VI
Эрленд просидел в королевской усадьбе до самого дня святого Клемента. Затем прибыл гонец с приказом доставить его пред очи короля Магнуса, который выдал на это охранную грамоту. Король намеревался праздновать в этом году Рождество в Богахюсе.
Кристин ужасно испугалась. С невыразимым трудом приучилась она казаться спокойной, пока Эрленд сидел в заключении, приговоренный к смерти. А теперь его увозят далеко от нее навстречу неизвестности; о короле ходят самые различные слухи, а в кругу тех людей, которые стоят близко к нему, у ее мужа нет друзей. Ивар, сын Огмюнда, бывший теперь начальником замка в Богахюсе, отзывался самым суровым образом об измене Эрленда королю. И якобы еще больше раздражился, когда до него опять дошли слухи об одной дерзости, сказанной о нем Эрлендом.
Однако Эрленд был рад. Правда, Кристин видела, что он нелегко переживал предстоящую им разлуку. Но долгое заключение начинало теперь так на нем сказываться, что он жадно ухватился за возможность длительного морского путешествия и, казалось, был почти равнодушен ко всему остальному.
В три дня все было готово, и Эрленд отплыл на юг на корабле господина Финна. Симон обещал вернуться в Нидарос перед Рождеством, как только он немного разберется в своих домашних делах; если же будут новые вести до этого времени, то он просил Кристин прислать гонца, и он сейчас же приедет. Теперь ей пришло в голову самой поехать к нему на юг, а оттуда добираться до короля, пасть к его ногам и молить о помиловании своего мужа – с готовностью предложить все, чем она владеет, в выкуп за его жизнь.
Эрленд продал и заложил свой двор в городе разным лицам; теперь жилой дом. принадлежал нидархолмскому монастырю, но аббат Улав любезно написал Кристин и просил ее пользоваться домом, пока ей нужно. Сейчас она жила там одна с девушкой-служанкой, Ульвом, сыном Халдора, выпущенным на свободу, ибо против него не удалось собрать достаточных улик, и его племянником Халдором, личным слугой Кристин.
Она посоветовалась с Ульвом, но тот сперва высказал некоторое сомнение, – ему казалось, что переезд через Довре будет для нее тяжел; в горах уже выпало много снега. Но, заметив ее душевную тревогу, он передумал и согласился с ней. Фру Гюнна увезла двух младших детей к себе в Росволд, но Гэуте не хотел разлучаться с матерью, да и та ни за что не решалась терять мальчика из виду, если бы он остался здесь, на севере.
Они встретили такую суровую погоду, когда добрались на юг до гор Довре, что, по совету Ульва, оставили лошадей в постоялой избе и взяли гам лыжи – на случай, если бы пришлось проводить следующую ночь под открытым небом. Кристин ни разу не ходила на лыжах с тех самых пор, как была маленькой девочкой, поэтому ей было трудно продвигаться вперед, хотя мужчины и помогали ей изо всех сил. В этот день они прошли по горам всего лишь полпути между Дривдалской избой и Йердкинном, и когда начало смеркаться, им пришлось искать убежища в березняке на горном склоне и зарыться там в снег. В Тофтаре опять наняли лошадей; здесь они встретили туман, а спустившись немного в долину, попали под сплошной дождь. Когда они через несколько часов после наступления темноты въезжали во двор Формо, ветер завывал за углами строений, река шумела и в лесу на горных склонах свистело и гудело. Двор был как раскисшее болото и заглушал стук копыт – в субботний, предпраздничный вечер по всей большой усадьбе не видно было признаков жизни, и ни люди, ни собаки не обратили внимания на приезд гостей.
Ульв загрохотал копьем в дверь жилого дома; появился слуга и открыл. Сейчас же в сенях показался из горницы сам Симон, широкий и темный против света, с ребенком на руках; он сдерживал лаявших позади собак. Симон издал восклицание, узнав свою свояченицу, поставил на пол ребенка и потащил Кристин и Гэуте в горницу, сам стаскивая с них по пути промокшую верхнюю одежду.
В горнице было уютно и тепло, но стоял ужасно тяжелый воздух, – это была горница с печкой и с плоским потолком, под горницей второго жилья. И она была переполнена народом, – дети и собаки кишмя кишели в каждом углу. Затем Кристин различила за столом, на котором горела свеча, лица своих двух младших сыновей, красные, разгоряченные, и радостные. Туг они вышли из-за стола и поздоровались несколько принужденно с матерью и братом, – Кристин поняла, что она попала сюда в самый разгар веселья и помешала людям приятно проводить время. Впрочем, в горнице был ужаснейший беспорядок, и Кристин на каждом шагу наступала на хрустящую ореховую скорлупу – ею был усыпан весь пол.
Симон разослал слуг и служанок с разными поручениями, и горница освободилась от людей и большей части детей и собак (это были соседи и их свита). Расспрашивая Кристин и слушая ее рассказы, Симон в то же время застегивал и завязывал рубаху и кафтан, которые были совсем раскрыты на его голой волосатой груди. «Это меня так растрепали дети», – сказал он виноватым голосом. Он выглядел ужасно неряшливым, пояс перевернулся и сидел на нем криво, платье и руки были очень грязны, лицо измазано сажей, а волосы полны мякины и пыли.
Вскоре появились две служанки и отвели Кристин и Гэуте в женскую горницу Рамборг. Там уже была затоплена печь; хлопотливые служанки зажигали свечи, постилали постель и помогали Кристин и мальчику переодеться в сухое платье, а тем временем другие накрывали на стол и подавали кушанья и напитки. Какая-то девочка-подросток с шелковыми лентами в косах принесла Кристин чашу с пенящимся пивом. Девочка эта была старшей дочерью Симона, Арньерд.
Потом пришел и он сам; он привел себя в порядок и был одет красивее и наряднее, чем Кристин привыкла его видеть. Он вел свою маленькую дочь за руку, а Ивар и Скюле сопровождали его.
Кристин спросила о сестре, и Симон ответил, что Рамборг уехала в Рингхейм проводить туда родственниц из Сюндбю.
Юстейн захватил свою дочь Хельгу, и ему захотелось взять с собой и Дагни с Рамборг, – это такой веселый, ласковый старик; он обещал позаботиться о трех молодых женщинах. Поэтому, может быть, Рамборг останется там и на зиму. Она ожидает ребенка примерно ко дню святого Матвея, а сам Симон подумал, что, возможно, ему не придется быть дома зимой; поэтому Рамборг будет приятнее у молодых родственниц. Нет, для домашнего хозяйства здесь, в Формо, совершенно безразлично, будет ли Рамборг дома или в отъезде, засмеялся Симон, ведь он никогда не требовал, чтобы такое юное дитя, как Рамборг, выбивалось из сил, управляя столь большим делом.
Относительно замыслов Кристин Симон тотчас же сказал, что он охотно поедет с ней на юг. Там у него столько родичей и друзей, еще от старых времен, – и отцовских и его собственных, – что он надеется услужить Кристин лучше, чем в Нидаросе. Умно ли будет с ее стороны добиваться свидания с самим королем, – об этом Симон сумеет легче навести справки там. Кристин должна быть готова к поездке через три-четыре дня.
Они вместе отправились на следующее утро к обедне, – это было в воскресенье, – а потом навестили отца Эйрика в его доме в Румюпдгорде. Священник состарился; он ласково встретил Кристин и, видимо, очень горевал над ее грустной судьбой. Затем они зашли в Йорюндгорд.
Постройки были те же самые, а в горницах стояли все те же кровати, скамьи и столы. Теперь это была собственная усадьба Кристин; похоже на то, что здесь придется вырасти ее сыновьям к здесь же она сама когда-нибудь сляжет и закроет свои глаза. Но никогда еще не чувствовала она так ясно, как в тот час, что жизнь в этом доме создавали ее отец и мать. С чем бы ни приходилось самим им бороться втайне, но ко всем, кто жил вокруг них, потоками струились дружеское участие и помощь, мир и уверенность.
Кристин была взволнована, на душе у нее было тяжело, и потому ее немного утомляло, когда Симон говорил о своих личных делах, об усадьбе, о детях. Она сама понимала, что это нехорошо: Симон желал ей помочь по мере всех своих сил и возможностей, она видела, как благородно с его стороны уезжать из дому на праздники и от жены, когда она в положении… Наверное, он много думает о том, родится ли у него теперь сын, – ведь у него всего один ребенок от Рамборг, хотя вот уже скоро будет шесть лет, как они женаты. Трудно было бы ожидать, что Симон настолько близко примет к сердцу ее и Эрленда несчастье, чтобы совершенно забыть всякую радость от того, как благоприятно сложилась его собственная жизнь; но в то же время странно было ходить вместе с ним здесь, где он дома и где, казалось, ему так радостно, так уютно, так спокойно.
Невольно Кристин подумала о том, что Ульвхильд, дочь Симона, должна была бы походить на ее собственную маленькую сестричку, в честь которой она названа, и быть белокурой, хрупкой и ясной. Но маленькая дочь Симона была кругленькой и пухлой; у нее были щечки – как яблочки, а ротик – как алая ягодка, быстрые серые глазки, похожие на отцовские в молодости, и его же красивые темно-русые кудрявые волосы. Симон ужасно любил этого милого, живого ребенка и гордился ее смышленой болтовней.
– Хотя эта девица такая противная, скверная и безобразная, – сказал он, схватив девочку обеими руками за грудку и вертя ее из стороны в сторону и высоко поднимая на воздух, – я думаю, что это подмененное дитя и в колыбель его подложили твоей матери и мне здешние горные тролли! Такой это безобразный и ужасный ребенок! – А потом разом поставил девочку на пол и трижды торопливо перекрестил ее, словно испугавшись своих собственных неосторожных слов.
Его побочная дочь Арньерд была некрасивой, но у нее был добрый и умненький вид, и отец вывозил ее с собой каждый раз, как к этому представлялась возможность. Он не переставал хвалить ее способности. Кристин должна была заглянуть в сундук Арньерд и посмотреть на все, что сама девочка уже успела напрясть, наткать и нашить для своего приданого.
– Тот час, когда я вложу руку вот этой моей дочери в руку какого-нибудь хорошего, достойного жениха, – сказал Симон, долго глядя вслед девочке, – будет одним из самых радостных часов, что я когда-либо переживал.
Ради уменьшения расходов и чтоб можно было ехать быстрее, Кристин не хотела брать с собой служанок и никого из слуг, кроме Ульва, сына Халдора. За две недели до Рождества Кристин с Ульвом выехали из Формо в сопровождении Симона, сына Андреса и его двух молодых расторопных слуг.
Когда они прибыли в Осло, Симон тотчас же узнал, что король не приедет в Норвегию, – он пожелал праздновать Рождество в Стокгольме. Эрленд сидит в замке на Акерснесе; начальник замка уехал куда-то, так что пока не было возможности ни для кого из них повидать узника. Но помощник посадника Улав Кюрнинг обещал дать Эрленду знать, что они в городе. Улав обошелся очень дружески с Симоном и Кристин – его брат был женат на Рамборг, дочери Осмюнда из Скуга, так что он считался дальним родственником дочерям Лавранса.
Кетиль из Скуга приехал в город и пригласил Кристин и Симона отпраздновать Рождество у него в усадьбе, но Кристин не хотела кутить на праздниках, когда Эрленд в таком положении. А тогда и Симон не пожелал ехать, хотя Кристин очень его уговаривала; Симон и Кетиль были немного знакомы, но Кристин видела своего двоюродного брата всего один раз с тех пор, как тот вырос.
Кристин и Симон поселились в том самом дворе, где она когда-то гостила у его родителей в те дни, когда они были обручены, но жили они теперь в другом доме. В горнице было две кровати: в одной спала Кристин, в другой – Симон с Ульвом; слуги ночевали на конюшне.
В ночь на Рождество Кристин захотелось пойти ко всенощной с обедней в церковь Ноннесетерского монастыря, – «Потому что монахини так хорошо поют», – сказала она. Все пятеро отправились туда. Ночь была звездная, мягкая и прекрасная; под вечер прошел снежок, так что было довольно светло. Когда в церквах начался перезвон колоколов, народ хлынул потоком из всех дворов, и Симону пришлось вести Кристин за руку. По временам он украдкой посматривал на нее. Она очень исхудала этой осенью, но зато ее высокая, стройная фигура как бы опять приобрела нечто от мягкой и тихой прелести молодой девушки. На бледном лице снова появилось спокойное, кроткое выражение, какое бывало у нее в юности, прикрывавшее глубокое и тайное, чутко настороженное волнение. У нее появилось странное сходство с прежней, юной Кристин, какой она была в пору того Рождества, много лет тому назад… Симон стиснул ее руку и не замечал, что он делает, пока Кристин не сжала ему пальцев в ответ. Симон взглянул на нее – она улыбнулась и кивнула ему головой, и он понял: она приняла его рукопожатие за ободрение, – не надо, мол, падать духом! И постаралась показать ему, что нет, она не падает духом.
Когда праздники миновали, Кристин отправилась в женский монастырь и попросила разрешения передать аббатисе и тем сестрам, которые еще жили там с ее времени, почтительный привет. Ее провели ненадолго в приемную аббатисы. Потом она прошла в церковь. Она поняла, что внутри монастырских стен ей нечего делать. Сестры встретили ее дружелюбно, но она видела, что для них она была лишь одной из многих молодых девушек, пробывших здесь год в обучении, – если они и слышали какие-нибудь разговоры о том, что она чем-то отличалась от других молодых дочерей, и притом не в лучшую сторону, то, во всяком случае, ничем не обнаружили этого. Но проведенный ею здесь, в этом монастыре, год, занимавший такое огромное место в ее жизни, для монастыря значил так мало. Ее отец купил для себя и своих долю в молитвах монастыря; новая аббатиса фру Элин и сестры сказали, что будут молиться за избавление ее мужа и ее самой. Но она поняла, что не имеет права навязываться им и беспокоить людей своими посещениями. Церковь их была ей открыта, как всем людям; ей можно было стоять в северном притворе, слушать пение чистых женских голосов на хорах, окидывать взором знакомое помещение, алтари и картины, а когда сестры покинут церковь, выйдя через дверь, ведущую на монастырский двор, ей можно было подойти и преклонить колено у могильного камня фру Груа, дочери Гютторма, вспомнить умную, властную, достойную мать, чьих советов она не поняла и не оценила, – других прав у ней не было в этом доме служанок Христовых.
В конце праздников к ней явился господин Мюнан – он только сейчас узнал, что она находится в городе, так он сказал. Он сердечно поздоровался с ней, с Симоном, сыном Андреса, и с Ульвом, которого то и дело называл своим родичем и дорогим другом. Им будет трудно повидать Эрленда, высказал он свое мнение, его строго охраняют, – самому Мюнану тоже не удалось добиться доступа к своему двоюродному брату. Но Ульв сказал со смехом, когда рыцарь уехал, что ему не верится, чтобы Мюнан столь уж настойчиво добивался разрешения, – он так смертельно боится, как бы его не запутали, что едва смеет слушать, когда говорят об этом деле. Мюнан сильно постарел, очень полысел и похудел, кожа просто висела складками на его дородном теле. Он жил в Скугхейме, и с ним была одна из его побочных дочерей, оставшаяся вдовой. Отец охотно расстался бы с ней, а то никто из других его детей, ни законных, ни побочных, не желал приезжать к нему, пока эта их сводная сестра правит домом. Это была властная, жадная до денег и резкая на язык женщина. Но Мюнан не смел попросить ее о выезде.
Наконец, уже в начале нового года, Улав Кюрнинг добился для Симона и жены Эрленда разрешения на свидание с узником. Так опять на долю Симона выпало провожать скорбную женщину на эти душераздирающие свидания. Здесь следили гораздо строже, чем в Нидаросе, чтобы Эрленд не мог ни с кем разговаривать иначе, как в присутствии кого-нибудь из людей начальника замка.
Эрленд был по-прежнему спокоен, но Симон понимал, что такое состояние уже начинает сказываться на нем. Он никогда не жаловался и говорил, что не страдает от дурного обращения, свободно получает все, что только может быть ему предоставлено, но признал, что его довольно сильно мучит холод: в помещении не было очага. И кроме того, было мало пользы от его стараний содержать себя в чистоте, – хотя если бы ему не приходилось сражаться со вшами, то время тянулось бы здесь еще дольше, смеялся он.
Кристин была тоже спокойна – так спокойна, что Симон, затаив от страха дыхание, ждал того дня, когда она вдруг сломится.
Король Магнус совершал торжественную поездку по Швеции, и не было никаких видов на то, чтобы он вскоре прибыл к границе страны или чтобы произошло какое-нибудь изменение положении Эрленда в ближайшем будущем.
* * *
В день святого Григория Кристин и Ульв, сын Халдора, были в Ноннесетерской церкви. Когда на обратном пути они перешли по мостику, перекинутому через монастырский ручей, Кристин свернула не на дорогу к дому, который находился около епископского двора, а на восток, к улице у церкви святого Клемента, и углубилась в узкие переулочки между церковью и рекой.
День был промозглый и пасмурный, все это время стояла мягкая погода, поэтому их обувь и полы плащей промокли и отяжелели от. желтой глины там, у реки. Они вышли на пахотные земли к высокому речному берегу. Раз как-то их взгляды встретились. Ульв тихо рассмеялся, скривил рот в подобие гримасы, но его глаза были полны печали; Кристин улыбнулась странной болезненной улыбкой.
Вскоре они оказались у обрыва: глина когда-то сползла здесь, и дом стоял прямо внизу, так тесно прижавшись к грязно-желтому откосу, где скудно росла почерневшая, хилая сорная трава, что вонь из свиного хлева, видневшегося под ногами, ударила им прямо в нос; две жирные свиньи бродили, копаясь в темной грязи. Речной берег здесь был узкой полоской; серый и грязный поток реки с шуршащими посреди него льдинами бежал у самого подножия развалившихся домишек с выцветшими соломенными крышами.
Покуда они стояли так, к загородке хлева подошли какие-то мужчина и женщина и начали разглядывать свиней; мужчина перегнулся через загородку и почесал одну из маток концом длинной рукоятки отделанного серебром топорика, которым пользовался вместо палки. Это был сам Мюнан, сын Борда, а женщина – Брюнхильд Муха. Он взглянул наверх, заметил их и замер на месте, разинув рот, а Кристин весело окликнула его, здороваясь с ним.
– Спускайтесь-ка сюда и выпейте горячего пива, – это полезно в такую паршивую погоду! – закричал он им наверх.
По дороге вниз к воротам Ульв рассказал, что Брюнхильд, дочь Иона, больше не содержит ни дома для приезжих, ни распивочной. Несколько раз она попадала в беду, и наконец ей пригрозили, что с нее сдерут шкуру, но Мюнан спас ее и дал за нее поручительство, что она навсегда прекратит свой незаконный промысел. К тому же ее сыновья занимают сейчас такое положение, что матери ради них приходится думать о том, как бы ей избавиться от дурной славы. После смерти своей жены Мюнан, сын Борда, опять связался с ней и вечно торчит в доме Мухи.
Мюнан встретил их у калитки.
– Ведь мы же все четверо родственники… в некотором роде, – захихикал он. Он был немного навеселе, но не очень. – Ты хорошая женщина, Кристин, дочь Лавранса, благочестивая и не высокомерная… И Брюнхильд теперь почтенная, честная женщина… А я был еще неженатым человеком, когда прижил с нею наших двух сыновей… И они самые лучшие из всех моих детей… Ведь это же я твержу тебе, Брюнхильд, ежедневно все эти годы. Инге и Гюдлейка я люблю больше всех своих детей…
Брюнхильд была еще красива, но лицо у нее было бледно-желтого цвета, и выглядела она так, словно ее кожа была липкой на ощупь, – Кристин подумала: так бывает, когда целый день стоишь над котлами с жиром. Но горница у нее была отлично прибрана, еда и питье, которые она подала на стол, замечательны, а посуда чиста и красива.
– Да, я иногда заглядываю сюда, когда у меня бывают дела в Осло, – сказал Мюнан. – Понимаешь, ведь матери хочется узнать новости о сыновьях! Инге пишет мне время от времени, потому что он ученый человек, мой Инге, как и подобает быть епископскому чиновнику, вот что! Я раздобыл ему прекрасную невесту, Туру, дочь Бьярне из Грьюте. Ты думаешь, многим удалось бы получить такую жену для своего побочного сына? И вот мы сидим здесь да болтаем об этом, а Брюнхильд подает мне еду и пиво, как в прежние времена, когда она носила при себе мои ключи в Скугхейме. Тяжко мне сидеть теперь там и вспоминать о своей покойной супруге… Вот я и езжу сюда, чтобы хоть немного развлечься… когда Брюнхильд бывает в таком настроении, чтобы уделить мне малость дружбы и уюта.
Ульв, сын Халдора, сидел, подперев подбородок рукой, и глядел на хозяйку Хюсабю. Кристин слушала и отвечала тихо, ласково и вежливо, – столь же спокойно и учтиво, как если бы она была в гостях в доме кого-нибудь из знатных людей там у них, в Трондхеймской области.
– Да! Ты, Кристин, дочь Лавранса, получила имя супруги и с ним почести, – сказала Брюнхильд Муха, – хоть по собственному своему желанию ходила ты к Эрленду на свидания ко мне в светелку. А меня вечно называли сукой и шлюхой – моя мачеха продала меня в руки вот ему!.. Я кусалась и царапалась, и знаки от каждого моего ногтя остались у него на лице, прежде чем ему удалось добиться своего…
– Ну, ты опять завела разговор об этом! – захныкал Мюнан. – Ты же знаешь… Я же говорил это тебе так часто… Я отпустил бы тебя идти с миром, если бы ты вела себя по-человечески и попросила пощадить тебя; но ты бросилась мне в глаза, словно дикая кошка, не успел я войти в дверь.
Ульв, сын Халдора, тихо рассмеялся про себя.
– И я после этого всегда хорошо с тобой обращался, – сказал Мюнан. – Ты получала все – стоило тебе только указать пальцем… А дети наши… Да они сейчас в лучшем и более обеспеченном положении, чем бедные сыновья Кристин… Да хранит Господь Бог бедняжек – подумать, что Эрленд устроил для своих детей! Я считаю, это должно быть гораздо важнее для материнского сердца, чем имя супруги… И ты знаешь, я не раз желал, чтобы ты была знатного происхождения, тогда я мог бы законно жениться па тебе… Ни одна женщина мне так не нравилась, как ты… хоть ты и редко бывала добра и ласкова со мной… А ту супругу, которую я получил, да вознаградит ее Господь! Я заказал поставить алтарь в нашей церкви, Кристин, за мою Катрин и за себя самого… и благодарил Господа Бога и Богородицу каждый день за свой брак, – ни у кого из мужчин не было лучшей жены… – Он захныкал и засопел носом.
Немного погодя Ульв сказал, что им пора идти. Они с Кристин не обменялись ни единым словом на обратном пути. Но уже стоя перед дверью в горницу, Кристин протянула ему руку:
– Ульв… Мой родич и друг мой!
– Если бы это могло помочь, – тихо сказал он, – я охотно пошел бы на виселицу вместо Эрленда… ради него и ради тебя!
* * *
Вечером, незадолго до того как ложиться спать, Кристин сидела в горнице одна с Симоном. И вдруг неожиданно принялась рассказывать, где она побывала в этот день. И передала ему разговор у Мухи.
Симон сидел на табуретке недалеко от Кристин. Немного наклонившись вперед, положив локти на колени и свесив руки, он сидел, глядя на нее со странным пытливым выражением в маленьких острых глазках. Он не произнес ни слова, и ни один мускул не шевельнулся па его тяжелом, крупном лице.
Тогда Кристин упомянула, что она рассказала про это своему отцу и что тот сказал…
Симон сидел все так же недвижимо. Но через некоторое время сказал спокойно:
– Это единственное, о чем я просил тебя за все те годы, что мы с тобой знакомы… если я припоминаю верно… что ты должна… Но раз уж ты не смогла умолчать об этом, чтобы пощадить Лавранса, так что же тогда…
Кристин задрожала всем телом:
– Да. Но… Ах, Эрленд, Эрленд, Эрленд! Услышав этот дикий крик, Симон вскочил на ноги… Кристин перегнулась вперед и, обхватив голову руками, качалась из стороны в сторону, продолжая громко звать Эрленда в промежутках между трепетными, жалобными рыданиями, которые, казалось, рвались из ее тела, наполняли ее горло плачем, вскипали и били через край.
– Кристин!.. Ради бога!
Когда он схватил ее за плечи, пытаясь успокоить, она бросилась к нему всей тяжестью своего тела, прижалась к нему, обняла его за шею, а сама все продолжала выкрикивать с плачем имя своего мужа.
– Кристин!.. Приди в себя!.. – Он стиснул ее в своих объятиях и понял, что она этого не замечает; она рыдала так, что не могла стоять на ногах. Тогда он поднял ее на руки… на мгновение прижал к себе, потом отнес к кровати и положил на постель.
– Приди в себя! – взмолился он опять, задыхаясь и почти угрожая… Положил руки ей на лицо, а она хватала его за руки, прижималась к нему.
– Симон… Симон… Ах, его надо спасти!
– Я делаю что могу, Кристин… Ну, приди же в себя! – Он круто повернулся, направился к двери и вышел во двор. Крикнул служанку так, что зазвенело среди домов, ее Кристин наняла здесь, в Осло. Девушка примчалась бегом, и Симон велел ей идти к хозяйке. Служанка сейчас же вернулась. «Хозяйка хочет быть одна», – сказала она испуганно Симону, который все стоял на том же месте.
Он кивнул головой и пошел на конюшню, где и оставался, пока его слуга Гюннар и Ульв, сын Халдора, не пришли задавать коням корму на ночь. Симон вступил с ними в беседу и потом вернулся в горницу вместе с Ульвом.
* * *
На следующий день Кристин почти не видела своего зятя. Но под вечер, когда она сидела за шитьем какой-то одежды, которую хотела снести мужу, Симон вбежал второпях в горницу, ничего не сказал Кристин и не взглянул на нее, быстро открыл свой дорожный ларец, наполнил вином серебряный кубок и опять выбежал вон. Кристин встала и пошла за ним. Перед крыльцом стоял незнакомый человек, еще державший в поводу лошадь… Симон снял с пальца золотой перстень, бросил в кубок и пригласил прибывшего выпить.
Кристин поняла, что случилось, и радостно воскликнула:
– У тебя родился сын, Симон!
– Да.
Он похлопал гонца по плечу, когда тот, рассыпаясь в благодарностях, стал прятать в пояс кубок и перстень. Потом схватил за талию свояченицу и покрутил ее в воздухе. У него был такой радостный вид, что Кристин невольно положила ему на плечи руки… Тогда Симон поцеловал ее прямо в губы и громко захохотал.
– Значит, после твоей смерти, Симон, в Формо все-таки будет сидеть род Дарре! – сказала она радостно.
– Будет!.. Если Господь пожелает!.. Нет, сегодня вечером я пойду один, – сказал он, когда Кристин, спросила его, пойдет ли он с ней в церковь ко всенощной.
Вечером он сказал Кристин, что ему передавали, будто Эрлинг, сын Видкюна, сейчас у себя, в своей усадьбе Акер, около Тюнсберга. И Симон сегодня днем сторговал себе проезд на одном корабле, идущем на юг из фьорда, – ему хочется поговорить с господином Эрлингом о деле Эрленда.
Кристин почти ничего не сказала. Они уже касались этого вопроса мельком раньше, но воздержались от его более подробного обсуждения: знал ли господин Эрлинг о замыслах Эрленда или нет? Симон сказал, что он спросит совета у Эрлинга, сына Видкюна, что тот думает о клане Кристин, чтобы Симон отвез ее к влиятельным родичам Лавранса в Швеции – посчитаться с ними родством и потребовать от них родственной помощи.
Тогда Кристин сказала:
– Но теперь, когда ты получил такое важное известие, зять, то, как мне кажется, будет самое лучшее, если ты отложишь эту поездку и Акер… И съездишь сперва в Рингхейм – поглядеть на Рамборг и на сына своего.
Ему пришлось отвернуться – такую он почувствовал слабость. Он так ждал этого – не подаст ли Кристин какого-нибудь знака, что она понимает, как он страстно стремится повидать своего сына. Но, немного справившись со своим волнением, он сказал смущенным голосом:
– Я думал об этом, Кристин!.. Быть может, Господь Бог дарует мальчику больше преуспеяния, если я буду терпелив и подавлю свое стремление повидать его, пока мне не удастся немного помочь Эрленду и тебе в этом деле.
День спустя он пошел в город и накупил дорогих и богатых подарков для жены и мальчика, а также и для всех женщин, бывших с Рамборг, когда та рожала. Кристин достала красивую серебряную ложку, которая ей досталась от матери, – она предназначалась для маленького Андреса, сына Симона, а сестре своей она послала тяжелую позолоченную серебряную цепь, полученную ею когда-то в детстве от Лавранса вместе с крестом и частицей мощей. Крест она теперь прицепила на цепочку, которую ей подарил Эрленд в числе других свадебных подарков. На следующий день около полудня Симон отплыл.
К вечеру корабль остановился у какого-то острова среди фьорда. Симон остался на палубе, лежал в меховом мешке, накрытом несколькими кусками сермяги, и смотрел в ночное небо, где созвездия, казалось, качались и ныряли, когда судно колыхалось на сонно скользивших волнах. Вода поплескивала, а льдины терлись и стукались о борт корабля. Было почти приятно чувствовать, как холод прокрадывается все дальше и дальше в самую глубину тела. Это успокаивало…
…И все же он теперь уверен: так плохо, как было, никогда уже больше не может быть. Теперь, когда у него есть сын. Не то чтобы он думал, что сможет полюбить этого мальчика больше, чем дочерей. Но тут было что-то другое. Как ни радуют его до глубины души его маленькие девочки, когда они жмутся к отцу со своими играми, смехом и болтовней, как ни приятно и весело чувствовать их у себя на коленях, ощущать нежные детские волосики под своим подбородком, все же человек не составит таким путем звена в цепи мужчин своего рода, если его двор, и имущество, и память о его делах на белом свете перейдут с рукой его дочери в чужой род. Но теперь, если, как он смеет надеяться, Господь Бог позволит этому крохотному мальчонке вырасти, в Формо сын будет сменять отца: Андрес, сын Гюдмюнда, потом Симон, сын Андреса, затем Андрес, сын Симона… Тогда само собой разумеется, что он, Симон, должен будет стать для своего сына Андреса тем же, чем его отец был для него самого, – прямым и честным человеком как в своих тайных помыслах, так и в своих явных делах.
…Иногда бывало так, что просто непонятно, как он может еще выдерживать! Добро бы он видел хоть один знак, что она что-нибудь понимает. Но она держится с ним так, словно они с ней кровные родственники: полна забот о его благе, добра, ласкова и мила… И он не знает, как долго это будет продолжаться – что они будут жить вот так вместе, в одном доме. Неужели же она никогда не думала о том, что он не может забыть?.. Потому лишь, что он теперь женат на ее сестре, не может же он совершенно позабыть, что они с нею когда-то намеревались жить вместе как супруги…
Но теперь у него родился сын. Он всегда стеснялся прибавлять что-либо от себя, своими собственными словами, будь то желание или благодарность, когда он читал молитвы. Но Христос и дева Мария, конечно, прекрасно знали, что у него было на уме, когда он за последнее время ежедневно читал вдвое больше положенных молитв. И будет продолжать это делать до тех пор, пока не вернется домой. И покажет свою благодарность еще как-нибудь, достойно и щедро. Быть может, этим обретет себе помощь и в нынешнем своем путешествии.
Собственно говоря, сам он считал, что довольно трудно ожидать пользы от этой поездки. Между господином Эрлингом и королем отношения теперь совершенно охладели. И как бы ни был могуществен и независим бывший правитель государства и как бы мало ему ни приходилось бояться юного короля, который находился в гораздо более стесненном положении, чем самый богатый и самый знатный в Норвегии человек, все же нельзя было ожидать, что он захочет еще больше восстановить короля Магнуса против себя, начав разговор о деле Эрленда, сына Никулауса, и навлекая на себя подозрение в том, что он знал об изменнических замыслах Эрленда. Но даже если он и принимал в них участие, даже если он и стоял за всем этим предприятием, готовый вмешаться и дать себя поставить во главе правления страной, как только у нее опять будет несовершеннолетний король, то едва ли он чувствует себя обязанным рисковать чем-либо ради помощи человеку, посадившему все дело на мель из-за постыдного любовного приключения. Симон словно наполовину забывал об этом, когда бывал вместе с Эрлендом и Кристин, ибо те, казалось, едва ли об этом помнили. Но ведь действительно сам Эрленд тому виной, что из всего замысла не вышло ровно ничего, кроме несчастья для него самого и для добрых людей, погубленных его безумным легкомыслием.
И все же нужно испробовать все способы, чтобы помочь ей и ее мужу. И у него явилась теперь надежда: быть может, Господь Бог и дева Мария или кто-нибудь из святых, которым он обычно оказывает уважение жертвами и милостыней, поддержат его и в этом.
Он прибыл в Акер довольно поздно на следующий вечер. Его встретил домоуправитель; он послал слуг – одних с лошадьми, других – со слугой Симона в людскую, а сам направился в светличку стабюра, где рыцарь сидел за столом с напитками. Сейчас же сам господин Эрлинг вышел на галерею и стоял там, пока Симон не поднялся по лестнице. Тогда он довольно приветливо поздоровался с гостем, поздравил его с приездом и повел в светличку, где уже сидели Стиг, сын Хокона, из Мандвика, и еще один совсем молодой человек – это был единственный сын Эрлинга, Бьярне.
Симона приняли довольно радушно; слуги сняли с него верхнее платье и внесли еду и питье. Но он понял, что они догадались, – во всяком случае, господин Эрлинг и Стиг, – зачем он приехал, и почувствовал, что они ведут себя сдержанно. И потому, когда Стиг завел разговор о том, что Симона редко бывает видно в этой части страны, – нельзя сказать, чтобы он истер дверные косяки у своих прежних свояков; да бывал ли он когда южнее Дюфрина после смерти Халфрид? – Симон отвечал: нет, не бывал до этой зимы. Но теперь он живет уже несколько месяцев в Осло, и с ним сестра его жены, Кристин, дочь Лавранса, что замужем за Эрлендом, сыном Никулауса.
На это никто ничего не сказал, и воцарилось ненадолго молчание. Затем господин Эрлинг вежливо справился о здоровье Кристин, супруги, братьев и сестер Симона, а Симон спросил о фру Элин, о дочерях Эрлинга к о том, как живется Стигу и что нового в Мандвике и у старых его соседей.
Стиг, сын Хокона, был дородным темноволосым человеком, на несколько лет старше Симона. Он был сыном дяди Халфрид, дочери Эрлинга, – господина Хокона, сына Type, и племянником жены Эрлинга, сына Видкюна, – фру Элин, дочери Type. Он потерял воеводство в Скидане и начальство над замком в Тюнсберге года два тому назад, когда он поссорился с королем, однако, в общем, был довольно обеспечен, живя у себя в Мандвике; но был он бездетен и вдов. Симон знал его хорошо и был с ним в дружеских отношениях, как и со всеми родственниками своей первой жены, хоть эта дружба и не была чересчур уж горячей. Симон отлично знал, что все они думали о втором браке Халфрид: младший сын Андреса, сына Гюдмюнда, мог быть и человеком состоятельным и хорошего рода, но для брака все же он был неровней Халфрид, дочери Эрлинга, и кроме того – младше ее на десять лет; они не могли понять, почему она остановила свой выбор на этом молодом человеке, но ей не препятствовали делать все, что она хочет, потому что с первым мужем ей было так невыносимо тяжело.
С Эрлингом, сыном Видкюна, Симон встречался раньше раза два, и тот бывал каждый раз в сопровождении фру Элин, а в таких случаях он никогда и рта не раскрывал: никому не удавалось ничего сказать, кроме «да» и «ага», когда она бывала в горнице. Господин Эрлинг немало постарел с того времени, несколько потучнел, но все еще был красив и виден собой, потому что держался необычайно изящно, и ему очень шло, что его белесые, желто-рыжие волосы, стали теперь серебристо-седыми и блестящими.
Юного Бьярне, сына Эрлинга, Симон никогда раньше не видал. Тот воспитывался вблизи Бьергпина, в доме одного духовного лица, друга Эрлинга; среди родственников ходили слухи, что отец, распорядился так, не желая, чтобы мальчик рос в Гиске, среди всех этих взбалмошные баб. Сам Эрлинг бывал у себя дома не дольше, чем было необходимо, а возить мальчика с собой во время своих постоянных разъездов он не решался:
Бьярне, когда подрастал, был очень слабого здоровья, а Эрлинг, сын Видкюна, потерял двух других сыновей, когда те были еще маленькими.
Мальчик казался необычайно красивым, когда сидел спиной к свету, повернувшись лицом в профиль. Черные густые локоны ниспадали на лоб, большие глаза казались черными, крупный нос был красиво изогнут, губы твердые, полные, тонко очерченные, и прекрасно вылепленный подбородок. К тому же он был высок ростом, широкоплеч и строен. Но вот Симона пригласили сесть за стол и откушать, слуга переставил свечу, и Симон увидел, что шея у Бьярне совершенно изъедена рубцами от золотухи; они шли по обеим сторонам вплоть до самых ушей и уходили под подбородок – такие мертвенные, блестяще-белые пятна на коже, сизо-багровые полосы и вздувшиеся узлы. И, кроме того, у Бьярне, который даже здесь, в горнице, сидел в круглой, обшитой мехом бархатной пелерине с капюшоном, была привычка то и дело вдруг подтягивать капюшон на полголовы до ушей. Вскоре ему, видимо, делалось жарко, и он опускал его, а потом опять подтягивал, казалось, и сам не замечая, что он делает. В конце концов Симон, из-за того, что глядел на это, и сам уже просто не знал, куда ему девать руки, хотя и старался туда не смотреть.
Господин Эрлинг почти не отводил глаз от сына, но, казалось, тоже не замечал, что он так неотступно глядит на мальчика. Лицо у господина Эрлинга было не очень подвижным, и в его бледно-голубых глазах не было никакого особенного выражения, но под немного смутным и водянистым взглядом, казалось, таились многолетние заботы, думы и любовь – глубоко-глубоко, на самом дне.
И вот трое пожилых людей беседовали между собой вежливо и неторопливо, пока Симон ел, – юноша все теребил капюшон своей пелерины. Потом все четверо сидели и пили, сколько требовало благоприличие, а затем господин Эрлинг спросил, не устал ли Симон с дороги, и Стиг пригласил его соблаговолить переночевать с ним. Симон был рад, что он может отложить разговор о своем деле. Этот первый вечер в Акере подействовал на него довольно угнетающе.
На следующий день, когда он приступил к разговору, господин Эрлинг ответил ему приблизительно так, как Симон и ожидал. Эрлинг сказал, что король Магнус вообще никогда не внимал его словам благожелательно, но что он, Эрлинг, понял: с того часа, как Магнус, сын Эйрика, стал настолько взрослым, чтобы делать для себя какие-либо выводы, он решил, что Эрлинг, сын Видкюна, не должен будет иметь при кем никакого значения, как только он, король, достигнет совершеннолетия. А с тех пор как ссора между ним и его друзьями, с одной стороны, и королем – с другой, была улажена, он, Эрлинг, ничего больше и не слышал и не ведал о короле и королевских друзьях. И если он заговорит с королем Магнусом о деле Эрленда, то едва ли это принесет тому большую пользу. Ему хорошо известно, что многие здесь, в Норвегии, считают, что он тем или иным образом поддерживал Эрленда, Симон может ему верить или не верить, но ни он, ни его друзья ничего не знали о том, что замышлялось. Вот если бы это дело было обнаружено как-нибудь иначе или если бы эти отчаянные, жаждущие приключений молодые люди довели до конца свой дерзкий замысел и тогда потерпели неудачу, то он, Эрлинг. выступил бы вперед и попытался бы посредничать. Но при том, как все произошло, ему кажется, что никто по справедливости не может требовать, чтобы он поднял свой голос и тем укрепил подозрения, что он вел двойную игру.
Однако он посоветовал Симону обратиться к сыновьям Хафтура. Они двоюродные братья короля и когда не находятся с ним в прямой вражде, то поддерживают некое подобие дружбы. И, насколько Эрлинг может судить, людей, которых покрывает Эрленд, скорее всего можно найти среди сторонников сыновей Хафтура – и среди самых молодых из знати.
Но дело ведь в том, что летом здесь, в Норвегии, состоится бракосочетание короля. Тогда королю Магнусу представится подходящий случай проявить снисхождение и мягкость к своим врагам. А на празднества, разумеется, прибудут мать короля и фру Исабель. Ведь мать Симона была в молодости приближенной девушкой при королеве Исабель. Пусть Симон обратится к фру Исабель или же пусть супруга Эрленда падет к ногам королевской невесты и фру Ингебьёрг, дочери Хокона, и молит их о заступничестве.
Симон подумал, – пусть уж это будет самым последним средством, чтобы Кристин преклоняла колена перед фру Ингебьёрг! Если бы герцогиня понимала, что такое честь, она, конечно, уже давным-давно выступила бы вперед и выручила Эрленда из беды. Но когда он как-то упомянул об этом Эрленду, тот только засмеялся и сказал: «У этой дамы всегда столько дел и затруднений, да к тому же она, наверное, гневается, потому что теперь маловероятно, чтобы ее любимое детище когда-либо получило королевское звание».
VII
Лишь весной Симон, сын Андреса, поехал в Тутен, чтобы захватить там свою жену и новорожденного сына и отвезти их домой в Формо. Он остался там на некоторое время, чтобы немного заняться своими собственными делами.
Кристин не хотела уезжать из Осло. И не смела предаться томительной, щемящей тоске о своих трех сыновьях, живших там, в долине. Если ей предстоит и дальше выносить жизнь, какую она теперь ведет изо дня в день, то нельзя вспоминать о детях. Она держалась, она казалась спокойной и мужественной, она разговаривала с чужими людьми и слушала чужих людей, внимая их советам и словам утешения, но для этого должна была крепко цепляться за мысль об Эрленде – только об Эрленде! В отдельные короткие промежутки, когда она не сдерживала своих мыслей в твердых руках воли, в памяти ее мелькали разные образы и думы; вот Ивар стоит в дровяном сарае в Форме вместе с Симоном и с волнением ждет, пока дядя выберет для него брусок, и Симон гнет и пробует руками брусья. Светлое мальчишеское лицо Гэуте, мужественно-решительное, когда он, наклонившись вперед, боролся со снежной бурей в тот серый зимний день в горах нынче осенью – вдруг лыжа его соскользнула вниз на крутом подъеме, он покатился за ней и завяз в глубоком сугробе, – на мгновение лицо его дрогнуло – это был переутомившийся, беспомощный ребенок. Мысли бежали дальше, к двум младшим: Мюнан теперь, наверное, уже ходит и немного говорит, – такой же ли он красавчик, каким бывали другие в этом возрасте? Лавранс, конечно, позабыл ее. А большие мальчики, живущие в монастыре в Тэутре… Ноккве, Ноккве, ее первенец! Что понимают и что думают эти двое старших? А Ноккве, ведь у него такая детская душа, – как он переносит мысль, что теперь, вероятно, ничто в жизни не сложится для него так, как думали его мать, и сам он, да и все люди?
Отец Эйлив прислал Кристин письмо, и она передала Эрленду то, что было написано там об их сыновьях. Вообще же они никогда не упоминали о детях. Теперь они больше не разговаривали ни о прошлом, ни о будущем. Кристин приносила мужу что-нибудь из одежды или какое-нибудь кушанье, он расспрашивал, как она себя чувствовала со, времени их последнего свидания; они сидели, держась за руки, на его кровати. Иногда случалось так, что на мгновение они оставались одни в маленькой, холодной, грязной, вонючей камере и сжимали друг друга в объятиях, в немой, жгучей ласке, слыша, но не замечая того, как служанка Кристин хохочет за дверьми на лестнице со стражниками.
Еще будет время, – отнимут ли у нее Эрленда или же возвратят его ей, – подумать о всей этой ораве детей и об их изменившейся судьбе… обо всем другом в ее жизни, кроме мужа. Ей нельзя терять ни единого часа из того времени, что им можно быть вместе, и не смеет она думать о свидании с четырьмя детьми, оставшимися там, на севере. Поэтому Кристин согласилась, когда Симон Дарре предложил ей, что он один съездит в Трондхейм и, совместно с Арне, сыном Яввалда, примет на себя охрану ее собственности при отобрании имения в казну. Не многим богаче станет король Магнус от имущества Эрленда: тот задолжал гораздо больше, чем представлял себе сам, да еще собрал деньги и послал их в Данию, Шотландию и Англию. Эрленд пожал плечами и сказал с усмешкой, что уж за них-то он не ждет никакого возмещения.
Итак, дело Эрленда оставалось почти все в том же положении, когда Симон Дарре вернулся в Осло осенью, около Воздвижения. Но он пришел в ужас, увидав, как измучены и как исстрадались оба, и Кристин и его свояк, и ему стало до странности больно и тошно на сердце оттого, что они оба еще настолько владели собой, что сочли нужным поблагодарить его за приезд сюда в такое время года, когда столько дел в усадьбе и когда все валом повалили в Тюнсберг, где жил в ожидании своей невесты король Магнус.
Немного позднее, в середине месяца, Симон сторговал себе проезд туда на корабле – с какими-то купцами, собиравшимися отплыть через неделю. Как вдруг однажды утром явился чужой слуга и попросил Симона соблаговолить отправиться сейчас же в церковь святого Халварда – Улав Кюрнинг ждет его там.
Помощник посадника был в сильном возбуждении. Он ведал замком, пока посадник находился в Тюнсберге. Накануне вечером к нему явились какие-то господа, предъявившие грамоту за печатью короля Магнуса о том, что им поручается расследование по делу Эрленда, сына Никулауса, и он, Улав, вывел к ним заключенного. Все трое были иноземцами, видно, французами, – Улав не понимал их языка, но королевский капеллан говорил с ними сегодня утром по-латыни, – якобы это родичи той девицы, которая будет нашей королевой, – многообещающее начало! Они подвергли Эрленда допросу с пристрастием – принесли с собой нечто вроде лесенки и привели нескольких парней, умеющих пускать в ход такие вещи. Сегодня Улав отказался вывести Эрленда из камеры и поставил сильную охрану, – ответственность он принимает на себя, ибо это же незаконно, – неслыханное в Норвегии дело!
Симон занял лошадь у одного из священников церкви и сейчас же поскакал вместе с Улавом в Акерснес.
Улав Кюрнинг поглядывал довольно боязливо на своего спутника – тот ехал, стиснув челюсти, и но лицу его пробегали вспышки густого румянца. По временам Симон делал яростное и необузданное движение, совершенно не замечая этого сам, – и чужой конь шарахался в сторону, взвивался на дыбы и не слушался поводьев под таким всадником.
– Вижу по вам, Симон, что вы разгневаны! – сказал Улав Кюрнинг.
Симон и сам не знал, какое чувство преобладает в его душе. Он был так взволнован, что по временам его прямо тошнило. То слепое и дикое, что прорвалось в нем и доводило его бешенство до крайних пределов, было своего рода стыдом: человек как бы нагой, безоружный и беззащитный должен терпеть, когда чужие руки роются в его платье, когда чужие люди обшаривают его тело; слушать об этом – все равно что слушать об изнасиловании женщины. Симон пьянел от жажды мести и алчно желал пролить кровь за это. Нет, таких порядков и обычаев никогда не бывало в Норвегии! Что же, хотят приучить норвежских дворян переносить подобные вещи? Нет, не будет этого!
Ему делалось нехорошо от страха перед тем, что он сейчас увидит, – боязнь стыда, который он заставит испытать другого человека, увидев его в таком состоянии, преобладала у него над всеми другими чувствами, когда Улав Кюрнинг отомкнул дверь. ведущую в камеру Эрленда.
Эрленд лежал на полу, растянувшись наискось от одного угла камеры до другого; он был такого высокого роста, что едва хватало места, чтобы он мог вытянуться во всю свою длину, Толстый слой сухой грязи на полу под ним был покрыт соломой и одеждой, я тело было прикрыто темно-синим, подбитым мехом плащом, до самого подбородка, так что мягкий серо-коричневый куний мех воротника смешивался с черной всклокоченной, курчавой бородой, которая выросла у Эрленда за время его заключения.
Губы казались совершенно бескровными, а лицо у него было белым как снег. Крупный прямой треугольник носа поднимался неестественно высоко над впалыми щеками, тронутые сединой волосы были откинуты назад потными, раздельными прядями с высокого благородного лба, на каждом из ввалившихся висков было по большому багровому пятну, словно что-то прижимали или прикладывали к ним.
Медленно, с трудом открыл он большие, синие, словно море, глаза и, узнав вошедших, сделал попытку улыбнуться; голос его звучал как-то незнакомо и неясно.
– Садись, свояк… – Он шевельнул толовой в сторону пустой кровати. – Да, я теперь узнал кое-что новое, с тех пер как мы виделись а последний раз.
Улав Кюрнинг нагнулся над Эрлендом и спросил, не нужно ли ему чего. Не получив ответа, – очевидно, потому, что Эрленд не в силах был говорить, – он снял с него плащ. На Эрленде были только полотняные штаны и обрывки рубахи; зрелище распухшего и потерявшего свой естественный цвет тела возмутило и потрясло Симона, и его охватил ужас омерзения. Он невольно задался вопросом: испытывает ли Эрленд нечто подобное? По лицу того промелькнула тень краски, когда Улав вытирал ему руки и ноги тряпкой, намоченной в сосуде с водой. И когда Улав опять накинул на него плащ, Эрленд стал поправлять его, слегка шевеля руками и ногами, а потом подтянул его подбородком, чтобы закрыться плащом совсем.
– Да… – сказал Эрленд как будто более знакомым голосом, и улыбка стала немного заметнее на бледных губах. – Следующий раз… будет хуже! Но я не боюсь… Пусть никто не боится… они ничего из меня не вытянут… таким способом.
Симон ощутил, что тот говорит правду. Пыткой нельзя будет принудить Эрленда, сына Никулауса произнести хоть слово. Он, который мог сделать и выдать все, что угодно, в порыве гнева или легкомыслия, никогда не дал бы сдвинуть себя с места силой, хотя бы на волосок. И Симон почувствовал, что сам Эрленд едва ли ощущает тот стыд и оскорбление, которые Симон переживал за него: он был преисполнен самолюбивой радости от сознания, что переупрямил своих палачей, и удовлетворенной уверенности в своей выносливости. Он, всегда столь жалко уступавший, когда ему приходилось встречаться с твердой волей, он, несомненно способный сам быть жестоким в минуту страха, воспрянул теперь, когда в этой жестокости почуял противника, который был слабее его самого.
Но Симон ответил, процедив сквозь зубы:
– Следующего раза… верно, не будет. Это скажете вы, Улав? Улав покачал головой, и Эрленд сказал с тенью своей прежней развязной игривости:
– Да, если бы я мог… поверить в это… столь же твердо, как вы! Но эти ребята едва ли… удовлетворятся… этим… – Он заметил подергивания, пробегавшие по мускулистому, тяжелому лицу Симона. – Нет, свояк… Симон! – Эрленд хотел подняться на локте, от боли издал странный, подавленный стон и опять повалился, потеряв сознание.
Улав и Симон растерянно захлопотали около него. Когда обморок прошел, Эрленд полежал немного с открытыми глазами, потом заговорил более серьезно:
– Разве вы… не понимаете?.. Это значит… много… для Магнуса… узнать… каким людям он не должен доверять… когда они с глаз долой… Столько недовольства… и смут…, столько их было здесь…
– Ах, если он думает, что этим успокоит недовольство… – сказал Улав Кюрнинг угрожающе. Тогда Эрленд произнес тихим и ясным голосом:
– Я так испортил это дело… что мало кто сочтет… что имеет значение, как поступают со мной… Я и сам знаю…
Те оба покраснели. Симон думал прежде, что сам Эрленд не понимал этого… И в разговоре они никогда раньше не намекали на фру Сюнниву. Теперь он не удержался и сказал, полный отчаяния:
– Как ты мог… поступить так… безумно легкомысленно?
– Да и я этого не понимаю… теперь, – сказал Эрленд откровенно. – Но… черта ли! Как я мог думать, что она умеет читать по-писаному! Она казалась… очень неученой…
Глаза у него опять закатились, он был готов снова впасть в обморок.
Улав Кюрнинг пробормотал, что он сходит и принесет все необходимое, и ушел.
Симон наклонился над Эрлендом, который опять лежал с полузакрытыми глазами.
– Свояк… Был ли… был ли Эрлинг, сын Видкюна, с тобой в этом деле?
Эрленд слегка повертел головой, медленно улыбнулся, подняв взор.
– Клянусь Богом, нет. Мы думали… или у него не хватит храбрости, чтобы идти с нами… или же он будет всем распоряжаться. Но не спрашивай, Симон… Я ничего не скажу… никому… Тогда буду знать, что не проговорюсь.
Вдруг Эрленд прошептал имя жены. Симон пригнулся к нему… Он ждал, что тот попросит его привести теперь Кристин к нему. Но Эрленд быстро сказал, словно в припадке лихорадки:
– Она не должна знать об этом, Симон. Скажи – пришел королевский приказ никого не допускать ко мне. Отвези ее к Мюнану… в Скугхейм… Слышишь? Эти французские… или эфиопские… новые друзья… нашего короля… еще не сдадутся! Увези ее из города, пока об этом не стало известно в Осло!.. Слышишь, Симон?
– Да.
Но каким образом ему добиться этого, он не имел никакого понятия.
Эрленд немного полежал с закрытыми глазами; потом сказал с каким-то подобием улыбки:
– Я сегодня ночью думал… Когда она родила нашего старшего… ей, наверное, было не лучше тогда… если судить по тому, как она стонала. И она смогла это вытерпеть… семь раз… ради нашей утехи… Тогда, конечно, и я смогу…
Симон молчал. О невольном смущении, которое он испытывал перед глубочайшими тайнами мук и наслаждений, какие могла явить ему жизнь, Эрленд, казалось, даже и не имел понятия. Он обращался с самым скверным и с самым прекрасным столь же простодушно, как неразумный мальчик, которого друзья повели с собой в бордель, пьяного и любопытного…
Эрленд нетерпеливо завертел головой:
– Эти мухи… хуже всего… Они, верно, созданы нечистым!
Симон снял шапку и стал бить ею и вверх и вниз по густым роям сине-черных мух, так что те целыми тучами, жужжа, взвились к потолку. Он в бешенстве втаптывал в грязь тех, которые падали, оглушенные, на пол.
Это не очень помогло, потому что отдушина в стене оставалась открытой, – минувшей зимой она прикрывалась деревянным щитом с прорезанными в нем отверстиями, закрытыми пузырем, но тогда в помещении было очень темно.
Симон еще продолжал заниматься этим, когда вернулся Улав Кюрнинг со священником, который нес чашу с питьем.
Священник бережно приподнял Эрленду голову и поддерживал его, пока тот пил. Много проливалось ему на бороду и стекало по шее, а потом он лежал спокойно и невозмутимо, как дитя, когда священник вытирал его тряпкой.
Симон был в таком состоянии, словно что-то бродило в его теле; кровь глухо стучала и стучала у него где-то под ушами, и сердце билось как-то странно и беспокойно.
Мгновение он постоял, глядя из двери неподвижным взором на длинное вытянутое тело под плащом. Лихорадочный румянец ходил теперь волнами по лицу Эрленда, он лежал с полузакрытыми блещущими глазами, но улыбался свояку – какой-то тенью своей удивительной, невзрослой улыбки.
* * *
На следующий день, когда Стиг, сын Хокона, сидел у себя в Мандвике за столом и завтракал со своими гостями – господином Эрлингом, сыном Видкюна, и его сыном Бьярне, – они услышали топот копыт одинокой лошади во дворе. Сейчас же после этого дверь в господскую горницу распахнулась, и к ним быстрыми шагами подошел Симон, сын Андреса. Он вытер лицо рукавом – был забрызган грязью с ног до головы после езды.
Трое мужчин за столом поднялись с места навстречу прибывшему с легкими восклицаниями полупривета-полуизумления.
Симон не поздоровался, – он стоял, опираясь обеими руками на рукоять своего меча; он сказал:
– Хотите услышать изумительные, потрясающие вести? Эрленда сына Никулауса, взяли и растянули на дыбе… какие-то иноземцы, которых король прислал допросить его…
Мужчины вскрикнули и столпились вокруг Симона. Стиг ударил рукой об руку:
– Что он сказал?
В то же время они невольно обернулись к господину Эрлингу – и Стиг и Бьярне. Симон разразился громким смехом – все хохотал, хохотал.
Он рухнул на кресло, придвинутое к нему Бьярне, взял чашу с пивом, которую подал ему молодой человек, и стал жадно пить.
– Почему вы смеетесь? – сурово спросил господин Эрлинг.
– Я смеялся над Стигом. – Симон сидел, немного нагнувшись вперед и упираясь руками в колени, обтянутые испачканными глиной штанами. Он еще два-три раза фыркнул от смеха. – Я подумал… ведь мы все здесь сыновья знатных людей… Я ожидал, что вы придете в гнев, узнав; что такие дела могут совершаться с одним из равных вам людей, что вы прежде всего спросите, как это могло случиться.
…Не могу сказать, чтобы я знал так уж точно, что гласит в подобных случаях закон. С тех пор как умер мой повелитель король Хокон, я довольствовался тем, что готов был предоставить свои услуги его преемнику, когда тому угодно будет распоряжаться мной в военное или мирное время, – а то сидел себе спокойно дома. Но могу сказать только, что в этом деле с Эрлендом, сыном Никулауса, поступили незаконно. Его товарищи рассмотрели его дело и вынесли свой приговор; по какому праву они присудили его к смерти – не знаю… Потом ему была дарована пощада и дана охранная грамота, чтобы он мог явиться на свидание с королем, своим родичем, – не позволит ли тот Эрленду примириться с ним. С тех пор человек просидел в башне акерснесского замка около года, а король был за границей почти все это время, несколько писем было отправлено в оба конца – и ничего не воспоследовало. Потом король присылает сюда каких-то холуев – они и не норвежцы и не королевские дружинники – и пытается допросить Эрленда способом, неслыханным но отношению к норвежцу, обладающему правами дружинника… А между тем в стране царит мир, и родичи Эрленда и равные ему люди стекаются толпами в Тюнсберг па празднование королевской свадьбы… Какого вы мнения об этом, господин Эрлинг?
– Я такого мнения… – Эрлинг уселся на скамейку прямо против него. – Я такою мнения, что вы рассказали ясно и точно, Симон Дарре, о том, как обстоит это дело. Мне думается, король может сделать лишь одну их трех вещей: или приказать привести в исполнение тот приговор суда, который был вынесен Эрленду в Нидаросе, или назначить новый суд из дружинников и приказать, чтобы дело против Эрленда велось человеком, не имеющим звания рыцаря, – и тогда те присудят Эрленда к изгнанию с предоставлением законного срока для выезда из пределов государств короля Магнуса. Или же он должен позволить Эрленду примириться с собой. И это будет самым умным из всего, что он может сделать.
Это дело, как мне кажется, настолько теперь ясно, что, кому бы вы ни изложили его в Тюнсберге, всякий пойдет за вами и вас поддержит. Там сейчас Ион, сын Хафтура, и ею брат… Эрленд им родич, точно так же, как и королю… Сыновья Огмюнда тоже поймут, что несправедливость тут неразумна. Прежде всего вы должны, конечно, обратиться к предводителю дружины – добиться от него и господина Поля, сына Эйрика, созыва собрания королевских вассалов из числа находящихся сейчас в городе и наиболее подходящих, чтобы взяться за это дело…
– А вы, господин, и ваши родичи не хотите поехать со мной?
– Мы не собираемся на празднества, – коротко ответил Эрлинг.
– Сыновья Хафтура молоды… а господин Поль стар и хил… А другие… Вы сами лучше всех знаете, господин, – правда, у них есть некоторая сила, благодаря королевским милостям и тому подобному, но… Эрлинг, сын Видкюна, что значат они по сравнению с вами? Вы, господин, вы обладали такой властью в этой стране, как никто из других знатных людей, начиная… я уж не знаю с какого времени. За вашей спиной, господин, стоят древние роды, из которых народ нашей страны знал каждого человека с самых незапамятных времен, с каких только начинается предание о дурных и хороших временах в наших долинах. А по отцу… Что такое Магнус, сын Эйрика, или сыновья Хафтура из Сюдрхейма против вас? Стоит ли говорить об их богатстве по сравнению с вашим? Те советы, что вы мне даете… Это потребует времени, а французы сидят в Осло, и вы можете побожиться, что они не сдадутся… Ясно, что король хочет попытаться править в Норвегии по обычаям, принятым в чужих странах; я знаю, в заморских землях повелось так, что король ставит себя выше закона, когда ему это заблагорассудится, если может найти охочих людей среди своего рыцарства, которые поддержат его прочив своих же собственных сотоварищей, равных им по положению…
Улав Кюрнинг уже разослал письма, и господские сыновья, которых он нашел, готовы идти с ним… Епископ тоже обещал написать… Но все это смятение, все эти раздоры, Эрлинг, сын Видкюна, вы могли бы прекратить в тот самый час, когда выступили бы перед королем Магнусом. Вы – первый наследник всей прежней власти знатных господ в Норвегии; король знает, что за вашей спиной встанем мы все…
– Не могу сказать, чтобы я замечал это раньше, – с горечью произнес Эрлинг. – Ты говоришь с таким жаром за своего свояка, Симон!.. Но неужели же ты не понимаешь? Теперь я не могу. Ведь тогда скажут: в тот самый час, когда на Эрленда так нажали, что можно было опасаться, хватит ли у него сил держать язык за зубами… выступаю я!
На минуту стало тихо. Потом Стиг опять спросил:
– А что… Эрленд проговорился?
– Нет, – отвечал Симон нетерпеливо. – Он молчал как рыба. И я думаю, так это будет и дальше. Эрлинг, сын Видкюна, – сказал он с мольбой, – ведь он же ваш родич… Вы с ним были друзьями!..
Снова последовало молчание.
Эрлинг несколько раз вздохнул коротко и тяжело, затем заговорил горячо, убежденно:
– Да… Слушайте, Симон, сын Андреса! Полностью ли вы понимаете, что взял на себя Эрленд, сын Никулауса? Положить конец этому положению, когда у нас общий король со шведами… этому образу правления, которого никогда еще раньше не испытывали… которое, кажется, приносит нашей стране все больше и больше бедствий и затруднений с каждым новым годом… вернуться обратно к старому правлению, нам известному, о котором мы знаем, что оно несет с собой удачу и благоденствие. Разве вы не понимаете, что это было замыслом для дерзкого и умного человека?.. И разве вы не понимаете, что теперь, после него, этот замысел трудно подхватить другому? Дело сыновей Порее он погубил, других людей королевского рода, вокруг которых мог бы сплотиться народ, больше нет. Быть может, вы скажете, что если бы Эрленду удалось осуществить свое намерение и привезти в Норвегию принца Хокона, то он сыграл бы на руку мне? А что дальше, после высадки на берег с этим мальчиком… Все эти… мальчишки… едва ли бы оказались в силах продвинуться в своих замыслах одни… без других, разумных людей, которые помогли бы справиться с тем, что предстояло… Вот как обстоит дело… Решаюсь в этом признаться. Один Господь Бог знает, что я не только не имел никакого барыша, но скорее должен был откладывать попечение о своем собственном имуществе на протяжении тех десяти лет, что я прожил в беспокойстве и трудах, в страданиях и бесконечных мучениях… Кое-кто в этой стране это понял, и этим я и должен удовольствоваться! – Он с силой ударил кулаком по столу. – И разве вы не понимаете, Симон, что человек, взяв на свои плечи столь огромные замыслы, что никто не ведает, не шло ли тут дело о благополучии всех нас, жителей этой страны, и наших потомков на долгие времена… и сложив это все с себя вместе со штанами на край кровати какой-то распутной бабы… Кровь Христова! Да ведь он вполне бы заслужил такую же участь, какая выпала на долю Эудюна Хестакурна!
Потом он сказал немного спокойнее:
– А впрочем, не в том дело, что я не желаю Эрленду спасения, и вы не должны думать, что меня не возмущает все, о чем вы сообщили. И я полагаю, что если вы последуете моему совету, то найдете достаточно людей, которые пойдут вместе с вами в этом деле. Но не думаю, чтобы я мог принести вам такую пользу своим сопутствием, чтобы ради этого мне ехать незваным к королю.
Симон тяжело поднялся с места. Лицо у него посерело от усталости. Стяг, сын Хокона, подошел к нему и взял за плечи, – сейчас подадут поесть; он нарочно не хотел впускать в горницу посторонних, пока не кончился, разговор. Но сейчас можно подкрепить свои силы, поев и попив, а потом соснуть.
Симон поблагодарил; немного погодя он поедет дальше, если Стиг предоставит ему свежую лошадь. И если тот сможет приютить у себя на ночь его слугу Иона Долка… Симону пришлось вчера вечером оставить своего слугу позади, потому что лошадь Иона не могла угнаться за его Дигербейном. Да, он скакал большую часть ночи… считал, что отлично знает дорогу сюда… но все же несколько раз сбивался с пути…
Стиг просил его подождать до завтра, тогда и он сам с ним поедет, – во всяком случае, хоть часть пути… Впрочем, охотно съездит с ним и в Тюнсберг…
– Здесь мне нечего больше делать. Я хочу лишь пройти в церковь… Раз уж я приехал сюда, хочу еще помолиться на могиле Халфрид…
Кровь шумела и звенела колоколами в его утомленном теле, сердце оглушительно колотилось в груди. От усталости он был точно в полусне, словно падал куда-то в пропасть. Но услышал свой собственный голос, произнесший ровно и спокойно;
– Не пожелаете ли составить мне компанию, господин Эрлинг? Я знаю, она любила вас больше всех своих родичей…
Он не глядел на него, но почувствовал, как тот весь застыл, И немного погодя услышал сквозь шумящий и поющий звук своей крови отчетливый и учтивый голос Эрлинга:
– Охотно составлю, Симон Дарре… Какая скверная погода! – сказал он, повязывая на себе пояс с мечом и набрасывая на плечи толстой плащ.
Симон стоял неподвижно как вкопанный, пока Эрлинг не был готов. Потом они вышли.
На дворе лил проливной осенний дождь, а с моря наползал такой густой туман, что поля и пожелтевшие лиственные рощи по обеим сторонам тропинки можно было разглядеть не дальше, чем на расстоянии двух-трех коней. До церкви было недалеко. Симон взял ключ в усадьбе священника, расположенной как раз рядом, и обрадовался, увидев там все новый народ, приехавший сюда после его отъезда из Мандвика: значит, можно избегнуть долгих разговоров.
То была маленькая каменная церковка с единственным алтарем. Симон преклонил колена у белой мраморной плиты, отойдя немного от Эрлинга, сына Видкюна, и глядя рассеянно на те же старые изображения и украшения, которые уже видал когда-то столько сотен раз, читал молитвы да крестился в положенных местах, не сознавая ничего.
Он и сам не понимал, как это у него вышло. Но теперь возврата нет. О том, что ему нужно будет сказать, он не имел ни малейшего понятия; но, хоть и чувствовал тошноту от страха и стыда за самого себя, знал, что он все-таки испытает это средство.
Ему вспомнилось бледное, болезненное лицо немолодой женщины в полумраке закрытой кровати, ее милый, нежный голос, – в тот послеполуденный час, когда Симон сидел на краю ее постели и она рассказывала ему об этом. То было за месяц до рождения ребенка, она сама ждала, что он будет стоить ей жизни, но радовалась и желала купить их сына и такой дорогой ценой. Бедный малютка, лежащий там внизу, под плитой, в гробике, у плеча своей матери! Нет, того, что он хотел было сделать, не может сделать никто из людей!..
Но побелевшее лицо Кристин! Она уже знала все, когда Симон вернулся домой из Лкерснеса в тот день. Бледная и спокойная, заговорила она об этом и стала его расспрашивать, но он увидел ее глаза на самый короткий миг и больше не посмел встречаться с их взглядом. Где она сейчас и что она делает он не знал, сидит ли у себя дома, или на свидании с мужем, или же ее убедили уехать в Скугхейм, – Симон передал все это в руки Улава Кюрнинга к отца Инголфа… Больше он был не в силах выдерживать, и, кроме того, ему показалось, что нельзя терять времени…
Симон не заметил, что он закрыл себе лицо руками. Халфрид… Ведь в этом же нет ни греха, ни стыда, моя Халфрид!.. И все же. То, что она рассказала ему, своему мужу… о своем горе и о своей любви, которые заставляли ее оставаться у этого старого дьявола. Однажды он уже убил свое дитя под сердцем матери… а она осталась с ним, потому что не хотела подвергать искушению своего дорогого друга…
Эрлинг, сын Видкюна, преклонил колена без всякого выражения на бесцветном, правильном лице. Руки он прижимал к груди, сложив их ладонями; время от времени осенял себя крестным знамением спокойным, мягким и красивым движением руки и опять складывал пальцы рук концами вместе.
Нет. Это столь ужасно, что никто из людей не в состоянии это сделать. Даже ради Кристин этого он сделать не может! Оба поднялись на ноги одновременно, поклонились алтарю и направились к выходу из церкви. Шпоры Симона тихонько позвякивали при каждом его шаге по каменному полу. Они еще не обменялись ни единым словом с тех пор, как вышли из дому, и Симон не знал, что сейчас произойдет.
Он замкнул церковную дверь, и Эрлинг, сын Видкюна, пошел впереди него через кладбище. Под небольшой крышей над кладбищенской калиткой он остановился. Симон шел за ним; они немного постояли, прежде чем выйти под моросивший дождь.
Эрлинг, сын Видкюна, заговорил спокойно и ровно, но Симон почувствовал безграничное бешенство, бушевавшее в душе спутника, – и не смел поднять глаз.
– Во имя дьявола, Симон, сын Андреса, что вы хотите сказать этим… Что вы тут… подстроили? Симон не мог ответить ни слова.
– Вы полагаете, что можете мне угрожать… и тогда я поступлю по вашему желанию… потому что вы, быть может, слышали какие-нибудь лживые слухи о событиях, которые произошли… в то время, когда вы едва ли еще разучились титьку сосать… – Его гнев постепенно нарастал.
Симон покачал головой.
– Я подумал, господин, что когда вы вспомните ту, которая была лучше самого чистейшего золота… то, может быть, пожалеете жену и детей Эрленда.
Господин Эрлинг взглянул на него, не ответил, но принялся сдирать мох и лишай с камней кладбищенской стены. Симон проглотил слюну и смочил губы языком.
– Я сам не знаю, о чем я думал, Эрлинг, сын Видкюна… Может быть, когда вы вспомните о той, которая претерпела все те тяжкие годы… без всякого иною утешения или помощи, кроме одного только Бога… то захотите помочь стольким людям… А вы можете! Раз вы не могли помочь ей. И если вы раскаивались когда-либо, что уехали в тот день из Мандвика, дозволив Халфрид остаться во власти господина Финна…
– Но я не раскаиваюсь! – Теперь голос Эрлинга словно резал. – Потому что знаю, что она никогда… Но мне думается, ты этого не поймешь. Потому что если бы ты полностью понимал хоть на один-единственный миг, как горда была она, та женщина, которую ты получил в жены… – Он засмеялся от гнева. – Тогда ты не сделал бы этого. Я не знаю, что тебе известно… Но вот что ты, во всяком случае, можешь узнать. Меня послали, – ибо Хокон лежал больной в то время, – чтобы я увез ее домой к ее родичам. Элин и она росли вместе, как сестры они были почти ровесницами, хотя Элин была ей теткой… Мы с ней… Дело в том, что если бы она вернулась домой из Maндвика, мы вынуждены были бы встречаться с ней постоянно. Мы сидели и беседовали всю ночь напролет на галерее стабюра – того, что с головами змея, – за каждое слово, что нами было сказано, мы с ней оба можем ответить перед Богом в день Страшного суда. Пусть ОН ответит за нас, почему это так случилось…
Хотя Бог вознаградил ее наконец за благочестие. Дал ей хорошего супруга в утешение за того, который был у нее раньше… дал такого молокососа, каким ты был… что валялся с ее же собственными служанками в ее собственном доме… и давал ей вскармливать своих пащенков. – Он отшвырнул слепленный в мяч комок мха.
Симон стоял недвижимый и немой. Эрлинг отодрал еще кусок мха и отбросил его в сторону.
– Я сделал то, о чем она просила. Ты слышишь? Иного выхода не было. Где бы еще мы ни встретились на свете, мы бы с ней… Мы бы с ней… Блуд – некрасивое слово. Кровосмешение… еще хуже…
Симон шевельнул головой и, не сгибая шеи, слегка кивнул.
Он сам понимал… Будет смешно говорить о том, что он думал, Эрлингу, сыну Видкюна, было тогда немногим больше двадцати лет, он был изящен и учтив, Халфрид любила его так, что готова была целовать следы его ног на покрытой росою траве двора в то весеннее утро… А он, пожилой, ожиревший, некрасивый мужик… и Кристин? Ей-то, конечно, никогда и в голову не придет, что будет опасно для чьего-нибудь душевного здравия, если они проживут с ней в одном доме хоть двадцать лет. Уж это-то он научился понимать, на пользу для себя…
И вот он сказал тихо, почти смиренно:
– Она не могла допустить, чтобы даже невинному дитяти, которое ее служанка прижила от ее мужа, жилось плохо на свете. Это она просила меня поступить с ребенком по справедливости, насколько это было в моей власти. Ах, Эрлинг, сын Видкюна!.. Ради бедной невинной жены Эрленда… Она умрет от горя… Мне казалось, я должен был испытать все средства, когда стану искать помощи ей и ее детям…
Эрлинг, сын Видкюна, стоял, прислонившись к столбу ворот. Лицо его было таким же спокойным, каким оно обычно бывало, а голос – учтивым и холодным, когда он опять заговорил:
– Мне правилась Кристин, дочь Лавранса, хоть я и мало с ней встречался… Она прекрасная и достойная женщина… И я повторял вам уже много раз, Симон Дарре, – я уверен, что вы получите помощь, если захотите последовать моему совету. Но я не совсем понимаю, что вы имели в виду под этой… странной выдумкой. Не можете же вы думать, что из-за того, что мне пришлось подчиниться моему дяде, когда он решал в вопросе моего брака, – я ведь был тогда несовершеннолетним, а девушка, которую я любил больше всех, была уже просватана за другого, когда мы познакомились… Супруга Эрленда, конечно, не так уж невинна, как вы говорите. Да, это правда, вы женаты на ее сестре, это так; но ведь вы, а не я, повинны в том. что нам; пришлось вести этот… странный разговор… И потому вам придется стерпеть, что я говорю об этом. Помнится, когда Эрленд женился на ней, немало болтали… будто эта сделка состоялась против воли Лавранса, сына Бьёргюльфа, и вопреки его решению, – но девушка больше думала о том, чтобы проявить свою волю, чем о том, чтобы слушаться отца и оберегать свою честь. Конечно, она тем не менее может быть хорошей женой… Но ведь она получила Эрленда, значит, у них было время и радости и утех. Я никогда не поверю, чтобы Лавранс очень любил этого своего зятя… Ведь он-то уже выбрал для своей дочери другого мужа, когда она познакомилась с Эрлендом… Я знаю, она была уже просватана… – Он внезапно умолк, на мгновение поглядел на Симона и довольно смущенно отвернулся от него.
Сгорая от стыда, Симон низко склонил голову на грудь, но все же сказал тихо и твердо:
– Да, она была обещана мне.
С минуту они стояли, не смея глядеть друг на друга. Затем Эрлинг отшвырнул последний комок мха, резко повернулся и вышел под дождь. Симон остался стоять… Но его собеседник, который уже отошел немного и начал скрываться в тумане, остановился и нетерпеливо помахал ему.
Я вот они пошли обратно, столь же молча, как и пришли сюда. Когда они уже подходили к дому, господин Эрлинг сказал:
– Я сделаю это, Симон Дарре. Подождите до завтра, мы поедем вместе, все четверо.
Симон взглянул на Эрлинга… Лицо его было искажено от зла и боли. Он хотел поблагодарить, но был не в силах, ему пришлось крепко прикусить себе губу, потому что нижняя челюсть у него страшно дрожала.
Когда они проходили в дверь горницы, Эрлинг словно случайно дотронулся до плеча Симона. Но каждый из них знал о другом, что они не смеют взглянуть друг на друга.
На следующий день, когда они готовились к отъезду, Стиг, сын Хокона, все навязывал Симону свою одежду, – тот не захватил с собой ни одной смены. Симон оглядел себя, – его слуга почистил и выколотил ему платье, однако это не помогло: платье сильно пострадало после такого долгого пути в плохую погоду. Но Симон хлопнул себя по ляжкам.
– Я слишком толст, Стиг… Да и на пиру мне не бывать!.. Эрлинг, сын Видкюна, стоял, поставив ногу на скамью, и сын подвязывал ему позолоченную шпору, – господин Эрлинг словно старался обойтись сегодня по возможности без слуг. Рыцарь рассмеялся со странным раздражением.
– Пожалуй, не повредит, если по Симону Дарре будет видно, что он не жалеет себя, чтобы услужить свояку… а является прямо с большой дороги со своими смелыми и добросердечными речами. У него язык прекрасно подвешен, у нашего с тобой прежнего свояка, Стиг! Одного я боюсь… что он сам не будет знать, когда ему следует остановиться.
Симон стоял, густо покраснев, но ничего не сказал. Во всем, что Эрлинг, сын Видкюна, говорил ему со вчерашнего дня, он замечал насмешку с обидой пополам… и какую-то странную доброту… и твердую волю довести дело до конца – раз уж он за него взялся.
И вот они поехали на север от Мандвика, – господин Эрлинг, его сын и Стиг с десятью прекрасно одетыми и хорошо вооруженными слугами. Симон, ехавший со своим единственным слугой, подумал, что у него должно было бы хватить ума ехать ко двору с более подобающей свитой и вооружением, – Симону Дарре из Формо нет надобности ехать вкупе со своими прежними родичами, словно маленькому человеку, который ищет их поддержки в своем бессилия. Но ему было все равно. Он так устал и был так разбит от всего совершенного им вчера, что теперь ему почти казалось безразличным, каков будет исход этой поездки.
* * *
Симон всегда делал вид, что не питает доверия к скверным слухам о короле Магнусе. Сам он был не таким уж святым человеком, чтобы не вынести грубой шутки среди взрослых мужчин, Но когда люди подсаживались друг к другу и, тесно сблизив головы, начинали с содроганием бормотать о темных к тайных грехах, Симон всегда чувствовал себя неловко, И ему казалось непристойным верить или внимать чему-нибудь гадкому о короле, на верность которому он присягал.
И все же он изумился, стоя перед молодым королем. Он не видал Магнуса, сына Эйрика, с тех пор, как тот был ребенком, и все-таки ждал, что в нем проявится нечто женственное, липкое, нездоровое; однако перед ним был один из самых красивых молодых людей, на каких когда-либо падал его взгляд, и у него был мужественный и царственный вид, несмотря на всю его молодость и хрупкую стройность.
На короле был голубой с зеленым кафтан, ниспадавший до самых пят широкими складками и перехваченный в тонком стане позолоченным поясом; он был высок ростом и еще по-юношески худощав, но держался с непринужденным изяществом, несмотря на свою тяжелую одежду. У него были белокурые волосы, лежавшие гладко на красивой голове, но на концах искусно завитые. Черты его лица были тонки и задорны, цвет кожи свежий, с румянцем на щеках и желтоватым оттенком солнечного загара, глаза ясные, взгляд открытый. Он поздоровался со своими подданными с красивым достоинством и с любезной мягкостью. Потом положил руку на рукав Эрлинга, сына Видкюна, отвел его за собой на несколько шагов в сторону от других собравшихся и поблагодарил за приезд.
Они немного поговорили между собой, и господин Эрлинг упомянул, что у него есть особое дело, в котором он рассчитывает на милость и благосклонность короля. Тут королевские слуги поставили для рыцаря кресло перед почетным королевским сиденьем и, указав трем остальным места несколько подальше, удалились из зала.
Как будто сами собой у Симона появились те обращение и повадка, которые он приобрел в молодости, и так как он наконец сдался и взял у Стига заимообразно длинную коричневую суконную одежду, то и по внешности не отличался от других присутствовавших. Но, сидя здесь, он чувствовал себя словно во сне: был и не был тем юным Симоном Дарре, живым и учтивым сыном рыцаря, который подавал полотенце и носил свечу при Дворе короля Хокона в Осло бесконечно много лет тому назад. Он был и не был Симоном, крестьянином из Формо, жившим относительно привольной и веселой жизнью на севере долины все эти годы, в то время как где-то глубоко в нем лежал и тлел уголек… Но он отвращал свои мысли от этого. В нем поднималась глухая и грозная воля к возмущению… То не было сознательным грехом или его собственной виной, ему известной, – нет, то сама судьба раздувала тлеющую искру в яркое пламя, а ему приходилось бороться и делать вид, что он ничего не замечает, поджариваясь на медленном огне.
Он встал, когда все другие встали, – король Магнус поднялся со своего места.
– Дорогой родич! – прозвучал его юный, свежий голос. – Мне кажется, дело обстоит так. Принц – мой брат, но ведь мы никогда не пытались содержать Двор и дружину совместно: одни и те же люди не могут служить нам обоим. По-видимому, и Эрленду не приходило в голову, что такое положение вещей может продолжаться, – хотя он в течение некоторого времени сидел на воеводстве под моей державой и вместе с тем был вассалом принца Хокона. Но те из моих людей, которые предпочтут последовать за моим братом Хоконом, получат освобождение от службы мне и свободу искать себе счастья при его Дворе. А кто же они такие – вот это я и намерен узнать из уст Эрленда!
– Тогда, государь, вы должны подумать, не сможете ли вы прийти в этом вопросе к соглашению с Эрлендом, сыном Никулауса. Вам следовало бы выполнить данное вами обещание об охранной грамоте и предоставить вашему родичу возможность переговорить с вами…
– Да, он мой родич и ваш родич, и господин Ивар побудил меня пообещать ему охранную грамоту, но ведь он не сдержал своих кляты на верность мне и не вспомнил о родстве между нами. – Король Магнус тихо рассмеялся и опять положил руку на рукав Эрлинга. – Мои родичи, родич, видно, живут по пословице, которая есть у нас в Норвегии, что родич родичу – худший враг. Ныне я полностью желаю проявить милосердие к своему родичу Эрленду из Хюсабю, ради Господа Бога, девы Марии и моей невесты, – дарую ему жизнь, и имущество, и разрешение обитать здесь, в Норвегии, если он захочет примириться со мной, и законный срок на выезд из моих стран, если он пожелает поехать к своему новому повелителю, принцу Хокону. Ту же самую милость я окажу каждому, кто был в союзе с Эрлендом; но я хочу знать, кто они такие и которые из моих людей, живущих по всей стране, служили своему государю лукаво. Что скажете вы, Симон, сын Андреев, – я знаю, ваш отец был вернейшей опорой моего деда, вы сами с честью служили королю Хокону, – разве вы не считаете, что я имею право производить расследование по этому делу?
– Я считаю, государь, – Симон выступил вперед и опять поклонился, – что пока ваша милость правит по законам и обычаям нашей страны милосердно, вы, несомненно, никогда не узнаете, что за люди могли бы возыметь в мыслях беззаконие и измену своему королю. Ибо пока народ нашей страны видит, что ваша милость соблюдает те права и обычаи, которые установили ваши далекие предки, ни один человек в этом государстве, разумеется, не помыслит о нарушении мира. А те, которым, может быть, когда-то и казалось трудным поверить, чтобы вы, государь, при вашей молодости, были способны управлять с мудростью и твердостью двумя большими государствами, те смолчат и передумают.
– Это так, государь, – вставил Эрлинг, сын Видкюна, – ни один человек в нашей стране не думал отказывать вам в послушании в том, чего вы требуете по праву…
– Не думал отказывать? Значит, вы так полагаете? Что Эрленд невиновен в предательстве и государственной измене… если внимательно рассмотреть дело?
На мгновение казалось, что господин Эрлинг не находит ответа; тогда взял слово Симон:
– Вы, государь, – наш король, от вас каждый ждет, что вы будете карать беззаконие по закону. Но если вы пойдете путем Эрленда, то может статься, что те, которых вы сейчас так ревностно стремитесь обнаружить, выступят вперед и сами назовут свои имена, – или же другие люди, которые могут начать размышлять о том, все ли чисто в этом деле… Ибо о нем поднимется много разговоров, если ваша милость будет и впредь поступать так, как вы грозите, со столь известным и знатным человеком, как Эрленд, сын Никулауса.
– Что вы хотите этим сказать, Симон, сын Андреев? – резко сказал король, внезапно покраснев.
– Симон хочет сказать, – вмешался Бьярне, сын Эрлинга, – что вашей милости, пожалуй, будет невыгодно, если люди примутся расспрашивать, почему Эрленд не должен пользоваться теми правами, которые предоставлены всем, кроме воров и злодеев. Быть может, тогда люди вспомнят и о других внуках короля Хокона…
Эрлинг, сын Видкюна, резко повернулся к сыну, – вид у него был гневный, – но король сухо сказал:
– А вы не считаете изменников злодеями?
– Никто не назовет их так, если их замыслы увенчаются успехом, государь, – отвечал Бьярне.
Одно мгновение все стояли молча. Потом Эрлинг, сын Видкюна, произнес:
– Как ни называть Эрленда, государь, однако не приличествует извращать из-за него закон…
– Тогда надобно изменить закон в этой части, – сказал с жаром король, – если сейчас я не имею власти раздобывать сведения о том, как народ намерен сохранять мне верность…
– И все-таки вы не можете применять поправку к закону, пока она не проведена, иначе это будет притеснением народа. А наш народ со стародавних времен с трудом привыкал к притеснениям со стороны своих королей, – сказал Эрлинг упрямо.
– У меня есть рыцарство и мои верноподданные вассалы, на которых я могу положиться, – отвечал король с мальчишеским смехом. Что скажете вы, Симон?
– Я скажу, государь… Может легко оказаться, что это не такая уж надежная поддержка… если судить по тому, как поступили рыцарство и дворяне со своими королями в Дании и Швеции… когда у народа не нашлось сил поддержать королевскую власть против них. Но если ваша милость питает такие замыслы, то я прошу вас освободить меня от вашей службы… ибо тогда я предпочту находиться среди крестьянской черни.
Симон говорил все время так спокойно и разумно, что, казалось, король сперва не понял смысла его слов. Потом он расхохотался:
– Вы угрожаете, Симон Дарре? Что же, вы, может, хотите бросить мне перчатку?
– Как вам будет угодно, государь! – сказал Симон все тем же ровным голосом, но вынул из-за пояса свои перчатки и держал их в руке. Тогда юный Бьярне нагнулся и выхватил их.
– Такие перчатки вашей милости неприлично покупать к своей свадьбе! – Он поднял высоко вверх толстые, изношенные перчатки для верховой езды и рассмеялся. – Если станет известно, государь, что вы ищете такие перчатки, то вам могут предложить их слишком много – и по дешевой цене!
Эрлинг, сын Видкюна, вскрикнул. Казалось, резким движением он смел короля в одну сторону, троих мужчин в другую и потом погнал их через зал к дверям:
– Я должен побеседовать с королем наедине!
– Нет, нет! Я хочу поговорить с Бьярне! – закричал король, поспешая за ним.
Но господин Эрлинг вытолкал своего сына вон вместе с остальными.
Некоторое время они разгуливали по двору замка и по скале за стенами его – никто из них ничего не говорил. У Стига, сына Хокона, был очень задумчивый вид, но он по-прежнему хранил безмолвие, как и вообще все время. Бьярне, сын Эрлинга, все время расхаживал с легкой усмешкой на устах.
Немного погодя из замка явился оруженосец господина Эрлинга и передал им просьбу своего господина подождать его в гостинице, – их кони все это время стояли во дворе замка.
Потом они сидели втроем в гостинице. Избегали говорить о происшедшем, – в конце концов стали беседовать о своих лошадях, собаках и соколах. Кончилось тем, что к вечеру Стиг и Симон пустились рассказывать всякие истории о женщинах, У Стига всегда бывал огромный запас подобных историй, но у Симона получалось так, что как только ему что-нибудь приходило на ум, об этом как раз принимался повествовать Стиг. Причем, по словам Стига, получалось, что действующим лицом забавного случая был или он сам, или его знакомые, и происходил этот случай совсем недавно где-нибудь неподалеку от Мандвика, – хотя Симон припоминал, что он слышал подобные россказни в дни своего детства дома, в Дюфрине, от слуг.
Но он ржал и хохотал наперегонки со Стигом. По временам скамейка словно качалась под ним, – он чего-то боялся, но не решался додумать до конца, чего именно. Бьярне тихо смеялся, пил вино и грыз яблоки, теребил капюшон воротника и время от времени рассказывал обрывки каких-нибудь историй, – это были самые неприличные, но столь двусмысленные, что Стиг их не понимал. Бьярне слышал их от одного священника в Бьёргвине, так он сказал.
Наконец явился господин Эрлинг. Сын пошел к нему навстречу, чтобы принять от него верхнюю одежду. Эрлинг гневно повернулся к юноше:
– Ты! – Он швырнул плащ на руки Бьярне, и по лицу отца пробежала тень улыбки, которую он быстро подавил. Он обратился к Симону:
– Ну, вы должны быть довольны, Симон, сын Андреса! Теперь вы можете с уверенностью считать, что недалек тот день, когда вы будете тихо и мирно сидеть у себя по вашим соседним усадьбам, – вы, и Эрленд, и жена его, и все их сыновья…
Симон стал чуточку бледнее в лице, когда поднялся с места и поблагодарил господина Эрлинга. Он знал, что это был за страх, которому он не смел взглянуть в глаза. Но ничего не поделаешь…
* * *
Приблизительно через две недели после этого Эрленд, сын Никулауса, был освобожден. Симон с двумя слугами и Ульв, сын Халдора, ездили за ним в Акерснес и привезли его.
Деревья стояли поникшие, почти голые, ибо за неделю перед тем несколько дней бушевала сильная буря. Уже наступили заморозки – земля глухо звенела под конскими копытами, а поля побелели от инея, когда они въезжали в город. Можно было ожидать снега – небо было ровно затянуто тучами, и день был хмурый и серо-холодный.
Симон заметил, что Эрленд слегка волочил одну ногу, когда выходил во двор замка, и, садясь на лошадь, казался несколько связанным и негибким в своих движениях. К тому же он был очень бледен. Он сбрил себе бороду и подстриг и подправил волосы, – верхняя часть лица у него была теперь мертвенно-желтого цвета, а нижняя – белою, с синевой от сбритой бороды, глаза провалились. Но выглядел он нарядно в длинном темно-синем кафтане и плаще, а прощаясь с Улавом Кюрнингом и раздавая денежные подарки людям, которые стерегли его и носили ему пищу в тюрьму, вел себя подобно богатому вельможе, расстающемуся с толпой во время свадебного торжества.
Первое время, пока они ехали, Эрленд, казалось, мерз, он несколько раз поежился. Потом на его щеках появилось немного краски, лицо оживилось – словно жизненные соки начали наливаться в нем. Симон подумал: право, Эрленда не легче сломать, чем ивовую ветку.
Они подъехали к их жилью, и Кристин вышла во двор навстречу мужу. Симон пытался не смотреть на них, но не мог.
Эрленд и Кристин поздоровались за руку и обменялись несколькими словами, спокойно и отчетливо сказанными. Они провели это свидание на глазах у всех домочадцев и красиво и благопристойно. Только оба густо покраснели, на мгновение взглянули друг на друга и потом опять потупили взор. Затем Эрленд снова подал жене руку, и они вместе направились к светелке, где должны были жить, пока были в городе.
Симон повернулся, чтобы идти в горницу, где у него с Кристин было до сих пор пристанище. Тут она обернулась к нему с нижней ступени лестницы, ведшей в светелку, и окликнула удивительно звонким, молодым голосом:
– А ты не идешь, зять?.. Покушай сначала… И ты тоже, Ульв!
Она казалась такой юной и гибкой телом, стоя так, слегка повернувшись и глядя через плечо. Вскоре же после своего приезда в Осло она начала повязывать головную повязку новым способом.
Здесь, на юге, только жены маленьких людей носили косынку по-старинному, как сама Кристин всегда носила с первых дней своего замужества, – плотно обтягивая лицо, как монашеским платом, завязывая концы крестообразно через плечи, так что шея была совершенно закрытой, а по бокам и на затылке, поверх сложенных узлом волос, напуская складками.
В Трондхеймской области было, так сказать, как бы признаком благочестия, повязывать косынку именно таким образом, и он всегда восхвалялся архиепископом Эйливом, как самый пристойный и самый добродетельный обычай для замужних женщин. Но, не желая выделяться, Кристин переняла здесь южную моду, повязывая косынку так, что та лежала у нее гладко на темени и спускалась назад прямо вниз и видны были волосы спереди, а шея и плечи оставались свободными, и притом косы просто подвязывались, чтобы их не было видно из-под края косынки, а головной платок мягко облегал голову, обрисовывая ее форму.
Симон и раньше видел на Кристин этот убор и считал, что он идет ей… Но все же не замечал до этих пор, какой молодой она выглядит в нем. А глаза у нее сияли, точно звезды.
Днем приехали разные люди приветствовать Эрленда: Кетиль из Скуга, Маркус, сын Тургейра, а позднее вечером – сам Улав Кюрнинг, отец Инголф и господин Гютторм, священник церкви святого Халварда. Перед тем как явились священники, пошел снег, немного сухой, мелкий, но шел он сплошной пеленой, и они сбились с дороги и попали в репейник – платье их было сплошь усажено им. Все принялись старательно обирать репей со священников и прибывших с ними слуг. Эрленд и Кристин обирали его с господина Гютторма; они то и дело краснели и шутили со священником каким-то странно неуверенным и дрожащим голосом, когда смеялись.
Симон усердно пил в первую часть вечера, но совсем не пьянел – только чувствовал какую-то тяжесть во всем теле. Он слышал необычайно остро каждое сказанное слово. Все другие быстро стали очень невоздержанны на язык. И неудивительно: никто из них не был из числа друзей короля.
Теперь, когда все кончилось, ему было до странности не по себе. Все болтали какой-то вздор – громкими голосами и с большой горячностью. Кетиль, сын Осмюнда, был довольно глуповат, его зять Маркус тоже не отличался особым умом. Улав Кюрнинг был человеком здравомыслящим и разумным, но близоруким, а оба священника казались ему тоже не очень толковыми. Все сидели, слушая Эрленда, поддакивали ему, а тот все больше становился похожим на себя самого, каким он всегда бывал, – развязным и легкомысленным. Он взял руку Кристин, положил ее себе на колени и играл ее пальцами, – они сидели так, что касались друг друга плечами. Лицо ее заливал яркий румянец, она не могла отвести глаз от него; когда он украдкой обнял ее стан, губы у нее задрожали, так что она с трудом могла сомкнуть уста…
Вдруг дверь распахнулась, и в горницу вошел Мюнан, сын Борда.
– Последним пришел сам великий бык! – закричал Эрленд, смеясь, вскочил на ноги и пошел навстречу гостю.
– Помоги нам всем Господи и святая Мария-дева!.. Я вижу, тебе и горя мало, Эрленд! – сказал сердито Мюнан.
– А ты думаешь, поможет теперь хныкать да печалиться, родич?
– Никогда не видел я никого тебе подобного… Все свое благосостояние ты погубил…
– Знаешь, я никогда таким не был, чтобы идти в ад с голым задом, лишь бы штаны не попалить! – сказал Эрленд. Кристин засмеялась тихо и шаловливо. Симон положил голову на стол, обхватив ее руками: пусть их думают, что он уже так пьян, что совсем спит… Ему хотелось, чтобы его оставили в покое, чтобы забыли о самом его существовании.
Все было так, как он ожидал, – во всяком случае, как он должен был ожидать. И она тоже. Вот она сидит здесь, единственная женщина среди всех этих мужчин, такая же нежная, скромная, безбоязненная, уверенная. Такой она была и в тот раз… когда обманула его… бесстыжая или безвинная, он и сам не знал. Да нет, неправда, не такой уж была она уверенной, не была она бесстыжей… не была спокойной, хоть и был у нее спокойный вид… Но этот человек околдовал ее, – ради Эрленда она с радостью пойдет и по раскаленным каменьям… А на него, Симона, она наступила, словно для нее он всего лишь холодный бесчувственный камень…
Все это чепуха… Ей хотелось добиться своего, и она ни на что не обращала внимания. Пусть себе радуются… Неужели ему это не безразлично? Какое ему дело, если они народят себе еще семерых сыновей, – тогда их будет четырнадцать, – как придется делить половину имущества Лавранса, сына Бьёргюльфа! Видно, о своих детях ему не придется беспокоиться: Рамборг не так спешит рожать детей, как ее сестра… Его потомство будет в свое время жить после него в богатстве и в почете. Но ему все это безразлично… сегодня вечером. Ему хотелось еще выпить, но он знал, что сегодня Божьи дары не развеселят его… К тому же придется поднять голову и, быть может, принять участие в разговоре.
– Да ты, наверное, считал себя годным в правители государства! – сказал Мюнан презрительно.
– Нет, ты же понимаешь, мы намечали на эту должность тебя! – расхохотался Эрленд.
– Господи помилуй… Придержи-ка свой язык, любезный!..
Все рассмеялись.
Эрленд подошел к Симону и тронул его за плечо.
– Ты спишь, свояк?..
Симон поднял голову.
Эрленд стоял перед ним, держа кубок в руке:
– Выпей со мной, Симон. Тебя я больше всего должен благодарить за то, что сохранил жизнь… А я дорожу ею, какова бы она ни была, мой милый! Ты стоял за меня как брат… Не будь ты моим свояком, мне бы, наверное, пришлось расстаться с головой!.. А ты мог бы получить мою вдову…
Симон вскочил. Одно мгновение они стояли, глядя друг на друга… Эрленд протрезвел и побледнел, губы его невольно раскрылись…
Симон ударом кулака выбил кубок из рук Эрленда, мед разлился по полу. Затем он повернулся и вышел из горницы.
Эрленд остался стоять. Он вытер полой кафтана свою руку и пальцы, сам не зная, что делает… Оглянулся назад; никто не заметил происшедшего. Он отбросил ногой кубок под скамейку… постоял мгновение… потом тихо вышел вслед за свояком.
Симон Дарре стоял у подножия лестницы, ведшей в светелку. Ион Долк уже выводил его лошадей из конюшни. Он не шевельнулся, когда подошел Эрленд.
– Симон! Симон… Я не знал… Поверь… Я не знал, что говорю!
– Теперь ты знаешь.
Голос Симона был совершенно беззвучен. Он стоял, не шевелясь и не глядя на Эрленда.
Эрленд растерянно огляделся по сторонам. Из завесы туч еще проглядывало мутное пятно месяца, сыпался мелкий, жесткий, зернистый снег. Эрленд поежился от холода.
– Куда?.. Куда ты поедешь? – спросил он неловко, глядя на слугу и лошадей.
– Поискать себе другого пристанища, – коротко ответил Симон. – Ты же понимаешь, здесь я не желаю оставаться…
– Симон! – вырвалось у Эрленда… – О, я не знаю. чего бы я только не дал, чтобы эти слова не были мною сказаны!..
– И я тоже, – тихо отвечал Симон все тем же голосом. Дверь светелки отворилась. Кристин вышла на галерею с фонарем в руке… перегнулась через перила и посветила вниз.
– А, вы здесь? – спросила она ясным голосом. – Что вы тут делаете?
– Я почувствовал, что мне нужно выйти поглядеть на лошадей, так обычно говорят люди учтивые, – отвечал Симон со смехом, глядя наверх.
– Да, но… вывел лошадей-то ты зачем? – весело изумилась Кристин.
– Да… Бывает, когда шумит в голове, – сказал Симон все так же.
– Так поднимайтесь же сюда! – перебила она светло и радостно.
– Хорошо. Сейчас.
Она вернулась в горницу, а Симон крикнул Иону, чтобы тот отвел лошадей на конюшню. Он повернулся к Эрленду, – тот все продолжал стоять с каким-то странным, отсутствующим видом.
– Я скоро приду. Нам придется… попытаться сделать так, словно ничего не было сказано, Эрленд… ради наших жен. Но все-таки ты, быть может, в состоянии понять хотя бы то, что… что из всех людей на свете мне меньше всего хотелось… чтобы об… этом знал ты! И не забудь, что я не так забывчив, как ты!
Дверь наверху опять отворилась; гости толпой выходили из горницы. Кристин была с ними, а ее служанка несла фонарь.
– Да, – хихикнул Мюнан, сын Борда, – уже поздняя ночь… а я думаю, этим двоим давно уже очень хочется лечь в постель…
– Эрленд! Эрленд! Эрленд! – Кристин бросилась к, нему в объятия, как только они остались вдвоем за дверью светлячки. Она крепко и тесно прижалась к нему. – Эрленд… Ты чем-то огорчен? – шепнула она испуганно, почти касаясь полуоткрытыми губами его уст. – Эрленд? – Она взяла его за виски обеими руками.
Он немного постоял, не крепко держа ее. Потом с тихим стонущим звуком в горле прижал к себе.
Симон пошел к конюшне – ему нужно было что-то сказать Иону, но что – он по дороге забыл. В дверях конюшни немного постоял, поглядел на мутный свет месяца и на падающий снег, – теперь начало валить крупными хлопьями. Ион и Ульв вышли ему навстречу, заперев за собой дверь, и все трое направились вместе к дому, где должны были ночевать.
notes