны или грязны, и ему никогда не нравилось, если другие мужчины вели подобные разговоры, – в этом отношении он был гораздо скромнее многих мужчин, живших более чистой жизнью. Оскорбительно и больно было Кристин слышать такие слова из уст своих малолетних сыновей, в особенности теперь, когда она была в положении, и знать, что они научились этому от отца; однако было еще одно, что оставляло наигорчайший привкус у нее во рту: она поняла, что Эрленд еще настолько ребячлив, что в состоянии думать, будто он вышибает клин клином, если теперь, после такого постыдного происшествия с дочерью, с его языка будут, срываться нечистые и непристойные слова и выражения.
От фру Гюнны она знала, что Маргрет разрешилась мертворожденным мальчиком незадолго до дня святого Улава. По словам старухи, она уже довольно скоро утешилась; они с Герлахом живут в добром согласии, он обращается с ней ласково; Эрленд заезжает к дочери, когда бывает в городе, и Герлах чествует тестя с большой пышностью, хоть Эрленд не очень склонен признавать его за родича. Но сам Эрленд не упоминал имени дочери у себя дома, в Хюсабю, с тех пор как та уехала из усадьбы.
У Кристин опять родился сын, при крещении названный Мюнаном – в честь деда Эрленда. В течение всего того времени, что она лежала в маленькой горенке, Ноккве ежедневно приходил к матери, принося ей ягоды и орехи, которые собирал в лесу, или венки, которые сплетал из разных целебных трав, Эрленд приехал домой, когда новорожденному исполнилось уже три недели, и долго просиживал у жены, стараясь быть нежным и ласковым, и на этот раз не жаловался на то, что опять родился мальчик, а не девочка или что ребенок такой слабенький и болезненный. Но Кристин скупо отвечала на его ласковые речи, была молчалива, задумчива и удручена. И на этот раз здоровье ее восстанавливалось очень медленно.
* * *
Всю зиму напролет Кристин недомогала, и, казалось, мало было надежд, что ее ребенок выживет. Мать почти не думала ни о чем – только о своем бедненьком малютке. Поэтому она слушала в пол-уха все разговоры о тех важных известиях, о которых говорилось повсюду этой зимой. Король Магнус оказался в тяжелейшем безденежье из-за своих попыток обеспечить себе владычество в Сконе и ждал теперь помощи и средств из Норвегии. Некоторые из господ в государственном совете были склонны поддержать его в этом деле. Но когда королевские посланцы прибыли в Тюнсберг, посадник оттуда уехал, а Стиг, сын Хокона, бывший начальником тюнсбергской крепости, запер замок перед королевскими людьми и приготовился защищать его силой оружия. У него было немного людей, но Эрлинг, сын Видкюна, который был мужем его тетки и жил у себя в поместье в Акере, прислал сорок своих вооруженных людей на подмогу, а сам отплыл на запад. Тогда же королевские двоюродные братья Ион и Сигюрд, сыновья Хафтура, возмутились против короля из-за одного судебного приговора, вынесенного не в пользу кого-то из их людей. Эрленд смеялся над этим и говорил, что сыновья Хафтура доказали здесь свою молодость и глупость. Недовольство королем Магнусом охватило теперь всю страну. Знатные люди требовали, чтобы во главе правления государством был поставлен наместник и чтобы государственная печать была передана в руки норвежцу, раз король из-за своих сконских дел, по-видимому, склонен большую часть времени проводить в Швеции. Горожане и городское духовенство были напуганы слухами о королевском денежном займе у немецких городов. Высокомерие немцев и их издевательство над законами и обычаями страны и без того уже были более чем нетерпимы, а теперь говорили, что король пообещал им еще большие права и преимущества в норвежских городах, так что тем норвежцам, которые ведут торговлю и уже и так с трудом изворачиваются, станет совсем несносно терпеть. В народе упорно держался слух о тайном грехе короля Магнуса, и, во всяком случае, многие из приходских священников по округам и бродячие монахи были единодушны в утверждении, что из-за этого и сгорел собор святого Улава в Нидаросе. Крестьяне тоже начали искать в этом причины многих несчастий, которые за последние годы обрушивались то на одну долину, то на другую, – болезни скота, головня на зерновых хлебах, приносившая с собой немощи и напасти людям и животным, плохие урожаи хлеба, недостаток сена. Поэтому Эрленд говорил, что если бы у сыновей Хафтура хватило ума просидеть еще немного времени тихо и спокойно и приобрести себе славу людей тороватых и ведущих себя как свойственно вождям, то люди, пожалуй, вспомнили бы о том, что ведь и они тоже внуки по дочери короля Хокона.
Но все эти волнения затихли, а из них получилось то, что король назначил Ивара, сына Огмюнда, королевским наместником в Норвегии. Эрлингу, сыну Видкюна, Стигу, сыну Хокона, сыновьям Хафтура и всем его приверженцам пригрозили, что они будут объявлены государственными изменниками. Тогда им пришлось уступить, поехать к королю и примириться с ним. Был один могущественный человек из Опланда, которого звали Ульвом, сыном Саксе; он принимал участие в замысле сыновей Хафтура; но не поехал мириться с королем, а прибыл в Нидарос после Рождества. Он проводил с Эрлендом много времени в городе, и от него-то жители северных областей и узнали обо всех этих событиях, как их понимал Ульв. Кристин этот человек очень не нравился: его самого она не знала, но была знакома с его сестрой Хельгой, дочерью Саксе, которая была замужем за Гюрдом Дарре из Дюфрина. Она была красива, но очень высокомерна, и Симон не любил ее, хотя Рамборг прекрасно с ней уживалась. Вскоре после начала Великого Поста пришли грамоты воеводам, чтобы Ульв, сын Саксе, был объявлен на тингах изгоем, но к тому времени он в самый разгар зимы уже отплыл из Норвегии.
* * *
Этой весной Эрленд и Кристин проводили Пасху в своем городском доме, и с ними был их младший ребенок Мюнан. Дело в том, что одна монашенка из монастыря была столь искусной лекаркой, что все больные дети, побывавшие в ее руках, выздоравливали, если только по воле Божьей не умирали.
Однажды, вскоре же после праздников, Кристин вернулась из монастыря домой с малюткой. Сопровождавшие ее слуга и служанка вошли вместе с ней в горницу. Эрленд был там один – лежал на одной из скамеек. Когда слуга удалился, а женщины сняли с себя плащи, Кристин села с ребенком у очага, а служанка занялась разогреванием какого-то маслица, которое им дала монахиня, Эрленд спросил с того места, где лежал, что сестра Рагнхильд сказала насчет ребенка. Кристин отвечала немногословно, развертывая тем временем пеленки, а под конец и вовсе перестала откликаться.
– Что же, мальчику так худо, Кристин, что ты не хочешь об этом говорить? – спросил Эрленд с легким нетерпением в голосе.
– Ты уже спрашивал об этом раньше, Эрленд, – отвечала холодно жена, – а я повторяла тебе много раз. Но раз ты так мало беспокоишься о мальчике, что не помнишь этого от разу до разу…
– Со мной тоже случалось, Кристин, – сказал Эрленд поднимаясь на ноги и подходя к ней, – что мне приходилось отвечать тебе по два и по три раза, ибо ты не изволила помнить, что я тебе отвечал на твои же собственные вопросы.
– Наверное, не о таких важных вещах, как здоровье детей, – отвечала она все так же.
– Да и не о таких уж пустяках… Например, нынче зимой, – я принимал их близко к сердцу.
– Это неправда, Эрленд! Давным-давно уже ты не разговариваешь со мной о делах, которые ближе всего принимаешь к сердцу…
– Выйди-ка, Сигне! – сказал Эрленд девушке. Лоб у него покраснел, он повернулся к жене. – Я понимаю, во что ты метишь. Уж об этом я не хочу с тобой разговаривать при твоей служанке, хотя ты с ней так дружишь, что не считаешься с ее присутствием, когда заводишь ссоры со своим мужем и говоришь, что я говорю неправду…
– С кем поведешься, от того и наберешься, – коротко сказала Кристин.
– Трудно понять, что ты хочешь этим сказать. Никогда я не разговаривал с тобой неласково при чужих или позабывал оказывать уважение и почет перед нашими слугами.
Кристин разразилась каким-то странным, болезненным и дрожащим смехом:
– У тебя плохая, память, Эрленд! Все эти годы Ульв, сын Халдора, жил у нас. А разве не помнишь, как ты позволял ему и Хафтуру провожать меня к тебе в спальную горницу у Брюхильд в Осло?
Эрленд бессильно опустился на скамейку, уставившись на свою жену с полуоткрытым ртом. А та продолжала:
– Редко случались в Хюсабю… или в иных местах… такие непристойные и непочтенные вещи, которые тебе приходило бы в голову скрывать от своих слуг… хотя бы это было к стыду твоему или твоей супруги…
Эрленд продолжал сидеть все так же, с ужасом глядя на нее.
– Помнишь первую зиму, когда мы были женаты… Я ходила с Ноккве, дела обстояли так, что мне бывало достаточно трудно требовать послушания и уважения от моих домочадцев: помнишь, как ты поддержал меня?.. Помнишь, как твой приемный отец гостил у нас с посторонними женщинами, слугами и служанками, наши собственные люди сидели с нами за столом… Помнишь, как Мюнан стаскивал с меня каждую тряпку, которой я старалась прикрыться, а ты сидел тихонечко и не посмел заткнуть ему рот…
– Господи! Неужели ты таила это целых пятнадцать лет! – Он поднял на нее глаза, взгляд их казался странно голубым, а голос был слаб и беспомощен. – И все же, моя Кристин… Мне думается, это не то же самое, что нам говорить друг другу неприязненные и язвительные слова…
– Да, – сказала Кристин, – и мое сердце поранило еще хуже, когда в тот раз на нашем рождественском пиршестве ты обругал меня за то, что я накинула свой плащ на Маргрет… А женщины из трех областей стояли вокруг, слушая это…
Эрленд не отвечал.
– А ты еще обвиняешь меня за то, что все обернулось так с Маргрет… А всякий раз, когда я пыталась сказать ей на пользу хотя бы одно слово, она бежала к тебе, а ты с раздражением приказывал мне оставить девушку в покое, – она, дескать, твоя, а не моя…
– Тебя… я не обвинял!.. – отвечал Эрленд с трудом; он изо всех сил старался говорить спокойно. – Будь кто-нибудь из наших детей девочкой, ты, наверное, легче бы поняла, что такая вещь, как то, что произошло с моей дочерью… наносит отцу удар до самого мозга костей…
– Мне казалось, я доказала тебе в прошлом году весной, что я понимаю, – тихо ответила жена. – Мне нужно было вспомнить, только о своем собственном отце…
– И все же, – произнес Эрленд по-прежнему спокойно, – в этом случае было хуже. Я был холостым человеком. А тот… был… женат. Я не был связан… Я не был так связан, – поправился он, – что никогда не мог бы освободится…
– И все-таки ты не освободился, – сказала Кристин. – Разве не помнишь, как случилось, что ты стал свободен?
Эрленд вскочил на ноги и ударил ее в лицо. Потом остановился в ужасе и вперил в нее взор – на белой щеке появилось красное пятно. По Кристин сидела неподвижно и спокойно, и глаза ее были сухи. Испуганный ребенок принялся кричать – она стала тихонько покачивать дитя на коленях и убаюкивать его.
– Это… было зло сказано, Кристин, – неуверенно произнес муж…
– В прошлый раз, когда ты меня ударил, – проговорила она тихим голосом, – я носила под сердцем твое дитя. Сейчас ты меня ударил, когда я сидела с твоим сыном на коленях…
– Да уж, вечно у нас эти дети! – воскликнул он нетерпеливо.
Они умолкли. Эрленд принялся быстро расхаживать взад и вперед но горнице. Кристин отнесла ребенка в чулан и положила его на постель; когда она снова показалась в дверях чулана, Эрленд остановился перед женой.
– Я… Я не должен был бить тебя, моя Кристин! Я желал бы, чтобы этого не было… Наверное, я буду раскаиваться в этом так же долго, как в прошлый раз. Но ты… Ты и раньше давала мне понять, что, по-твоему, я слишком легко забываю. А ты, ты ничего не забываешь… ни одной несправедливости, в которой я провинился перед тобой. Ведь я же старался… старался быть тебе хорошим мужем, но, вероятно, тебе это кажется не стоящим воспоминания. Ты… Ты прекрасна, Кристин… – Он посмотрел ей вслед, когда она прошла мимо.
Да, спокойные и полные достоинства повадки хозяйки были так же прекрасны, как хрупкая прелесть юной девушки; она стала полнее в груди и шире в бедрах, но зато и выше ростом. Она держалась стройно, а круглая ее головка сидела на шее все так же гордо и восхитительно. Бледное непроницаемое лицо с большими темно-серыми глазами возбуждало и воспламеняло его точно так же, как возбуждало и воспламеняло когда-то его мятежную душу своим странным спокойствием круглое розовое детское личико. Эрленд подошел к ней и взял ее за руку.
– Для меня, Кристин, ты навеки останешься самой прекрасной из всех женщин и самой любимой…
Она позволила ему держать себя за руку, но не ответила на его пожатие. Тогда он отбросил от себя ее руку – раздражение вновь овладело им.
– Я позабыл, ты говоришь? Это, пожалуй, не всегда самый великий грех – забвение. Я никогда не кичился благочестием, но помню то, чему научился у отца Иона в детстве, а Божьи служители напоминали мне об этом потом. Грех – это размышлять и вспоминать о грехах, в которых мы исповедались перед священником, и покаялись перед Господом, и получили его прощение от руки и из уст священника. И не из благочестия ты, Кристин, всегда вскрываешь наши старые грехи! Нет, ты хочешь иметь нож против меня всякий раз, как я поступаю не по-твоему!..
Он отошел от нее и снова вернулся.
– Властолюбива… Бог знает, что я люблю тебя, Кристин… хоть и вижу, что ты властолюбива и никогда не можешь простить мне, что я поступил с тобой дурно и соблазнил тебя на дурное. Я сносил многое от тебя, Кристин, но не хочу больше терпеть, чтобы у меня никогда не было покоя из-за этих старых несчастий и чтобы ты разговаривала со мной так, словно я твой холоп…
Отвечая, Кристин дрожала от душевного волнения.
– Не разговаривала я с тобой так, словно ты холоп. Разве ты слышал хоть раз, чтобы я говорила грубо или запальчиво с человеком, который мог бы считаться стоящим ниже меня?.. Будь это самые бездельные и дрянные среди наших челядинцев – я чувствую себя чистой перед Богом и не грешна в том, что оскорбляла бедняков Божьих словом или делом. Но ты должен был быть моим господином, тебя я должна была слушаться и почитать, склоняться перед тобой и искать в тебе своей опоры – сразу же после Бога… по Божьему закону, Эрленд! И если я теряла терпение и разговаривала с тобой так, как не приличествует жене говорить со своим супругом, то, верно, потому, что по твоей же вине мне не раз было трудно склонять мое неразумие перед твоим разумом, почитать своего мужа и господина и слушаться его всегда, как мне хотелось бы… И, быть может, я ждала, что ты… Быть может, я думала, что смогу побудить тебя показать, что ты мужчина, а я только бедная женщина…
…Но утешься, Эрленд. Я не стану больше оскорблять тебя словами и после этого дня никогда не буду забывать говорить с тобой так кротко, словно ты холоп по рождению…
Лицо Эрленда залилось багровым румянцем, он поднял было на нее крепко сжатый кулак, потом круто повернулся на пятках, схватил со скамьи у двери свой плащ и меч и выбежал из горницы.
На улице ярко светило солнце и дул пронзительный ветер, в воздухе было холодно, и блестящие искорки замерзающих капель талой воды брызгали на Эрленда со стрех и с ветвей деревьев, сотрясаемых порывами ветра. Снег на крышах домов сверкал серебром, а за черно-зелеными лесистыми холмами вокруг города сияли вдали холодно-синие и ясно-белые горы в сверкании пронзительного не то весеннего, не то зимнего дня.
Эрленд шел по улицам и переулкам – быстрыми шагами, без. всякой цели. Все в нем кипело: она не права, это ясно как Божий день, была не права с самого же начала, а он, Эрленд, прав, хоть он и не сдержался и ударил ее и тем ослабил свою правоту… Но она была неправа! Что ему теперь с собой делать – он не знал! У него не было ни малейшего желания зайти к кому-нибудь из знакомых, и идти домой он не хотел…
В городе чувствовалось некоторое оживление. Большой купеческий корабль из Исландии – первый в эту весну – подошел еще утром к пристани. Эрленд повернул на запад, переулками вышел к церкви святого Мартейна и спустился вниз, к прибрежным улочкам. Хотя было еще довольно рано, но в лавках под навесами и в харчевнях уже стоял шум и гам. В дни своей юности Эрленд сам способен был посещать такие заведения – с друзьями и товарищами. Но теперь у людей глаза на лоб полезли бы, а потом они истрепали бы себе языки, если бы воевода одного из округов, владелец городской усадьбы, имеющий в своем доме в изобилии пиво, мед и вино, зашел бы в кабак и велел подать себе какого-нибудь дрянного пива. Однако, сказать по правде, ему больше всего и хотелось бы сидеть и пить с мелкими крестьянами, попавшими в город, челядинцами да моряками… Там не станут поднимать шум, если кто-нибудь из парней даст в ухо своей бабе, – и слава Богу… Черта лысого, как мужу справиться с женой, раз ее нельзя поколотить, оттого, что она знатна родом и что ты должен соблюдать свою честь?.. А переспорить женщину и сам дьявол не сможет! Какая чертовка!.. И какая красавица!.. Если бы можно было лупить ее, пока она опять станет хорошей!..
* * *
Колокола всех городских церквей принялись звонить, созывая народ к вечерне, – в бурном воздухе над головой Эрленда весенний ветер перемешал эти звуки в сплошное месиво. Наверное, она пошла теперь в церковь… Святая чертовка! Будет жаловаться Богу, деве Марии и святому Улаву, что муж поставил ей синяк под глазом! Эрленд послал святым хранителям жены привет от полноты своих греховных мыслей, а тем временем колокола гудели, звенели и трезвонили. Он направил свои шаги к церкви святого Григория.
Могилы его родителей находились перед алтарем, в северном приделе. Читая молитвы, Эрленд заметил, что в церковную дверь вошла фру Сюннива, дочь Улава, со своей служанкой. Кончив молиться, он подошел к ней и поздоровался.
Уж так повелось в течение всех этих лет, с тех пор как он познакомился с этой дамой, что они при всякой встрече дурили и шутили довольно свободно. И вот в этот вечер, когда они сидели на скамье у стены в ожидании начала службы, Эрленд так расшалился, что даме пришлось неоднократно напоминать ему, что ведь они находятся в церкви и народ все время проходит мимо.
– Да, да! – сказал Эрленд. – Но ты сегодня так красива, Сюннива! Приятно пошутить с женщиной, у которой такие ласковые глаза!
– Ты не стоишь того, Эрленд, сын Никулауса, чтобы я глядела на тебя ласковыми глазами… – сказала она со смехом.
– Тогда я приду пошутить с тобой, когда стемнеет, – отвечал Эрленд, тоже смеясь. – Когда отпоют службу, я провожу тебя домой…
Тут на хоры вышли священники, и Эрленд перешел в южный придел, заняв место среди мужчин.
Когда служба закончилась, он вышел в главные двери. Он увидел фру Сюнниву и ее служанку неподалеку от церкви на улице… Подумал – пожалуй, будет лучше не провожать ее, а пойти прямо домой. В это самое время на улице появилась толпа исландцев с купеческого корабля. Они шли, держась друг за друга и пошатываясь, и, по-видимому, намеревались загородить дорогу женщинам. Эрленд побежал вдогонку за дамой. Как только моряки увидели, что к ним приближается какой-то господин с мечом на поясе, они отошли в сторону и дали женщинам пройти.
– Пожалуй, будет лучше, если я все-таки провожу тебя до дому, – сказал Эрленд. – Сегодня вечером в городе неспокойно.
– Знаешь что, Эрленд? Ведь такой старой женщине, как я… быть может, не так уж неприятно, если кому-нибудь из мужчин кажется, что я еще так красива, что стоит загородить мне дорогу…
На подобные слова всякий вежливый мужчина мог ответить только одним.
* * *
Эрленд вернулся к себе на следующий день на рассвете и немного постоял перед запертой дверью жилого дома, замерзший, смертельно усталый, с болью в сердце, чувствуя себя отвратительно. Поднять на ноги домочадцев стуком в дверь, войти в дом, забраться в постель к Кристин, которая лежит с ребенком у груди… Нет! У него был при себе ключ от верхней клети восточного стабюра; там лежало разное имущество, за которое он отвечал. Эрленд отомкнул дверь, вошел в клеть, стащил сапоги и приготовил себе постель, застлав солому какой-то сермяжной тканью и пустыми мешками. Он закутался в плащ, забрался под мешки и имел счастье заснуть, позабыв обо всем на свете, – так он был утомлен и ошеломлен.
Кристин была бледна и измучена бессонной ночью, когда садилась за завтрак со своими домочадцами. Один из оруженосцев доложил ей, что он просил хозяина пожаловать к столу… Тот ночует наверху, в клети… Но Эрленд велел ему убираться ко всем чертям.
Назад: VII
Дальше: IV