XV
Двести работяг новой, спасательной бригады цепочкой растянулись по всей длине улицы. Впервые их направили на разборку руин в город. Прежде-то все больше посылали на разбомбленные заводы и фабрики на окраинах и в предместьях.
Эсэсовцы оцепили улицу с обоих концов, а кроме того, расставили охрану по левой стороне, тоже цепочкой, но пореже. От бомб пострадала в основном правая сторона улицы; стены и крыши обрушились на мостовую, местами начисто завалив проезжую часть.
Ломов и лопат, как всегда, не хватало, многим приходилось работать голыми руками. Бригадиры и десятники нервничали, не зная, можно им бить работяг или лучше не надо. Дело в том, что вообще-то проход на улицу был запрещен, но жильцов из уцелевших домов, конечно, пропускали — не оставлять же их без крова.
Левинский работал рядом с Вернером. Оба они, как и многие другие политические из числа особо известных, пошли в эту бригаду добровольцами. Работа здесь была самая тяжелая, зато на целый день они выбирались из лагеря, подальше от лап СС; а вечером, по возвращении, когда уже темно, скрыться от возможной опасности гораздо проще.
— Видал, как улица-то называется? — тихо спросил Вернер.
— Еще бы. — Левинский ухмыльнулся. Улица носила имя Адольфа Гитлера. — Священное имя. Но против бомб тоже не помогло.
Они тащили тяжеленную балку. Спины их полосатых курток потемнели от пота. На сборном пункте они наткнулись на Гольдштейна. Несмотря на больное сердце, он тоже пошел в бригаду, и Левинский с Вернером не возражали: и Гольдштейн из тех, кого могут «отсеять». Лицо у него опять посерело. Он принюхивался.
— Ну и воняет здесь. Трупами. И не свежими, нет, — где-то еще давнишние лежат.
— Похоже на то.
Уж что-что, а это они знают. Им ли не знать, как пахнут трупы. В этом деле все они доки.
Сейчас они складывали выломанные камни штабелями вдоль стены. Мусор вывозили тачками. За спиной у них, на другой стороне улицы оказался магазинчик колониальных товаров.
Хотя стекла полопались, но в витрине уже были выставлены кое-какие коробки и ценники. Из-за них выглядывал мужчина с усиками. У него была одна из тех физиономий, которые в тридцать третьем во множестве можно было видеть на демонстрациях под транспарантами: «Не покупайте у евреев!» Голова его торчала над задней перегородкой витрины и казалась отрезанной — вот так же дешевые фотографы на базарах снимают своих клиентов в картонном или фанерном капитанском мундире. Ну а этот красовался на фоне пустых коробок и запыленных ценников — ему, похоже, все это даже к лицу.
Под уцелевшей аркой, что вела во двор, играли дети. Возле них стояла женщина в красной блузке и смотрела на заключенных. Из подворотни вдруг выскочила стая собак, они через дорогу помчались прямо к арестантам. Собаки принялись обнюхивать их штаны и башмаки, а один пес, виляя хвостом, стал вертеться и прыгать вокруг заключенного номер 7105. Десятник, которому был поручен этот участок улицы, не знал, как быть. Собака — она хоть и посторонняя, — но ведь не человек же; и все же было что-то неподобающее в столь дружелюбном отношении к лагернику, пусть даже со стороны собаки, особенно в присутствии СС. Номер 7105 тем более не знал, что предпринять. Поэтому он сделал единственное, что может сделать заключенный: прикинулся, будто он собаку вовсе не замечает. Но пес следовал за ним по пятам — именно этот человек чем-то ему приглянулся. Номер 7105 склонился еще ниже и лихорадочно продолжал работать. Ему было не до шуток — собака могла навлечь на него погибель.
— А ну пошла, сука вшивая! — заорал наконец десятник, потрясая дубинкой. Он принял решение: всегда лучше выказать строгость, особенно когда на тебя смотрят эсэсовцы. Но собака не обратила на него ни малейшего внимания, она все еще крутилась и скакала вокруг заключенного. Это была крупная белокоричневая немецкая легавая.
Тогда десятник принялся подбирать камни и бросать в пса. Впрочем, первый камень угодил номеру 7105 в коленку, и лишь третий попал псу в живот. Тот взвыл, отпрыгнул в сторону и залаял на обидчика. Десятник нагнулся за новым камнем.
— Убирайся, дрянь ты этакая!
Пес увернулся от камня, но убегать и не подумал. Вместо этого он, ловко петляя, стремительно бросился на десятника. Тот попятился, споткнулся о кучу мусора и повалился на спину — в ту же секунду пес, грозно рыча, стал над ним.
— Помогите! — выкрикнул десятник и испуганно затих. Стоявшие неподалеку охранники-эсэсовцы расхохотались. Тут подоспела женщина в красной блузке.
— Фу! Сюда! Сюда сейчас же! Вот негодная собака! Прямо беда с ней! — Она уже тащила пса за ошейник обратно в подворотню. — Удрал, — боязливо объяснила она ближайшему эсэсовцу. — Простите! Ради Бога! Я не углядела. А он удрал. Сейчас он у меня получит!
Эсэсовец осклабился в ухмылке.
— Мог бы спокойно откусить этому гаду половину его мерзкой рожи.
Женщина слабо улыбнулась. Она-то думала, что десятник тоже из СС.
— Спасибо! Огромное спасибо! Я его сейчас же привяжу.
И она потащила пса дальше, но внезапно остановилась и погладила.
Десятник охлопывал себя руками, стряхивая пыль и известь.
Охранники все еще скалились.
— Эй, что же ты его не покусал? — крикнул один из них десятнику.
Тот не ответил. Смолчать всегда лучше. Какое-то время он продолжал отряхиваться. Потом, весь кипя от злости, направился в сторону арестантов. Номер 7105 в это время пытался вытащить унитаз из груды битого кирпича и щебня.
— Шевелись, скотина! — зашипел десятник и пнул заключенного мыском в коленную чашечку. Тот упал, но обеими руками уцепился за крышку унитаза. Остальные заключенные исподтишка наблюдали за этой сценой. Но и эсэсовец, тот, что говорил с женщиной, не спеша направлялся сюда же. Подойдя к десятнику, он дал ему пинка под зад.
— Оставь его в покое. Он тут ни при чем. Собаку надо было кусать, а его нечего трогать, шакал паршивый.
Десятник испуганно обернулся. Ярость вмиг слетела с его лица, уступив место трусоватой угодливости.
— Так точно. Я только хотел…
— Поговори у меня!
Десятник схлопотал второй удар ногой, на сей раз в живот, с трудом распрямился, изобразив стойку «смирно», и отошел. Охранник все так же неспешно направился обратно.
— Видал, что делается? — шепнул Левинский Вернеру.
— Чудеса в решете. Это он, наверно, потому, что люди смотрят. — Действительно, арестанты давно уже украдкой поглядывали на ту сторону улицы, а оттуда жильцы домов поглядывали на заключенных. И хотя разделяло их всего несколько метров, они были так далеки друг от друга, словно обитали на разных континентах. Большинство лагерников впервые со дня ареста снова видели вблизи город. Видели обычных людей, занятых повседневными делами. И смотрели на все это, будто им показывают жизнь на Марсе.
Вот служанка в голубеньком платье в белый горошек моет в квартире уцелевшие окна. Она закатала рукава и напевает за работой. В другом окне стоит седая старушка. Солнце освещает ее лицо, раскрытые занавески, фотографии на стене. А на перекрестке расположилась аптека. Аптекарь стоит в дверях и зевает. А вот женщина в леопардовом манто идет по улице, жмясь поближе к домам. На ней зеленые перчатки и зеленые туфли. Эсэсовец на углу ее пропустил. Она совсем молоденькая и бодро цокает каблучками, огибая кучи мусора. Многие из арестантов годами женщин не видели. Эту заметили все, но никто, кроме Левинского, не осмелился провожать ее глазами.
— Смотри сюда! — шепнул ему Вернер. — Помоги-ка. — И он показал на кусок материи, выглядывавший из-под щебня. — Тут, похоже, кто-то лежит.
Они разгребли щебень и битый кирпич. Из-под мусора на них глянуло расквашенное лицо мужчины с окладистой бородой, в которой вместе с кровью запеклась известка. Рядом виднелась рука — бородатый, наверно, пытался ею закрыться, когда здание обрушилось.
Эсэсовцы на другой стороне улицы кричали вслед дамочке в леопардовом манто, карабкавшейся на очередную груду мусора, какие-то ободряющие напутствия. Та в ответ кокетливо смеялась. В этот миг внезапно завыли сирены.
Аптекарь на углу исчез в недрах своей аптеки. Женщина в леопардовом манто сперва замерла, а потом бросилась назад. Среди груд битого кирпича она спотыкалась, падала, но тут же вскакивала снова, чулки ее порвались, зеленые перчатки разом побелели от известки. Арестанты подняли головы, выпрямились.
— Стоять! Кто тронется с места, стреляю без предупреждения!
Эсэсовцы, дежурившие на углах улицы, спешно подходили сюда же.
— Сгруппироваться! По отделениям стройсь, живо!
Заключенные не знали, какую команду выполнять. Прогремели первые выстрелы. Охранники, те, что с углов, в конце концов согнали их в кучу. Теперь шарфюреры совещались, как быть. Первый сигнал считался предупредительным, но все ежесекундно с тревогой поглядывали вверх. Ослепительная голубизна неба, казалось, сразу стала и ярче, и страшней.
На другой стороне улицы теперь все оживилось. Люди, которых прежде было не видно, выходили из домов. Плакали и кричали дети. Продавец с усиками, злобно озираясь, выскочил из колониальной лавки и пополз куда-то по развалинам, как жирная гусеница. Женщина в клетчатом переднике бережно несла на вытянутой руке клетку с попугаем. Седая старушка в окне тоже исчезла. Служанка, высоко подобрав юбки, выскочила из парадного. Левинский не спускал с нее глаз. Между черными чулками и тугими голубыми штанишками мелькнули белые полоски ляжек. Следом за ней по кирпичам взбиралась, как коза, тощая старая дева. Внезапно все перевернулось: покой на той, свободной стороне улицы разом рухнул — люди в страхе выскакивали из своих жилищ и, лишь бы спастись, мчались в бомбоубежища. Зато заключенные на противоположной стороне молча и спокойно стояли на фоне разрушенных стен и смотрели на бегущих.
Одному из шарфюреров, видимо, это тоже бросилось в глаза.
— Отделение, кругом! — скомандовал он.
Теперь арестанты видели перед собой одни руины. Их сейчас ярко освещало солнце. Лишь в одном из разрушенных домов удалось разгрести вход в подвал. Там видны были ступеньки, входная дверь, темный коридор и еще в глубине узкая полоска света из другого, дальнего входа.
Шарфюреры пребывали в нерешительности. Они не знали, куда девать контингент. Ни один, конечно, и не подумал вести заключенных в бомбоубежище — там и без них давка. Но, с другой стороны, оставаться самим под бомбами эсэсовцам тоже не хотелось. Несколько из них спешно обследовали ближайшие дома. Наконец нашли хороший, бетонированный подвал.
Сирены завыли иначе. Эсэсовцы бросились к подвалу. Они оставили только двоих охранников возле дома и еще по паре с обоих концов улицы.
— Бригадиры, десятники, следить, чтобы ни один не шелохнулся! Кто с места двинется — расстрел на месте!
Лица заключенных напряглись. Они смотрели на стены прямо перед собой и ждали. Им даже не приказали лечь — так, стоя, они лучше видны охране. Поэтому они стояли безмолвно, сбившись в кучу, окруженные своими бригадирами и десятниками. Между ними бегал все тот же пес, легавая. Он опять сорвался и искал заключенного номер 7105. А найдя, запрыгал от радости, пытаясь лизнуть своего любимца в лицо.
На секунду шум стих. И в эту нежданную тишину, навалившуюся как вакуум и рвавшую нервы, внезапно вторглись звуки рояля. Они проплыли в воздухе, ясные, полнозвучные, но слышно их было недолго, тем не менее Вернер, слух которого тотчас жадно устремился навстречу музыке, узнал мелодию: это был хор узников из «Фиделио».
И звучала она не по радио — при воздушной тревоге музыку не передают. Это был либо граммофон, который впопыхах позабыли выключить, либо кто-то прямо сейчас, открыв окна, сел за рояль.
Шум снова усилился. Вернер всеми силами удерживал в памяти те немногие аккорды, что успел услышать. Стиснув зубы, он пытался продолжить их и восстановить мелодию до конца. Не хотелось думать о бомбах и смерти. Если ему удастся найти в себе мелодию — он спасен. Он закрыл глаза и почти физически ощутил, как напряглись где-то во лбу тугие узлы памяти. Нельзя ему сейчас умирать. Не такой бессмысленной смертью. Он даже думать об этом не станет. Ему вот надо мелодию вспомнить — мелодию этих узников, которых потом освободили. Он сжал кулаки, пытаясь снова расслышать пленительные аккорды, но они утонули в металлическом гуле страха.
Первые взрывы сотрясли город. Визг падающих бомб прорезал вой сирен. Земля содрогнулась. От одной из стен медленно отвалился кусок карниза. Некоторые из арестантов в страхе попадали на землю. Но к ним уже мчались десятники.
— Встать! Встать сейчас же!
Голосов их было не слышно, но они тянули заключенных за шиворот, тормошили их. Вдруг Гольдштейн увидел, как у одного из лежавших раскололся череп и оттуда брызнула кровь. А другой, что стоял рядом, схватился за живот и уткнулся в мусор. Это были не осколки бомб — это стреляли эсэсовцы. Просто выстрелов не было слышно.
— Подвал! — сквозь шум прокричал Гольдштейн Вернеру. — Там подвал! Они за нами не погонятся!
Оба они смотрели в жерло подвала. Казалось, оно стало шире. Его темные глубины сулили прохладу и спасение. Оно было, как черный водоворот, который затягивал — и не было сил ему сопротивляться. Арестанты смотрели туда как завороженные. По рядам их пробежало волнение. Но Вернер крепко держал Гольдштейна.
— Нет! — кричал он сквозь шум, сам не спуская глаз с подвала. — Нет! Нельзя! Всех расстреляют! Ни в коем случае! Стоять!
Серое лицо Гольдштейна повернулось к нему. Глаза на этом лице были как две плоские поблескивающие пластинки сланца. Рот перекосился от крика.
— Не в укрытие! — надрывался он. — Совсем бежать! Насквозь! Там же выход с другой стороны!
Вернера это сразило, как удар под ложечку. Он вдруг задрожал. Дрожали не только руки и колени — казалось, внутри у него трясется каждая поджилка. Кровь застучала в висках. Он знал — побег возможен разве что чудом, но одна мысль об этом уже была достаточным искушением: бежать, немедленно, сейчас же, в каком-нибудь из домов украсть себе одежду и скрыться, покуда кругом такой переполох.
— Нет! — Ему казалось, что он шепчет, но он орал, стараясь перекрыть грохот. — Нет! — кричал он не только Гольдштейну, но и самому себе. — Теперь уже нет! Нет, теперь уже нет! — Он прекрасно знал, что это безумие. Все, что достигнуто с таким трудом, в один миг рухнет. Их товарищей будут расстреливать, десятерых за каждого беглеца, но сперва еще здесь устроят кровавую баню, а уж потом в лагере примут свои меры, — и все равно его манило и звало. — Нет! — кричал Вернер и еще крепче держал Гольдштейна, а значит, держал и себя.
«Солнце! — думал Левинский. — Проклятое солнце! Из-за него мы все погибнем. Почему никто его из зенитки не расколошматит? Ведь это все равно что голым стоять под прожектором, отличная мишень для всех прицелов. Хоть бы облачко какое, хотя бы на минутку!» Пот ручьями струился у него по спине.
Стены задрожали. Где-то совсем близко грянул гром, все затряслось, и еще в грохоте этого грома большой кусок стены с пустой оконной рамой медленно накренился и начал падать. Когда он рухнул на горстку работяг, со стороны это даже не показалось страшным. Кусок был метров пять шириной. Лишь один арестант, на которого пришелся пустой прямоугольник окна, остался стоять, недоуменно озираясь. Он явно не понимал, как это так — он стоит по пояс в щебенке и тем не менее все еще жив. Рядом с ним из-под груды обрушившегося кирпича торчали чьи-то ноги, они дернулись несколько раз и потом затихли.
Постепенно боль в ушах отпустила. Сначала это было почти незаметно, только обруч, стягивающий голову, слегка ослаб. Потом откуда-то из беспамятства и страха, как слабый свет, забрезжило сознание. И хотя кругом все еще грохотало, все разом почувствовали: пронесло.
Эсэсовцы выползали из подвала. Вернер смотрел на стену прямо перед собой. Мало-помалу она превращалась в обычную стену, освещенную солнцем, с раскопанным входом в подвал, переставая быть ярким пятном насмешливой угрозы, в котором крутился черный бурунчик надежды. Теперь он снова увидел мертвое бородатое лицо у себя под ногами, увидел ноги своих засыпанных товарищей. Потом сквозь стихающий огонь зениток до него вдруг снова донеслась мелодия из «Фиделио». Он крепко сжал губы.
Раздались отрывистые слова команд. Чудом спасшийся арестант, что стоял в оконной раме, выкарабкался из кучи мусора. Правая нога у него была вывихнута. Он ее поджал и стоял сейчас на одной левой. Лечь на землю он не осмеливался. К ним подошел один из эсэсовцев.
— А ну, выкапывайте этих, живо.
Заключенные принялись разгребать щебень и битый кирпич. Работали руками, лопатами и кирками. Немного им понадобилось времени, чтобы извлечь из-под обломков своих товарищей. Их оказалось четверо. Трое были мертвы. Четвертый еще дышал. Они его подняли на руки, вынесли. Вернер озирался в поисках помощи. Вдруг он увидел, как из парадного выходит та женщина в красной блузке. Значит, она не пошла в бомбоубежище. Она бережно несла в руках тазик с водой и полотенце. Даже не оглянувшись на эсэсовцев, она пронесла воду мимо них и поставила тазик возле раненого. Охранники переглянулись, не зная, как быть, но ничего не сказали.
Женщина стала омывать раненому лицо. У того изо рта пошла кровавая пена. Женщина ее отерла. Один из эсэсовцев по-идиотски загоготал. У него были недоразвитое, тупое лицо и такие светлые ресницы, что блеклые, наглые глаза казались голыми.
Огонь зениток прекратился. В наступившей тишине вдруг снова грянул рояль. Теперь Вернер увидел, откуда доносятся эти звуки — из окна второго этажа как раз над магазинчиком колониальных товаров. Бледный мужчина в очках сидел там за темно-коричневым роялем и сосредоточенно играл все ту же мелодию — хор узников. Эсэсовцы, ухмыляясь, переглянулись. Один даже покрутил пальцем у виска — мол, чокнутый. Вернер не знал, зачем этот человек играет — то ли чтобы отрешиться от бомбежки, то ли совсем с иным смыслом. Для себя он решил, что это послание им, арестантам. Он всегда, когда можно было, старался верить в лучшее. С такой верой жить все-таки легче.
Отовсюду сбегались люди. Эсэсовцы подтянулись, принимая военную выправку. Послышались команды. Заключенные построились. Командир колонны приказал одному из охранников остаться возле раненого. Потом скомандовал колонне: «Бегом, марш!» Последним взрывом накрыло бомбоубежище. Работягам теперь предстояло его откапывать.
Из воронки воняло серой и какими-то кислотами. Несколько деревьев с обнаженными корнями, накренившись, стояли по краям. Решетка газонного ограждения, вырванная из земли, торчком вздыбилась в небо. По счастью, бомба угодила не прямо в подвал, а рядом, так что взрывом его как бы придавило сбоку и засыпало.
Вот уже больше двух часов работяги раскапывали вход. Ступеньку за ступенькой они расчищали металлическую лестницу. Ее тоже завалило и покорежило. Все вкалывали неистово, яростно, так, словно там, под развалинами, их товарищи.
Еще через час они расчистили вход. До них давно уже доносились крики и стенания. Должно быть, в подвал откуда-то все же поступал воздух. Крики усилились, когда они пробили первое отверстие. В него тут же просунулась голова, которая орала, не переставая, а прямо из-под головы вынырнули две руки, яростно копошащиеся в мусоре, — казалось, огромный крот выбирается из своей норы.
— Осторожно! — закричал десятник. — Обвалится же!
Но руки продолжали лихорадочно работать. Потом голова исчезла, ее явно оттащили, а вместо нее появилась другая, тоже орущая. Но и ее оттащили. Там, внутри, люди в панике бились за место у просвета.
— Отпихивайте их! Они так покалечатся! Сперва надо расширить дыру. Пихайте их обратно.
Они начали заталкивать обратно высовывающиеся лица. Лица кусали их за пальцы. Арестанты кирками крушили бетон, расширяя проход. Они работали так, будто спасали собственные жизни. Наконец пробили такую дыру, что в нее смог протиснуться первый пострадавший.
Им оказался весьма упитанный субъект. Левинский его сразу узнал. Это был тот самый продавец с усиками, что недавно глазел на них из витрины своей колониальной лавки. Сейчас он, оттеснив всех, первым норовил вырваться на свободу, кряхтя и пыжась от натуги. Но живот застрял. Крики внутри усилились — толстяк закупорил отверстие. Его тянули за ноги, пытаясь втащить обратно.
— Помогите! — верещал он фистульным голосом. — Помогите! Вытащите меня! Дайте мне выбраться! Выбраться! Я вам за это… я вам дам…
Его маленькие черные глазки испуганно таращились с круглой физиономии. Гитлеровские усики подрагивали.
— Помогите! Господа, прошу вас! Умоляю! Господа!
Он был похож на застрявшего тюленя, который от страха научился говорить.
Его подхватили под руки и кое-как наконец вытащили. Он упал, потом вскочил и, ни слова не говоря, бросился прочь.
Работяги подтащили доску и еще расширили дыру Потом отошли.
Люди начали выбираться. Женщины, дети, мужчины — одни опрометью, бледные, в поту, словно убегая из могилы, другие в истерике, с всхлипами и проклятиями на устах, и под конец, самыми последними медленно и безмолвно вышли те, кто не поддался панике.
Они проходили мимо арестантов — кто стремглав, кто еле волоча ноги.
— «Господа!» — прошептал Гольдштейн. — Вы слыхали? «Господа, прошу вас! Умоляю!» Это он к нам обращался…
Левинский кивнул.
— «Я вам за это… Я вам дам», — передразнил он тюленя. И добавил: — Шиш с маслом. Удрал, как последняя скотина. — Он взглянул на Гольдштейна. — Что это с тобой?
Гольдштейн прислонился к его плечу.
— Слишком уж чудно. — Он дышал с трудом. — Не они нас освобождают, а мы их.
Он захихикал и стал медленно заваливаться на бок. Товарищи поддержали его и аккуратно положили на горку свежевырытой земли. И стали ждать, пока все выйдут из подвала.
Узники, отмотавшие по много лет срока, они стояли и смотрели сейчас на тех, кто, проведя в заточении всего несколько часов, проносился мимо них пулей. Левинский припомнил: нечто похожее уже было, когда они повстречали на дороге беженцев, что уходили из города. Он увидел служанку в голубеньком платье с белыми горошинами — она как раз вылезала из подвала. Отряхивая юбки, девушка ему улыбнулась. За ней выбирался одноногий солдат. Он выпрямился, привычным движением просунул под мышки костыли и, прежде чем двинуться дальше, отдал арестантам честь. Одним из последних вышел совсем древний старик. На лице его длинными бороздами пролегли морщины, как у спаниеля.
— Спасибо, — проговорил он. — Там, внутри, есть еще заваленные.
Медленно, по-стариковски, он начал подниматься по скособоченным ступенькам. Позади него работяги уже лезли в проем.
* * *
Они топали обратно в лагерь. Они чуть не падали от усталости. Они тащили с собой убитых и раненых. Арестант, которого придавило стеной, тем временем умер. В небе пылал закат. Даже воздух был напоен его золотисто-багряным сиянием, и это была картина столь неописуемой красоты, что, казалось, время остановилось, и в этот час на земле просто не может быть руин, разрушений, смерти.
— Хороши герои, нечего сказать, — бормотал Гольдштейн. Он уже оклемался после сердечного приступа. — Убиваемся тут, как психи, а все ради кого? Ради этих…
Вернер посмотрел на него.
— Нельзя тебе больше ходить на разборку. Это безумие. Как ни берегись, а на этой работе ты себя угробишь.
— А куда мне деваться? Сидеть в зоне и ждать, пока меня СС сцапает?
— Надо что-нибудь другое тебе устроить.
Гольдштейн вымученно улыбнулся.
— Похоже, я помаленьку созреваю для Малого лагеря, так?
Вернер, однако, нисколько не смешался.
— А почему нет? Это надежно, а свои люди нам всюду нужны.
Десятник — тот, что пинал заключенного номер 7105, — теперь подошел к нему снова. Какое-то время он молча шагал рядом, потом сунул что-то ему в руку и снова отстал. Номер 7105 раскрыл ладонь.
— Сигарета, — пробормотал он в изумлении.
— Начинают давать слабину. Не иначе, это развалины им на нервы действуют, — заявил Левинский. — О будущем стали задумываться.
Вернер кивнул.
— Поджилки затряслись. Запомни этого десятника. Может, еще пригодится.
Они плелись дальше сквозь мягкий вечерний свет.
— Подумать только, город, — немного погодя сказал Мюнцер. — Дома. Люди на свободе. И все это в каких-то двух шагах. Как будто и мы уже не за решеткой.
Номер 7105 поднял голову.
— Хотел бы я знать, что они про нас думают?
— Ну а что им такого думать? Бог их знает, что им про нас вообще известно. Да и у самих-то у них вид не слишком радостный.
— Теперь уже нет, — согласился номер 7105.
Никто не возразил. Начинался тяжелый подъем к воротам лагеря.
— Эх, жаль у меня нет собаки, — вздохнул номер 7105.
— Да, отличное вышло бы жаркое, — подхватил Мюнцер. — Мяса килограммов пятнадцать.
— Да я не в том смысле, чтобы пожрать. Просто чтоб была собака, и все.
Проезда нигде не было. Все улицы и переулки были завалены.
— Поезжай обратно, Альфред, — сказал Нойбауэр. — Подождешь меня около дома.
Он вылез, решив пробираться дальше пешком. Вскарабкался на груду камней, перегородившую улицу, — это обрушилась стена. Остальная часть дома странным образом уцелела. Стену сорвало, словно занавеску, и теперь можно было заглянуть в квартиры. Взмывали ввысь и обрывались в пустоту лестницы. На втором этаже красовалась, еще целехонькая, спальня красного дерева. Обе кровати мирно стояли рядышком, только один стул опрокинулся да раскололось зеркало. Этажом выше на кухне оторвало водопроводную трубу. Вода растекалась по полу и каскадами падала вниз — тоненький, посверкивающий водопад. В салоне красная плюшевая софа встала на дыбы. Картины в позолоченных рамах криво висели на полосатых обоях. Там, где оторвало стену, как над обрывом, застыл в неподвижности мужчина. Лицо его было в крови, и он, не отрываясь, смотрел вниз. За его спиной, как безумная, носилась женщина с чемоданами, пытаясь запихнуть туда фарфоровые статуэтки, подушки от софы, белье…
Вдруг Нойбауэр почувствовал, что развалины под ним шевелятся. Он отступил на шаг. Развалины продолжали шевелиться. Он наклонился и принялся разгребать битый кирпич и куски цемента. Из-под них появилась, вся в пыли и щебне, сперва кисть руки, а затем и сама рука, серая, медленная, словно усталая змея.
— На помощь! — завопил Нойбауэр. — Тут человек!
Никто не отозвался. Он огляделся по сторонам. На улице ни души.
— Помогите же! — крикнул он мужчине с третьего этажа. Но тот только медленно отирал кровь с лица и не обращал на него внимания.
Нойбауэр отшвырнул в сторону солидный кусок цемента. Он увидел чьи-то волосы и схватился за них, пытаясь вытащить голову. Голова не поддавалась.
— Альфред! — позвал он и снова оглянулся. Машины уже не было. — Свиньи! — прорычал он, внезапно приходя в ярость. — Когда надо, их никогда нет.
Он продолжал разгребать. Пот ручьями тек за воротник мундира. Он давно отвык от физической работы. «Полиция! — думал он. — Спасательные бригады! Где все эти бездельники?»
Еще один кусок цемента, расколовшись, отвалился в сторону, и под ним Нойбауэр увидел нечто, что еще совсем недавно было человеческим лицом. Теперь же это была просто плоская, залепленная серой трухой лепешка. Нос расплющен. Глаз не было вовсе, их забило известкой; губы словно срезало, а рот являл собой крошево из осколков цемента и выбитых зубов. Вместо лица был серый овал, сквозь который кое-где сочилась кровь, да шапка волос сверху.
Нойбауэра затошнило и тут же вырвало. Нутро исторгало из себя съеденный недавно обед: копченую колбасу с красной капустой и вареной картошкой, рисовый пудинг и кофе — все это плюхалось теперь рядом с размозженным лицом. Нойбауэр искал, на что бы опереться, но под рукой ничего не оказалось. Он чуть отодвинулся в сторону, продолжая блевать.
— Что тут такое? — спросил вдруг кто-то у него за спиной.
Позади него стоял человек. Как он подошел, Нойбауэр не слышал. В руках у человека была лопата. Нойбауэр кивнул, указывая на голову в развалинах.
— Завалило кого, что ли?
Голова слегка шевельнулась. Вместе с ней шевельнулось что-то и в серой лепешке лица. Нойбауэра снова вырвало. Слишком обильный был обед.
— Да он же задохнется! — воскликнул человек с лопатой, кидаясь к голове. Он начал отирать лицо, пытаясь нащупать и освободить нос, буравил пальцами там, где должен быть рот.
Лицо вдруг стало сильно кровоточить. Плоская маска оживала под напором наступающей смерти. Рот захрипел. Пальцы руки судорожно царапали битый кирпич, а голова со слепыми глазами вся затряслась. Она потряслась немного и затихла. Человек с лопатой выпрямился. Он вытер перемазанные кровью и известкой руки о край желтой шелковой портьеры, рухнувшей вниз вместе с окном.
— Умер, — сказал он. — Там еще кто-нибудь есть?
— Не знаю.
— Вы не из этого дома?
— Нет.
Человек указал на голову.
— Родственник ваш? Или знакомый?
— Нет.
Человек взглянул на красную капусту, колбасу, картошку с рисом, потом посмотрел на Нойбауэра и пожал плечами. Похоже, особого почтения эсэсовский начальник у него не вызывал. Впрочем, для тяжелого военного времени обед был и впрямь роскошный. Нойбауэр почувствовал, как щеки заливаются краской. Он быстро отвернулся и, скользя по битому кирпичу, стал спускаться вниз.
Прошел почти час, пока он наконец добрался до аллеи Фридриха. Улица не пострадала. Сдерживая волнение, Нойбауэр пошел вперед. Если на следующей поперечной улице здания стоят, значит, его доходный дом тоже в порядке, думал он, вдруг становясь суеверным. Улица оказалась цела. Две следующие тоже. Он приободрился и ускорил шаг. «Попробую еще раз, — подумал он. — Если на следующем перекрестке два крайних дома справа невредимы, значит, и меня Бог миловал!» Сработало! Лишь третий дом справа был грудой руин. Нойбауэр сплюнул — в горле пересохло от пыли. Вполне обнадеженный, он свернул за угол на улицу Германа Геринга и замер как вкопанный.
Бомбы поработали на славу. Верхние этажи его дома обрушились полностью. Углового фронтона как не бывало. Его отбросило на другую сторону улицы, прямо в антикварный магазин. Встречной волной из магазина на мостовую вышвырнуло бронзовую фигуру Будды. Великий отшельник восседал на уцелевшем пятачке брусчатки. Молитвенно сложив руки на груди, он невозмутимо взирал поверх всего этого европейского распада куда-то в сторону разрушенного вокзала, словно ожидал оттуда, из-за руин, появления некоего восточного экспресса, который подхватит его и умчит обратно к простым законам джунглей, где убивают, чтобы жить, но не живут, чтобы убивать.
В первую секунду Нойбауэра охватило дурацкое чувство обиды: судьба жестоко надсмеялась над ним. Как же так, с поперечными улицами все сошлось, и вдруг такое! Это была горькая обида обманутого ребенка. Он чуть не плакал. Ну почему это должно было случиться с ним, именно с ним? Он окинул взглядом улицу. Ведь вон же, некоторые дома еще стоят. «Почему не их? — думал он. — Почему наказан именно я, честный патриот, заботливый муж, любящий отец?»
Он обошел воронку посреди мостовой. Все витрины модного салона были разбиты вдребезги. Повсюду льдинками валялись осколки. Они хрустели под ногами. Нойбауэр подошел к секции «Модные новинки для немецкой женщины». Покосившаяся вывеска держалась на одном гвозде. Он пригнул голову и вошел. Пахло пожаром, но огня не было. Повсюду на полу валялись куклы-манекены. Казалось, они стали жертвами целой орды дикарей. Одни лежали на спине, юбки задраны, ноги раскинуты; другие, с вывернутыми руками, уткнулись лицом в пол, выставив напоказ свои восковые попки. Одна вообще была нагишом, если не считать перчаток, другая стояла в углу с отломанной ногой, но в шляпке и даже с вуалью. И все, независимо от позы и положения, улыбались, что придавало им чудовищно непристойный вид.
«Хана, — думал Нойбауэр. — Полная хана». Он проиграл. Что теперь скажет Сельма? Нет справедливости на свете. Он вышел на улицу и поплелся по обломкам и осколкам вокруг дома. Свернув за угол, он на той стороне увидел какого-то человека, который, едва завидев его, вздрогнул и побежал.
— Стой! — гаркнул Нойбауэр. — Стой, стрелять буду!
Человек остановился. С виду это был какой-то жалкий замухрышка.
— Подойди сюда!
Человек опасливо приблизился. Нойбауэр узнал его, лишь когда тот подошел почти вплотную. Это был прежний владелец доходного дома.
— Бланк? — удивился он. — Это вы?
— Так точно, господин оберштурмбанфюрер.
— Что вы тут делаете?
— Простите, господин оберштурмбанфюрер. Я… я…
— Да говорите вы толком, чудак-человек. Что вы тут делаете?
Увидев, как действует на Бланка его мундир, Нойбауэр быстро обрел привычную уверенность и сознание собственной значительности.
— Я… я… — заикался Бланк. — Я только разок взглянуть, чтобы… чтобы…
— Что «чтобы-чтобы»?
Бланк беспомощно указал на груды развалин.
— Чтобы полюбоваться вот на это, порадоваться, да?
Бланк чуть не отскочил.
— Нет, нет, господин оберштурмбанфюрер! Что вы, нет. Просто… жалко, — прошептал он. — Жалко.
— Конечно, жалко. Теперь вы можете смеяться.
— Я не смеюсь! Я не смеюсь, господин оберштурмбанфюрер.
Нойбауэр смотрел на него пристально. Бланк стоял перед ним напуганный, плотно прижав руки к туловищу.
— Вы-то по сравнению со мной легко отделались, — немного погодя с горечью сказал Нойбауэр. — Вам ведь хорошо заплатили. Разве нет?
— Так точно, очень хорошо, господин оберштурмбанфюрер.
— Вы получили деньги, причем наличными. Мне-то вон досталась груда развалин.
— Так точно, господин оберштурмбанфюрер! Я сожалею, чрезвычайно сожалею… Это ужасное событие…
Нойбауэр глядел прямо перед собой. Он действительно был искренне убежден, что Бланк и вправду провернул блестящую сделку. На какую-то секунду у него даже мелькнула мысль, не продать ли Бланку эту груду развалин обратно — хотя бы за ту же цену. Однако это было против партийных принципов. А кроме того, даже строительный мусор и щебень с этих развалин — и тот стоит дороже, чем он в свое время заплатил Бланку. Не говоря уж о земле! Пять тысяч он заплатил. Одной арендной платы за год набегало пятнадцать тысяч! Пятнадцать тысяч! Все прахом!
— Что это с вами? Что это вы все руками дергаете?
— Ничего, господин оберштурмбанфюрер. Это я упал, давно, много лет назад…
Бланка бросило в пот. Крупные капли катились по его лбу, набегая на глаза. Правым глазом он моргал чаще, чем левым. Левому, стеклянному глазу пот мешал не так сильно. Он боялся, что Нойбауэр истолкует его дрожь как издевку. С Бланком и не такое уже бывало. Но Нойбауэр в эту минуту ни о чем таком не думал и даже не вспомнил, что тогда, незадолго до купли-продажи, Вебер Бланка в лагере допрашивал. Он просто смотрел на груду развалин.
— Вы поступили умнее, чем я, — сказал он. — Может, в то время вам так и не казалось. Но сейчас вы бы все потеряли. А так у вас есть вполне приличные деньги.
Бланк в страхе даже не решался отереть пот.
— Так точно, господин оберштурмбанфюрер, — бормотал он.
Внезапно Нойбауэр глянул на него испытующе. Его пронзила одна мысль. Мысль эта в последние недели навещала его все чаще. Первый раз она его ошарашила, когда горело здание «Меллернской газеты», он ее отгонял, но она возвращалась снова и снова, как назойливая муха. Возможно ли, что такие, как вот Бланк, снова придут к власти? Судя по виду жалкого субъекта, что стоял сейчас перед ним, этого никак не скажешь, — руина, а не человек. Но и груды развалин вокруг — тоже ведь не что иное, как руины. Глядя на них, как-то трудно думать о победах. Особенно когда это руины твоего собственного дома. А тут еще Сельма с ее карканьем! Да и в газетах новости ничуть не лучше! Русские уже под Берлином, как ни крути, но это факт. Рур окружен, это тоже факт.
— Послушайте, Бланк, — произнес он как можно дружелюбней. — Я ведь очень прилично с вами обошелся, разве нет?
— Более чем! Более чем!
— Вы должны это признать, не так ли?
— Всенепременно, господин оберштурмбанфюрер. Всенепременно.
— Человечно…
— Очень человечно, господин оберштурмбанфюрер. Премного вам благодарен.
— Вот видите, — сказал Нойбауэр. — Не забывайте об этом! Я из-за вас многим рисковал. Что вы вообще тут делаете? В городе?
У него чуть не вырвалось: «Почему вы вообще не в лагере?»
— Я… я…
Бланк весь взмок. Он не мог понять, к чему клонит Нойбауэр. Но по опыту хорошо знал, что если нацист разговаривает дружелюбно, значит, заготовил какую-нибудь особенно страшную шутку. Вот так же и Вебер с ним разговаривал, прежде чем глаз ему выбить. Он клял себя за то, что не утерпел и вылез из своего убежища, но уж очень ему хотелось взглянуть на свой бывший магазин.
Нойбауэр видел его смятение. И решил не упускать такую возможность.
— Вы же знаете, Бланк, кому вы обязаны своей свободой?
— Так точно! Конечно же, благодарю вас, тысячу раз благодарю, господин оберштурмбанфюрер.
Свободой своей Бланк был обязан вовсе не Нойбауэру. И они оба это знали. Но на фоне дымящихся развалин все прежние понятия начали вдруг таять. Ни в чем уже нет уверенности. Обо всем надо заранее позаботиться. И хотя сама мысль казалась Нойбауэру вздорной, просто чудовищной, но, как знать, может, такой вот жид и впрямь ему когда-нибудь пригодится. Он вытащил из кармана «Немецкого стража».
— Вот, возьмите, Бланк. Хороший табачок. А тогда, сами понимаете, это была жестокая необходимость. И помните — это я вас вызволил.
Бланк не курил. После экспериментов с горящей сигаретой, которые проделывал над ним Вебер, понадобились годы, прежде чем он перестал впадать в истерику от одного запаха табачного дыма. Но отказаться не посмел.
— Премного благодарю. Вы очень добры, господин оберштурмбанфюрер.
И он потихоньку-полегоньку начал отступать, зажав сигару в непослушной, полупарализованной руке. Нойбауэр огляделся. Никто не видел, что он разговаривал с жидом. Ну и хорошо. Тут же позабыв о Бланке, он погрузился в подсчеты. Но потом тревожно принюхался. Запах гари явственно усиливался. Он поспешил на другую сторону улицы. Так и есть — модный салон горел. Он кинулся назад с криком:
— Бланк! Бланк! — А когда увидел, что Бланка уже и след простыл, заорал: — Пожар! Пожар!
Но никто не спешил ему на помощь. Город горел во многих местах, а пожарные давно уже по большинству улиц не могли проехать. Нойбауэр снова кинулся к своим модным витринам. Он прыгнул в одну из них, выхватил рулон материи и вытащил на улицу. Но второй раз подобный номер уже не прошел. Кружевное платье, которое он цапнул, вспыхнуло прямо у него в руках. Пламя стремительно и жадно пожирало одежду и ткани. Он еле успел выбраться.
Стоя на другой стороне улицы, Нойбауэр беспомощно смотрел на огонь. Вот пламя охватило куклы-манекены, пробежало по ним, слизнув с них платья, — и тут, плавясь и горя, фигуры словно ожили. Они вертелись и корчились, поднимали и сгибали руки, — это был какой-то восковой ад. Потом все разом опало, и пламя сомкнулось над ними, как над трупами в печах крематория.
Отступая под волнами жара, Нойбауэр наткнулся на бронзового Будду. Не оборачиваясь, он присел на статую, но тотчас же вскочил как ужаленный. Он упустил из виду, что голову божества венчает украшение с острым бронзовым наконечником. В ярости уставился он на спасенный рулон материи у себя под ногами: ткань была голубая, с рисунком из летящих птиц. Он пнул рулон сапогом, потом еще и еще. Проклятие! К чему все это? Он оттащил рулон обратно и швырнул в огонь. К черту все! Ко всем чертям! Не оборачиваясь, он потопал восвояси. Глаза бы его на это не глядели! Нет, Бог уже не с немцами. И Вотан, кстати, тоже. Кто же тогда с ними?
Из-за кучи мусора на другой стороне улицы медленно высунулось чье-то бледное лицо. Это Йозеф Бланк смотрел Нойбауэру в спину. И впервые за долгие годы улыбался. Улыбался, ломая и кроша сигару в скрюченных пальцах.