Книга: Кристин, дочь Лавранса. Том 1
Назад: III
Дальше: VII
* * *
Эрленд был странно тронут. Он прослушал службу и причастился вместе со своей корабельной ватагой – единственный раз за все время, что он пробыл здесь, на севере, если не считать его посещения острова Бьяркёй. Церковь на Варгёе стояла без священника; в крепости оставался один дьякон, который пытался высчитывать для них праздничные дни, но вообще-то со спасением душ норвежцев там, на крайнем севере, дело обстояло так себе. Приходилось утешаться тем, что они участвуют в своего рода крестовом походе, так что, пожалуй; на их грехи посмотрят не столь уж строго.
Он сидел, разговаривая с Гюннюльфом об этом, а брат слушал с какой-то рассеянной и непонятной улыбкой на тонких губах большого рта. Казалось, Гюннюльф вечно втягивал свою нижнюю губу, как это часто бывает с человеком, когда тот глубоко задумывается о чем-либо, вот-вот сейчас поймёт, но еще не достиг полной ясности в своих мыслях…
Была уже ночь. Все другие обитатели усадьбы спали выше на берету, в сарае; братья знали, что сейчас одни они бодрствуют. И оба были взволнованы: им было странно, что вот они сидят здесь вдвоем, одни…
Шум морского прибоя и вой бури доносились до них сквозь земляные стены мягко и приглушенно. Время от времени порыв ветра врывался, раздувал угли, тлеющие на очаге, и колыхал пламя жировой светильни. В землянке не было ничего, – братья сидели на низенькой земляной завалинке, шедшей вдоль трех сторон помещения, а между ними лежал письменный прибор Гюннюльфа с чернильницей из рога, гусиными перьями и свернутым и трубочку пергаментом. Гюннюльф записывал кое-что из того, что ему рассказывал брат, – о местах сходбищ и о поселенческих усадьбах, о морских знаках и о признаках, предвещавших погоду, а также слова на саамском языке, – то есть все, что только приходило Эрленду в голову. Гюннюльф сам управлял кораблем – он назывался «Сюннива», ибо братья-проповедники избрали святую Сюнниву покровительницей своего начинания.
– Только бы вас не постигла доля мужей из Селъе! – Сказал Эрленд, и Гюннюльф снова улыбнулся.
– Ты называешь меня непоседливым, Гюннюльф, – начал он опять. – Но как же тогда назвать тебя? Все эти годы ты бродил по южным странам, а потом, едва успев приехать домой, поспешил отказаться от своего священнического места и доходов, чтобы ехать куда-то на север и проповедовать там самому черту и его детям! Их языка ты не знаешь, а они не понимают твоего. Мне кажется, ты еще более непостоянен, чем я.
– У меня нет ни имения, ни родных, за которых мне нужно нести ответ, – сказал монах, – Ныне я разрешил себя от всех уз, а ты связал себя, брат.
– О да! Разумеется, тот свободен, кто ничем не владеет. – Гюннюльф ответил:
Все, чем человек владеет, держит его гораздо крепче, чем он свое имущество.
– Гм! Ну нет, не всегда, клянусь смертью Христовой. Допустим, что Кристин держит меня… Но я не желаю, чтобы мое имение и дети владели мной…
– Не рассуждай так, брат! – тихо произнес Гюннюльф. – Ибо тогда легко может статься, что ты утратишь это…
– Нет, я не хочу уподобляться иным добрым людям, которые погрузились в Землю по самую шею, – сказал со смехом Эрленд, брат его тоже улыбнулся.
– Никогда я не видел детей красивее Ивара и Скюле, – промолвил он. – Мне кажется, ты вот так же выглядел в этом возрасте… Нет ничего удивительного, что наша мать так сильно любила тебя.
Оба брата положили руки на доску для писания, лежавшую. между ними. Даже при слабом свете жировой светильни было видно, как непохожи руки этих двух мужчин. Обнаженная рука монаха, без колец, белая и мускулистая, меньше размером, но гораздо крепче сколоченная, чем рука другого брата, казалась на вид более сильной, хотя рука Эрленда на ладони была теперь жестка, как рог, а сизый рубец от раны стрелой проходил по ней выше запястья бороздой, исчезавшей под рукавом. Но пальцы узкой, смуглой, как выдубленная кожа, руки Эрленда были сухи и узловаты в суставах, как сучья, и унизаны золотыми перстнями – гладкими и с каменьями.
Эрленду хотелось взять брата за руку, но он постеснялся… Поэтому он только выпил за его здоровье, немного поморщившись над скверным пивом.
– Итак, она показалась тебе теперь совсем здоровой и бодрой, моя Кристин? – снова спросил Эрленд.
– Да, она цвела, словно роза, когда я был летом в Хюсабю, – сказал, улыбаясь, монах. Он помолчал немного, а потом сказал уже серьезным голосом: – Хочу просить тебя об одном, брат. Думай немного больше о благе Кристин и детей, чем раньше. Внимай ее советам и утверди сделки, о которых она и отец Эйлив договорились. Они только и ждут твоего согласия, чтобы заключить их.
– Мне, по совести говоря, не очень-то нравятся эти ее замыслы, о которых ты упомянул… – сказал Эрленд нерешительно. – А теперь к тому же мое положение совсем меняется…
– Твои владения станут ценнее, когда ты округлишь их, собрав воедино, – ответил монах. – Доводы Кристин показались мне разумными, когда она ознакомила меня с ними.
– Наверное, сейчас во всей норвежской земле нет ни одной женщины, которая распоряжалась бы всем свободнее Кристин! – сказал Эрленд.
– И все же последнее слово будет всегда оставаться за тобой, – опять ответил Гюннюльф. – А ты… Ты теперь распоряжаешься и самою Кристин, как хочешь! – сказал он каким-то странным, слабым голосом.
Эрленд тихо засмеялся глубоким гортанным смехом, потянулся и зевнул. А потом вдруг произнес серьезно:
– Ты ведь тоже распоряжался ею, давая ей советы, брат мой! И не без того бывало, что твои советы иной раз мешали нашей дружбе.
– Хочешь ли ты сказать о той дружбе, которая была между тобой и твоей женой, или же о дружбе между нами, братьями? – медленно спросил монах.
– И о той и о другой! – отвечал Эрленд, словно такая мысль впервые явилась у него лишь теперь. – Столь благочестивой женщине-мирянке быть не нужно, – сказал он уж не так напряженно.
– Я подавал ей такие советы, которые считал наилучшими. Они и есть наилучшие, – поспешил он поправиться.
Эрленд взглянул на монаха в грубой светло-серой рясе братьев-проповедников с черным капюшоном, откинутым назад так, что он лежал толстыми складками вокруг шеи и сзади на плечах. Макушка головы была выбрита настолько, что теперь широкое, худощавое и побледневшее лицо оттенялось только узким венчиком волос, но они были все такие же густые и черные, как и в юные годы Гюннюльфа.
– Да, ты ведь теперь не столько мой брат, сколько брат каждого человека, – сказал Эрленд и сам удивился, какая глубокая горечь прозвучала в его голосе.
– Этого нет… Хотя так это должно было бы быть.
– Помоги мне Боже! Я думаю, поэтому-то ты и едешь на север к финнам! – сказал Эрленд.
Гюннюльф понурил голову. Что-то тлело в его золотисто-карих глазах.
– Да, до некоторой степени тоже и поэтому, – сказал он негромко и торопливо.
Они разостлали шкуры и покрывала, которые у них были с собой. В помещении было слишком холодно и сыро, чтобы можно было раздеться хотя бы не полностью, поэтому братья пожелали друг, другу спокойной ночи и улеглись на земляной завалинке, устроенной совсем низко, у самого пола, – из-за дыма.
Эрленд лежал, думая о вестях, полученных из дому. За все эти годы он мало что слышал, – он получил два письма от жены, но они уже устарели, когда попали в его руки. Их писал за Кристин отец Эйлив, – она и сама умела выписывать буквы хорошо и красиво, но не любила писать, ибо такое занятие казалось ей не вполне пристойным для неученой женщины.
Наверное, она станет теперь еще благочестивее с тех пор, как завелась святыня в соседней долине, – да еще в память человека, которого она сама знала при его жизни. Зато теперь Гэуте поправился от своей болезни и к ней самой вернулось здоровье, а то она все прихварывала с самого рождения близнецов. Гюннюльф рассказал, что хамарским братьям проповедникам пришлось в конце концов выдать тело Эдвина, сына Рикарда, его братьям в Осло, а те велели записать все о житии брата Эдвина и о тех знамениях, которые, говорят, он творил и при жизни и после смерти. Тогда несколько крестьян из Гэульдала и Медалдала отправились на юг и свидетельствовали о чудесах, совершенных в этих долинах по заступничеству и молитвам брата Эдвина и с помощью распятия, вырезанного им и ныне хранящегося в Медалхюсе. Они принесли обет построить церковку на горе Ватсфьелль, где он несколько раз жил отшельником летом и где после него остался целебный источник. Тогда им отдали руку от его тела для хранения в этой церкви.
Кристин пожертвовала две серебряные чаши и большую застежку для плаща с голубыми каменьями, доставшуюся ей после ее бабки Ульвхильд, дочери Ховарда, и велела Тидекену Паусу изготовить в городе серебряную раку для хранения мощей брата Эдвина. И когда архиепископ освящал церковь на Ватсфьелле летом, около Иванова дня, на другой год после отъезда Эрленда на север, Кристин прибыла на гору с отцом Эйливом, с детьми и большой свитой.
После этого Гэуте быстро поздоровел, научился ходить и разговаривать и был теперь как все дети его возраста. Эрленд потянулся, – что Гэуте поправился, это, наверное, самое большое счастье, какое могло для них случиться. Этой церкви он прирежет немного земли. По словам Гюннюльфа, Гэуте светловолос и красив лицом – похож на мать. Тогда жалко, что он не девочка, назвали бы его Магнхильд. Да… По своим красивым сыновьям он теперь тоже соскучился…
Гюннюльф, сын Никулауса, лежал и думал о том весеннем дне, три года тому назад, когда он подъезжал верхом на коне к Хюсабю. По дороге туда он встретил кого-то из усадьбы. «Хозяйки нет дома, – сказали ему, – она у одной больной женщины».
Он ехал по узкой, заросшей травою дорожке между старыми плетнями. Глинистые склоны холмов поросли молодым лиственным лесом, – и над ним и ниже его, до самой реки, по-весеннему шумно и полноводно бежавшей в долине. Он ехал против солнца, и нежная зеленая листва поблескивала на ветвях золотыми язычками пламени, но дальше в глубь леса холодная и густая тень уже ложилась на покрытую травой землю.
Так он ехал, пока впереди не мелькнул кусочек озера, темно отражавшего другой берег с синим небом и изображением больших летних туч, расплывчатым и прерывистым от ряби, образуемой течением. Далеко внизу под конской тропой лежала на зеленых, пестрых от цветов полянах небольшая усадьба. Толпа замужних женщин в белых косынках стояла там на дворе, но Кристин среди них не было.
Проехав немного дальше, он увидел ее лошадь, которая паслась на выгоне за изгородью вместе с другими лошадьми. Тропа круто спустилась перед ним в лощину зеленых теней, и там, где она взбегала вверх на следующую волну глинистых холмов, стояла у изгороди под листвой она сама, прислушиваясь к пению птиц. Он увидел ее тоненькую черную фигурку, склонившуюся над оградой в сторону леса; видны были ее белая косынка и белая рука. Гюннюльф придержал лошадь и стал шаг за шагом приближаться к Кристин. Но, подъехав ближе, увидел, что это стоит старый березовый ствол.
На следующий вечер, когда слуги Гюннюльфа везли его морем в город, священник сам сел за руль. Он чувствовал, что сердце у него в груди окрепло и родилось вновь. Теперь ничто не могло поколебать его намерения.
Он знал теперь: то, что до сих пор привязывало его к миру, – это неугасимое стремление, которое он носил в себе с отроческих лет. Ему хотелось завоевать восхищение людей. Чтобы быть любимым, он был щедрым, ласковым и веселым с людьми малыми; ему приятно было блеснуть своей ученостью среди священников города, но с умеренностью и смирением, чтобы они любили его; он приспосабливался к господину Эйливу Кортину, ибо тот дружил с его отцом, и, кроме того, Гюннюльфу было известно, каких людей любит архиепископ. Он был ласков и мил с Ормом, чтобы отнять у его изменчивого отца хоть немного любви этого мальчика. И был строг и требователен к Кристин, ибо знал, что ей необходимо что-то такое, что не выскользало бы из рук, когда она ищет поддержки; что не уводило бы на ложный путь, когда она готова следовать.
Но теперь он понял: он больше добивался ее доверия к самому себе, чем старался укрепить ее доверие к Богу. Сегодня Эрленд нашел настоящее слово. «Ты брат мне не больше, чем всем другим людям!» Ему придется идти окольными путями, прежде чем его братская любовь принесет хоть кому-либо пользу.
Две недели спустя он разделил все свое имущество между родичами и церковью и принял постриг в монастыре братьев-проповедников. А нынче весной, когда все умы были глубоко потрясены страшным несчастьем, обрушившимся на страну – молния зажгла собор в Нидаросе и наполовину повергла обитель святого Улава в запустение, – архиепископ поддержал старый замысел Гюннюльфа. И вот вместе с братом Удавом, сыном Иона, рукоположенным священником, как и сам Гюннюльф, и тремя молодыми монахами – одним из Нидароса и двумя из монастыря братьев-проповедников в Бьёргвине – он ехал теперь на север нести свет учения несчастным язычникам, живущим и умирающим во тьме в пределах границ христианской страны.
«Христе распятый! Я откупился ныне от всего, что могло связать меня. Сам я предался в руки твои, если ты соизволишь жизнью моей выкупить чад сатанинских. Возьми меня так, чтобы я ведал – я твой раб, ибо тогда у меня будет доля в тебе…» И тогда, быть может, когда-нибудь, когда-нибудь сердце снова запрыгает и запоет в груди, как оно пело и билось, когда он бродил по зеленым равнинам около Рима-града, от одной церкви паломников к другой. «Я принадлежу возлюбленному моему, и к нему обращено желание мое…»
Братья лежали, все думая и думая, пока не заснули каждый на своей завалинке в маленькой землянке. В очаге между ними чуть тлел огонек. Их мысли все дальше и дальше уводили братьев друг от друга. И на следующий день один поехал на север, а другой на юг.
* * *
Эрленд обещал Хафтуру Грэуту зайти на остров Гудёй и захватить на юг его сестру Сюнниву. Она была замужем за Бордом, сыном Осюльва, что из Ленсвика, – он тоже был родичем Эрленда, но очень дальним.
В то первое утро, когда «Маргюгр» разрезала воды, выходя из пролива Гудёй, и парус ее раздувался на фоне синих гор от славного бриза, Эрленд стоял на мостках на корме корабля. Ульв, сын Халдора, правил рулем. И вот к ним поднялась Сюннива. Капюшон ее плаща был откинут назад, и ветер срывал повязку с ее золотистых, как солнце, курчавых волос. У нее были такие же точно блестящие глаза цвета морской волны, как у ее брата, и, подобно ему, она была красива лицом, но только вся в веснушках; веснушками были покрыты и ее маленькие пухлые ручки.
С первого же вечера, когда Эрленд увидел ее на Гудёе, – взоры их встретились: затем оба взглянули в сторону и как-то незаметно улыбнулись, – он понял, что она его раскусила, да и он ее раскусил. Сюннива, дочь Улава… Ее он мог взять голыми руками, а она только и ждала того!
И вот, стоя с ней и держа ее за руку, – Эрленд помогал ей подняться на палубу, – он невольно взглянул в грубое и мрачное лицо Ульва. Ульву все это тоже было понятно. Эрленда почему-то смутил взгляд Ульва, и ему стало стыдно. В одно мгновение он вспомнил все, чему был свидетелем этот его родич и оруженосец, – каждое свое сумасбродство, в котором он погрязал, начиная с самых юных своих лет. Нечего Ульву смотреть на него с таким презрением, – он вовсе не собирается подходить к этой даме ближе, чем то допускают честь и добродетель, утешал себя Эрленд. Он теперь настолько стар, да и так поумнел от разных бед, что его можно свободно отпускать на север в Холугаланд, не боясь, что он запутается в безумствах с чужой женой. У него самого есть теперь жена… Он был верен Кристин с самого первого дня, как увидел ее, и доныне… То или иное, случившееся там, на севере, не примет во внимание ни один разумный человек. Но, вообще говоря, он даже не глядел ни на одну женщину – так! Он и сам знал… что с норвежкой, да еще вдобавок с равной ему по происхождению… Нет, у него никогда не будет и на час душевного покоя, если он так изменит Кристин. Однако путешествие на юг с этой женщиной на корабле… может оказаться довольно опасным!
Несколько помогло то, что по пути на юг погода была все больше бурная, поэтому Эрленд был слишком занят, чтобы заигрывать с дамой. Около одною из островов он вынужден был зайти в гавань и отстаиваться там в течение нескольких дней. Пока они стояли там, произошло нечто, сделавшее фру Сюнниву гораздо менее привлекательной в глазах Эрленда.
Эрленд с Ульвом и еще двумя-тремя людьми из его ватаги спали в том же сарае, где помещалась фру Сюннива со своими служанками. Вдруг она его окликнула и сказала, что потеряла у себя в постели золотой перстень: пусть Эрленд подойдет сюда и поможет ей искать, – фру Сюннива ползала на коленях по постели и была в одной сорочке. И тут они оба то и дело поворачивались друг к другу лицами, и всякий раз в глазах у них обоих появлялась вороватая улыбка. Потом фру Сюннива схватила его… Конечно, нельзя сказать, чтобы и сам Эрленд вел себя слишком уж пристойно, – время и место были неподходящими для этого, – но она была так нагла и с таким бесстыдством отдавалась, что Эрленд в одно мгновение совершенно остыл. Покраснев от стыда, он отвернулся от этого лица, расплывшегося от игривого смеха, без всяких дальнейших объяснений вырвался из ее объятий и ушел. А затем прислал к ней ее служанок.
Нет, черт возьми! Не такой уж он юный мышонок, чтобы дать себя поймать в постельной соломе! Одно дело – соблазнять, другое – позволить соблазнить себя. Но как не рассмеяться – вот так штука, он убежал от красивой женщины, уподобившись Иосифу Прекрасному! Да, мало ли чего не случится на море, да и на суше.
Нет, фру Сюннива!.. Он должен помнить об одной женщине… об одной, которую он знал. Она ходила к нему на свидание в непотребный дом… и приходила чуда такой добродетельной и достойной, как юная королевская дочь, когда та идет в церковь к обедне. В рощах и на гумнах принадлежала она ему, – прости ему Боже, что он, Эрленд, забыл о ее происхождении и чести. Она тоже забывала об этом ради него, и все же ее род сказывался в ней, даже когда она не думала об этом.
«Благослови тебя Боже, моя Кристин! И пусть Господь мне поможет, – верность свою, в которой я клялся тебе тайно и перед церковными вратами, я буду хранить, иначе не буду мужчиной! Так да будет!»
И вот он высадил фру Сюнниву на берег у Эрьяра, где у нее были родственники. Самое замечательное, что она, по-видимому, не очень сердилась на Эрленда, когда они расставались. Так что вешать голову и быть мрачным Эрленду было, видимо, ни к чему, – просто они поиграли с огнем, как говорится. На прощание он подарил даме несколько драгоценных мехов на плащ, и она пообещала, что Эрленд увидит ее в этом плаще. Они еще когда-нибудь встретятся. Бедняжка! Муж у нее уже немолод и, кроме того, болен…
Но Эрленд был счастлив, ибо он ехал домой к своей жене и у него не было ничего на душе, что ему нужно было бы скрывать от нее. Он гордился своим испытанным постоянством. И совершенно пьянел и с ума сходил от тоски по Кристин, – ведь она все-таки самая чудесная и самая прекрасная роза и лилия – и принадлежит ему!
* * *
Кристин была у причалов и встречала его, когда Эрленд подходил к Биргеи. Рыбаки привезли в Вигг весть о том, что «Mapгюгр» видели у Эрьяра. Кристин ваяла с собой двух старших сыновей и Маргрет, а дома у них, в Хюсабю, было все приготовлено для пиршества с друзьями и родичами, которые должны были праздновать возвращение Эрленда домой.
Кристин стала такой красивой, что у Эрленда дух захватило, когда он увидел ее. Но она сильно изменилась. То девическое, что еще возвращалось к ней после каждых новых родов, нечто хрупкое и нежное, похожее на что-то монашеское под ее белым платком замужней женщины, – теперь исчезло. Она была молодой, цветущей женой и матерью. Щеки у нее были круглые, со свежим румянцем, обрамленные складками белого плата, грудь высокая и крепкая, и на ней блестели цепи и застежки. Бедра округлились, что особенно подчеркивал пояс с ключами и позолоченным футляром для ножниц и ножа. Да, да! Она только еще похорошела, у нее уже не было такого вида, что вот-вот ее унесет порывом ветра. Даже большие узкие руки стали теперь полнее и белее.
Они остались в Вигге на ночь в доме аббата. И когда возвращались на следующий день домой, то с Эрлендом на этот раз ехала на пир в Хюсабю юная, розовая и веселая Кристин, ласковая и ослабевшая от счастья.
Столько было важных вопросов, о которых ей надо было поговорить с мужем, когда он приедет домой! Тысячи всяких мелочей, касающихся ребят, огорчений из-за Маргрет, планы насчет устройства и приведения в порядок поместий. Но все это исчезало в похмелье пиров и празднеств.
Они разъезжали но гостям с одного пиршества на другое, и Кристин следовала повсюду за воеводой в его разъездах. Эрленд держал теперь в Хюсабю еще больше людей; то гонцы, то письма беспрестанно шли от него и к нему от его ленсманов и управляющих. Он был всегда беспечен и весел: неужто ему не осилить воеводства? Ему, который ушибался головой чуть ли не о каждую статью государственных законов и церковного права. Такому выучиваешься крепко и забываешь нелегко! Эрленд запоминал легко и быстро и прошел хорошую выучку в юности. Теперь все это ему пригодилось. Он приучился сам читать получаемые письма, а в писцы взял одного исландца. Прежде, бывало, Эрленд прикладывал свою печать подо всем, что ему читали другие, и неохотно разбирался в писаном, – в этом Кристин убедилась за те два года, когда ей пришлось познакомиться со всем, что находилось в его ларцах с письмами.
Но теперь Кристин овладело легкомыслие, какого она никогда не знавала прежде. Она стала гораздо более живой и не такой неразговорчивой, когда бывала среди чужих людей, ибо чувствовала, что она теперь очень красива и, кроме того, совершенно здорова – впервые с тех пор, как вышла замуж. А по вечерам, когда они с Эрлендом лежали вместе в чужой кровати в какой-нибудь светличке в одной из больших усадеб или в крестьянской горнице, они смеялись, перешептывались и шутили, вспоминая людей, с которыми встречались, и вести, которые слышали. Эрленд никогда еще не был так несдержан на язык, как теперь, и, по-видимому, нравился людям гораздо больше, чем когда-либо раньше.
Кристин видела это на своих собственных детях: они просто с ума сходили от восторга, когда отец иной раз обращал на них внимание. Ноккве и Бьёргюльф играли теперь только с такими вещами, как луки и стрелы, копья и топоры. И бывало, что отец, проходя по двору, останавливался, смотрел на детей и поправлял их: «Не так, сыночек, вот как надо держать!» – изменял хватку маленького кулачка, придавал пальцам правильное положение. Тут дети из кожи вон лезли от рвения.
Двое старших сыновей были неразлучны. Бьёргюльф был самым рослым и крепким из детей, одного роста с Ноккве, который был старше его на полтора года и плотнее. У него были жестковатые, курчавые, совершенно черные волосы, широкое личико, но красивое, глаза иссиня-черные. Однажды Эрленд спросил боязливо мать, знает ли она, что Бьёргюльф не так хорошо видит на один глаз и, кроме того, чуть-чуть косит. Кристин сказала, что, как ей кажется, тут нет ничего страшного, – с возрастом это пройдет. Как-то уж так повелось, что она всегда меньше всего занималась этим ребенком, – он родился в то время, когда она совершенно измучилась, возясь с Ноккве, а Гэуте подоспел слишком скоро за братьями. Он был самым сильным из детей, пожалуй также и самым умным, хотя говорил мало. Эрленд больше всего любил именно этого сына.
Не отдавая себе в том ясного отчета, Эрленд питал некоторую неприязнь к Ноккве, потому что мальчик появился на свет не вовремя и, кроме того, потому, что его назвали именем деда. А Гэуте был не таким, как он ожидал… У мальчика была большая голова – и не удивительно, ведь два года, казалось, у него только и росло, что голова, – но теперь он развивался правильно. Смышлености у него вполне хватало, но говорил он очень медленно, так как стоило ему только заговорить быстро, как он начинал пришепетывать или заикаться, и тогда Маргрет издевалась над ним. Кристин питала большую слабость к этому мальчику, хотя Эрленд понимал, что все же до известной степени ее любимцем является самый старший; но Гэуте был сначала таким слабеньким, и, кроме того, немного походил на ее отца своими светлыми, как лен, волосами и темно-серыми пазами. И всегда ужасно тосковал без матери. Он был несколько одинок, находясь между двумя старшими, которые всегда держались вместе, и близнецами, которые были еще маленькими и не разлучились с кормилицами.
У Кристин было теперь меньше досуга возиться с детьми, и ей приходилось гораздо чаще, чем прежде, поступать как другим женщинам и поручать служанкам уход за ребятами, – впрочем, двое старших охотнее бегали за мужчинами по усадьбе. Она уже не дрожала над ними с прежней болезненной нежностью, но зато больше играла и смеялась с ними, когда у нее бывало время собирать их всех около себя.
Около Нового года в Хюсабю было получено письмо за печатью Лавранса, сына Бьёргюльфа. Оно было написано его собственной рукой и отправлено с оркедалским священником, проезжавшим сначала на юг, так что было уже двухмесячной давности. Величайшей новостью в этом письме было то, что Лавранс просватал Рамборг за Симона, сына Андреса, из Формо. Свадьба состоится весной.
Кристин была изумлена выше всякой меры. Но Эрленд сказал: он всегда думал, что так может случиться, с тех самых пор, как услышал, что Симон Дарре овдовел и обосновался в своей усадьбе в Силе по смерти старого Андреса, сына Гюдмюнда.

V

Когда отец сосватал ему дочь Лавранса, Симон Дарре принял это как должное.
У них в роду всегда был обычай, что такими делами распоряжаются родители. Симон обрадовался, увидев, что невеста так красива и полна прелести. Впрочем, он никогда не сомневался в том, что с женой, которую ему выберет отец, они будут добрыми друзьями, – ему и в голову не могло прийти ничего иного. Кристин и он подходили друг к другу и по возрасту, и по богатству, и по рождению – если Лавранс был несколько более знатного происхождения, то отец Симона был рыцарем и стоял близко к королю Хокону, тогда как Лавранс всегда жил тихо и спокойно в своих усадьбах. И Симон никогда не замечал, чтобы люди, вступившие между собой в брак, не уживались, если бывали во всем равны друг другу.
Затем настал тот вечер в доме родителей Арне в Финсбреккене… когда люди хотели извести непорочную девушку. С того часа он понял, что любит свою невесту гораздо больше, чем принято. Над этим он особенно не раздумывал – был рад. Он видел, что девушка стыдлива и застенчива, однако не задумывался и над этим. Потом началась та пора в Осло, А тогда ему пришлось задумываться над многим… а потом тот вечер на чердаке у Мухи.
Он наткнулся на нечто такое, чего, он думал, не бывает на свете… среди людей почтенных, из хорошего рода и в наше время. Ослепленный, потрясенный, он вырвался из своего обручения очертя голову, – но внешне был хладнокровен, спокоен и ровен, когда говорил об этом со своим отцом и с отцом Кристин.
Выйдя за пределы свычаев и обычаев своего рода, он совершил еще поступок, неслыханный в их роду: даже не посоветовавшись с отцом, посватался к молодой богатой вдове из Мандвика. Он был поражен, поняв, что нравится фру Халфрид, – она была гораздо богаче и знатнее Кристин, будучи дочерью сына барона Type, сына Хокона из Тюнсберга, и вдовой рыцаря Финна, сына Аслака. Была она красива и обладала такой изящной и благородной внешностью, что, по мнению Симона, все женщины его собственного круга были по сравнению с ней просто крестьянскими бабами. Черт возьми! Он покажет им всем, что сможет получить самую лучшую! По своему богатству и всему прочему она не чета тому выходцу из Трондхеймской области, которому Кристин позволила замарать себя! И то, что она вдова, – отлично, знаешь, в чем тут дело, а девушкам пусть теперь сам дьявол доверяет!..
Симону пришлось узнать, что жить на свете не так-то легко и просто, как это ему казалось дома, в Дюфрине. Там во всем и всецело правил отец, и его мнение считалось непреложным. Правда, Симон служил в дружине, был одно время факелоносцем, кое-чему учился у отцовского домового священника, поэтому иногда случалось, что он находил иные замечания отца несколько устаревшими. Иной раз он даже возражал, по лишь в шутку, и это и принималось как шутка. «Ну и умная же голова у Симона», – смеялись отец и мать и его братья и сестры, которые никогда ни в чем не перечили господину Андресу. Но всегда все оставалось так, как сказал отец. Да и сам Симон считал это правильным.
За те годы, что он был женат на Халфрид, дочери Эрлинга, и жил в Мандвике, он ежедневно узнавал все основательнее, что жизнь может быть гораздо более сложной и нелепой, чем когда-либо снилось господину Андресу, сыну Гюдмюнда.
Что ему не удастся жить счастливо с такой женой, какая ему досталась, этого он никогда не мог бы себе представить… Она была так мила и хороша: ласковые глаза, уста такие прелестные, когда они были сомкнуты… Симон не видел ни единой женщины, которая носила бы с большим изяществом одежду и драгоценности. А во мраке ночи отвращение к жене убивало в нем всю молодость и свежесть – она была болезненна, у нее дурно пахло изо рта, а ласки ее мучили его. И она была так добра; что он чувствовал отчаянный стыд, но все же не мог побороть свою неприязнь к ней.
И к тому же они еще были недавно женаты, когда Симон понял: она никогда не родит ему живое, выношенное дитя! Он понимал, что она горюет об этом гораздо больше, чем он сам. Словно нож вонзался в его сердце, когда он задумывался над ее судьбой. Кое-что долетало до его ушей: это у нее оттого, что господин Финн бил ее ногами и колотил, так что она несколько раз выкидывала, когда была да ним замужем. Он совершенно без ума ревновал свою молодую красивую жену. Родичи хотели ее увезти от него, но Халфрид считала, что обязанность жены-христианки – продолжать жить со своим супругом, каким бы он ни был.
Но раз она не рожала Симону детей, то выходило так, что он должен был все свои дни помнить о том, что они живут на ее земле, что он управляет ее богатствами. Он управлял разумно и заботливо. Однако все эти годы в душе его росла тоска по Формо, родовом поместье его бабки, которое всегда предназначалось в наследство Симону после отца. В конце концов ему стало казаться, что его настоящий дом скорее там, в северной части Гюдбрандсдала, чем в округе Рэумарике, где был расположен Дюфрин.
Люди продолжали называть его жену фру Халфрид, как при жизни ее первого мужа, рыцаря. От этого Симон в еще большей мере чувствовал себя в Мандвике просто управляющим жены.
* * *
И вот однажды они сидели вдвоем в горнице, Симон и жена его. Одна из служанок только что заходила сюда по какому-то делу. Халфрид посмотрела ей вслед:
– Хотелось бы мне знать… Боюсь, что нынче Йурюнн ходит с ребенком…
Симон сидел, держа на коленях самострел, и исправлял замок. Он переменил винт, заглянул в механизм пружины и ответил, не поднимая глаз:
– Да. И притом – от меня.
Жена ничего не сказала. Когда он спустя немного поглядел на нее, она сидела и шила, столь же прилежно занимаясь своей работой, как Симон занимался своей.
Симон пожалел о своих словах. Ему было от всего сердца жаль, что он так оскорбил свою жену, жаль, что он спутался с этой девушкой, и он досадовал, что взял на себя отцовство. Он и сам был далеко не уверен: Йурюнн была покладистой. Собственно говоря, она никогда ему не нравилась; она была безобразна, но остра на язык, и с ней было весело болтать, и ей всегда случалось поджидать его, когда он минувшей зимой поздно возвращался. Он ответил чересчур поспешно, ибо ждал, что жена начнет плакаться и винить его. Глупо было так думать, ему следовало бы, конечно, знать, что Халфрид не унизится до этого. Но теперь дело сделано, отступаться от своих собственных слов он не хотел. Итак, придется называться отцом ребенка своей служанки, все равно, был ли он им или же нет.
Целый год Халфрид не заговаривала об этом, а затем однажды спросила, известно ли Симону, что Йурюнн выходит замуж и переезжает в Борг. Разумеется, Симон знал об этом – он сам выдал девушке приданое.
– Где же будет ребенок? – спросила жена.
– У родителей матери, там же, где и сейчас, – отвечал Симон.
Тогда Халфрид сказала:
– Мне кажется, было бы пристойнее, если бы твоя дочь воспитывалась здесь, в усадьбе твоей.
– В твоей усадьбе, ты хочешь сказать? – спросил ее Симон. По лицу Халфрид пробежала легкая дрожь.
– Ты отлично знаешь, супруг мой, что, пока мы оба живы, ты правишь здесь, в Мандвике, – сказала она.
Симон подошел к ней и положил обе руки ей на плечи.
– Если ты думаешь, Халфрид, что тебе не будет тяжело видеть этого ребенка здесь, у нас, то я приношу тебе большую благодарность за твое великодушие!
Это ему не нравилось. Он видел ребенка несколько раз, девочка была довольно безобразная, и он не нашел, чтобы она походила на него самого или на кого-нибудь из его родни. Меньше чем когда-либо он был уверен в том, что это он отец ребенка. И очень разгневался, узнав, что Йурюнн, не испросив у него разрешения, назвала дочку при крещении Арньерд – по имени его матери. Но теперь он предоставил Халфрид распоряжаться. Та перевезла девочку в Мандвик, взяла ей кормилицу и сама приглядывала за тем, чтобы малютка ни в чем не терпела нужды. Если ребенок попадался на глаза, она часто сама брала его на руки и возилась с ним любовно и ласково. И по мере того как Симон присматривался к девочке, он в конце концов полюбил ее: он очень любил детей. Теперь ему даже казалось, что он видит некоторое сходство между маленькой Арньерд и своим отцом. Очень может быть, что у Йурюнн хватило ума соблюдать себя после того, как сам хозяин усадьбы сошелся с ней… В таком случае Арньерд и взаправду его дочь, и тогда то, что заставила его сделать Халфрид, было лучше и честнее всего.
Когда они прожили в браке пять лет, Халфрид родила своему супругу вполне доношенное дитя – мальчика. Она просто вся сияла от счастья, ко сразу же после родов ей стало так плохо, что вскоре всем сделалось ясно, что она умрет. И все же она была полна надежд в тот последний раз, когда на некоторое время пришла в сознание.
– Ну вот, Симон, теперь ты будешь править здесь, в Мандвике, имуществом твоего и моего рода, – так сказала она мужу.
После этого у нее поднялся такой жар, что сознание к ней больше не возвращалось, и потому она, будучи еще на земле, уже не услышала горестной вести о том, что мальчик умер – за сутки до смерти матери. «А на том свете ей, конечно, не придется над этим печалиться, – подумал Симон, – она будет только рада, что маленький Эрлинг там с нею!»
Симон потом вспоминал, что в ту ночь, когда оба тела лежали наверху в светелке, он стоял, опершись об изгородь вокруг какого-то поля, расстилавшегося в сторону моря. Это было перед самым Ивановым днем, и ночь была так светла, что полный месяц почти не светил. Вода блестела бледным отсветом, и на берег с легким плеском набегали мелкие волны. Симон спал урывками, не больше часа подряд, с той самой ночи, когда родился мальчик, – ему казалось теперь, это было уже очень давно, и он чувствовал себя таким усталым, что даже не ощущал горя. Ему было в это время двадцать семь лет.
* * *
В конце лета, после того как закончился раздел наследственного имущества, Симон передал Мандвик Стигу, сыну Хокона, двоюродному брату Халфрид. А сам переехал в Дюфрин и остался там на зиму.
Старый господин Андрес лежал в постели, больной водянкой и со многими другими болестями и немощами. Дело с ним шло ныне к концу, и он горько жаловался: жизнь и для него была нелегкой в его последние годы. Его красивым и многообещавшим детям не повезло, и жизнь их сложилась не так, как он хотел и ждал. Симон сидел около отца, изо всех сил стараясь обрести ровный и шутливый тон былых дней, но старик не переставая брюзжал: Хельга, дочь Саксе, на которой женился Гюрд, – такая важная особа, что просто не знает, какие еще несообразности ей выдумать. Гюрд не смеет даже рыгнуть в своей собственной усадьбе без разрешения жены! А этот Тургрим, который вечно ноет и жалуется на свой живот, – никогда Тургрим не получил бы его дочери, знай он, что тот такой хилый, что не может ни жить, ни помереть. Пока жив муж, Астрид не в радость, что она молода и богата. Сигрид же бродит, подавленная и опечаленная, – смех и веселые песни она совершенно забыла, милое его дитя! Ведь надо ж это – у нее родился ребенок, а у Симона нет детей! Господин Андрес горько плакал, несчастный, старый и больной. Гюдмюнд возражает против всех брачных предложений, о которых заговаривает отец, а сам он стал таким старым и никуда не годным, что позволил мальчишке совсем отбиться от рук…
Но несчастье началось с того, что Симон и эта горянка-деревенщина воспротивились воле родителей. И виноват в этом Лавранс – он такой смелый человек среди мужчин, а перед бабами у него поджилки трясутся! Девчонка, разумеется, распустила нюни и ревела, а он сейчас же сдался и послал гонцов за этим раззолоченным блудливым козлом из Трондхеймской области, который не мог даже подождать, пока его обвенчают с невестой. Да, будь Лавранс мужчиной у себя дома, тогда он, Андрес Дарре, конечно, показал бы, что в состоянии научить своего безбородого мальчишку-сына разумному поведению! Вот у Кристин, дочери Лавранса, дети небось рождаются… Он слышал, что она через каждые одиннадцать месяцев приносит по живехонькому сыну!
– Это обойдется дорого, отец, – сказал Симон смеясь. – Наследство будет здорово раздроблено! – Он подхватил Арньерд и посадил ее к себе на колени, девочка только что прибежала в горницу, топоча ножками.
– Зато вон из-за нее наследство после тебя особенно не раздробится, кто бы ни делил его, – сказал господин Андрес сердито. Он все же любил свою внучку, но его злило, что у Симона дитя рождено в блуде. – А ты не подумываешь, Симон, о новом браке?
– Хоть дайте сперва Халфрид застыть в могиле, отец! – сказал Симон, поглаживая белокурые волосы ребенка. – Конечно, я опять женюсь, но торопиться-то не к чему.
И он брал самострел и лыжи и отправлялся на прогулку в лес – подышать немного. Рыскал с собаками за лосем по снежному насту и стрелял тетеревов на вершинах деревьев, проводил ночи в лесной сторожке, принадлежащей Дюфрину, и наслаждался одиночеством.
По снежному насту заскрипели лыжи, собаки повскакали с мест, им ответили из-за двери другие собаки. Симон распахнул Дверь в лунно-синюю ночь, и к нему вошел Гюрд, стройный, высокий, красивый и молчаливый. На вид он теперь казался моложе Симона, который всегда был несколько тучен и еще значительно отяжелел за годы, проведенные в Мандвике.
Братья сидели, положив между собой котомку с едой, ели, пили и поглядывали па огонь в очаге…
– Ты, наверно, понимаешь, – сказал Гюрд, – что Тургрим поднимет шум, когда отец умрет… И он перетянул на свою сторону Гюдмюнда. И Хельгу. Они не дадут Сигрид ее полной сестринской доли наравне с нами…
– Я это понял. Но она свою долю получит, уж этого мы с тобой, разумеется, сможем добиться, брат!
– Конечно, было бы лучше, если бы сам отец все это уладил, пока он еще не умер, – высказал свое мнение Гюрд.
– Нет, оставь уж отца умирать в покое! – сказал Симон. – Неужели мы с тобой не можем защитить свою сестру; им не удастся ощипать ее потому лишь, что с ней случилось такое несчастье!..
* * *
И вот таким образом наследники рыцаря Андреса Дарре разъехались в разные стороны с горьким недоброжелательством друг к другу. Гюрд был единственным, с кем Симон распростился, уезжая из дому, – он знал, что для Гюрда наступят теперь несладкие денечки с его женой. Сигрид Симон увез с собой в Формо, – она поведет там его дом, а он будет управлять ее землями.
Он въехал к себе во двор в один серо-голубой день, когда кругом таял снег и ольховый лес у реки Логена стоял бурый от цветения. Симон хотел было уже войти в дверь горницы, неся на руках Арньерд, как вдруг Сигрид спросила:
– Почему ты так улыбаешься, Симон?
– Я улыбаюсь?..
Он подумал: как не похож этот приезд домой на то, чего он ожидал когда-то… когда должен был наступить тот день, в который ему предстояло обосноваться здесь, в бабушкиной усадьбе… Обольщенная сестра и незаконный ребенок – вот кто принадлежит ему теперь!..
В первое лето он мало встречался с обитателями Йорюндгорда, старательно избегая их.
Но в воскресенье после последнего осеннего Марииного дня он случайно оказался в церкви рядом с Лаврансом, сыном Бьёргюльфа, так что им пришлось облобызаться, когда отец Эйрик провозгласил: «Мир всем!» И, почувствовав на своей щеке тонкие сухие губы своего пожилого соседа и услышав, как тот шептал слова молитвы о мире, он был странно взволнован. Он понял, что Лавранс хочет выразить этим нечто большее, чем простое соблюдение церковного обычая.
Он поторопился уйти, когда служба окончилась, но у коновязей встретил Лавранса, который пригласил его поехать с ним в Йорюндгорд и там откушать. Симон ответил, что у него больна дочь и с ней сидит его сестра. Тогда Лавранс пожелал ребенку скорейшего выздоровления и пожал Симону руку на прощание.
Спустя несколько дней у них в Формо шла спешная работа: убиралось необмолоченное зерно, потому что погода казалась ненадежной. К вечеру большая часть зерна была уже свезена под крышу, как вдруг хлынул первый ливень. Симон бежал через двор под проливным дождем, и потоки желтого солнечного света, прорвавшиеся сквозь тучи, заливали жилой дом и крутой горный склон позади него, – и тут он увидел какую-то девочку, стоявшую перед дверью в парадную горницу под дождем и в солнечном свете. Около нее была любимейшая собака Симона, – она вырвалась и бросилась к нему, и тканый женский поясок, привязанный к ее ошейнику, потащился за ней.
Симон увидел, что девочка – дитя из знатного семейства: она была без плаща и простоволосая, но ее винно-красное платье было сшито из покупной материи, вышито и застегнуто на груди позолоченной застежкой. Шелковый шнурок не давал падать на лоб вьющимся крупными завитками, потемневшим от дождя волосам. У девочки было живое личико с высоким лбом и острым подбородком, большие сияющие глаза, а щеки у нее рдели густым румянцем, словно она очень быстро бежала.
Симон догадался, что это за девочка, и поздоровался с ней, назвав ее по имени – Рамборг.
– Что заставило тебя оказать мне такую честь и прийти сюда к нам?
– Это собака, – сказала она, идя вслед за Симоном в дом, чтобы укрыться от дождя. У собаки появилась привычка забегать в Йорюндгорд, и вот теперь она привела ее обратно. Да, она знала, что это его собака: она видела, как та бежала за ним, когда он ехал верхом.
Симон слегка побранил девочку за то, что она пришла сюда одна, и сказал, что велит оседлать лошадей и сам отвезет ее домой. Но сперва она должна поесть. Рамборг тотчас же подбежала к кровати, где лежала больная Арньерд. И ребенок и Сигрид были рады гостье, потому что Рамборг была живой и резвой. «Она не похожа на своих сестер», – подумал Симон.
Симон доехал с Рамборг до самых ворот усадьбы и хотел было уже повернуть обратно, но встретился тут с Лаврансом, которому только что стало известно, что девочки нет у ее сверстниц в Лэугарбру. И вот Лавранс собрал людей и поспешил на розыски, – он очень испугался. Симону пришлось остаться и быть гостем. И как только его пригласили сесть в верхней горнице, всякое смущение покинуло его, и вскоре он почувствовал себя хорошо с Рагнфрид и Лаврансом. Они долю засиделись за пивом, и так как погода окончательно испортилась, Симон согласился остаться там на ночь.
В верхней горнице было две кровати. Рагнфрид красиво убрала одну для гостя, и тут встал вопрос, где спать Рамборг – с родителями или же в другом доме.
– Нет, я хочу спать в собственной постели, – сказала девочка. – Разве нельзя мне будет спать с тобой, Симон? – спросила она.
Отец сказал, что. гостю будет неудобно с ребятишками в кровати, но Рамборг продолжала приставать – ей хочется лечь с Симоном! В конце концов Лавранс строго сказал, что она слишком велика, чтобы делить постель с посторонним мужчиной.
– Нет, отец! Я еще маленькая, – упрямилась она. – Разве я слишком большая, Симон?
– Ты слишком маленькая, – сказал Симон смеясь. – Предложи мне через пять лет спать с тобой – и тогда я, наверное, не скажу «нет»! Но тогда у тебя, конечно, уже будет иного сорта муж, а не такой уродливый, толстый, старый вдовец. Так-то, моя маленькая Рамборг!
По-видимому, Лаврансу не понравилась шутка. Он резко сказал девочке, что она должна замолчать, уйти прочь, лечь в кровать к родителям. Но Рамборг еще раз крикнула:
– Ну вот, Симон Дарре, ты посватался ко мне, и мой отец это слышал.
– Ладно, ладно, – отвечал, со смехом Симон, – только я боюсь, Рамборг, что он ответит мне отказом!
После этого дня обитатели Формо и семья из Йорюндгорда стали постоянно встречаться. Рамборг навещала соседнюю усадьбу, как только ей представлялся для этого удобный случай, возилась с Арньерд, словно ребенок был ее куклой, бегала с Сигрид и помогала по хозяйству, садилась Симону на колени, когда все собирались в горнице. У него вошло в привычку шалить с девочкой и баловать ее, как в былые дни, когда они с Ульвхильд были для него вместо сестер.
Симон прожил в долине два года, когда Гейрмюнд, сын Херстейна из Крюке, посватался к Сигрид. Семья из Крюке была старого зажиточного крестьянского рода, держала землю свою, а не наемную, но хотя кое-кто из мужчин и служил в королевской дружине, однако род их был мало известен за пределами округи. Все же для Сигрид это был такой брак, лучше которого нельзя было и ждать, и она сама охотно шла замуж за Гейрмюнда. Братья дали свое согласие, и Симон отпраздновал свадьбу сестры у себя.
Как-то вечером перед самой свадьбой, когда в доме шла самая невероятная суматоха и все готовились к брачному пиру, Симон сказал в шутку, что он не знает, как же у него пойдут теперь в доме дела, когда Сигрид уедет от него. Тут Рамборг сказала:
– Уж как-нибудь постарайся обойтись два года, Симон. В четырнадцать лет девушка достигает брачного возраста, и тогда ты можешь привезти меня к себе в дом.
– Нет, тебя мне не надо, – сказал Симон со смехом. – Я не надеюсь взнуздать такую своевольную девицу, как ты.
– В тихом омуте черти водятся, говорит мой отец! – воскликнула Рамборг, – Я дикая и необузданная. А сестра моя была кротка и тихая. Ты теперь забыл Кристин, Симон?
Симон вскочил со скамьи, схватил девочку в свои объятия и посадил ее к себе на плечо, так крепко поцеловав ее в шею, что на коже у нее осталось красное пятно. Испугавшись своего поступка и сам себе удивляясь, он отпустил Рамборг, схватил Арньерд и стал так же тискать ее и подбрасывать, чтобы скрыть свое смущение. Потом принялся шалить и гоняться за девочками – подростком и ребенком, а те пустились от него в бегство, прыгая по столу и скамейкам. В конце концов он посадил их на одну из поперечных балок у самой двери и выбежал вон.
…В Йорюндгорде имя Кристин почти никогда не упоминалось – при нем.
Рамборг, дочь Лавранса, подросла и похорошела. Все соседи кругом только и говорили о том, за кого ее выдадут замуж. Одно время упоминался Эйндриде, сын Хокона из Йеслингов валдерсских. Они были родственниками в четвертом колене, но Лавранс и Хокон были так богаты оба, что у них хватило бы средств послать письмо папе в Валланд и получить разрешение на этот брак. А таким образом был бы положен конец старым судебным тяжбам, тянувшимся с той самой поры, когда старшие Йеслинги служили герцогу Скюле, а король Хокон Старый отнял у них поместье в Вогэ и подарил его Сигюрду Эльдьярну. Ивар Младший Йеслинг, вступив в брак, получил снова Сюндбю по обмену, но все эти дела повлекли за собой бесконечное количество всяких свар и дрязг. Лавранс сам смеялся над этим: та часть добычи, которую он мог потребовать для своей жены, не стоит даже телячьей кожи и воска, потраченных на судебную волокиту, не говоря уж о хлопотах и разных поездках. Но он уже возился с этим делом столько времени, сколько был женат, и потому приходилось вести его до конца.
Однако Эйндриде Йеслинг женился на другой девушке, и семья из Йорюндгорда, по-видимому, не очень тужила из-за этого. Они побывали на свадебном пиру, а Рамборг по возвращении домой горделиво рассказывала, что целых четверо мужчин заговаривали с Лаврансом о ней, либо от своего имени, либо от имени своих родичей, Лавранс ответил им, что он не будет заключать никаких соглашений насчет дочери, пока та не подрастет настолько, чтобы самой высказаться об этом.
Так дело не подвигалось до весны того года, когда Рамборг исполнилось четырнадцать зим. Однажды вечером она была в Формо и зашла в хлев вместе с Симоном – поглядеть на новорожденного теленка. Он был белый с бурой отметиной, и Рамборг показалось, что эта отметина совсем похожа на церковь. Симон сидел на краю ясель, девочка облокотилась ему на колени, и он тянул ее за косы.
– Это предвещает, что очень скоро ты поедешь в церковь невестой, Рамборг!
– Ну да! Ты ведь знаешь, что отец мой не откажет тебе в тот день, когда ты посватаешься ко мне, – сказала она. – Я теперь уже такая взрослая – я вполне могу выйти замуж этим летом.
Симон немного смутился, но все же пытался рассмеяться.
– Ты опять начинаешь нести прежнюю чепуху!
– Ты хорошо знаешь, что это не чепуха, – сказала девочка, обратив на него взор своих больших глаз. – Я уже давно знаю, что мне больше всего хотелось бы переехать сюда, к тебе в Форме. Зачем же ты тогда не раз целовал меня и сажал к себе на колени все эти годы, если не хочешь жениться на мне?
– Конечно, я с радостью женился бы на тебе, моя Рамборг. Но я никогда и не помышлял о том, что такая прелестная и юная девушка предназначена мне. Я на семнадцать лет старше тебя… Ты, конечно, и не задумываешься над тем, что у тебя будет старый, подслеповатый, толстобрюхий муж, тогда как ты сама будешь женщиной в самом расцвете лет.
– Вот сейчас у меня расцвет, – сказала она, сияя от счастья, а ведь ты еще не очень дряхлый, Симон!
– И к тому же я безобразен – тебе скоро будет противно целовать меня!
– У тебя нет причин так думать, – отвечала она, весело рассмеявшись, и протянула ему свои губы. Но Симон не поцеловал ее.
– Я не стану пользоваться твоим неразумием, моя радость. Лавранс собирается взять тебя с собой на юг нынче летом. Если ты не переменишь своего намерения до приезда домой, тогда я возблагодарю Бога и Святую Деву за счастье, какого я не мог ожидать… Но связывать тебя я не хочу. моя красавица.
Он взял собак, копье и лук и отправился в горы в тот же вечер. На нагорьях было еще много снега. Симон прошел к своему сетеру, надел там лыжи, расположился лагерем у озерка к югу от «Кабанов» и охотился там на оленей целую неделю. Но в тот вечер, когда он уже направился обратно в долину, им снова овладели беспокойство и страх. Было бы очень похоже на Рамборг, чтобы она все-таки заговорила об этом со своим отцом. Спускаясь по горному склону мимо Йорюндгордского сетера, Симон увидел, что над крышей поднимается дым и летают искры. Он решил, что, может быть, там сейчас сам Лавранс, и потому повернул к хижине.
Ему казалось, что он сейчас же узнает о правильности своей догадки по обращению Лавранса. Но нет! Оба долго сидели, беседуя о минувшем плохом лете и о том, когда нынче можно будет начать перегонять скот в горы, об охоте и о новом соколе Лавранса, который, похлопывая крыльями, сидел на полу над потрохами птиц, жарившихся на вертеле над огнем. Лавранс приехал сюда поглядеть на свой шалаш на выгоне для лошадей в Ильмандсдале, – кто-то из местных жителей, проезжавших тут днем, рассказывал, будто он завалился. В таких разговорах прошла большая часть вечера. Наконец Симон решился заговорить:
– Не знаю, говорила ли тебе что-нибудь Рамборг об одном деле, которое мы с ней обсуждали тут как-то вечером. Лавранс сказал медленно:
– Мне думается, тебе следовало сперва поговорить со мной, Симон… Ты ведь мог предполагать, какого рода ответ ты получишь… Да, да… я понимаю, могло сложиться так, что тебе случилось заговорить об этом прежде с девушкой… а для меня тут разницы не будет… Я очень рад, что мне придется отдать моего ребенка в руки хорошему человеку.
«Тогда тут не о чем больше и говорить», – подумал Симон. Все же удивительно – вот сидит он, кому никогда и в голову не приходило мысли сближаться с какой-нибудь честной девушкой или женщиной, а честь обязывает его жениться на той, которую он предпочел бы не брать за себя! Однако он сделал попытку:
– Ведь, Лавранс, тут не то чтобы я обольщал твою дочь за твоей спиной… Я считал себя таким старым, что когда я так много болтал с ней, то думал, она примет все это просто за братские чувства – еще с прежнего времени. И если ты полагаешь, что я для нее слишком стар, то меня твое мнение не удивит, да и не нарушит дружбы между нами.
– Не часто, Симон, встречал я человека, которого мне хотелось бы охотнее назвать своим сыном, чем тебя, – сказал Лавранс. – И я был бы рад выдать Рамборг замуж сам. Ведь ты знаешь, кто будет ее посаженным отцом, когда меня не станет! – Впервые в разговоре между ними обоими был сделан намек, на Эрленда, сына Никулауса. – Во многих отношениях мой зять оказался лучше, чем я считал, когда впервые с ним познакомился. Но я не уверен, что он будет способен действовать разумно, выдавая замуж молодую девушку. И к тому же я вижу по Рамборг, что ей самой этого хочется.
– Это она сейчас так думает, – сказал Симон. – Но ведь она едва вышла из детского возраста! Поэтому я не намерен торопить и настаивать, если тебе кажется, что надо будет повременить еще…
– А я, – сказал Лавранс, слегка наморщив лоб, – не намерен навязывать тебе свою дочь… Можешь быть в этом уверен.
– А ты можешь быть уверен в том, – быстро произнес Симон, – что нет в норвежской земле ни единой девушки, которую я взял бы за себя с большей радостью, чем Рамборг. Понимаешь, Лавранс, мне кажется слишком уж большим счастьем получить такую красавицу, такую юную, такую хорошую невесту, богатую и по рождению из знатнейших родов. А тебя – тестем! – прибавил он немного застенчиво.
Лавранс смущенно рассмеялся.
– Ну, ты знаешь, какого я мнения о тебе! И ты будешь так обращаться с моим ребенком и с ее наследством, что у нас никогда не будет причины раскаиваться в этой сделке, ни у матери, ни у меня…
– Это я обещаю – с помощью Бога и всех его святых! – сказал Симон.
Тут они подали друг другу руки. Симону вспомнился тот первый раз, когда они с Лаврансом скрепили рукобитием такую же сделку. Сердце сжалось и заболело у него в груди.
Но Рамборг, и в самом деле, была для него гораздо лучшей невестой, чем он мог ожидать. После смерти Лавранса его наследство будет разделено только между двумя дочерьми. А он, Симон, будет теперь заместо сына у человека, которого он всегда уважал и любил больше всех, кого знал… И Рамборг свежа, мила и здорова…
И пора уже поступать разумно, как взрослому человеку. Если бы он сидел да раздумывал, что вот, он мог бы жениться, когда она овдовеет, на той, которой не получил, когда она была девушкой… после того как тот, другой, насладился ее молодостью… И взять с нею еще с десяток пасынков… Нет, тогда он был бы достоин, чтобы братья объявили его недееспособным и отстранили от управления собственными его делами. Эрленд долговечен, как камень в горах… Такие молодцы всегда долговечны…
Да, значит, теперь они будут называться свояками. Они не видались друг с другом с того самого вечера в том доме в Осло. Н-да! Пожалуй, вспоминать об этом еще менее приятно тому, другому, чем самому Симону.
Он будет для Рамборг добрым мужем – без обмана. Хотя, сказать по правде, она, такой ребенок, поймала его в ловушку…
– Чего ты смеешься? – спросил Лавранс.
– Смеюсь? Мне пришла в голову одна мысль…
– Ты должен сказать, Симон, в чем дело… чтобы и я мог посмеяться вместе с тобой.
Симон, сын Андреса, устремил острый взгляд своих маленьких глаз на собеседника.
– Я думал… о женщинах. Я хотел бы знать, существует ли такая женщина, которая станет уважать мужскую верность и законы вот как… как мы, мужчины, между собой… если она сама или ее близкие могут приобрести что-нибудь, переступив через них. Халфрид, моя первая жена… Видишь ли, об этом я не рассказывал ни одной живой душе до тебя, Лавранс, сын Бьёргюльфа, и не расскажу никому другому. Халфрид была столь доброй, благочестивой и справедливой женщиной, что, пожалуй, другой такой еще не живало на свете… Я говорил тебе, как она отнеслась к рождению Арньерд. Но в тот раз, когда мы узнали, что случилось с Сигрид… так она хотела, чтобы мы спрятали где-нибудь мою сестру, а она притворится, будто сама беременна, и выдаст ребенка Сигрид за своего. И вот тогда у нас будет наследник, ребенку будет хорошо, а Сигрид поселится у нас, и ей не придется разлучаться с ребенком. Мне кажется, она даже не понимала, что такой поступок будет обманом по отношению к ее собственным родичам…
Лавранс сказал немного погодя:
– Тогда ты мог бы сохранить Мандвик…
Да. – Симон Дарре горько рассмеялся. – И, быть может, по такому же точно праву, по какому многие сидят на той земле, которую они считают наследием своих отцов. Раз нам приходится в подобных делах полагаться только на женскую честь…
Лавранс надвинул колпачок на голову сокола и посадил его к себе на руку.
– Это странная речь для человека, который подумывает о женитьбе, – произнес он тихо.
– О твоих дочерях, разумеется, никто не думает ничего такого, – отвечал Симон.
Лавранс глядел на сокола, почесывая его палочкой.
– Даже о Кристин? – прошептал он.
– Да! – твердо сказал Симон. – Со мной она поступила не очень красиво, но никогда я не замечал, чтобы она говорила неправду. Она сказала честно и откровенно, что встретила другого человека и полюбила его больше, чем меня.
– А ты отказался от нее так легко, – тихим голосом спросил отец, – не потому ли, что… слышал о ней… разные слухи?
– Нет! – по-прежнему твердо произнес Симон, – Я не слыхал о Кристин никаких слухов.
* * *
Было условлено, что обручение состоится тем же летом, а свадьба будет сыграна после Пасхи на следующий год, когда Рамборг исполнится пятнадцать лет.
* * *
Кристин не видала своего родного дома с того самого дня, как покинула его невестой, – этому уже исполнилось восемь зим. Теперь она возвратилась туда с большой свитой – со своим мужем, Маргрет, пятью сыновьями, няньками, служанками, слугами и лошадьми с дорожными вещами. Лавранс выехал им навстречу – они съехались на плоскогорье Довре. Кристин уже не плакала так легко, как в дни своей юности, но все же, когда увидела отца, подъезжавшего к ней на коне, глаза у нее наполнились слезами. Она остановила своего коня, соскользнула с седла и побежала навстречу отцу. Когда они встретились, она схватила его руку и смиренно поцеловала ее. Лавранс тотчас же спрыгнул с коня и заключил дочь в объятия. Потом пожал руку Эрленду, который, как и все, тоже спешился и пошел навстречу тестю с почтительным поклоном.
На следующий день в Йорюндгорд приехал Симон приветствовать своих новых родичей. Гюрд Дарре и Гейрмюнд из Крюке сопровождали его, но их жены остались в Формо. Симон хотел справлять свою свадьбу у себя, и потому женщины были там очень заняты.
При встрече случилось так, что Симон и Эрленд приветствовали друг друга свободно и непринужденно. Симон владел собой, а Эрленд был так весел и жизнерадостен, что тот подумал: вероятно, он забыл, где они в последний раз виделись! Потом Симон подал руку Кристин. Тут оба были несколько неуверены в себе, и взоры их встретились на одно лишь мгновение.
Кристин показалось, что Симон очень сильно сдал. В молодости он был довольно хорош собой, хотя уже тогда был слишком тучным и короткошеим. Его серо-стальные глаза казались маленькими между опухшими веками, рот был слишком мал, а ямочки на щеках и подбородке чересчур велики для его ребячески круглого лица. Но у него был тогда свежий цвет кожи и молочно-белый высокий лоб под красивыми темно-русыми кудрявыми волосами… Волосы у него еще и теперь вились и были все такими же темными, как орех, и густыми, но все лицо покрывал красно-коричневый загар, под глазами были морщины, а щеки и двойной подбородок тяжело отвисали. И телом он стал тяжел – уже обзавелся брюшком. Не походил он сейчас на человека, который дал бы себе труд прилечь на край постели – пошептаться со своей невестой. Кристин стало жаль свою юную сестру. Та была так свежа, полна прелести и по-детски рада тому, что выходит замуж! В первый же день она показала Кристин все свои сундуки с приданым, со свадебными подарками Симона. И сообщила ей новость, которую слышала от Сигрид, дочери Андреса, будто в свадебной светлице в Формо стоит позолоченный ларец. В нем двенадцать дорогих головных платков, и их она получит от своего мужа в первое же утро. Бедная крошка! Она еще не понимает, что такое брак! Кристин было грустно, что она так мало знает свою сестричку, – Рамборг приезжала в Хюсабю два раза, но всегда была там не в духе и неласкова: ей не нравились ни Эрленд, ни Маргрет, которая была ей ровесницей.
Симон думал и, пожалуй, даже надеялся на то, что Кристин будет выглядеть постаревшей, раз она народила столько детей. Но она цвела молодостью и здоровьем, держалась все так же прямо, и походка ее была все так же полна прелести, хоть она и ступала теперь немного тяжелее. Она была красавицей матерью в окружении своих красивых маленьких сыновей.
На ней было платье из домотканой шерстяной материи ржаво-бурого цвета с вытканными на ней темно-синими птицами, – Симону вспомнилось, что он стоял, облокотясь на ткацкий станок, когда Кристин ткала вот эту самую ткань.
* * *
Когда стали садиться за стол в верхней горнице, произошла некоторая суматоха. Скюле и Ивар подняли рев, им хотелось сидеть между матерью и своей кормилицей, к которой они привыкли. Лавранс решил, что не подобает Рамборг сидеть ниже служанки и детей сестры, поэтому он приказал дочери сесть на почетное место рядом с собой, раз она теперь скоро покинет свой родной дом.
Мальчуганы из Хюсабю сидели неспокойно и, видно, не умели держать себя за столом. До конца трапезы было еще далеко, как вдруг из-под стола вынырнул маленький белокурый мальчик и остановился у колен Симона, сидевшего на скамейке.
– Можно посмотреть на этот странный футляр, который висит у тебя на поясе, родич мой Симон? – сказал он. Ребенок говорил медленно и очень важно. Он обратил внимание на большой, отделанный серебром футляр для ложки и двух ножей.
– Можно, родич! Как зовут тебя, свояк?
– Меня зовут Гэуте, сын Эрленда, свояк! – Он положил кусок свинины, который был у него в руке, прямо на колени к Симону, одетому в костюм из фламандского серебристо-серого сукна, вынул из футляра нож и стал внимательно рассматривать его. Потом взял нож, которым ел Симон, и ложку и положил вещи на место, чтобы посмотреть, как это все выглядит, когда прибор вложен в футляр. Он был очень серьезен и сильно измазал себе жиром пальцы и лицо. Симон с улыбкой глядел на красивое озабоченное личико.
Вскоре после этого у мужской скамьи появились и двое старших, а близнецы соскользнули под стол и подняли там возню среди ног гостей, то вылезая из-под стола к собакам, лежавшим у очага, то опять заползая под стол. Взрослые не могли есть без помехи. Правда, мать и отец выговаривали детям и приказывали им сидеть тихо и прилично, но те не обращали на это никакого внимания. Надо сказать, что и родители все время хохотали над ними и, по-видимому, не относились особенно серьезно к их дурному поведению, – даже когда Лавранс довольно резко приказал одному из своих слуг убрать собак в нижнюю горницу, иначе здесь просто нельзя услышать своих собственных слов!
Семья из Хюсабю должна была спать в верхней горнице, и потому после обеда, пока мужчинам подавали еще разные напитки, Кристин и ее служанки отвели детей в угол и стали их там раздевать. Дети до такой степени перепачкались едой, что мать захотела их немного обмыть. Но малыши не желали мыться, а старшие расплескивали воду, и все пятеро бегали взад и вперед по горнице, пока женщины стаскивали с них на ходу одежду по частям. Наконец все забрались в одну из постелей, но там принялись шалить, возиться, спихивать друг друга, хохотать, визжать, а подушки, покрывала, простыни сдергивались то в одну сторону, то в другую, так что пыль столбом летела и вся горница пропахла сенной трухой. Кристин хохотала и заметила равнодушно: «Они потому так возбуждены, что ночуют в чужом месте».
Рамборг вышла из горницы проводить жениха и, пользуясь весенней ночью, немного прошлась с ним по дороге между изгородями. Гюрд и Гейрмюнд проехали вперед, а Симон остановился проститься с невестой. Он уже поставил ногу в стремя, как вдруг опять повернулся к девушке, схватил ее в свои объятия и стиснул нежного ребенка так сильно, что Рамборг тихонько застонала, полная счастья.
– Благослови тебя Боже, моя Рамборг, какая ты чудесная и красивая… Слишком чудесная и красивая для меня! – пробормотал он в ее растрепавшиеся кудри.
Рамборг стояла, глядя ему вслед, когда он уезжал от нее в дымке лунного света. Потом потерла себе плечо, – Симон так схватил ее, что рука ныла. Пьяная от радости, она подумала: осталось всего лишь трое суток до того дня, когда она выйдет за него замуж!..
* * *
Лавранс стоял с Кристин перед детской кроватью, глядя, как дочь укладывает сыновей. Старшие были уже большими мальчиками, худощавыми, со стройными тонкими руками и ногами, но двое малышей были пухлыми и бело-розовыми, со складками на теле и ямочками на всех сгибах. Прекрасное зрелище, подумал он, видеть, как они лежат тут, раскрасневшиеся и разгоряченные, с пышными волосами, влажными от пота, и тихо дышат во сне. Здоровые, красивые дети, – но никогда еще он не видел столь дурно воспитанных ребят, как его внуки. Хорошо еще, что не было здесь сегодня сестры и невестки Симона! Но, уж верно, не ему говорить о воспитании детей… Лавранс тихонько вздохнул и перекрестил детские головки.
* * *
И вот Симон, сын Андреса, отпраздновал свою свадьбу с Рамборг, дочерью Лавранса, и свадьба их была красивой и пышной. У жениха и невесты были радостные лица, и многим показалось, что Рамборг была прекраснее в свой торжественный день, чем когда-то ее сестра, не так поразительно красива, как Кристин, но радостнее и ласковее той. Все могли убедиться, глядя в ясные, невинные глаза невесты, что она со всей честью носит сегодня золотой родовой венец Йеслингов.
И радостно и гордо сидела она с убранными и заколотыми волосами в кресле перед своей брачной постелью, когда гости пришли к молодым в первое утро. Со смехом и игривыми шутками смотрели они, как Симон надевал женскую повязку на голову своей молодой жены. От приветственных криков и звона оружия сотрясались стены, когда Рамборг поднялась с места и подала своему мужу руку, выпрямившись во весь рост, со щеками, рдевшими румянцем под белой косынкой.
Не так часто случается, чтобы двое детей знатного рода из одной местности сочетались браком, – если проследить род во всех его ветвях, то чаще всего бывает, что открывается слишком близкое родство. Поэтому все сочли этот брак великим и радостным праздником.

VI

Приехав в Йорюндгорд, Кристин почти сразу же заметила, что все старые деревянные человеческие головы, стоявшие на крышах домов в виде коньков над скрещением причелин кровли, были убраны. Вместо них там появились шпицы с листвой и птицами и на новом стабюре – позолоченный флюгер. Точно так же прежние столбы почетного места в старой жилой горнице с очагом были заменены новыми. Прежние были вырезаны в виде двух мужей, правда довольно безобразных, по зато они стояли там с тех пор, как дом был построен, и в торжественных случаях их обычно смазывали салом и обмывали пивом. На новых столбах отец вырезал двух мужей со щитами и в шлемах со знаком креста. Это не сам святой Улав, – так говорил отец, ибо ему казалось непристойным, чтобы всякий грешник имел в своем доме изображения святых, разве только для того, чтобы читать перед ними молитвы, – собственно говоря, столбы как бы изображали двух воинов из стражи Улава. Все старые деревянные резные изображения Лавранс сам изрубил на куски и сжег, слуги не посмели это сделать. Им едва разрешили носить еду накануне праздников на большой камень у Йорюндова кургана, – но Лавранс все же счел, что было бы нехорошо лишать подношений того, кто спит в этом кургане и привык получать дары с тех самых пор, как люди живут здесь в усадьбе. Он умер задолго до введения христианства в Норвегии, так уж не его вина, что он остался язычником!
Людям не нравились эти затеи Лавранса, сына Бьёргюльфа. Хорошо ему, раз у него есть средства купить себе защиту в ином месте. А она, видно, столь же действенна, ибо прежняя крестьянская удача не покидает Лавранса. Но еще вопрос, не отомстит ли за себя тот народ, когда здесь, в усадьбе, появится новый хозяин, менее благочестивый и не такой щедрый ко всему церковному. И маленьким людям было много дешевле отдавать прежним то, что те привыкли получать, чем вступать с ними в ссоры и всецело держаться священников.
Впрочем было еще не ясно, как обернется дело с дружбой между Йорюндгордом и церковной усадьбой, когда отца Эйрика не станет. Священник стал теперь стар и плох, так что ему пришлось завести себе помощника. Сперва он говорил с епископом о своем внуке Бентейне, сыне Иона, но и Лавранс тоже поговорил с епископом, который был его другом еще с прежних времен.
Люди сочли это неправильным. Правда, молодой священник немного приставал к Кристин, дочери Лавранса, в тот вечер и, быть может, напугал девчонку, – однако, кто знает, не сама ли она вызвала парня на такую дерзость? Ведь впоследствии обнаружилось, что Кристин вовсе уж не была такой застенчивой, какой казалась. Но Лавранс всегда слишком доверял своей дочери, просто на руках ее носил, словно она была какой-то святыней!
Поэтому на некоторое время между отцом Эйриком и Лаврансом пробежал холодок. Но потом появился отец Сульмюнд, и он немедленно затеял раздоры с приходским священником из-за какого-то земельного участка, который не то принадлежал к церковным угодьям, не то составлял личную собственность Эйрика. Лавранс лучше всех жителей прихода знал о сделках, совершенных на землю с незапамятных времен, и его свидетельство решило судьбу спора. С тех пор они с отцом Сульмюндом не были друзьями, но зато отец Эйрик и старый дьякон Эудюн теперь, можно сказать, почти что жили в Йорюндгорде, ибо они являлись туда ежедневно и вечно сидели с Лаврансом, жалуясь на всякие несправедливости и докуку, которые им приходилось терпеть от нового священника, и притом их обслуживали так, словно это были два епископа.
Кристин кое-что слышала об этом от Боргара, сына Тронда из Сюндбю; жена его была из Трондхеймской области, и Боргар неоднократно гостил в Хюсабю. Тронд Йеслинг умер несколько лет тому назад; его смерть никого особенно не огорчила, ибо он был скорее всего как бы выродком в старом роду – жадным, упрямым и болезненным. Один лишь Лавранс уживался с Трондом, потому что жалел шурина, а еще больше Гюндрид, жену его. Теперь обоих их не было на свете, и все четверо сыновей их жили вместе в отцовской усадьбе; они были способные, отважные и красивые люди, так что народ считал это изменением к лучшему. Между ними и мужем их тетки в Йорюндгорде была большая дружба, – Лавранс ездил в Сюндбю раза два каждый год и вместе с молодыми людьми охотился в западных горах. Но Боргар говорил, что прямо неестественно, до чего Лавранс и Рагнфрид мучат себя теперь покаянием да благочестием. «Воду он хлещет в посты все так же лихо, отец твой, но с ковшами, полными пива, уже не беседует с прежним добрым и сердечным расположением, как раньше когда-то», – рассказывал Боргар. Никто не может это понять, – ведь нельзя же предполагать, что Лаврансу нужно искупить какой-то тайный грех, и, насколько людям известно, ни одно дитя Адама, верно, не прожило такую христианскую жизнь, как он, – кроме разве господних святых!
Глубоко в душе Кристин шевельнулась смутная догадка, почему ее отец прилагает такое старание, чтобы подойти все ближе и ближе к Богу. Но она не посмела продумать эту мысль до конца.
Ей не хотелось признаться, что она заметила, как изменился отец. Не потому, что он так уж состарился: он держался все так же прямо, и осанка его по-прежнему была стройной и красивой. Волосы сильно поседели, но это не бросалось в глаза, потому что Лавранс был всегда таким светловолосым. И все же… В ее памяти вставал образ молодого, ослепительно красивого человека… Здоровая округлость щек на узком, продолговатом лице, чистый румянец кожи под солнечным загаром, красные, полные губы и глубокие уголки рта. А теперь его мускулистое тело высохло и от него остались только жилы да кости, лицо побурело и заострилось, а в уголках рта образовались складки. Да, теперь он уже перестал быть молодым человеком, хотя, с другой стороны, был не так еще стар.
Спокойным, рассудительным и задумчивым Лавранс был всегда, и Кристин знала, что он с самых своих детских дней с особым рвением следовал христианским заветам, любил церковные службы и молитвы на языке римлян и посещал церковь как место, где получал удовольствие. Но все чувствовали, что смелый дух и радость жизни широкими и спокойными волнами вздымаются в душе этого тихого человека. А теперь что-то как будто унесло из его души отливом.
Кристин видела его пьяным единственный раз с тех пор, как приехала домой, – в один из вечеров на свадьбе в Форме. Тогда он пошатывался и с трудом ворочал языком, но не был особенно весел. Она помнила со времен своего детства, как на пирах по большим праздникам или в гостях ее отец хохотал во все горло и хлопал себя по ляжкам при каждой шутке, предлагал тянуть канат или бороться всем мужчинам, известным своей физической силой, испытывал лошадей, пускался в пляс и если держался на ногах нетвердо, то сам смеялся больше всех, сыпал подарками и излучал на всех потоки добродушия и дружелюбия. Она понимала, что ее отец нуждается в сильном опьянении в промежутки между упорной работой, строгими постами, которые он держал, и тихой домашней жизнью со своими родными, видевшими в нем лучшего своего друга и поддержку.
Она чувствовала также, что у ее мужа не было никогда такой потребности напиваться допьяна, потому что он мало обуздывал себя, даже бывая совершенно трезвым, и неизменно следовал любым своим побуждениям, не раздумывая долго над тем, что правильно и что неправильно, что люди сочтут добрым обычаем и какое поведение назовут разумным. Эрленд был самым умеренным человеком в питье крепких напитков, какого только знала Кристин, – он пил для утоления жажды или ради общества, не придавая этому значения.
Ныне Лавранс, сын Бьёргюльфа, потерял прежнее свое доброе расположение духа за чашей с добрым пивом. Больше в нем уже не было того, что требовало выхода в опьянении. Никогда прежде не приходило ему в голову топить свое горе в хмельном, не появлялось у него такой мысли и теперь, ибо для него дело обстояло так, что за пиршественный стол человек должен нести радость.
Для своих горестей и печалей Лавранс искал иного места. В дочерней памяти всегда смутно вставал полузабытый образ: отец в ту ночь, когда горела церковь. Он стоял под распятием, им спасенным, держа крест и сам опираясь на него. Не продумывая этой мысли до конца, Кристин угадывала, что боязнь за ее будущее и будущее ее детей с человеком, которого она выбрала, и чувство его собственного здесь бессилия – они-то отчасти и изменили Лавранса.
Сознание это тайно грызло ее сердце. И она приехала домой к своим усталой от суматошности последней зимы, от того легкомыслия, с каким она сама примирилась с беспечностью Эрленда. Она знала, что он был и остается мотом, что у него не хватает ума управлять своим имуществом, – оно тает под его управлением медленно и непрерывно. Кое в чем она добилась, чтобы он поступил по ее совету или по совету отца Эйлина, но у нее не хватало сил говорить с ним об этом вечно и беспрестанно. Да и соблазнительно было предаваться радости вместе с ним. Она так устала сражаться и бороться со всем, что было вокруг нее и в ее собственной душе. Ни ibkoh уж она была, что боялась также и беспечности и утомлялась от нее.
Здесь, дома, она надеялась опять обрести мир и покой дней своего детства под защитой отца.
…Но нет! Она чувствовала такую неуверенность. Эрленд получал теперь хорошие доходы со своего воеводства, но зато начал жить с еще большей пышностью, поставил дом на более широкую ногу, завел себе свиту, как у военачальника. И совсем устранил Кристин от всего в своей жизни, что не касалось их самого близкого общения. Она понимала, что ему нежелательно, чтобы за его поведением следили ее внимательные взоры. С мужчинами он достаточно охотно болтал обо всем, что видел и переживал на севере, – с ней же не заговаривал об этом никогда. И было еще и другое. Несколько раз за эти годы он встречался с фру Ингебьёрг, матерью короля, и господином Кнутом Порее. Ныне господин Кнут стал датским герцогом, а дочь короля Хокона связана с ним брачными узами. Это вызвало горькую обиду в сердцах многих норвежских мужей; были предприняты шаги против фру Ингебьёрг, значения которых Кристин не понимала. А епископ бьёргвинский тайно прислал несколько ящиков в Хюсабю; они были теперь погружены на «Маргюгр», и корабль стоял на якоре у Рэумсдалского мыса. Эрленд получил какие-то письменные известия и собирался отплыть этим летом в Данию. На этот раз он непременно хотел взять Кристин с собой, но она воспротивилась. Она знала, что Эрленд вращается среди этой знати как человек равный и дорогой родственник, и потому побаивалась: все же так ненадежно, когда человек столь неосторожен, как Эрленд. Но не отважилась ехать вместе с ним – все равно ей не придется давать ему там советы. И, кроме того, ей не хотелось обрекать себя на общение с такими людьми, с которыми ей, обыкновенной женщине, будет трудно держаться на равной ноге. Да и к тому же еще она боялась моря, – морская болезнь ей гораздо хуже всяких родов, даже самых тяжелых.
И она жила дома в Йорюндгорде с постоянным беспокойством в душе.
Назад: III
Дальше: VII