Книга: Кристин, дочь Лавранса. Том 1
Назад: V
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЭРЛЕНД, СЫН НИКУЛАУСА
* * *
Однажды она была со своим отцом в усадьбе Шенне. И вновь увидела ту замечательную драгоценность, которая хранилась там. Это была шпора из чистейшего золота, огромная, старинная на вид, со странными украшениями. Кристин, как и каждому ребенку в их округе, было известно, откуда она взялась.
Это случилось вскоре после того, как святой Улав окрестил жителей долины и Эудхильд Прекрасная из Шенне исчезла, заключенная в гору. Втащили церковный колокол на нагорье и звонили в него в поисках девушки; на третий вечер она появилась и уже шла по горному лугу, так украшенная золотом, что сверкала, как звезда. Но гут веревка лопнула, колокол скатился вниз по каменной осыпи, и Эудхильд пришлось вернуться в гору.
Но много лет спустя, однажды ночью, к священнику явились двенадцать витязей, – это был первый священник здесь, в Силе. На них были золотые шлемы, серебряные кольчуги, и они сидели верхом на темно-гнедых жеребцах. То были сыновья Эудхильд от горного короля, и они просили, чтобы их мать погребли по христианскому обряду и в освященной земле. Живя-де в горе, она старалась сохранить свою веру и соблюдала все праздники, поэтому слезно молит об этой милости. Но священник отказал; в народе рассказывалось, что за это он теперь сам не знает себе покоя в могиле: осенними ночами бывает слышно, как он бродит по роще выше церкви и плачет, раскаиваясь в своей жестокости. В ту же ночь сыновья Эудхильд отправились в Шенне с поклоном от своей матери ее старым родителям. Наутро во дворе была найдена золотая шпора. И тамошний народ, видно, до сих пор считает себя в родстве с потомками семьи из Шенне, ибо им всегда сопутствует особенное счастье в горах.
Когда они ехали светлой летней ночью домой, Лавранс сказал дочери:
– Эти сыновья Эудхильд читали христианские молитвы, которым научились у матери. Им нельзя было поминать имя Божье и имя Христа, потому «Отче наш» и «Верую» они читали так: «Верую в того всемогущего, верую в сына единородного, верую в духа пресильного». И еще они читали: «Привет тебе, госпожа, благословенна ты среди жен… благословен плод чрева твоего, утешение мира…»
Кристин посмотрела застенчиво в худое, обветренное лицо отца. В свете летней ночи оно казалось таким изможденным заботами и тяжкими размышлениями, каким ей еще никогда не приходилось его видеть.
– Этого вы мне раньше не рассказывали, – сказала она.
– Разве нет? Наверное, мне казалось, от этого у тебя могут появиться не по возрасту тяжелые мысли. Отец Эйрик говорит, у святого Павла апостола написано: не один мир людской вздыхает от мук…
* * *
Как-то Кристин шила, сидя на самой верхней ступеньке лестницы, ведущей в верхнюю горницу, как вдруг во двор усадьбы въехал Симон и остановился внизу, не замечая Кристин. Родители ее вышли из дому. Но Симон не спрыгнул с коня: Рамборг просто наказала ему спросить, когда он будет проезжать тут мимо, насчет ее любимой овечки, – ее не отправили на горный выгон? Рамборг хотелось бы взять ее себе.
Кристин видела, что отец ее почесал в затылке. Да-а, овечка Рамборг! Он сердито рассмеялся. Очень досадно, он надеялся, что Рамборг забудет про нее. Дело в том, что он подарил двум старшим внукам по ручному топорику. И первое, что они сделали, пустив топорики в ход, – это зарубили насмерть овечку Рамборг.
Симон усмехнулся:
– Да уж, эти молодцы из Хюсабю – настоящие разбойники… Кристин, сбежав по ступенькам вниз, сняла с цепочки на поясе свои серебряные ножницы.
– Вот, отдай их Рамборг как пеню за то, что сыновья мои. зарезали ее овцу! Я знаю, ей с самых малых лет хотелось получить такие ножницы. Пусть никто не говорит, что мои сыновья…
Она говорила запальчиво, но вдруг сразу умолкла. Она увидела лица своих родителей, – Лавранс и Рагнфрид глядели на нее неодобрительно и изумленно.
Симон не взял ножниц и, по-видимому, был смущен. Тут он заметил Бьёргюльфа, подъехал к нему, наклонился и, подхватив мальчика, посадил его перед собой на седло.
– А, ты, викинг, совершаешь здесь набеги на наши поселки? Ну, ты теперь мой пленник! Пусть завтра твои родители приедут ко мне, и мы поторгуемся с ними насчет выкупных денег…
С этими словами он, со смехом обернувшись, помахал рукой в знак привета и ускакал с мальчиком, который хохотал и барахтался у него в руках. Симон очень подружился с сыновьями Эрленда. Кристин вспомнила, что он всегда питал склонность к детям; ее младшие сестренки тянулись к нему. Ей бывало ужасно обидно, что Симон так любит детей и умеет занимать их играми, тогда как ее собственный муж столь мало обращает внимания. на болтовню малышей.
Впрочем, день спустя, когда они были в Формо, она узнала, что жена не поблагодарила Симона за то, что он привез с собой домой такого гостя.
– Нечего и ожидать от Рамборг, чтобы ее уже теперь занимали дети, – сказала Рагнфрид. – Ведь она еще сама-то едва вышла из детского возраста. Конечно, будет совсем иное, когда она станет старше.
– Пожалуй! – Симон и его теща обменялись взглядом и чуть заметной улыбкой.
«Ах, вот что! – подумала Кристин. – Ведь скоро уже два месяца со времени их свадьбы…»
* * *
Возбужденная и неспокойная душой, – такой была сейчас Кристин, – она вымещала свое настроение на Эрленде. Он относился к пребыванию в усадьбе родителей жены спокойно и с удовлетворением, точно был праведником. Он дружил с Рагнфрид и ясно показывал, что ему чрезвычайно нравится тесть, да, по-видимому, и Лавранс любил своего зятя. Но Кристин стала теперь такой болезненно-впечатлительной, что чувствовала в добром отношении отца к Эрленду многое от той снисходительности, которую Лавранс всегда питал к каждому живому существу, казавшемуся ему не очень способным справляться с невзгодами самостоятельно. Не такова была его любовь к мужу второй дочери: Симона он встречал как друга и товарища. И хотя Эрленд по своему возрасту стоял гораздо ближе к тестю, чем Симон, однако Симон и Лавранс говорили друг другу ты. Эрленду же, с того самого времени, как он сделался женихом Кристин, Лавранс говорил ты, а тот обращался к отцу на вы. Лавранс никогда не предлагал изменить это, обращение.
Симон и Эрленд тоже держались по-приятельски, когда встречались, но не искали общества друг друга. Кристин продолжала испытывать тайное смущение перед Симоном Дарре, – из-за того, что он знал о ней, и еще больше – из-за сознания, что в тот раз он вышел из положения с честью, а Эрленд – со срамом. Ее просто бесило, когда она думала о том, что, видимо, даже это Эрленд смог позабыть! Поэтому она не всегда бывала обходительна с мужем. Если Эрленд бывал в хорошем настроении и сносил ее раздражительность добродушно и кротко, то Кристин злило, что он не принимает близко к сердцу ее слов. Другой раз случалось, что у него не хватало терпения, и тогда он выходил из себя, но Кристин отвечала ему язвительно и холодно.
Как-то вечером они сидели в Йорюндгорде в старой горнице – Лаврансу больше всего нравилось это помещение, в особенности в дождливую погоду и при таком тяжелом воздухе, как, например, сегодня, ибо в новой горнице под верхними покоями был плоский потолок, и дым от печи там очень мешал, а в старой горнице дым уходил над очагом вверх под стропила крыши, даже когда приходилось закрывать из-за непогоды дымовую отдушину.
Кристин шила, сидя у очага; она была в дурном настроении и скучала. Напротив нее дремала над своим шитьем Маргрет, время от времени позевывая. Дети возились и шумели в горнице. Рагнфрид была в Формо, а большинство слуг и служанок ушло из дому. Лавранс сидел на почетном месте, а Эрленд – около него, на внешней скамье; между ними стояла шахматная доска, и они молча, после долгого раздумья, передвигали фигуры. Один раз, когда Ивар и Скюле старались разорвать какого-то щенка на две части и тянули его в разные стороны, Лавранс встал и отнял у них визжавшее маленькое животное. Он ничего не сказал и снова сел за игру, держа щенка на коленях.
Кристин подошла и стала следить за игрой, положив руку на плечо мужа. Эрленд играл в шахматы гораздо хуже тестя, поэтому чаще всего он проигрывал, когда они по вечерам садились за доску, но относился к этому спокойно и равнодушно. В этот вечер он играл очень плохо. Кристин все время пилила его за это – не очень-то ласково и нежно. В конце концов Лавранс сказал довольно сердито:
– Не может Эрленд сосредоточить свои мысли на игре, раз ты торчишь тут и его беспокоишь! Чего тебе надо здесь, Кристин? Ведь ты же ничего не понимала в шахматах!
– Ну конечно, по-вашему я вообще ничего не понимаю!
– Одного, по-моему, ты, во всяком случае, не понимаешь, – сказал резко отец, – а именно, как подобает жене разговаривать со своим мужем. Лучше уйди отсюда и уйми детей: они совсем ошалели.
Кристин отошла от играющих, посадила всех детей в один ряд на скамью и сама села с ними.
– Сидите теперь тихо, сыночки! – сказала она. – Ваш дедушка не хочет, чтобы вы тут играли и забавлялись.
Лавранс взглянул на дочь, но промолчал. Немного погодя в горницу вошли няньки, и Кристин, служанки и Маргрет отправились укладывать детей спать. Эрленд сказал, когда они с тестем остались одни:
– Мне хотелось бы, тесть, чтобы вы не выговаривали Кристин. Если она находит для себя утешение в том, что пилит меня, когда у нее бывает вот такое дурное настроение… то ведь разговоры с ней не помогут. И она терпеть не может, чтобы кто-нибудь говорил плохо о ее детях!..
– А ты, – спросил Лавранс, – ты намерен терпеть, чтобы твои сыновья росли такими невежами? Где же это они, все те служанки, которые должны пестовать их и наблюдать за ними?
– Я думаю, с вашими слугами в людской! – сказал Эрленд со смехом и потянулся. – Но я не смею и слова молвить Кристин об ее девушках-служанках. А то она разгневается и доведет до моего сведения, что ни она, ни я не были образцом для людей!..
* * *
День спустя Кристин бродила по лужку к югу от усадьбы, собирая землянику. Вдруг отец окликнул ее из дверей кузницы и велел зайти к нему.
Кристин пошла с неохотой – наверное, опять что-нибудь насчет Ноккве: в это утро он открыл ворота, и все коровы, не отправленные в горы, забрели в ячменное поле.
Отец вынул из горна кусок раскаленного докрасна железа и положил его на наковальню. Дочь сидела, дожидаясь, и долгое время не слышно было иных звуков, кроме ударов молота по брызгавшему искрами будущему крюку для подвешивания котла и ответного звонкого гудения наковальни. Наконец Кристин спросила, что ему от нее нужно.
Железо уже остыло. Лавранс отложил в сторону клеши и кувалду и подошел к дочери. С сажей на лице и на волосах, с почерневшими руками и одеждой, в большом кожаном переднике, он казался более строгим, чем обычно.
– Я позвал тебя сюда, дочь моя, ибо хочу сказать тебе вот что. Здесь, в моем доме, ты обязана оказывать своему супругу то уважение, которое приличествует жене. Я не желаю слушать, чтобы дочь моя отвечала своему мужу так, как ты отвечала и разговаривала с Эрлендом вчера!
– Это для меня новость, отец, что вы начали считать Эрленда человеком, которому люди должны, оказывать уважение!
– Он твой муж, – сказал Лавранс. – Ведь я не применял к тебе насилия, чтобы состоялся этот брак. Тебе следует это помнить.
– У вас с ним такая горячая дружба, – отвечала Кристин. – Если бы вы знали его тогда вот так, как теперь, то, наверное, выдали бы меня замуж насильно.
Отец посмотрел на нее серьезно и огорченно.
– Ты сейчас отвечаешь, Кристин, слишком поспешно и говоришь, как сама знаешь, неправду. Я не пытался принуждать тебя, когда ты захотела бросить своего законного жениха, хотя ты знаешь, что я сердечно люблю Симона…
– Да… Но ведь Симон тоже не хотел тогда брать меня замуж…
– А-а? Он был слишком благороден, чтобы упорно настаивать на своем праве, раз ты не хотела. Но я еще не знаю, очень ли противился бы он в глубине души, поступи я так, как хотел Андрес Дарре… то есть, чтобы мы не обращали внимания на дурачества таких вот двух молодых людей, как вы оба! И вскоре я буду, пожалуй, думать: а не прав ли был рыцарь? Когда вижу теперь, что ты не можешь жить благопристойно с супругом, которого сама же во что бы то ни стало желала получить!..
Кристин засмеялась нехорошим, громким смехом.
– Симон! Никогда вам не удалось бы принудить Симона жениться на женщине, которую он застал с другим мужчиной в таком доме…
У Лавранса перехватило дыхание.
– Доме? – невольно произнес он.
– Да… В таком, какой вы, мужчины, называете борделью. Та, что владела им, – это была любовница Мюнана, – она сама предупреждала меня, чтобы я туда не ходила. Я сказала: «Мне надо встретиться с моим родичем». Я и не знала, что он был ее родичем…
Она опять засмеялась нехорошим, озлобленным смехом…
– Замолчи! – крикнул отец.
Он постоял немного. Дрожью подернулось его лицо… внезапно словно поблекло от улыбки. Кристин невольно подумала про лес на горном склоне… Так тот белеет, когда порыв бури вывертывает каждый лист, – блистающий и бледный отсвет.
– Многое узнает тот, кто не расспрашивает… Кристин бессильно поникла, сидя на скамейке, облокотилась на одну руку, а другою прикрыла глаза. Впервые за всю свою жизнь она испугалась отца – испугалась смертельно.
Лавранс отвернулся от нее, отошел, взял кувалду, поставил ее на место среди других. Потом собрал напильники и мелкие инструменты и принялся раскладывать их в порядке на поперечной балке между стен. Он стоял спиной к Кристин; руки у него странно дрожали.
– А ты никогда не задумывалась, Кристин… Ведь Эрленд молчал об этом. – Он остановился перед ней, глядя сверху вниз в ее белое, испуганное лицо. – Я ответил ему: «Нет» – наотрез, когда он приехал ко мне в Тюнсберг со своими богатыми родичами и посватался к тебе… Я не знал тогда, что мне следовало бы благодарить его за то, что он хотел восстановить честь моей дочери… Многие мужчины в подобном случае поспешили бы дать мне это понять…
Но он приехал снова и сватался к тебе со всей честью. Не всякий проявил бы такое усердие, чтобы взять за себя замуж ту, которая уже… которая была… такой, какой ты была тогда!
– Этого ни один мужчина, мне кажется, не посмел бы рассказать вам…
– Не холодного булата боялся когда бы то ни было Эрленд!.. – Вдруг в лице Лавранса появилась какая-то невыразимая усталость, голос его был мертв и беззвучен. Но вот он снова заговорил спокойно и твердо. – Как это все ни скверно, Кристин… но, по-моему, еще хуже то, что ты говоришь так теперь, когда он стал твоим мужем и отцом твоих сыновей…
Если все обстоит так, как ты говоришь, значит ты знала о нем самое худшее еще до того, как столь упрямо стремилась выйти за него замуж. И все же он готов был приобрести тебя дорогой ценой, словно ты еще была честной девушкой. Большую свободу предоставил он тебе распоряжаться всем и править… Поэтому ты должна искупить свой грех тем, что будешь править разумно и исправлять там, где у Эрленда не хватает предусмотрительности… Это твой долг перед Богом и перед твоими детьми!
Я сам говорил, да и другие тоже, что, пожалуй, Эрленд способен только обольщать женщин. И ты виновата в том, что такие вещи говорились: это ты сама сейчас засвидетельствовала. Однако потом он показал, что у него есть способности и на другое… Твои муж приобрел себе доброе имя своей доблестью и быстротой действий во время войны. Твои сыновья могут гордиться, что их отец заслужил славу смелостью, и отвагой, и умением владеть оружием. Что он был…. неразумен… об этом тебе должно быть известно лучше, чем всем нам. Ты скорее искупишь свой срам, если будешь оказывать уважение и помогать тому супругу, которого ты сама себе выбрала.
Кристин низко склонилась к самым коленям, обхватив голову руками. При этих словах она взглянула на отца, бледная, в полном отчаянии.
– Жестоко с моей стороны было рассказать вам это. Ох!.. Симон просил меня… Только об этом он меня и просил!.. Чтобы я пожалела вас и не сообщала вам самого худшего…
– Симон просил тебя пожалеть меня?.. – Она услышала страдание в его голосе. И поняла: было тоже жестокостью с ее стороны сказать ему, что чужой человек счел необходимым напомнить ей о жалости к отцу.
Тут Лавранс присел к ней, взял в свои руки ее руку и положил ее себе на колено.
– Это было жестоко, моя Кристин! – сказал он ласково и печально. – Ты добра со всеми, дитя мое хорошее, но я понял давно уже, что ты можешь быть жестокой с теми, кого любишь слишком сильно. Ради бога, Кристин, избавь меня от того, чтобы мне нужно было бояться за тебя! Не принесла бы эта твоя необузданность еще большего горя тебе и твоим. Ты брыкаешься, как молодая лошадь, которую впервые привязали к столбу, а ведь ты привязана корнями сердца своего.
Рыдая, приникла она к нему, и отец крепко обнял ее и прижал к себе. Так они долго сидели, но Лавранс больше ничего не говорил. Наконец он приподнял ее голову.
– Ты совсем черная, – сказал он с легкой улыбкой. – Вот там, в углу, лежит тряпка… Только ты об нее еще больше испачкаешься. Ступай домой и умойся… А то, глядя на тебя, все подумают, что ты сидела на коленях у кузнеца!
Он нежно вытолкал дочь за дверь, закрыл ее и немного постоял. Потом, шатаясь, сделал несколько шагов к скамейке, рухнул на нее и остался сидеть, упершись затылком в бревна стены, и закинул кверху искаженное лицо. Изо всех сил он прижимал руку к тому месту, где билось сердце.
Сколько же это может продолжаться? Не хватает воздуху, слабость и темнота перед глазами, боль, распространившаяся в руку от сердца, которое боролось и трепетало, отбивало несколько ударов и потом опять останавливалось трепеща. Кровь стучала в жилах на шее.
Ничего, скоро пройдет. Это всегда проходит, стоит только ему спокойно посидеть. Но опять возвращается все чаще и чаще.
* * *
Эрленд назначил людям со своего корабля местом встречи остров Веэй, а временем – канун дня святого Иакова, но сам немного задержался в Йорюндгорде, отправившись с Симоном на охоту на матерого медведя, причинявшего много вреда скоту, пасшемуся на горном выгоне. Когда он вернулся с охоты домой, его ждало там известие, что его люди подрались с горожанами, и ему пришлось поспешить на север, чтобы выручать своих. У Лавранса было там какое-то дело, и поэтому он поехал верхом вместе с зятем.
Время шло уже к осеннему празднику святого Улава, когда они прибыли на остров. Там уже стоял на якоре корабль Эрлинга, сына Видкюна, а за вечерней в церкви святого Петра они встретили и самого наместника. Он отправился вместе с ними на монастырское подворье, где остановился Лавранс, отужинал там с ними и послал своих людей на корабль принести оттуда особо хорошего французского вина, которое он достал в Нидаросе.
Но беседа за вином проходила вяло. Эрленд сидел, погруженный в свои собственные думы, с веселым огоньком в глазах, который у него всегда появлялся, когда предстояло что-то новое, слушал рассеянно речи других; Лавранс только прихлебывал вино, и господин Эрлинг молчал.
– У тебя усталый вид, родич! – сказал ему Эрленд. Оказывается, в прошлую ночь при переходе через залив они были застигнуты бурей и Эрлингу пришлось все время быть наверху…
– И тебе придется скакать сломя голову, если ты хочешь добраться до Тюнсберга ко дню святого Лаврентия! К тому же большого удовольствия или покоя себе ты и там не найдешь. Если магистр Поль сейчас с королем…
– Да. А ты не зайдешь в Тюнсберг по пути?
– Разве только, чтобы осведомиться, не пошлет ли король своей матери ласкового сыновнего привета. – Эрленд рассмеялся. – Или не отправит ли епископ Эудфинн какого-нибудь известия фру Ингебьёрг.
– Многих изумляет, что ты отплываешь в Данию в такое время, когда все военачальники направляются на совещание в Тюнсберг, – сказал господин Эрлинг.
– Не странно ли, что люди всегда изумляются мне? Но ведь может же у меня явиться желание посмотреть немного на добрые обычаи, каких я не видел с тех самых пор, как был в последний раз в Дании. Снова принять участие в турнире… Да еще если наша родственница пригласила нас. Ведь с ней теперь никто не хочет знаться из ее родных здесь, в Норвегии, кроме Мюнана и меня!
– Мюнана… – Эрлинг наморщил брови. Потом рассмеялся. – Разве в этом – я чуть не сказал старом… кабане еще осталось столько жизни, что он в состоянии передвигать свою тушу? Итак, значит, герцог Кнут собирается устраивать турниры! Конечно, и Мюнан выедет на ристалище?
– Да… И жаль мне тебя, Эрлинг, что ты не хочешь поехать с нами и взглянуть на это зрелище. – Эрленд тоже засмеялся. – Я замечаю, что ты боишься, не для того ли пригласила нас фру Ингебьёрг к себе на эти крестины, чтобы мы заварили там пиво совсем для другого пиршества. Но ты же сам прекрасно знаешь, что у меня слишком неловкие лапы и слишком легкомысленное сердце, чтобы меня можно было использовать для тайных целей. А Мюнану вы уже повыдергали все зубы!..
– Ну нет, мы с этой стороны вовсе не так уж боимся заговоров. Ведь теперь Ингебьёрг, дочь Хокона, должна бы вполне уяснить себе, что она потеряла всякие права в своей родной стране, с тех пор как вышла замуж за этого Порее. Трудно было бы ей ступить хотя бы одной ногой на наш порог, раз она вложила свою руку в руку человека, даже мизинца которого мы не хотим видеть в пределах своих границ…
– Да, с вашей стороны было умно разлучить мальчика с его матерью… – мрачно сказал Эрленд. – Еще он ребенок… а уже у нас, норвежцев, есть основания высоко держать голову, когда подумаем о короле, которому мы клялись в верности…
– Замолчи! – сказал Эрлинг тихо и сокрушенно. – Это… несомненно, неправда…
Оба собеседника поняли по его виду, что он сам знает, что это правда. Хотя король Магнус, сын Эйрика, не вышел еще из детского возраста, но он уже был заражен грехом, о котором не приличествует упоминать среди людей крещеных. Один шведский клирик, приставленный к нему для обучения его чтению и письму, когда он жил в Швеции, сбил его с пути совершенно несказуемым образом…
Эрленд сказал:
– Люди шепчутся в каждой усадьбе и в каждой хижине у нас на севере, что собор в Нидаросе сгорел, потому что наш король недостоин сидеть на престоле святого Улава.
– Ради Бога, Эрленд!.. Я говорю, еще неизвестно, правда ли это! А это дитя, король Магнус, безгрешно в глазах Господа, мы должны тому верить… Он может очистить себя… Ты говорил, мы разлучили его с матерью! А я говорю: да накажет Господь мать, которая изменяет своему ребенку, как Ингебьёрг изменила своему сыну… Таким нельзя доверять, Эрленд! Помни: люди, на свидание с которыми ты теперь едешь, вероломны!
– Мне думается, друг другу они были достаточно верны… Но вот ты говоришь так, словно послания с неба падают тебе в полу плаща каждый день… Не потому ли ты позволяешь себе быть столь отважным, что готов грызться с князьями церкви?..
– Довольно, Эрленд! Говори о том, любезный, в чем ты смыслишь, или молчи! – Господин Эрлинг поднялся с места. Оба они с Эрлендом стояли злые, с раскрасневшимися лицами.
Эрленд скривил рот – так ему стало противно.
– Животное, с которым осквернился человек, мы убиваем и бросаем его тело в водопад…
– Эрленд! – Наместник схватился за край стола обеими руками. – У тебя самого есть сыновья… – сказал он тихо. – Как можешь ты произносить такие слова… Следи за своим языком, Эрленд! Подумай, прежде чем сказать что-нибудь там, куда ты едешь, и. двадцать раз подумай, прежде чем сделать что-нибудь…
– Если так поступаете вы, правящие делами государства, то меня не удивляет, что все у нас идет вкривь и вкось! Но, разумеется, тебе нечего опасаться. – Он скривил рот. – Я… Я… конечно, ничего не стану делать. Однако великолепно жить в нашей стране!.. Ну, тебе ведь надо рано вставать завтра. А мой тесть устал…
Двое других, не говоря ничего, остались еще посидеть после того, как Эрленд пожелал им спокойной ночи. Эрленд ночевал у себя на корабле. Эрлинг, сын Видкюна, сидел, вертя в руках кубок.
– Вы кашляете? – сказал он, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Старые люди постоянно кашляют да отхаркиваются. У нас столько немощей, дорогой господин мой, о которых вы, молодежь, ничего не знаете! – сказал улыбаясь, Лавранс.
Так они еще посидели. Наконец Эрлинг, сын Видкюна, произнес как бы про себя:
– Да, вот так все думают… что плохи дела нашего государства. Шесть лет тому назад в Осло мне показалось, что твердое намерение поддержать королевскую власть обнаружилось совершенно ясно… среди мужей из тех родов, которые предназначены для таких деяний. Я… Я основывал на этом свои расчеты.
– Мне кажется, вы видели тогда это совершенно правильно, господин. Но вы сами сказали, что мы привыкли сплачиваться вокруг своего короля. Нынче он еще дитя… и половину всего времени проводит в другой стране…
– Да. Иной раз я думаю… нет худа без добра. В прежние времена, когда наши короли скакали, как дикие жеребцы… Бывало, ставь на любого из отличнейших жеребят. Народу только требовалось выбрать того, кто мог лучше огрызаться…
Лавранс засмеялся:
– Да, да!
– Мы беседовали с вами три года тому назад, Лавранс, Сын лагмана, когда вы вернулись после своего паломничества в Скёвде и повидались со своими родичами в Гэутланде…
– Я помню, господин, вы почтили меня тогда своим посещением…
– Нет, нет, Лавранс! Не надо говорить любезностей… – Его собеседник довольно нетерпеливо махнул рукой. – Вышло так, как я говорил, – произнес он мрачно. – Никто не может объединить сыновей господских у нас в стране. Лезут вперед те, кому хочется послаще поесть, – кое-что еще осталось в корыте. Но те, кто мог бы стремиться к приобретению власти и богатства таким путем, которым следовали с честью прежде, во времена наших отцов, те не выходят вперед.
– Похоже на то. Да ведь и то сказать, что честь следует за знаменем вождя.
– Тогда люди должны считать, что за моим знаменем следует мало чести, – сказал Эрлинг сухо. – Вот вы теперь держитесь в стороне от всего, что может прославить ваше имя, Лавранс, Сын лагмана…
– Я поступаю так с того времени, как стал женатым человеком, господин. А я женился рано… Моя супруга недомогала, и ей трудно было общаться с людьми. Да, видно, и роду нашему не процвесть здесь, в Норвегии. Мои сыновья умерли рано, и только один из моих племянников дожил до взрослых лет.
Ему стало неприятно, что он вынужден был сказать это. Ведь Эрлинг, сын Видкюна, пережил то же самое. Дочери его были здоровыми и все выросли, но ему удалось сохранить в живых всего одного сына, и то, говорят, мальчик слаб здоровьем. Но господин Эрлинг только спросил:
– У вас, насколько я припоминаю, и со стороны матери нет близких родичей?
– Да, самые близкие – это дети сестер деда по матери. У Сипорда, сына Лодина, было только две дочери, и те умерли при первых же родах… Моя тетка по матери сошла в могилу вместе со своим ребенком.
Они опять немного посидели молча.
– Такие, как Эрленд, – тихо произнес наместник короля, – это самые опасные люди, – те, которые думают чуть дальше собственной корысти… но недостаточно далеко. Разве Эрленд не похож на ленивого мальчишку? – Он сердито двигал кубком по столу. – Что, он мало одарен? Или незнатного рода? Или не отважен? Но никогда он не потрудится выслушать о каком-либо деле столько, чтобы понять его основательно!.. А если бы он и потрудился дослушать человека, так он, конечно, забыл бы начало, прежде чем тот дойдет до конца!..
Лавранс взглянул на своего собеседника. Господин Эрлинг сильно постарел с тех пор, как они виделись, в последний раз. Он выглядел усталым и измученным, казалось, стал как-то меньше занимать места. У Эрлинга были тонкие, красивые черты лица, но, пожалуй, чересчур мелкие, и, кроме того, какой-то, словно выцветший оттенок кожи, – таким он и прежде был. Лавранс почувствовал, что этот человек, хоть он и был рыцарем прямодушным, умным, готовым служить без лукавства и не щадя себя, но во всем он немного слишком мал, чтобы быть первым. Будь он хотя бы на голову выше – конечно, ему легче было бы найти себе сторонников. Лавранс тихо сказал:
– Такой умный человек, как господин Кнут, не может не видеть… если они там что-то замышляют… что в тайных делах ему не много пользы будет от Эрленда.
– Вам этот ваш зять чем-то нравится, Лавранс, – сказал его собеседник почти сердито. – Хотя, по правде сказать, причины любить его у вас как будто нет…
Лавранс сидел, обмакивая палец в винную лужицу на столе и рисуя на нем узоры. Господин Эрлинг заметил, что кольца на его пальцах сидят теперь совсем свободно.
– А у вас есть? – Лавранс взглянул на него и улыбнулся милой своей улыбкой. – И все же мне кажется, вам он нравится тоже!
– Да… Один Бог знает!.. Но вы прекрасно понимаете, Лавранс, какие мысли могут посещать господина Кнута… Ведь его сын приходится внуком королю Хокону!..
– Однако даже Эрленд должен понимать, что у отца этого ребенка слишком уж широкая спина для того, чтобы маленький принц смог когда-либо выйти из-за нее. А против его матери весь наш народ из-за этого ее брака.
Немного спустя Эрлинг, сын Видкюна, встал и подвесил к поясу меч. Лавранс учтиво снял с крюка плащ гостя и стоял, держа его в руке, – и вдруг покачнулся и едва не рухнул на пол, но господин Эрлинг успел подхватить его. С трудом он отнес Лавранса на кровать – тот был такой большой и тяжелый. Это не был удар… Лавранс лежал белый, с посиневшими губами, с бессильными, обмякшими руками и ногами. Господин Эрлинг опрометью перебежал двор и велел разбудить монаха-управителя.
По-видимому, Лавранс был смущен чрезвычайно, когда сознание вернулось к нему. Это у него слабость, которая появляется по временам… А началось с того времени, как он был на охоте на лося две зимы тому назад, – он заблудился тогда в метель. «Такие вещи нужны, чтобы человек понял, что молодость покинула тело», – улыбнулся он как бы в извинение.
Рыцарь подождал, пока монах пустит больному кровь, хотя Лавранс и просил господина Эрлинга не беспокоиться, – ведь ему на рассвете нужно отправляться в дорогу.
Яркий месяц стоял высоко над горами, и у берега вода казалась черной, но вдали, при выходе из фьорда, блики луны лежали на ней серебряными хлопьями. Ни дымка из дымовых отверстий; трава на крышах домов блестела от росы в лунном сиянии. Ни души на единственной улочке местечка, когда господин Эрлинг быстро проходил те несколько шагов, которые отделяли его от королевской усадьбы, где он ночевал. Он казался до странности хрупким и маленьким в большом плаще, в который плотно закутывался, – его била легкая дрожь. Двое-трое заспанных слуг, дожидавшихся его прихода, выскочили во двор с фонарем. Наместник короля взял фонарь, отослал слуг спать и, дрожа и поеживаясь, стал подниматься по лестнице в светличку стабюра, где он спал.

VII

Вскоре после Варфоломеева дня Кристин отправилась в обратный путь со всей своей огромной свитой из детей, служанок и слуг с их скарбом. Лавранс доехал с ней верхом до Йердкинна.
В то утро, когда Лаврансу нужно было возвращаться домой в долину, отец с дочерью прохаживались по двору, беседуя. Горы были залиты ярким солнцем, болота уже покраснели, а пригорки пожелтели от золотой березовой поросли. Вдали, на плоскогорье, то поблескивали, то опять темнели озерки, по мере того как тени больших светлых облаков, предвещавших хорошую погоду, проходили над ними. Они безостановочно наплывали и потом спускались в далекие расщелины и узкие долины среди серых пиков и синих гор с полосами свежевыпавшего снега и в старых снежных шапках, обступивших дальний окоем. Маленькие серо-зеленые хлебные поля, принадлежавшие постоялой избе, резко выделялись по цвету среди этого по-осеннему сверкающего мира гор.
Дул свежий и резкий ветер… Лавранс натянул на голову Кристин капюшон плаща, сорванный ветром и спустившийся ей на плечи, и заправил пальцем краешек ее полотняной повязки.
– Ты что-то побледнела и похудела у меня дома! – сказал он, – Разве мы плохо ухаживали за тобой, Кристин?..
– Нет, хорошо! Это не оттого…
– Видимо, утомительно путешествовать с такой кучей детей, – высказал предположение отец.
– О да! Хотя не из-за этих пятерых у меня бледные щеки… – Она улыбнулась мимолетной улыбкой, и когда отец взглянул на нее испуганно и вопрошающе, Кристин кивнула ему и снова усмехнулась.
Отец отвернулся в сторону, но спустя немного времени спросил:
– Итак, насколько я понимаю, может статься, ты не так скоро сможешь опять приехать домой, в долину?
– Восемь лет на этот раз, наверное, не придется ждать, – сказала она, продолжая улыбаться. Тут она увидела, какое у отца лицо. – Отец! Ах, отец мой!
– Тс! Тс! Дочь моя! – Он невольно схватил ее за плечи и остановил. Кристин уже готова была кинуться к нему в объятия. – Да Кристин же…
Он крепко сжал ей руку и пошел, ведя дочь за собой. Они оставили постройки позади и шли теперь по тропинке через пожелтевший березняк, не думая, куда бредут. Лавранс перепрыгнул через ручеек, перерезавший тропинку, обернулся к дочери и подал ей руку.
Она заметила, что даже в этом простом движении не было его прежней упругости и ловкости. Она и раньше видела, хотя и не задумывалась над этим, что отец уже не вспрыгивает в седло и не соскакивает с лошади с былой легкостью, не взбегает по лестнице на чердак, не подымает таких тяжестей, как раньше. Все его тело утратило прежнюю подвижность, и он стал как-то более осторожным, словно носил в своем теле какую-то вечно дремлющую боль и передвигался тихо, чтобы не разбудить ее. Когда он входил в горницу после поездки верхом, видно было, как кровь бьется у него в жилах на шее. Иногда Кристин замечала, что под глазами у него опухало или отекало… Ей вспомнилось, что однажды утром она вошла в горницу, а отец лежал полуодетый на постели с босыми ногами, перекинутыми через край кровати: мать сидела перед ним на корточках и растирала ему щиколотки.
– Если ты будешь горевать о каждом, кого валит с ног старость, тебе придется о многом печалиться, дитя мое, – заговорил он ровным и спокойным голосом. – У тебя у самой теперь большие сыновья, Кристин, и потому, конечно, для тебя не может быть неожиданностью, когда ты видишь, что твой отец скоро станет старым хрычом. Когда мы расставались, а я еще был молодец… Ведь мы тогда тоже знали не больше, чем теперь, суждено ли нам будет когда-либо встретиться снова здесь, на земле. А я еще могу прожить долго… Уж это как будет Богу угодно, Кристин!
– Вы больны, отец? – спросила она беззвучно.
– С годами приходят разные немощи, – беспечно отвечал Лавранс.
– Ведь вы же не стары, отец! Вам пятьдесят два года…
– Моему отцу и того не было. Иди-ка посиди здесь со мной!..
Под скалистой стеной, нависшей над ручьем, было нечто вроде невысокой полки, поросшей травой. Лавранс отстегнул плащ, сложил его и посадил на него дочь с собою рядом. Ручеек с журчанием струился по камешкам перед ними, покачивая ивовую ветку, лежавшую в воде. Отец сидел, обратив свой взор на белые и синие горы далеко-далеко за расцвеченным осенними красками плоскогорьем.
– Вам холодно, отец, – сказала Кристин, – возьмите мой плащ… – Она отстегнула его, и Лавранс накинул полу себе на плечи, так что оба они сидели укрывшись. Под плащом одной рукой Лавранс обнял Кристин за талию.
– Ты ведь отлично знаешь, моя Кристин, что неразумен тот, кто оплакивает уход человека из нашего мира, – ты ведь слышала, что говорят: «Пусть будет Господу, а не мне». Я твердо уповаю на Божье милосердие. Не так долог тот срок, на который друзья разлучаются. Может быть, он тебе иной раз и покажется долгим, пока ты еще молода, но ведь у тебя есть твои дети и твой муж. Когда ты доживешь до моих лет, тебе будет казаться, что немного прошло времени с тех пор, как ты видела нас, ушедших, и удивишься, когда начнешь считать, сколько зим пролетело… Вот сейчас мне кажется, еще совсем недавно я сам был мальчиком… А ведь прошло столько зим с тех пор, как ты была моей белокурой девочкой, бегавшей за мной по пятам, куда бы я ни пошел… Ты с такой любовью следовала за своим отцом… Да вознаградит тебя Бог, моя Кристин, за ту радость, что ты дала мне…
– Да, если он вознаградит меня так, как я вознаградила тебя!.. – Она опустилась перед ним на колени, схватила его за руки и стала покрывать поцелуями его ладони, пряча в них свое заплаканное лицо. – Ах, отец, дорогой мой отец… Не успела я стать взрослой девушкой, как уже отблагодарила вас за вашу любовь тем, что причинила вам злейшее горе…
– Нет, нет, дитя! Не плачь так. – Он отнял у нее свои руки, поднял Кристин с колен, притянул ее к себе, и они опять сидели по-прежнему.
– И радости ты дала мне много в эти годы, Кристин. Мне привелось увидеть, как около тебя подрастают красивые и многообещающие дети, ты стала прилежной и разумной женой, и я понял, что ты все более приучаешься искать помощи там, где ее лучше всего можно найти, когда у тебя неприятности. Кристин, золото мое бесценное, не плачь так горько! Ты можешь этим повредить тому, кого прячешь под поясом, – шепнул он. – Не печалься же так!
Но ему никак не удавалось остановить ее слезы. Тогда он взял дочь на руки и посадил ее к себе на колени. Теперь она сидела совсем так, как в былые дни, когда была маленький: руками она обняла отца за шею, а лицо спрятала у него на плече.
– Есть одно, о чем я не говорил ни единой живой душе, кроме своего священника… И вот теперь я хочу рассказать это тебе. В ту пору, когда я еще подрастал… дома, у нас в Скуге, и первое время, когда я был в дружине, у меня на уме было желание уйти в монастырь, как только состарюсь. Правда, я не давал обета, даже в глубине души. Многое влекло меня также и на другой путь… Но когда я рыбачил на берегу Ботнфьорда и слышал звон колоколов в монастыре на Хуведёе… мне казалось, это все же влечет меня больше всего…
Потом, когда мне было шестнадцать зим, отец заказал для меня этот мой панцирь из испанских стальных пластин, спаянных серебром, – Рикард-англичанин из Осло собрал его, – и мне подарили меч – тот, который я всегда ношу, – и панцирь для коня. В те времена в стране не было так мирно, как в ту пору, когда ты подрастала, – мы вели войну с датчанами, и я знал, что вскоре мне придется пустить в ход прекрасное свое оружие. И я не в силах был отказаться от него… Я утешался тем, что моему отцу не понравится, если его старший сын станет монахом, и что мне негоже противиться воле родителей.
Но я сам избрал для себя мирское поприще и старался думать, когда мир шел против меня, что недостойно мужчины роптать на ту долю, которую я сам же себе выбрал. Ибо с каждым годом моей жизни я понимал все яснее: нет упражнения более достойного того человека, кого Бог сподобил уразуметь его милосердие, чем служить ему, и бодрствовать над теми, кому мирское еще застилает зрение, и молиться за них. А все же я должен сказать, моя Кристин, тяжело мне было бы пожертвовать для Бога жизнью, которую я вел в своих усадьбах, – с заботами о преходящих вещах и с мирской радостью… с твоей матерью, живущей бок о бок со мной, и со всеми вами, детьми моими. Так уж, видно, предначертано: раз человек рождает потомство от плоти своей, то должен терпеть, если сердце его разрывается от боли, когда он теряет детей или жизнь их в мире складывается несчастливо. Бог, даровавший им душу, владеет ими, а не я…
Рыдания сотрясали тело Кристин; и вот отец стал тихонько покачивать ее у себя на коленях, словно малого ребенка.
– Многого я не понимал, когда был молод. Отец любил и Осмюнда, но не так, как меня. Это было, понимаешь, из-за моей матери… Ее он не забывал никогда, а женился на Инге, потому что так пожелал его отец. Сейчас мне хотелось бы, чтобы я мог встретиться со своей мачехой еще здесь, в этом мире, и выпросить у нее для себя прощение за то, что я так мало ценил ее доброту…
– Ты же так часто говорил, отец, что твоя мачеха не делала тебе ни зла, ни добра, – сказала Кристин сквозь рыдания.
– Помоги мне, Боже, я тогда не понимал этого как следует. Но сейчас мне кажется немаловажным, что она не питала ко мне ненависти и никогда не сказала мне ни единого дурного слова. Как это понравилось бы тебе, Кристин, если бы ты видела, что твой пасынок во всем решительно и всегда ставится впереди сына твоего?
Кристин немного успокоилась. Она лежала теперь на руках у отца, повернув голову прочь, и глядела прямо перед собой в сторону гор. Стало темнее от большой серо-синей тучи, проходившей под солнцем… Сквозь нее пробилось несколько желтых лучей, вода в ручье ярко заблестела.
Тут Кристин снова разрыдалась.
– Ах нет!.. Отец, отец мой, неужели я уж больше никогда в жизни не увижу вас!..
– Ну, Господь да будет с тобой, Кристин, чтобы мы все встретились в оный день – все, кто дружил с нами в жизни, – всякая душа человеческая… Христос и Мария дева, и святой Улав, и святой Томас да хранят тебя во все дни твои… – Он взял ее голову в руки и поцеловал ее в губы. – Будь милостив к тебе Господь, да светит он тебе в этом мире, а в мире том да засветит он тебе свет великий…
Спустя несколько часов, когда Лавранс, сын Бьёргюльфа, уезжал из Йердкинна, дочь провожала его, идя рядом с конем. Слуга уже уехал довольно далеко вперед, но Лавранс придерживал своего коня и ехал шагом. Было так больно смотреть на заплаканное, полное отчаяния лицо Кристин. Такой она сидела и на постоялом дворе все время, пока Лавранс ел, беседовал с ее детьми, шутил с ними и сажал их поочередно к себе на колени.
Лавранс медленно произнес:
– Не печалься больше, Кристин, о том, в чем ты должна раскаиваться передо мной. Но вспоминай об этом, когда подрастут твои дети и тебе, быть может, будет казаться, что они относятся к тебе или к отцу своему не так, как вы считали бы нужным. Вспомни тогда и о том, что я рассказывал тебе о своей молодости. Я знаю, крепка твоя любовь к ним, но ты всего строптивее, когда любишь всего больше, а в твоих молодцах живет своеволие – это я видел, – сказал он, улыбнувшись.
Но вот наконец Лавранс попросил ее оставить его и идти обратно.
– Мне не хочется, чтобы ты заходила так далеко от жилья и потом возвращалась одна.
Они оказались к этому времени в лощине между небольшими пригорками, с березняком понизу и кучами камней по скатам. Кристин прижалась к отцовской ноге в стремени и хваталась за его одежду, за руки, за седло, за шею и круп лошади, тычась головой из стороны в сторону и рыдая с такими глубокими и жалобными стонами, что Лаврансу казалось, у него разорвется сердце при виде того, в какое она погружена глубокое горе.
Он спрыгнул с коня, обнял дочь и в последний раз крепко прижал ее к себе. Потом долго крестил ее, поручая милости Божьей и всех его святых. И наконец сказал, что теперь она должна отпустить его.
Так они расстались. Но когда Лавранс отъехал немного, Кристин увидела, что он придержал коня, и поняла, что отец плачет, уезжая от нее.
Она кинулась в березовый лес, торопливо пробралась через него и начала карабкаться на ближайший пригорок по поросшему золотистым лишайником каменистому склону. Но он был усыпан крупными камнями, и подниматься по нему было тяжело, и горушка оказалась выше, чем она думала. Наконец она поднялась на вершину, но Лавранс уже скрылся за холмами. Кристин повалилась на мох и кустики красной толокнянки, которые росли на вершине холма, и долго лежала так, плача, закрыв лицо руками.
* * *
Лавранс, сын Бьёргюльфа, приехал к себе домой в Йорюндгорд поздно вечером. Приятное чувство какой-то теплоты охватило его, когда он увидел, что в старой горнице кто-то ждет его возвращения – за крохотным стеклянным оконцем, выходившим на крыльцо, слабо мерцал свет огня на очаге. В этой горнице он всегда больше всего чувствовал себя дома.
Рагнфрид сидела там одна за шитьем какой-то большой вещи, лежавшей перед ней на столе. Около стояла сальная свеча в подсвечнике желтой меди. Рагнфрид тотчас же встала, приветливо поздоровалась с мужем, подкинула дров в очаг и пошла сама хлопотать насчет еды и питья. Нет, она давно уже отослала служанок на покой; сегодня у них был тяжелый день, но зато теперь они напекли столько ячменного хлеба, что хватит до самого Рождества. Поль и Гюнстейн поехали в горы собирать мох. Кстати, раз уж заговорили о мхе, – хочет ли Лавранс, чтобы ему сшили зимнюю одежду из той ткани, которая окрашена красильным мхом, или же из зеленой, верескового цвета? Здесь был сегодня утром Орм из Муара и спрашивал, не продадут ли ему крученых кожаных ремней? А она взяла те ремни, что висели в сарае ближе к двери, и сказала, что он может получить их в подарок. Да, а дочери его теперь немного получше – рана на ноге хорошо заживает…
Лавранс отвечал и утвердительно кивал головой, а тем временем оба они со слугой ели и пили. Но хозяин очень быстро покончил с едой. Он поднялся с места, вытер нож о штаны сзади и поднял клубок ниток, лежавший около места Рагнфрид. Нитка была намотана на палочку, на обоих концах которой было вырезано по птице, – у одной из них отломился кусочек хвостика. Лавранс закруглил излом и немного подрезал его, так что птичка стала кургузой. Как-то, давным-давно уже, он наделал для своей жены целую кучу таких палочек для мотков шерсти.
– Ты сама собираешься шить? – спросил он, глядя на работу Рагнфрид. Это была пара его кожаных штанов. Рагнфрид сажала заплаты на внутреннюю сторону штанов – там, где они стерлись о седло. – Это тяжелая работа для твоих пальцев, Рагнфрид.
– Ну, что ты! – Она наложила куски кожи край к краю и стала протыкать дырки шилом.
Слуга пожелал хозяевам спокойной ночи и ушел. Муж и жена остались одни. Лавранс стоял у очага и грелся, поставив ногу на край кладки и взявшись рукой за шест от дымовой отдушины. Рагнфрид поглядела на него. И вдруг она заметила, что у него на пальце нет колечка с рубинами – обручального кольца его матери. Лавранс увидел, что Рагнфрид заметила это.
– Я подарил его Кристин, – сказал он. – Оно ведь всегда ей предназначалось… И мне казалось, что она с тем же успехом может получить его уже сейчас.
После этого кто-то из них сказал другому: «А не пора ли уже ложиться спать?» Но Лавранс продолжал стоять в прежней позе, а Рагнфрид все так же сидела за своей работой. Они обменялись несколькими словами о поездке Кристин, о работе, которой предстояло заняться в усадьбе, о Рамборг и о Симоне. Потом опять заметили вскользь, что вот нора бы, пожалуй, пойти спать, но никто из них не шелохнулся.
Тут Лавранс снял с пальца правой руки золотой перстень с сине-белым камнем и подошел к жене. Робко и смущенно взял ее за руку и стал надевать ей на палец кольцо, – пришлось несколько раз снимать его, прежде чем Лавранс нашел подходящий палец, на который оно наделось. А наделось оно на средний палец, поверх венчального кольца.
– Я хочу, чтобы теперь ты его носила, – тихо произнес он, не глядя на жену.
Рагнфрид сидела тихо и совершенно неподвижно, щеки у нее залились краской.
– Зачем ты это делаешь? – прошептала она наконец. – Ты думаешь, мне стало завидно, что наша дочь получила кольцо?.. Лавранс покачал головой и улыбнулся:
– Ты понимаешь, зачем я это делаю!
– Ты говорил прежде, что это кольцо возьмешь с собой в могилу, – произнесла она опять шепотом. – Чтобы после тебя его никто не носил…
– Вот почему и ты никогда не должна снимать его со своей руки, Рагнфрид, – обещай мне это! Я не хочу, чтобы после тебя его носил кто-нибудь….
– Зачем ты это делаешь?.. – опять спросила она, задерживая дыхание.
Муж взглянул ей в лицо.
– Нынешней весной было тридцать четыре года, как мы поженились. Я был тогда несовершеннолетним мальчиком; всю мою жизнь взрослого мужчины ты провела рядом со мной – и когда у меня бывало горе, и когда все шло хорошо.
Помоги мне Боже, я слишком плохо понимал, какое тяжелое бремя ты носила, когда мы жили вместе! Но теперь мне думается, все эти дни я чувствовал: как хорошо, что ты была со мной!..
Не знаю, так ли это, но, может, ты думала, будто я люблю Кристин больше, чем тебя. Она была мне величайшей радостью и причинила мне самое тяжелое горе – это так… Но ты была матерью им всем. И вот теперь мне кажется, что тебя мне будет тяжелее всех покидать, когда меня не станет…
Вот почему ты никогда никому не должна отдавать моего кольца… даже ни одной из наших дочерей…
Быть может, ты считаешь, жена моя, что ты видела со мной больше горя, чем радости?.. Не сладилось у нас с тобой кое в чем, но все же мне кажется, мы были друг другу верными друзьями! И я подумал, что потом мы опять встретимся гак, что худого между нами уже не будет больше, а былую нашу дружбу Господь восстановит, и она будет даже еще крепче.
Жена подняла свое бледное, изрытое морщинами лицо… Ее большие впалые глаза горели, когда она взглянула на мужа. Он все еще держал ее руку. Рагнфрид увидела, как ее рука лежит в мужней руке, и пальцы ее немного согнуты. Три кольца сверкали одно над другим, – ниже всех обручальное кольцо, поверх него – венчальное и, наконец, вот это…
И таким странным показалось ей это! Она вспомнила, как Лавранс надевал ей на палец первое кольцо: перед шестом от дымовой отдушины в горнице, там у них дома, в Сюндбю; отцы их стояли с ними рядом. Лавранс был такой бело-розовый, круглощекий, едва лишь вышедший из детского возраста… и немного неловкий, когда он выступил вперед со стороны господина Бьёргюльфа.
Второе кольцо он надел ей на палец перед церковными вратами в Гердарюде, во имя Бога-Троицы, под рукою священника.
Она почувствовала: этим последним кольцом Лавранс сызнова венчался с ней. И если вскоре ей сидеть над его бездыханным телом, то он хочет теперь, чтобы она знала: этим кольцом он сочетал ее с той могучей и живой силой, которая обитала в нем…
Словно сердце ее разорвалось на части в груди и истекало кровью, юное и буйное. Из-за печали по горячей и живой страсти, утрату которой она все еще оплакивала втайне, из-за полного страхом счастья от этой бледной, светящейся любви, увлекающей ее за собой до самых крайних пределов земной жизни. За грядущей кромешной тьмой ей виделось сияние иного, более ласкового солнца, ей чуялось благоухание цветов из сада на краю света…
Лавранс опустил ее руку снова к ней на колени и сел на скамейку недалеко от жены, повернувшись спиной к столу и положив локоть на столешницу. Он глядел не на Рагнфрид, а на огонь очага.
Все же голос Рагнфрид звучал спокойно и тихо; когда она опять заговорила.
– Я и не думала, супруг мой, что была так дорога тебе…
– Именно так, – отвечал он таким же ровным и спокойным голосом.
Оба помолчали. Рагнфрид переложила свою работу с колен на скамейку рядом с собой. Немного погодя она тихо спросила:
– А то, что я рассказала тебе тогда ночью?.. Ты забыл это?..
– Такое забыть в здешнем мире, пожалуй, никто не смог бы! И сказать по правде, я и сам чувствовал – нам стало не легче друг с другом после того, как я узнал об этом. Хотя, бог свидетель, Рагнфрид, я так старался, чтобы ты никогда не замечала, как много я думал об этом…
– Я не знала, что ты так много думал об этом… Он резко повернулся к жене и взглянул на нее. Тогда Рагнфрид сказала:
– Я виновата, что нам стало тяжелее друг с другом, Лавранс. Мне казалось, что если ты мог относиться ко мне совершенно так же, как прежде… после той ночи… то, значит, ты любишь меня еще меньше, чем я думала. Если бы после этого ты стал для меня жестоким мужем, побил бы меня, хотя бы только один-единственный раз, напившись пьяным… я переносила бы легче свое горе и раскаяние. Но то, что ты принял это так легко…
– Ты думала, я принял это легко?..
Слабая дрожь в его голосе заставила ее обезуметь от страстной тоски. Казалось, с самого дна, из взбаламученной глубины души волной изошел этот голос, с таким напряжением, с таким усилием! Она вспыхнула пламенем:
– Да, если бы ты взял меня хоть один раз в свои объятия не потому, что я была законной христианской супругой, которую люди положили в постель рядом с тобой, но женою, которой ты страстно добивался, за которую дрался, чтобы ею завладеть… не мог бы ты тогда быть со мною таким, будто эти слова не были сказаны!..
Лавранс задумался:
– Да!.. Пожалуй… не мог бы… Нет, не мог бы…
– Если бы ты так полюбил свою нареченную, тебе данную невесту, как Симон полюбил нашу Кристин?..
Лавранс не ответил. Немного погодя он сказал, как бы против своей воли, тихо и боязливо:
– Почему ты назвала Симона?
– Не могла же я сравнивать тебя с тем, другим, – отвечала жена, сама смущенная и испуганная, хотя и пытаясь улыбнуться. – Вы с ним слишком разные.
Лавранс поднялся с места, сделал несколько шагов в тревоге и потом сказал еще тише:
– Бог не покинет Симона.
– А тебе никогда не казалось, – спросила его жена, – что Бог тебя покинул?
– Нет.
– Что думал ты в ту ночь, когда мы сидели с тобой там, в сарае… и ты узнал в один и тот же час, что мы, кого ты любил так преданно и кто был тебе дороже всех на свете, – мы обе изменили тебе так, что уж худшей измены, кажется, не может и быть?..
– Я в тот раз, кажется, мало думал… – ответил муж.
– Ну, а после? – настаивала жена. – Когда ты думал об этом… как ты говоришь, все время?..
– Я думал, как часто я изменял Христу… – сказал он тихим голосом.
Рагнфрид поднялась с места, немного постояла, прежде чем решилась подойти к мужу и положить свои руки ему на плечи. Когда он обнял ее, она склонила голову к нему на грудь. Лавранс почувствовал, что она плачет. Он еще крепче привлек ее к себе и прижался щекой к ее темени.
– Ну, Рагнфрид, теперь пойдем на покой! – сказал он немного погодя.
Вместе подошли они к распятию, преклонили колено и Перекрестились. Лавранс прочел вечерние молитвы – он читал их на языке церкви, тихо и отчетливо, а жена повторяла слова за ним.
Затем они разделись. Рагнфрид легла подальше от края постели, на которой подушки в изголовье стелились теперь гораздо ниже, потому что в последнее время муж часто страдал головокружением. Лавранс закрыл дверь на засов и на замок, подгреб угли в очаге, задул свет и лег в постель к жене. Они лежали в темноте, прикасаясь друг к другу руками. Немного погодя пальцы их сплелись.
Рагнфрид, дочь Ивара, думала: словно опять брачная ночь, и какая-то странная брачная ночь! Счастье и несчастье нахлынули на нее разом и понесли ее на своих волнах с такою мощью, что она почувствовала: вот теперь начали обрываться первые корни души в ее плоти… вот рука смерти протянулась и к ней… в первый раз.
Да, так и должно быть… раз все это началось, как оно началось. Рагнфрид вспомнила тот первый раз, когда она увидела своего жениха. Тогда он радовался ей… немного смущался, но ему хотелось любить свою нареченную невесту. А ее раздражало даже то, что юноша был так ослепительно красив, что волосы его, такие густые, блестящие и светлые, спускались на бело-розовое, покрытое золотистым пушком лицо. А ее сердце было одной сплошной жгучей раной от думы о человеке, который не был красив, не был молод, не был бел и румян, как кровь с молоком. И она погибала от страстного желания спрятаться в его объятиях и в то же время вонзить нож ему в горло… И в первый раз, когда ее нареченный жених вздумал было приласкать ее, – они сидели вдвоем у них дома на лесенке стабюра, и он намотал себе на руку ее косы, – она вскочила, повернулась к нему, побелев от гнева, и ушла.
Ах, ей вспомнилась ночная поездка, когда она ехала верхом вместе с Тровдом и Турдис через Йермдал к той волшебнице в горах Довре. В ногах у нее она валялась, кольца и браслеты срывала она со своих рук и бросала их на пол перед фру Осхильд, тщетно молила дать ей хоть какое-нибудь средство, чтобы ее жених ничего не смог от нее добиться… Ей вспомнился долгий путь с отцом, родичами, подружками и со всеми поезжанами вниз по долине, через поселки, лежащие среди низких холмов, туда, в Скуг, на свадьбу. И вспомнилась первая ночь… и потом все ночи… когда она принимала неловкие ласки мальчика-молодожена, холодная как камень, ничуть не скрывая, что это нимало не радует ее.
Нет, Бог не покинул ее. Милосердный, он услышал ее вопль отчаяния, когда она призывала его, утопая все глубже и глубже в своем несчастье… даже когда она звала его, не веря, что ее услышат. Словно темное море обрушилось на нее… И вот теперь волны вознесли ее к дивному и сладкому блаженству, – Рагнфрид чувствовала, они унесут ее из жизни…
– Заговори со мной, Лавранс, – тихо взмолилась она. – Я так устала…
Муж прошептал:
– Venite ad me, omnes qui laborate et onerati estis. Ego reficiam vos, – сказал господь.
Он подсунул руку под плечи жены и привлек ее совсем к себе. Так они пролежали немного, щекой к щеке. Потом Рагнфрид произнесла тихим голосом:
– Сейчас я молилась Божьей Матери и просила у нее порадеть за меня, чтобы мне не надолго пережить тебя, супруг мой!..
Его губы и ресницы слегка коснулись в темноте ее щеки, словно крылья бабочки:
– Моя Рагнфрид, дорогая моя Рагнфрид!..

VIII

Кристин сидела этой осенью и зимой в Хюсабю и не хотела никуда ездить, ссылаясь на то, что ей нездоровится. Но она просто устала. Такой усталой она еще никогда не бывала за всю свою жизнь, – устала веселиться, устала горевать, а больше всего устала размышлять.
Будет лучше, когда у нее родится вот этот новый ребенок, думала она; ей так ужасно хотелось его, как будто от него зависело ее спасение. И если родится сын, а отец ее умрет еще до его рождения, тогда он будет носить имя Лавранса. И Кристин думала о том, как она будет любить это дитя и вскормит его сама у своей груди, – давно уж у нее не было грудных детей, и она начинала плакать от томления при мысли, что вот скоро она опять будет держать в своих объятиях сосунка.
Она снова стала собирать около себя всех своих сыновей как бывало прежде, и старалась внести побольше порядка и строгости в их воспитание. Она чувствовала, что поступает так по желанию отца, и это как бы вносило некоторое успокоение в ее душу. Отец Эйлив начал теперь обучать Ноккве и Бьёргюльфа буквам и латинскому языку, и Кристин часто присутствовала на уроках в священническом доме, когда дети приходили туда учиться. Но они были не очень жадными до знаний учениками, и все дети не слушались и буянили, кроме Гэуте, который продолжал оставаться матушкиным баловнем, как называл его Эрленд.
Эрленд вернулся домой из Дании около дня всех святых в очень приподнятом настроении духа. Он был принят с величайшими почестями герцогом и своей родственницей фру Ингебьёрг; она очень благодарила его за привезенные им в подарок меха и серебро; он участвовал в турнирах, охотился да оленя и на лань, а когда они расставались, господин Кнут подарил ему черного, как уголь, испанского жеребца, фру Ингебьёрг же послала с ним Кристин свой самый сердечный привет и двух серебристо-серых борзых собак. Кристин решила, что у этих заморских собак какой-то предательский и коварный вид, и боялась, как бы они не причинили ее детям вреда. А окрестные жители заговорили о кастильском коне. Эрленд отлично выглядит на этом высоконогом, стройном, ладном скакуне, но такие лошади малопригодны в нашей стране, и один Бог знает, как этот жеребец покажет себя в горах. Но пока что Эрленд закупал самых великолепных вороных кобыл, куда бы ему ни приходилось приезжать в воеводстве, и теперь у него был табун, на который по крайней мере смотреть было приятно. В былые дни Эрленд, сын Никулауса, давал своим верховым коням красивые заморские имена: Бельколор, Баярд и тому подобное, но про этого коня он сказал, что он так прекрасен, что не нуждается в таких украшениях, – этот конь назывался просто Сутен.
Эрленд очень сердился, что жена не хотела никуда с ним выезжать. Больна она не была, насколько он мог заметить, – в этот раз у нее не было ни обмороков, ни рвоты, и вообще еще не видно было никаких признаков… А больна она и утомлена, конечно, оттого, что вечно сидит дома да раздумывает, размышляет о его проступках и прегрешениях. На Рождество между ними произошло несколько жарких стычек. Но теперь Эрленд не приходил к Кристин просить у нее прощения за свою вспыльчивость, как всегда бывало раньше. До сих пор он всегда думал, что когда у них бывают разногласия, то виноват он. Кристин добра, она всегда права, и когда ему бывает не по себе и он скучает дома, то такая уж у него натура, что он устает от доброты и от правоты, если на его долю их достается слишком много. Но этим летом он не раз замечал, что тесть держит его руку и, по-видимому, считает, что Кристин недостает мягкости и сдержанности, какие подобают супруге. Тогда ему пришло на ум, что она слишком близко принимает все к сердцу и с трудом прощает ему мелкие грешки, которые он совершил без всякого злого умысла. Всегда он раньше просил у жены прощения, когда немного придет в себя и одумается, – и она говорила, что прощает его; но после он все-таки видел, что прощено, да не забыто.
Вот почему он часто отлучался из дому и почти всегда брал с собой Маргрет. Воспитание девочки было источником разногласий между супругами. Говорить об этом Кристин никогда не говорила, но Эрленд отлично знал. что она – и другие люди – думают. Тем не менее он всегда относился к Маргрет как к своему законнорожденному ребенку, и когда девочка появлялась где-нибудь со своим отцом и мачехой, люди принимали ее так, словно она действительно была его законной дочерью. На свадьбе Рамборг она была одной из подружек невесты и носила золотой венец на своих распущенных волосах. Многим женщинам это не нравилось, но Лавранс поговорил с ними, и Симон тоже сказал, что никто не должен перечить в этом Эрленду или упоминать о чем-либо самой девушке. Прекрасное дитя нисколько не повинно в том, что оно родилось так несчастливо. Но Кристин понимала, что Эрленд лелеет мысль выдать Маргрет замуж за какого-нибудь молодого человека, носящего оружие, и что он думает, будто при том положении, которое он теперь занимает, ему удастся добиться своего, хотя девочка рождена в блуде и для нее трудно будет найти совершенно надежное, непоколебимое положение. Быть может, это дело и увенчалось бы успехом, если бы люди были действительно уверены в том, что у Эрленда хватит способностей удержать и еще более увеличить свою власть и богатство. Но хотя Эрленда в известной мере и любили и уважали, однако никто не питал полной уверенности в том, что благосостояние в Хюсабю продержится долго. Поэтому Кристин боялась, что, пожалуй, ему едва ли удастся осуществить свои замыслы насчет Маргрет. И хотя не очень любила падчерицу, жалела ее и страшилась того дня, когда высокомерие девочки будет, быть может, сломлено, – если Маргрет придется удовольствоваться гораздо более скромным браком, чем тот, к мысли о котором ее постоянно приучал отец, и совсем иными условиями жизни, чем те, в каких Эрленд воспитал ее.
Но вот вскоре же после Сретения из Формо в Хюсабю прибыло трое мужчин. Они перешли через горы на лыжах и принесли Эрленду спешную весть от Симона, сына Андреса. Симон писал, что их тесть болен и трудно ждать, чтобы он прожил очень долго. Лавранс просит, чтобы Эрленд прибыл в Силь, если только он может. Ему хотелось поговорить с обоими зятьями о том, как все устроить после его смерти.
Эрленд расхаживал по горнице, незаметно поглядывая на жену. Беременность зашла уже далеко, Кристин была очень бледна и похудела в лице… У нее такой удрученный вид, слезы готовы брызнуть из глаз каждое мгновение. И Эрленд пожалел о том, как он вел себя с нею этой зимой… Болезнь отца не явилась для нее неожиданностью, и раз Кристин жила здесь с тайным горем, то ему следовало бы прощать ей, когда она поступала несправедливо.
Один он мог бы совершить поход в Силь довольно быстро, если бы пошел через горы на лыжах. Если же взять с собой жену, это будет долгое и тяжелое путешествие. И тогда пришлось бы дожидаться, пока закончится смотр оружия в Великом Посту, и сперва устроить совещание со своими ленсманами. Кроме того, есть еще несколько встреч и народное собрание, на которых он должен быть обязательно. Прежде чем они смогут тронуться с места, уже будет, наверно, опасно близок срок, когда Кристин ждет своего разрешения, – а она еще и моря не выносит, даже когда совершенно здорова! Но он не смел и подумать о том, чтобы жена его больше не увидела своего отца в живых. И вечером, когда они улеглись спать, Эрленд спросил у Кристин, решится ли она на путешествие.
Он счел себя вознагражденным, когда она разрыдалась в его объятиях, полная благодарности и раскаяния в своей несправедливости к нему зимой. Эрленд размяк и стал нежен, как всегда, когда он причинял женщине горе и был вынужден глядеть, как она изливает это горе у него на глазах. Поэтому он довольно терпеливо сносил выдумки Кристин. Он сразу же сказал, что детей он не хочет брать с собой. Но мать заговорила о том, что ведь Ноккве теперь такой большой, что ему пойдет на пользу, если он увидит, как душа его дедушки отойдет. Эрленд сказал: «Нет». Потом она высказала мнение, что Ивар и Скюле слишком малы, чтобы оставаться на попечении служанок. «Нет», – сказал отец. А Лавранс так любил Гэуте! «Нет», – ответил Эрленд: если принять во внимание ее положение, то и без того уж очень трудно для Рагнфрид иметь у себя в доме женщину на сносях, когда у нее муж лежит на одре болезни, а для них самих – возвращаться домой с новорожденным. Поэтому или она должна будет отдать ребенка на воспитание какой-нибудь кормилице из усадеб Лавранса, или же дождаться в Йорюндгорде наступления лета, но тогда ему придется уехать домой раньше. Все это он излагал жене, повторяя не один раз, причем старался говорить спокойно и вразумительно.
Потом ему вспомнилось, что надо будет захватить с собой и то и другое из Нидароса, что может понадобиться теще для погребальной трапезы: вина, воску, пшеничной муки, сарацинского пшена и тому подобного. Но в конце концов они все же выехали из дому и прибыли в Йорюндгорд за день до праздника святой Яртрюд.
* * *
Пребывание в родительском доме сложилось для Кристин совершенно иначе, чем она думала.
Хорошо, что ей удалось еще раз повидать своего отца. Вспоминая, как он встретил ее, Кристин благодарила Бога за то, что смогла доставить отцу эту последнюю радость. Но ей было больно, что она слишком мало могла для него сделать…
До родов оставался едва месяц, поэтому Лавранс совершенно запретил ей пособлять в уходе за ним. Не позволяли ей и бодрствовать около него по ночам наравне с другими, а мать не хотела и слышать, чтобы она хоть пальцем шевельнула, помогая во всех домашних хлопотах. Кристин просиживала у отца целыми днями, но редко бывало, чтобы они когда-либо оставались одни. Почти ежедневно в усадьбу приезжали гости – всё друзья, желавшие еще раз увидеть Лавранса, сына Бьёргюльфа, в живых. Это радовало его, хотя он очень уставал. Он разговаривал весело и сердечно со всеми – женщинами и мужчинами, бедными и богатыми, молодыми и старыми, благодарил их за дружбу, просил помолиться о его душе – дай Бог нам опять свидеться на том свете! А по ночам, когда внизу с Лаврансом оставались только одни его близкие, Кристин лежала в верхней горнице, уставившись неподвижным взором в темноту, и не могла заснуть, потому что все думала и думала о кончине отца и порочности своего ничем не довольного сердца.
Лавранс быстро угасал. Он еще держался на ногах, пока у Рамборг не родился ребенок и Рагнфрид уже не нужно было проводить столько времени в Формо. Он даже приказал свозить себя туда как-то днем и повидал свою дочь и внучку. Девчурка была названа при крещении Ульвхильд. Но потом он слег, и, по-видимому, ему уже не суждено было встать.
Он лежал в большом помещении под верхней горницей. Ему устроили там на скамье почетного места нечто вроде кровати, потому что он не мог выносить, чтобы голова у него лежала высоко на изголовье, – тогда у него тотчас же делались головокружение, припадки слабости и сердечные схватки. Пускать ему кровь уже больше не решались. Это приходилось делать так часто в течение всей осени и зимы, что теперь Лавранс стал совсем малокровным и ел и пил очень мало и с трудом.
Тонкие и красивые черты отца теперь заострились, и смуглость выцвела на лице, раньше таком свежем от чистого воздуха; оно стало желтым, как кость, а обескровленные губы и уголки глаз побелели. Густые светлые, тронутые сединой волосы были бессильно разбросаны – нестриженые и увядшие – по синей вышивке накидки на подушке, – но больше всего его изменяла жесткая и седая щетина, которая росла теперь на нижней части лица и на длинной широкой шее, где жилы выступали натянутыми толстыми струнами. Раньше Лавранс всегда старательно брился перед каждым праздничным днем. Тело исхудало так, что от него оставался почти один остов. Но Лавранс говорил, что чувствует себя хорошо, если лежит вытянувшись и не шевелится. И он всегда был весел и радостен.
В усадьбе резали скот, варили пиво и пекли для погребальной трапезы, выносили на двор постели и осматривали их, – все, что можно было сделать, делалось теперь, чтобы повсюду была тишина, когда настанет час последней борьбы. Лавранс сильно оживлялся, когда слышал, как идут эти приготовления, – его последнее пиршество не должно было быть самым худшим из всех, что устраивались в Йорюндгорде: почетно и достойно следует ему расстаться со своими обязанностями хозяина дома. Однажды ему захотелось взглянуть на тех двух коров, которых поведут за его гробом, в дар отцу Эйрику и отцу Сульмюнду, и буренок ввели к нему в горницу. Им задавали двойную дачу корма всю зиму, и они стали такими красивыми и жирными, как коровы, пасущиеся летом на горных выгонах, хотя сейчас было еще самое тяжелое время весенней нехватки. Сам Лавранс больше всех хохотал, когда одна из них уронила кое-что на пол горницы. Но он боялся, что жена его измучится вконец. Кристин считала себя искусной хозяйкой, – такой она слыла у них дома в Скэуне, – однако теперь ей казалось, что если сравнивать ее с матерью, так она совершенно никуда не годится. Никто не мог понять, каким образом Рагнфрид удается поспевать всюду и во всем, и к тому же как будто она никогда не отходит от мужа; она и бодрствовала около него каждую ночь наравне с другими.
– Не думай обо мне, супруг мой, – говорила она, вкладывая в его руку свою. – Ты ведь знаешь, что, когда ты умрешь, я совершенно отдохну от всяких таких забот.
Уже много лет тому назад Лавранс, сын Бьёргюльфа, купил себе у монахов в Хамаре место для своего последнего упокоения, и Рагнфрид, дочь Ивара, должна была проводить его тело туда и остаться там. Ей предстояло поступить монастырской постоялицей в дом, принадлежавший этим монахам в городе. Сперва гроб Лавранса будет внесен в церковь здесь, дома, и будут сделаны крупные подарки и самой церкви и священникам; его жеребца поведут за гробом с доспехами и оружием, и их должен будет выкупить Эрленд за сорок пять марок серебром. Один из его и Кристин сыновей получит эти доспехи и оружие – скорее всего тот ребенок, с которым Кристин ходит сейчас, если у нее родится сын. Быть может, когда-нибудь опять появится Лавранс из Йорюндгорда, улыбнулся больной. На пути в Хамар по Гюдбрандской долине тело тоже нужно будет вносить в различные церкви и оставлять там на ночь. Эти церкви были оговорены в завещании Лавранса с указанием денежных подарков и восковых свечей.
Однажды Симон сообщил, что у тестя сделались пролежни, – он помогал Рагнфрид поднимать и убирать больного.
Кристин приходила в отчаяние из-за своего ревнивого сердца. Для нее невыносимо было видеть, что родители оказывают Симону, сыну Андреса, такое родственное доверие. В Йорюндгорде он был дома, чего никогда не бывало с Эрлендом. Почти ежедневно его рослый буланый конь стоял на привязи у дворовой изгороди, а Симон сидел в горнице у Лавранса, не снимая ни шапки, ни плаща, – он-де приехал ненадолго. Но вскоре появлялся в дверях и кричал, чтобы его коня отвели все-таки на конюшню. Ему были известны все отцовские дела, он приносил ларец с грамотами, доставал расписки и записи, выполнял разные поручения Рагнфрид и беседовал с приказчиком об управлении имением. Кристин подумала, что ей всегда хотелось больше всего на свете, чтобы ее отец любил Эрленда… А в первый же раз, когда отец стал на его сторону против нее, она сейчас же сделала самое дурное…
Симон, сын Андреса, чрезвычайно горевал, что ему так скоро придется расстаться со своим тестем. Но был очень доволен, что у него родилась дочурка. Лавранс и Рагнфрид много расспрашивали его о маленькой Ульвхильд, и Симон всегда мог ответить на все их вопросы о весе малютки и о ее развитии. И тут тоже Кристин чувствовала, что ревность грызет ее сердце, – Эрленд никогда не обращал внимания на детей в этом смысле. В то же время ей казалось немного смешным, когда такой уже не очень молодой человек с тяжелым буро-красным лицом болтает с полным знанием дела о желудочной рези у грудного ребенка или о том, как он ест.
Однажды как-то Симон захватил Кристин с собой на санях, ведь нужно же ей съездить взглянуть на сестру и племянницу.
Симон перестроил совершенно заново старую, закоптелую жилую горницу, в которую в течение нескольких сот лет обычно переселялись женщины в Формо, когда им наступало время родить. Очаг был выброшен, сложена из кирпичей печь, и к одной из ее сторон удобно и хорошо пристроена отличная кровать с резьбой, а у стены прямо напротив стояло прекрасное, тоже резное, изображение Божьей Матери, так что женщина, лежавшая на этой кровати, все время видела его перед собой. В горнице появились пол из досок, застекленное окно в стене, всякая красивая мелкая утварь и новые скамьи. Симону хотелось, чтобы эта постройка служила Рамборг женской горницей, – здесь она может держать свои личные вещи, принимать хозяек-соседок, а если в усадьбе бывают пиры, то сюда могут удаляться те женщины, которым будет не по себе, когда мужчины перепьются к концу вечера.
В честь гостьи Рамборг улеглась в постель. Она нарядилась в шелковую косынку и красную кофту с белой меховой оторочкой на груди; за спину у нее были положены подушки в шелковых наволочках, а постель застлана бархатным покрывалом в цветочках. Перед кроватью стояла колыбель Ульвхильд, дочери Симона. Это была старинная шведская колыбель, которую привезла с собою в Норвегию Рамборг, дочь Сюне. В ней лежали отец и дед Кристин, сама она и все ее братья и сестры. По всем обычаям и свычаям эту колыбель должна была бы получить Кристин как старшая дочь, в составе своего приданого, но колыбель не была упомянута, когда Кристин выходила замуж. Она, разумеется, поняла, что родители забыли включить эту колыбель умышленно: не сочли ее и Эрленда детей достойными спать в ней…
Потом Кристин стала уклоняться от поездок в Формо, – сказала, у нее не хватает на это сил.
Она и вправду чувствовала себя больной, но это было от горя и душевной тревоги. Ибо она не могла скрыть от себя самой, что чем дольше она жила дома, тем ей было хуже. Такой уж она была, что ей было это больно – видеть, что теперь, когда к отцу быстро приближалась смерть, самым близким для него человеком оказывалась все же его жена.
Всегда она слышала, что совместная жизнь ее родителей выставлялась как пример прекрасного и достойного супружества, прожитого в единении, верности и благожелательности. Но Кристин ощущала, совершенно не задумываясь над этим, что было нечто разделявшее их, какая-то неопределенная тень, – она делала их семейную жизнь тусклой, хотя Лавранс и Рагнфрид жили мирно и хорошо. Теперь между ее родителями не стояло больше никакой тени. Они беседовали между собой ровно и спокойно, по большей части о самых обыкновенных, будничных делах, но Кристин чувствовала, что в их взорах и в звуке их голосов появилось нечто новое. Она понимала, что отцу всегда недоставало жены, когда ее не было в горнице около него. Если он сам убеждал ее пойти немного отдохнуть, то потом лежал, как бы немного беспокоясь и поджидая ее, и когда она входила к нему, то к больному словно возвращались вместе с ней и покой и радость. Однажды Кристин слышала, как родители беседовали о своих умерших детях, однако у них обоих был счастливый вид Когда заходил отец Эйрик и читал Лаврансу вслух, Рагнфрид всегда сидела около них. Тогда Лавранс часто брал жену за руку и лежал, играя ее пальцами и вертя на них кольца.
Кристин знала, что отец любит ее ничуть не меньше, чем прежде. Но до сих пор она не понимала, что он любит ее мать. И она поняла разницу между его любовью к жене, которая прожила с ним всю долгую жизнь – и в трудные и в хорошие дни, и его любовью к ребенку, который только делил вместе с ним его радости и встречал с его стороны самую глубокую нежность. И Кристин плакала и молила Господа Бога и святого Улава о помощи, ибо вспоминала о том, омытом слезами, тяжелом и нежном прощании минувшей осенью в горах, – но нет же, она не пожелала, чтобы то прощание было последним!
* * *
В день начала лета Кристин родила шестого сына и уже на пятый день после родов встала с постели и прошла в жилую горницу посидеть с отцом. Лаврансу это не понравилось: в его доме никогда еще не бывало таких порядков, чтобы разрешившаяся женщина выходила на улицу раньше того дня, когда ей надо идти в церковь. Во всяком случае, ей нельзя ходить через двор, если только солнце не гуляет по небу. Он сказал об этом Рагнфрид.
– Мне сейчас подумалось, супруг мой, – сказала она, – что никогда мы, твои женщины, не были тебе очень послушны, но чаще всего поступали так, как нам самим хотелось.
– А ты не замечала этого раньше? – спросил муж смеясь. – Только, знаешь, уж брат твой Тронд в этом не виноват… Помнишь, он всегда называл меня тряпкой за то, что я позволял вам командовать собой?
В следующий праздничный день Рамборг посетила церковь для очистительной молитвы, а на обратном пути заехала в Йорюндгорд – впервые после того, как родила. С ней была Хельга, дочь Ролва, – та теперь тоже была замужем. В это время у Лавранса сидел Ховард, сын Тронда из Сюндбю. Все трое были сверстниками и в течение трех лет жили вместе в Йорюндгорде как брат и сестры. В ту пору Ховард был самым резвым и верховодил во всех их играх, потому что был мальчиком. Зато теперь обе молодые замужние женщины в белых повязках дали ему ясно почувствовать, что они – умудренные опытом женщины, с мужьями, детьми и домашним хозяйством, а он просто-напросто несовершеннолетний и неразумный ребенок. Лавранс очень потешался над этим.
– Подожди, друг мой Ховард, пока ты сам не обзаведешься женой. Вот тогда ты как следует узнаешь, сколько есть вещей, в которых ты ничего не смыслишь! – сказал он, и все мужчины, бывшие в горнице, захохотали и подтвердили его слова.
Отец Эйрик ежедневно заходил к умирающему. Их старый приходский священник видел теперь плохо, но сказание о сотворении мира на норвежском языке и Евангелие и псалтырь на латинском языке читал все так же бойко, ибо знал эти книги очень хорошо. Но Лавранс несколько лет тому назад выменял в Состаде какую-то огромную книгу, – вот из нее-то ему больше всего и хотелось послушать, однако отец Эйрик из-за своего плохого зрения не мог справиться с чтением по ней. Тогда отец попросил Кристин попробовать, не сможет ли она почитать по этой книге. И когда Кристин немного приобвыкла к ней, она стала справляться с этим отлично, и для нее было большой радостью, что вот теперь есть что-то, в чем она может быть полезной отцу.
В книге этой были, между прочим, споры между Страхом и Мужеством, между Верой и Сомнением, между Душой и Телом. Кроме того, в ней было несколько сказаний о святых людях и повествований о мужах, которые еще при жизни своей были вознесены в духе и видели мучения грешников в преисподней, испытания очистительным огнем и небесное блаженство. Лавранс часто говорил теперь об огне чистилища, в который он вскоре ожидал войти, но не испытывал страха. Он надеялся на большое облегчение от молитв своих друзей и священников и утешался мыслью, что святой Улав и святой Томас укрепят его в последнем испытании, как – он чувствовал – они не раз укрепляли его в этой жизни. Ему всегда приходилось слышать, что тот, кто крепок в вере, ни на миг не потеряет из виду блаженство, к которому идет душа его сквозь жаркий огнь чистилища. Кристин казалось, что ее отец радуется так, словно идет на испытание своего мужества. Ей ясно вспомнились – из времен ее детства – дни, когда королевские вассалы из долины шли на войну против герцога Эйрика, – теперь ей чудилось, что ее отец смотрит в лицо своей смерти точно так, как он в тот раз глядел вперед в ожидании славных приключений и битв.
И вот она сказала однажды, что, по ее мнению, отец перенес столько испытаний в своей земной жизни, что ему, должно быть, облегчат испытания на том свете. Лавранс ответил, что теперь он не разделяет этого мнения. Он был богатым человеком, родился в знатном семействе, имел друзей и успех в жизни.
– Самым тягчайшим для меня горем было то, что я никогда не видел лица своей матери и потерял своих детей. Но и то и другое очень скоро перестанет быть для меня горем. И точно так же все иные вещи, удручавшие меня при жизни, – они для меня уже больше не горе.
Мать часто присутствовала при чтении Кристин, бывали люди посторонние. Эрленд тоже охотно заходил в горницу и слушал. Всех их это чтение радовало, но Кристин оно только будоражило и приводило в отчаяние: она думала о своем собственном сердце, которое прекрасно знает, что правильно и что хорошо, и все же всегда склонно к несправедливости. И боялась за своего малютку, почти не смела спать по ночам от страха, как бы ребенок не умер язычником. Две сиделки должны были быть при ней по ночам, и все же Кристин боялась: а вдруг она сама уснет? Всех ее других детей крестили, пока им еще не исполнилось трех дней от роду, но с последним сыном Кристин приходилось ждать, потому что ребенок был большим и крепким, а всем хотелось назвать его Лаврансом в честь деда. Здесь же, в долине, народ строго придерживался обычая не называть детей по имени живых людей.
Однажды, когда Кристин сидела у отца с ребенком на коленях, Лавранс попросил ее развернуть пеленки – до сей поры он видел только личико мальчика. Кристин исполнила просьбу отца и положила ребенка к нему на руки. Лавранс погладил маленькую выпуклую грудку и взял в свою руку стиснутый кулачок.
– Странно мне, родич, что ты будешь носить мою кольчугу, – сейчас ты занял бы в ней не больше места, чем червь в пустом орехе! А вот этой руке придется сильно вырасти, прежде чем она сможет обхватить рукоять моего меча. Когда видишь вот такого младенца, то начинаешь понимать, что у Господа Бога не было желания, чтобы мы носили оружие. Но ты, малютка, не намного подрастешь, как уж у тебя явится стремление взять в руки меч. Самое ничтожное число людей, рожденных женщиной, питает такую великую любовь к Богу, что отказывается от ношения оружия. У меня не было такой любви.
Он немного полежал, глядя на новорожденного.
– Ты носишь своих детей под любящим сердцем, моя Кристин, – мальчик у тебя толстый и большой, но ты сама бледная и тонкая, как прутик, – и так бывало, по словам твоей матери, всякий раз, когда ты разрешалась детьми. Дочка у Рамборг родилась худенькой и маленькой, – сказал он со смехом, – зато Рамборг цветет, словно роза.
– И все же мне кажется странным, что она не хочет сама кормить грудью, – сказала Кристин.
– Симон тоже этого не хотел, – он говорит, что не желает отблагодарить ее за подарок тем, что позволит ей изводиться. Ты должна помнить, что Рамборг не было еще полных шестнадцати лет. И она еще не успела износить детских башмачков, когда у нее уже родилась дочь… и никогда прежде не знала ни одного часа болезни… Не удивительно, что у нее не хватает терпения. А ты была взрослой женщиной, когда выходила замуж, моя Кристин!
Неожиданно Кристин отчаянно разрыдалась… Она и сама едва ли знала, почему она так рыдает. Но то была истинная правда: она любила своих детей с первого же часа, как узнавала, что носит их во чреве своем, любила их, когда они мучили ее беспокойством, обременяли ее и обезображивали. Она любила их маленькие личики с того времени, как видела их впервые, и любила их каждый час, пока они росли, изменялись и мужали. Но никто не любил их по-настоящему вместе с ней и не радовался им вместе с нею!.. Эрленд был не такой, – правда, он их любил… но считал, что Ноккве появился на свет преждевременно, а про других всегда говорил, что их на одного слишком много… У нее мелькнула мысль: когда-то она думала о плоде греха, в ту первую зиму в Хюсабю, – она поняла, что ей дано было вкусить от его горечи, хоть и не таким образом, как она тогда боялась. Что-то пошло между ней и Эрлендом вкривь и вкось в тот раз, и, наверное, этого уж никогда не исправишь.
С матерью она никогда не была близка, сестры ее были еще совсем детьми, когда она стала уже взрослой девушкой, подруг по играм у нее не было. Она воспитывалась среди мужчин и могла всецело позволить себе быть нежной и мягкой, ибо вокруг нее всегда бывали мужчины, отделявшие ее от всего мира оградой своих рук, поднятых для ее защиты и охраны. Теперь ей казалось таким справедливым, что сама она рожает только сыновей, что ей даруются дети мужского пола, чтобы ей вскармливать их своею кровью и у своей груди, чтобы любить, защищать и пестовать их, пока они не станут такими большими, что смогут занять место среди мужчин. Она вспомнила сказание об одной королеве, прозванной Матерью молодцов. Верно, вокруг ее детской горницы была ограда из бдительных мужей…
– Ну, что с тобой, Кристин? – немного погодя спросил ее отец.
Она не могла поведать ему обо всем этом… Поэтому через некоторое время сказала, как только смогла заговорить, оправившись от слез:
– Как мне не горевать, отец, когда вы лежите здесь… Но в конце концов, когда Лавранс стал настаивать, она сказала, что боится за некрещеного ребенка. Тогда он приказал, чтобы ребенка отнесли в церковь в ближайший же день, когда в ней будет служба, и сказал, что не верит, будто из-за этого умрет раньше, чем Господь судил.
– Да и кроме того, я уж достаточно здесь залежался, – сказал он со смехом, – скорби сопровождают наше появление и наш уход, Кристин! В болезнях мы рождаемся и в болезнях мы умираем – тот, кто не умирает внезапной смертью. Когда я был молод, мне казалось самой прекрасной смертью – быть сраженным на поле брани. Но грешному человеку, пожалуй, нужен одр болезней… Однако сейчас я не ощущаю, что моя душа лучше исцелится оттого, что я здесь дольше пролежу.
Итак, мальчик был окрещен в следующее же воскресенье и получил имя деда. Кристин и Эрленда жестоко осуждали за это дело по всей округе, хотя Лавранс, сын Бьёргюльфа, и говорил всем, кто к нему приходил, что сам этого потребовал: ему не хотелось, чтобы в его доме был язычник, когда смерть подойдет к дверям.
Лавранс начал беспокоиться, как бы смерть не постигла его в самый разгар весенних работ, к большому неудобству многих людей, которые, наверное, захотят почтить его память своим участием в погребальном шествии. Но через две недели после крещения ребенка Эрленд зашел к Кристин в старую ткацкую, где она теперь жила после родов. Было уже позднее утро, Кристин лежала, потому что мальчик беспокоился ночью. Эрленд был сильно взволнован. Он сказал ей тихо и ласково, чтобы она поскорей вставала и шла к отцу. На рассвете у Лавранса было несколько очень тяжелых сердечных припадков, и после этого он долго лежал без чувств. Сейчас у него, отец Эйрик, он только что выслушал его исповедь.
Это был пятый день после праздника святого Халварда. Временами шел теплый дождь. Выйдя во двор, Кристин почуяла в нежном дуновении с юга запах земли со свежевспаханных и унавоженных полей. Долина лежала бурая под весенним дождиком, воздух синел между высокими горами, и туман тихо полз по лесистым склонам, где-то на половине высоты. Из рощиц вдоль полноводной серой реки доносилось позвякивание колокольчиков, – это стадо коз выпустили на волю, и оно разбрелось, пощипывая налившиеся почками ветки. Стояла такая погода, которая всегда радовала сердце ее отца: для людей и для скота приходит конец зиме и холоду, – животных выпускают на волю из темных стойл, где они так скудно питались.
Кристин сразу же увидела по отцовскому лицу, что теперь уже смерть очень близка. У ноздрей было бело как снег, губы посинели, синева легла и под большими глазами; волосы разметались и лежали влажными прядями вокруг широкого, покрытого росою лба. Но Лавранс был теперь в полном сознании и говорил внятно, хотя медленно и слабым голосом.
Домочадцы подходили к нему один за другим. Лавранс брал каждого за руку, благодарил за службу, желал им долгих лет жизни, просил прощения, если он когда-либо чем-либо согрешил против кого, и просил поминать его молитвой за спасение его души. Потом он начал прощаться со своими родными. Дочерей он просил нагнуться чтобы ему можно было поцеловать их, и призвал на них благословение Божье и всех святых. Обе они горько рыдали, и юная Рамборг бросилась в объятия сестры. Крепко обнявшись, отошли обе дочери Лавранса на свое место в ногах отцовской постели, и младшая продолжала рыдать, склонившись Кристин на грудь.
Лицо у Эрленда дрожало и слезы текли у него но щекам, когда он поднял руку Лавранса и поцеловал ее, а потом тихо попросил у тестя прощения за все, что причинил ему во все эти годы; Лавранс сказал, что он прощает его от всего сердца и молит Бога пребывать с Эрлендом во все дни его жизни. На красивом лице Эрленда был какой-то странный бледный свет, когда он тихо отошел от кровати и стал рядом со своей супругой, рука об руку.
Симон Дарре не плакал, но опустился на колени, когда брал руку тестя, чтобы ее поцеловать, и довольно долго стоял так, крепко сжимая ее.
– Какая у тебя горячая и славная рука, зять! – произнес Лавранс со слабой улыбкой.
Рамборг повернулась к мужу, когда он подошел к ней, и Симон обнял ее за тоненькие, девические плечи.
В последнюю очередь Лавранс простился с женой. Они прошептали друг другу несколько слов, которых никто не слышал, и обменялись на глазах у всех поцелуем, что было пристойно, раз смерть уже стояла в горнице. Потом Рагнфрид опустилась на колени перед ложем мужа и стояла так, обратив свое лицо к нему. Она была бледна, но тиха и спокойна.
Отец Эйрик остался в доме, после того как умастил умирающего елеем, прочел ему напутствие и причастил его. Он сидел, читая молитвы, у изголовья кровати; Рагнфрид пересела теперь на край ее. Так прошло несколько часов. Лавранс лежал с полузакрытыми глазами. По временам он беспокойно перекладывал голову на подушке, комкал руками одеяло, раза два тяжело и со стоном вздохнул. Все уже думали, что он утратил дар речи, однако смертная борьба еще не началась.
Стемнело рано, и священник зажег свечу. Собравшиеся тихо сидели, глядя на умирающего, и прислушивались, как струится и капает дождь за стенами дома. Но вот словно какое-то беспокойство овладело больным, тело его затрепетало, лицо посинело, и, по-видимому, он стал задыхаться. Отец Эйрик подсунул руку ему под плечи, приподнял его и придал ему сидячее положение, положив голову больного к себе на грудь и держа крест перед его лицом.
Лавранс открыл глаза, устремил взор на распятие в руке священника и произнес тихо, но так отчетливо, что большинство бывших в горнице слышало его слова:
– Exsurrexi, et adhuc sum tecum.
По телу его пробежало еще несколько содроганий, и руки стали шарить по покрывалу. Отец Эйрик некоторое время еще продолжал прижимать Лавранса к себе. Потом осторожно опустил тело друга на подушки, поцеловал его в лоб, пригладил ему волосы и лишь тогда прижал мертвецу веки и ноздри, а затем поднялся на ноги и начал читать вслух молитву.
* * *
Кристин позволили принять участие в ночном бдении у тела. Лавранса положили на солому в верхней горнице, потому что там было просторнее всего, а ожидался большой наплыв народу.
Отец казался ей невыразимо прекрасным, когда он лежал там при блеске свечей, с открытым золотисто-бледным лицом. Полотняный воздух был немного отвернут с лица, чтоб его не испачкали многочисленные посетители, приходившие взглянуть на тело. Служили над ним отец Эйрик и приходский священник из Квама, – тот приехал вечером сказать Лаврансу последнее прости, но не застал его в живых.
А уже на следующий день в усадьбу начали съезжаться верхом гости, и Кристин ради пристойности пришлось улечься в постель, потому что она еще не побывала в церкви для очистительной молитвы. Теперь уже для нее постлали парадную постель роженицы с шелковыми одеялами и самыми красивыми подушками, какие только были в доме. Из Формо привезли колыбель, взяв ее на время. И вот в ней лежал Лавранс-младший, и с утра до вечера люди входили и выходили, чтобы взглянуть на Кристин и на ребенка.
Тело отца по-прежнему отлично сохраняется, – так передавали Кристин, – оно лишь немного пожелтело. И никогда еще не было видано, чтобы ко гробу умершего приносили столько свечей.
На пятый день началось погребальное пиршество. Оно было необычайно пышным. Во дворе усадьбы и в Лэугарбру стояло свыше сотни чужих лошадей, гости были размещены и в Формо. На седьмой день наследники поделили между собой имущество – в полном единодушии и дружелюбии. Лавранс сам всем распорядился перед смертью, и они точно выполнили его желания.
На следующий день должен был состояться вынос тела, – оно стояло сейчас в церкви святого Улава, – и начиналось его путешествие в Хамар.
Накануне вечером, – скорее то была уже глубокая ночь, – Рагнфрид пришла в старую жилую горницу, где лежала ее дочь с ребенком. Хозяйка дома страшно устала, но лицо у нее было ясное и спокойное. Она попросила служанок удалиться.
– Все помещения у нас переполнены, но вы, конечно, найдете для себя какой-нибудь угол. Мне хочется самой бодрствовать около моей дочери в эту последнюю ночь, что я провожу в своей усадьбе.
Она взяла ребенка из рук Кристин, отнесла его к очагу и перепеленала на ночь.
– Должно быть, странно вам, матушка, уезжать из того дома, где вы жили с моим отцом все эти годы, – сказала Кристин. – Не пойму, как у вас хватает сил на это.
– У меня и совсем не хватило бы сил, – отвечала Рагнфрид, укачивая маленького Лавранса у себя на коленях, – оставаться здесь и не видеть, как твой отец бродит тут по усадьбе.
– Ты никогда не слышала, как это произошло, что мы переехали сюда, в долину, и стали жить здесь? – продолжала она немного погодя. – В то время, когда до нас дошла весть, что ждут скорой кончины Ивара, отца моего, я не в состоянии была ехать, – Лаврансу пришлось отправиться на север одному. Помню, стояла такая прекрасная погода, когда он уезжал, – уже в те дни он предпочитал выезжать позднее, когда бывает прохладно. И вот он хотел прибыть в Осло вечером… Это было как раз перед летним солнцеворотом. Я провожала его до того места, где дорога из усадьбы перерезает дорогу в церковь, – ты помнишь? Там несколько больших голых скал и кругом бесплодная земля… Самые плохие земли во всем Скуге, – они всегда сохнут, но в тот год на этих участках рос отличный хлеб, и мы беседовали об этом. Лавранс шел, ведя свою лошадь за повод, а я держала тебя за руку, – тебе было тогда четыре зимы…
Когда мы дошли до перекрестка, я сказала, чтобы ты бежала домой. Тебе не хотелось, но тут отец твой сказал, чтобы ты поискала пять белых камешков и сложила их крестом в ручье под стрежнем, – это защитит, мол, его от троллей, живущих в лесу Мьёрса, когда он будет проплывать мимо него. Тогда ты пустилась бежать…
– Есть такая примета? – спросила Кристин.
– Не знаю, не слышала – ни раньше, ни потом. Я думаю, отец твой просто все выдумал тут же, не сходя с места. Разве не помнишь, как он был горазд на разные выдумки, когда играл с тобой?
– Да. Помню!
– Я проводила его через лес до самого Камня карликов. Тут он попросил меня повернуть назад, а сам пошел со мной обратно опять до перекрестка. Он посмеялся и сказал, – я, дескать, должна понять, что он не допустит, чтобы я шла через лес одна, да еще когда уже и солнце село. Когда мы стояли там на перекрестке, я обняла его за шею: мне было так больно, что я не могу поехать домой… Я никогда не могла по-настоящему ужиться в Скуге и всегда так тосковала и стремилась на север, в долину. Лавранс утешал меня и под конец сказал: «Вот когда я вернусь домой, а ты выйдешь ко мне навстречу с сыном моим на руках, тогда можешь просить меня о чем хочешь. И если только во власти человеческой дать тебе это, ты не обратишься ко мне со своей просьбой напрасно!» И я ответила, что в таком случае попрошу о том, чтобы мы переехали на север и поселились в моем родовом поместье. Твоему отцу это не понравилось, и он сказал: «Разве ты не могла попросить чего-нибудь большего?..» и засмеялся, а я подумала: этого он никогда не сделает, да мне и казалось это вполне понятным. Ну, ты знаешь, случилось так, что Сигюрд, твой младший брат, не прожил и часу… Халвдан окрестил его, и ребенок сейчас же умер…
Отец твой приехал домой как-то утром рано – он накануне вечером услышал в Осло, как обстоят у нас дела, и пустился в путь тотчас же. Я еще лежала в постели… Так горевала, что и вставать не хотелось. Мне и то думалось, что я уж никогда больше не встану на ноги. Прости меня Боже, когда тебя привели ко мне, я отвернулась к стене и не желала на тебя смотреть, бедная моя деточка! Но тут Лавранс сказал, – он сидел на краю моей кровати, еще в плаще и не сняв меча: «Ну, мы теперь посмотрим, не будет ли нам лучше, если мы поселимся в Йорюндгорде». Вот так-то мы и переехали из Скуга. Теперь ты понимаешь, что мне не хочется жить здесь, когда Лавранса нет больше на свете.
Рагнфрид подошла с ребенком и положила его у материнской груди. Взяла шелковое покрывало, которым была застлана кровать Кристин днем, сложила его и отложила в сторону. Потом постояла немного, глядя на дочь, потрогала толстую светло-русую косу, лежавшую между белых грудей.
– Отец твой часто спрашивал у меня, все так же ли длинны и прекрасны твои волосы. Для него было такой радостью, что ты не утратила своей красоты, родив стольких детей. Ты его очень радовала в последние годы, что стала такой дельной женщиной и остаешься по-прежнему здоровой и красивой со всеми своими красавцами сыновьями вокруг себя.
Кристин глотала слезы.
– А мне, матушка, он часто говорил о том, что вы были самой лучшей из жен… Сказал, что я должна передать вам это… – Она умолкла в смущении, а Рагнфрид тихо рассмеялась.
– Лавранс мог бы знать, что ему не надо было никому поручать говорить о его добрых чувствах ко мне. – Она погладила детскую головку и руку дочери, которой та держала ребенка. – Но, быть может, он хотел… Не думай, моя Кристин, что я когда-либо завидовала тебе в том, что отец любил тебя так сильно. Правильно и справедливо, что и ты любила его больше, чем меня. Ты была такой милой и славной девочкой, я благодарила Бога за то, что он сохранил мне тебя. Но я всегда больше думала о том, что я потеряла, чем о том, что у меня было…
Рагнфрид присела на край кровати.
– Там, в Скуге, были совсем другие порядки, чем у нас дома. Я не могу припомнить, чтобы мой отец целовал меня… Он поцеловал мою мать, когда та лежала на смертной соломе. Мать целовала Гюдрюн в церкви за обедней, потому что та стояла к ней ближе всех, потом сестра целовала меня… А в иных случаях у нас никогда не водилось ничего подобного…
В Скуге же был обычай, что когда мы возвращались домой из церкви, где причащались, и слезали с лошадей во дворе, господин Бьёргюльф целовал своих сыновей и меня в щеку, а мы целовали ему руку. После этого все мужья целовали жен, а потом мы пожимали руки всем домочадцам, присутствовавшим на богослужении, и поздравляли друг друга с принятием святых тайн. У Лавранса и Осмюнда было обыкновение целовать отцу руку, когда тот делал им подарки и тому подобное. Когда он или Инга входили в горницу, сыновья всегда вставали и продолжи ли стоять, пока им не приказывали садиться. Все это казалось мне сперва дурацкими затеями и заморскими порядками…
Зато потом, в те годы, что я жила с твоим отцом, когда мы потеряли наших сыновей, и все те годы, когда мы так боялись и горевали за нашу Ульвхильд… тогда для меня было хорошо, что Лавранс так воспитан – в более мягких и ласковых нравах.
Немного погодя Кристин спросила тихо:
– Так отец никогда не видел Сигюрда?
– Да, – отвечала так же тихо Рагнфрид. – Я тоже не видела его, пока он был жив.,
Кристин полежала немного и сказала:
– И все-таки мне кажется, матушка, что в вашей жизни было много хорошего…
Слезы начали капать с бледного лица Рагнфрид, дочери Ивара:
– Да, ты права, помоги мне Боже! Сейчас и мне самой это кажется.
Вскоре после этого она осторожно отняла уснувшего ребенка от груди матери и отнесла его в колыбель. Заколола сорочку Кристин ее маленькой застежкой, погладила дочь по щеке и велела ей спать. Кристин протянула руку.
– Матушка!.. – взмолилась она.
Рагнфрид склонилась над ней, привлекла дочь к себе и поцеловала ее много, много раз. Этого с ней еще не бывало все эти годы со времени смерти Ульвхильд.
* * *
На следующий день, – когда Кристин стояла за углом жилого дома и смотрела на горные склоны там, вдали за рекой, – была прекраснейшая погода. Пахло весною, пели вскрывшиеся всюду ручьи, все рощи и луга подернулись зеленью. Там, где дорога шла вдоль обрыва горы над Лэугарбру, светилось свежее и блестящее покрывало озимой ржи, – в прошлом году Ион сжег там лесную поросль и посеял на пожарище рожь.
Когда похоронное шествие подойдет к этому месту, ей будет хорошо видно.
И вот шествие медленно потянулось под каменистой осыпью, над свежими, новыми ржаными полями.
Кристин могла различить всех священников, ехавших впереди; тут же среди передних был виден и причт, несший крест и подсвечники. Пламени свечей не было заметно при ярком свете дня, но самые свечи ей были видны как тоненькие белые черточки. Потом появились две лошади, которые везли на подвешенных между ними носилках отцовский гроб. Затем в далеко растянувшемся шествии она узнала Эрленда на вороном коне, мать, Симона и Рамборг и многих своих родичей и друзей.
Некоторое время до нее сквозь рокот Логена явственно доносились голоса священников, но затем звуки песнопений утонули в шуме реки и журчании весенних ручьев, сбегавших со склонов среди горного леса. Кристин стояла и глядели неподвижным взором еще долго после того, как последняя вьючная лошадь с дорожными пожитками исчезла в роще на той стороне долины.
Назад: V
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЭРЛЕНД, СЫН НИКУЛАУСА