Книга: Искра жизни
Назад: XIII
Дальше: XV

XIV

— Священника мне, — жалобно ныл Аммерс.
Он так ныл уже с полудня. Его пытались вразумить, но тщетно. На него, видно, нашло.
— Какого тебе священника? — спросил Лебенталь.
— Католического, какого же еще. Тебе-то, жидовской морде, какое дело?
— Ты посмотри! — Лебенталь даже головой мотнул. — Да он, оказывается, антисемит! Только этого нам не хватало!
— Как раз этого добра в лагере навалом, — мрачно изрек пятьсот девятый.
— Это вы, вы виноваты, — запричитал Аммерс. — Все из-за вас! Без вас, жидов, и мы бы тут не мучились.
— Да ну? Это почему же?
— Потому что тогда не было бы лагерей! Священника мне!
— Стыдись, Аммерс! — не выдержав, вспылил Бухер.
— Нечего мне стыдиться! Я болен. Приведите мне священника.
Пятьсот девятый посмотрел на Аммерса, на его синюшные губы, на запавшие глаза.
— Нету в зоне священника, понимаешь, Аммерс.
— Должен быть. Хотя бы один. Это мое право. Я умираю.
— А по-моему, ты никогда не умрешь, — заявил Лебенталь.
— Я умираю, потому что вы, жиды проклятые, сожрали все, что мне причиталось. А теперь даже священника не хотите позвать. Мне надо исповедаться. Что вы в этом смыслите? Почему я вообще в жидовском бараке? Я должен быть в бараке для арийцев, это мое право.
— Э-э, нет, не здесь. Только в Рабочем лагере. А здесь уже все равны.
Хватая ртом воздух, Аммерс отвернулся к стене. Над его жиденькими, спутанными волосами на деревянной стене виднелась надпись химическим карандашом: «Евгений Мейер, 1941, тиф. Отомстите»…
— Ну, как его дела? — спросил Бергера пятьсот девятый.
— Да вообще-то он давно должен был умереть. Но сегодня, боюсь, у него и правда последний день.
— Похоже на то. У него уже все путается.
— Ничего у него не путается, — заметил Лебенталь. — Он прекрасно понимает, что говорит.
— Надеюсь, что нет, — сказал Бухер.
Пятьсот девятый посмотрел на него.
— Когда-то, Бухер, он был совсем не такой, — сказал он спокойно. — Но его уничтожили. От того, кем он был, ничего не осталось. Теперь это другой человек, склеили из лоскутов и клочков. Причем лоскуты были рваные. Я сам видел.
— Священника! — снова заныл Аммерс. — Мне нужно исповедаться. Не хочу быть проклят на веки вечные!
Пятьсот девятый присел на край топчана. Рядом с Аммерсом лежал арестант с последнего этапа; у него был жар, он дышал часто и тяжело.
— Исповедаться можно и без священника, Аммерс, — сказал пятьсот девятый. — Да и какие там у тебя грехи? Здесь грехов не бывает. Во всяком случае, у нас, арестантов. Мы все свое давно искупили. Покайся, в чем считаешь нужным покаяться. Когда исповедника нет, достаточно покаяния. Так записано в катехизисе.
Аммерс на мгновение затих, казалось, даже дышать перестал.
— Ты тоже католик? — спросил он затем.
— Да, — ответил пятьсот девятый. Это была ложь.
— Тогда ты должен понять! Мне нужен священник! Мне надо исповедаться и принять причастие. Не хочу гореть в геенне огненной.
Аммерс дрожал. Глаза его были широко раскрыты. На сморщенном, величиною с два кулачка лице эти полные ужаса глаза казались огромными. Они придавали Аммерсу сходство с летучей мышью.
— Раз ты католик, сам знаешь, как оно будет. Как в крематории, только ты никогда не сгоришь и не умрешь никогда. Неужели ты допустишь, чтобы меня обрекли на вечные муки?
Пятьсот девятый глянул на дверь. Она была распахнута. Ясное вечернее небо застыло в дверном проеме, как на картине. Потом он снова перевел глаза на Аммерса, в иссохшей голове которого пламенели картины преисподней.
— Для нас, арестантов, все это иначе, Аммерс, — сказал он. — Нам там поблажку дают. Считается, что через адские муки мы уже здесь прошли.
Аммерс беспокойно заерзал головой.
— Не кощунствуй, — прошептал он. Потом с трудом приподнялся на локтях, огляделся вокруг и внезапно завопил: — Все вы! Вы! Вы-то здоровые! А мне подыхать! Как раз сейчас! Да-да, смейтесь! Смейтесь! Я все слышал, что вы говорили! На волю пойдете? Вырветесь отсюда? А я? Мне куда? В крематорий! В геенну? Мои глаза! И вечный го… го… го…
И он завыл, словно волк на луну. Все тело устремилось вверх, сосредоточившись в этом вое. Рот зиял черной воронкой, из которой вырывался хриплый, надсадный вой.
Зульцбахер встал.
— Все, я пойду, — сказал он. — Попрошу найти ему священника.
— Это где же? — спросил Лебенталь.
— Где-нибудь. В канцелярии. На вахте…
— Не сходи с ума. Здесь нет священников. СС их на дух не переносит. Тебя сразу же упекут в карцер.
— Не важно.
Лебенталь уставился на Зульцбахера.
— Бергер, пятьсот девятый! — позвал он. — Вы слышали, что он говорит?
Зульцбахер был бледен как мел. На скулах проступили желваки. Он ни на кого не глядел.
— Это бессмысленно, — урезонивал его Бергер. — И к тому же запрещено. И среди лагерников мы ни одного священника не знаем. Неужели ты думаешь, мы бы не позвали?
— Я пойду, — упорствовал Зульцбахер.
— Самоубийство! — Лебенталь даже за голову схватился. — Да еще ради антисемита!
Желваки на скулах Зульцбахера работали вовсю.
— Хорошо, пусть ради антисемита.
— Кретин! Еще один кретин!
— Хорошо, пусть кретин. Все равно пойду.
— Бухер, Бергер, Розен, — спокойно распорядился пятьсот девятый.
Бухер с дубинкой в руках уже стоял у Зульцбахера за спиной. Он тотчас огрел безумца по голове. Не что есть мочи, но все же достаточно сильно. Зульцбахер пошатнулся. В тот же миг все кинулись на него и повалили на пол.
— Агасфер, давай веревки для Овчарки, — скомандовал Бергер.
Они связали Зульцбахера по рукам и ногам и только после этого отпустили.
— Если вздумаешь орать, придется заткнуть тебе рот, — предупредил пятьсот девятый.
— Да вы же не понимаете…
— Понимаем. Полежишь так, пока в себя не придешь. Слишком много людей мы вот так потеряли…
Они отволокли Зульцбахера в угол и больше уже не обращали на него внимания. Розен выпрямился.
— Он еще не в себе, — пробормотал он смущенно и как бы извиняясь за товарища. — Вы тоже должны понять. Это он все из-за брата.
Аммерс охрип. Теперь он только сипел:
— Где же он? Где… священник?
Постепенно всем это стало надоедать.
— Неужто во всех бараках и впрямь нет ни одного священника, причетника или, на худой конец, служки? — спросил Бергер. — Кого угодно, лишь бы он наконец угомонился.
— В семнадцатом четверо были. Одного отпустили, двое умерли, еще один в карцере, — доложил Лебенталь. — Бройер каждое утро лупцует его цепью. У него это называется отслужить мессу.
— Пожалуйста, — шептал Аммерс. — Христом Богом молю…
— По-моему, в секции «Б» есть один, который знает латынь, — сказал Агасфер. — Я, во всяком случае, слышал про такого. Может, его можно взять?
— Как хоть его зовут?
— Точно уже не помню. Дельбрюк или Хельбрюк, что-то в этом роде. Но староста секции наверняка его знает.
Пятьсот девятый встал.
— Вон как раз Маннер. Сейчас его и спросим.
Они с Бергером подошли к старосте.
— Наверно, Хельвиг, — догадался Маннер. — Это он языки знает. Но он немного того. Иногда декламировать начинает. И он в секции «А».
— Наверно, это он и есть.
Они пошли в секцию «А». Маннер поговорил с тамошним старостой, высоким и худым человеком с головой в форме груши. Груша все внимательно выслушал, но в итоге только передернул плечами. Тогда Маннер сам устремился в лабиринт нар, рук, ног, гама и стенаний, выкрикивая фамилию заключенного.
Через несколько минут он вернулся, ведя за собой крайне недоверчивого, чтобы не сказать перепуганного субъекта.
— Вот он, — сказал Маннер пятьсот девятому.
— Давайте выйдем. Здесь ни слова не разберешь.
Пятьсот девятый объяснил Хельвигу суть дела.
— Ты говоришь на латыни? — спросил он.
— Да. — Лицо Хельвига нервно дернулось. — Вы хоть знаете, что пока мы тут стоим, у меня там украдут мою миску?
— То есть как?
— А тут все крадут. Вчера только в уборную сходил — ложки как не бывало. Я ее под соломой на нарах прятал. А теперь вот миска там осталась.
— Так пойди возьми ее.
Хельвиг исчез, не говоря ни слова.
— Он не вернется, — сказал Маннер.
Они ждали. Уже начинало темнеть. Из тени бараков выползали тени людей, из мрака неволи они несли мрак своих душ. Наконец появился Хельвиг. Миску он крепко прижимал к груди.
— Не знаю, много ли Аммерс поймет по-латыни, — сказал пятьсот девятый. — Вряд ли много больше, чем «Ego te absolvo». Это он еще, должно быть, помнит. Так что если ты ему скажешь это и еще что-нибудь, любое, что на ум взбредет…
Хельвиг ковылял рядом на своих длинных тонких ногах.
— Вергилия? — предположил он. — Или Горация?
— А чего-нибудь церковного нет?
— «Credo is unum deum».
— Очень хорошо.
— Или «Credo quia absurdum».
Пятьсот девятый посмотрел прямо в эти странные, не знающие покоя глаза.
— Это все мы, — заметил он.
Хельвиг остановился. Его корявый указательный палец нацелился на пятьсот девятого, словно намериваясь проткнуть.
— Это богохульство, ты сам знаешь. Но я этого хочу. Ему никто не нужен. Покаяние, отпущение грехов — все это возможно и без исповеди.
— Наверно, он не может покаяться, если рядом никого нет.
— Я это делаю, только чтобы помочь ему. А они тем временем сожрут мою порцию баланды.
— Маннер прибережет твою баланду. Но дай-ка сюда твою миску, — сказал пятьсот девятый. — Я ее подержу, пока ты у него будешь.
— Это еще зачем?
— Думаю, он скорее тебе поверит, если ты без миски к нему придешь.
— Ладно.
Они вошли в дверь. В бараке в эту пору даже при входе стояла уже почти непроглядная темень. Был слышен только хриплый шепот Аммерса.
— Вот, Аммерс, — сказал пятьсот девятый. — Нашли для тебя…
Аммерс затих.
— Это правда? — спросил он тихо, но очень отчетливо. — Священник здесь?
— Да. — Хельвиг склонился над ним. — Во славу Господа нашего Иисуса Христа.
— Во веки веков, аминь, — прошептал Аммерс голосом изумленного ребенка.
И они начали что-то друг другу бормотать. Пятьсот девятый и остальные вышли. За порогом их встретил тихий вечер, глубоким покоем разлившийся по округе до самой лесистой кромки на горизонте. Пятьсот девятый сел, прислонившись к стене барака. Она еще хранила остатки дневного тепла. Подошел Бухер и присел с ним рядом.
— Странно, — сказал он немного погодя. — Иной раз сотнями мрут, и ничего не испытываешь, а потом вон один умирает, и не особенно даже близкий, а чувство такое, будто тысячи…
Пятьсот девятый кивнул.
— Наше воображение не трогают цифры. И чувство к цифрам безразлично. В таких случаях больше чем до одного мы считать не умеем. Раз — и все. Но этого вполне достаточно, чтобы проняло.

 

Хельвиг вышел из барака. В дверях он чуть пригнулся, и на секунду показалось, будто весь гнет вонючей барачной тьмы он несет на своих плечах, словно пастух паршивую овцу, несет, чтобы отделить от других и отмыть в вечерней благодати. Затем он выпрямился и снова стал обыкновенным арестантом.
— Ну что, дошло у вас до святотатства? — спросил пятьсот девятый.
— Нет. Я не совершал никаких священнодействий. Просто помогал ему в покаянии.
— Поверь, мы бы рады тебя отблагодарить. Сигаретой или куском хлеба. — Пятьсот девятый отдал Хельвигу его миску. — Но у нас у самих ничего нет. Единственное, что мы можем тебе предложить, это порцию Аммерса, если он умрет до ужина. Ужин на него еще выдадут.
— Ничего мне не надо. Я и не хочу ничего. Было бы свинством что-то за это брать.
Только тут пятьсот девятый заметил, что у Хельвига в глазах стоят слезы. Он посмотрел на Хельвига с безграничным удивлением.
— Он хоть успокоился? — спросил он затем.
— Да. Сегодня за обедом он украл у вас кусок хлеба. Просил меня, чтобы я вам об этом сказал.
— Я и так это знаю.
— Он хочет, чтобы вы к нему пришли. Хочет у всех вас попросить прощения.
— Господи! А это еще зачем?
— Он так хочет. Особенно просил одного, Лебенталя.
— Слыхал, Лео? — спросил пятьсот девятый.
— Ему не терпится заключить свою сделку с Богом, вот и все, — заявил Лебенталь непримиримым тоном.
— Не думаю. — Хельвиг сунул миску под мышку. — Чудно, я ведь когда-то и впрямь учился на священника, — сказал он. — Потом бросил. Сам не понимаю почему. Теперь жалею. — Его странные глаза скользнули по окружающим. — Легче переносить страдания, когда во что-то веришь.
— Да. Но верить можно во что угодно. Не обязательно только в Бога.
— Разумеется, — подхватил Хельвиг с такой учтивостью, словно он дискутирует в светском салоне. Он чуть склонил голову, словно прислушиваясь к чему-то. — Это было нечто вроде вынужденной исповеди, — сказал он, помолчав. — Вынужденные крестины бывают сплошь и рядом. А вот вынужденная исповедь… — Лицо его дернулось. — Вопрос для теологов. Мое почтение, господа.
И, словно огромный паук, он заковылял обратно к своей секции. Остальные оторопело смотрели ему вслед. Особенно всех потрясло, как он попрощался — такого они давно уже не слыхали, с тех пор как угодили в лагерь.
— Сходи-ка к Аммерсу, Лео, — сказал Бергер. И после непродолжительного раздумья добавил: — А почему, собственно, нет? Вежливый человек, даже на вы обращается. — Лебенталь все еще медлил.
— Сходи-сходи, — повторил Бергер. — Не то он опять орать начнет. А мы пока Зульцбахера развяжем.

 

* * *
Сумерки сгущались, сменяясь наступающей тьмой. Из города доносился звон одинокого колокола. В бороздах пашни пролегли глубокие тени, синие и фиолетовые.
Сбившись в кучку, заключенные сидели перед бараком. Там, внутри, все еще умирал Аммерс. Зульцбахер понемногу пришел в себя. Сконфуженный, он сидел рядом с Розеном.
Лебенталь внезапно выпрямился.
— А это еще что?
Он напряженно высматривал что-то в поле за колючей проволокой. Там и вправду что-то мелькнуло, потом остановилось, потом снова задвигалось.
— Заяц! — сказал вдруг Карел, мальчонка из Чехословакии.
— Брось болтать. Ты их видел хоть когда-нибудь, зайцев-то?
— У нас дома их много водилось. Когда был маленький, я часто их видел. Ну, тогда, когда я еще был на воле, — пояснил Карел. Для него детство — это было время до лагеря. До того, как родителей отправили в газовую камеру.
— А ведь и вправду заяц. — Бухер прищурил глаза. — Или кролик. Хотя нет, великоват для кролика.
— Боже правый! — воскликнул Лебенталь. — Живой заяц! — Теперь зайца видели все. На секунду он присел, насторожив свои длинные уши. Затем поскакал дальше.
— Ну что бы ему сюда забежать! — От волнения у Лебенталя даже клацнула вставная челюсть. Он вспомнил о ложном зайце, о таксе, которую он выторговал у Бетке за зуб Ломана. — Мы бы его обменяли. Сами не стали бы есть. Обменяли бы и получили в два, а то и в три раза больше мяса из кухонных отходов.
— Не стали бы мы его менять. Сами бы съели, — возразил Майерхоф.
— Вот как? А кто его зажарит? Или, может, ты собираешься его сырьем есть? А пожарить отдашь — только ты его и видел! — распалялся Лебенталь. — Просто удивительно, до чего некоторые люди любят других учить, а сами неделями из барака не вылазят.
Майерхоф считался одним из чудес двадцать второго барака. Целых три недели он пролежал при смерти с воспалением легких и дизентерией. Он до того ослаб, что даже говорить уже не мог. Бергер махнул на него рукой. А он взял и в считанные дни поправился, можно считать, из мертвых воскрес. Агасфер его из-за этого прозвал Лазарем Майерхофом. Сегодня Майерхоф впервые вышел на свежий воздух. Бергер ему запретил, а он все равно выполз. На нем было пальто Лебенталя, свитер умершего Бухсбаума и еще гусарская венгерка, которую кому-то выдали вместо робы. Простреленной ризой, которую Розен получил в качестве исподнего, Майерхоф повязал шею. Все ветераны приложили руку к его экипировке по случаю первой прогулки. Его выздоровление было для них общим торжеством.
— Если бы он сюда прибежал, он бы на электрические провода наткнулся. Сразу бы и зажарился, — рассуждал Майерхоф голосом, полным надежды. — А мы бы просто подтащили его палкой, только сухой.
Все, не отрывая глаз, следили за зверьком. А он прыгал по бороздам и время от времени замирал, прислушиваясь.
— Эсэсовцы его для себя отстрелят, — заявил Бергер.
— Зайца пулей так просто не возьмешь, особенно когда такая темень, — возразил пятьсот девятый. — Эсэсовцы-то больше привыкли по людям стрелять, да и то с двух-трех метров и в спину.
— Заяц… — Агасфер задумчиво пожевал губами. — Интересно, какой он на вкус?
— На вкус он, как заяц, — сухо пояснил Лебенталь. — Лучше всего спинка, ее на вертеле жарят. Перекладывают кусочками сала, чтобы сочней было. Еще делается сметанная подлива. Так его едят гои.
— И картофельное пюре, — добавил Майерхоф.
— Скажешь тоже! Подают пюре из каштанов и моченую бруснику.
— Картофельное пюре в сто раз вкусней! Каштаны! Это для итальянцев.
Лебенталь злобно воззрился на Майерхофа.
— Послушай, ты…
Агасфер его перебил.
— Что нам какой-то заяц. Я за одного гуся отдам всех зайцев в мире. Хороший, откормленный гусь…
— С яблоками!
— Да заткнетесь вы или нет! — взвыл кто-то из темноты. — Совсем осатанели! С вами тут с ума сойдешь!
Они сидели, чуть подавшись вперед, и из полумертвых, впалых глазниц жадно следили за зайцем. Совсем рядом, не дальше ста метров от них, прыгало и резвилось сказочное, царское кушанье, меховая шкурка, содержащая не один килограмм мяса, которое многим из них могло бы спасти жизнь. Майерхоф чувствовал это всем нутром, до мозга костей; для него этот зверек означал бы гарантию выздоровления без рецидивов.
— Ладно, по мне так хоть с каштанами, — крякнул он. Во рту у него разом пересохло и стало как-то пыльно, будто в угольном подвале.
Заяц снова привстал: он принюхивался. В этот миг, должно быть, кто-то из дремлющих часовых его углядел.
— Эдгар! Гляди! Косой! — заорал он. — Бей!
Затарахтели выстрелы. Взметнулась фонтанчиками земля.
Стремительными длинными скачками заяц удрал.
— Вот видишь, — сказал пятьсот девятый. — Арестантов в упор расстреливать куда проще.
Лебенталь вздохнул, провожая зайца глазами.
— Как вы думаете, хлеба сегодня вечером дадут? — немного погодя спросил Майерхоф.
— Ну что, умер?
— Да. Наконец-то. Напоследок хотел, чтобы мы убрали новенького с его нар. Ну, того, у которого жар. Вбил себе в голову, что тот его заразит. Хотя сам его заразил. Под конец опять начал ныть и ругаться. Священник не надолго подействовал.
Пятьсот девятый кивнул.
— Сейчас умирать тяжко. Раньше легче было. А теперь тяжко. Когда конец так близко.
Бергер подсел к пятьсот девятому. Было это после ужина. Малый лагерь получил только пустую баланду, по миске на брата. Хлеба не дали.
— Чего Хандке от тебя хотел? — спросил он.
Пятьсот девятый раскрыл ладони.
— Да вот, видишь, дал. Лист почтовой бумаги и авторучку. Хочет, чтобы я перевел на его имя мои деньги в Швейцарии. Но не половину. Все. Все пять тысяч франков.
— И что за это?
— За это он пока что оставит меня в живых. И даже намекнул на что-то вроде протекции.
— Ну да, до тех пор, пока ты не поставишь подпись.
— Это до завтрашнего вечера. Уже кое-что. Случалось, у нас бывало и гораздо меньше времени.
— Все равно этого недостаточно. Надо придумать что-то еще.
Пятьсот девятый пожал плечами.
— Не исключено, что и это сработает. Может, он думает, что без меня ему не выдадут со счета все деньги.
— Не исключено, что он думает совсем о другом. Как бы от тебя избавиться, чтобы ты не опротестовал эту доверенность.
— Как только бумага окажется у него в руках, я уже не смогу ее опротестовать.
— Он этого не знает. К тому же опротестовать, наверно, можно. Ты подписал ее под давлением.
Пятьсот девятый помолчал.
— Эфраим, — сказал он затем очень спокойно. — Мне не надо ничего опротестовывать. Нет у меня никаких денег в Швейцарии.
— Что?
— У меня в Швейцарии нет ни франка.
Бергер не сводил с пятьсот девятого изумленных глаз.
— Так ты все это выдумал?
— Да.
Бергер провел тыльной стороной руки по воспаленным глазам. Плечи его начали вздрагивать.
— Что с тобой? — спросил пятьсот девятый. — Ты что, плачешь, что ли?
— Нет, смеюсь. Идиотизм, конечно, но я смеюсь.
— Смейся на здоровье. Мы чертовски мало тут смеялись.
— Я смеюсь, потому что представил, какая у Хандке будет рожа в Цюрихе. Слушай, а как ты вообще до этого додумался?
— Сам не знаю. Жить захочешь — и не до такого додумаешься. Главное, что он эту наживку заглотил. И даже выяснить ничего не может, покуда война не кончится. Приходится ему, бедняге, просто мне верить.
— Это все так. — Лицо Бергера снова сделалось серьезным. — Именно поэтому на него никак нельзя полагаться. Будет у него очередной припадок, и он такое может натворить. Надо нам принять свои меры. Думаю, лучше всего тебе умереть.
— Умереть? Но как? У нас же не больничка. Как мы это провернем? Тут ведь у нас конечная станция.
— Нет. Самая конечная — это крематорий. Через него и провернем.
Пятьсот девятый смотрел на Бергера. Смотрел на это озабоченное лицо, на слезящиеся глаза, на продолговатый изможденный череп и чувствовал, как в душе поднимается волна нежности.
— Думаешь, это возможно?
— Надо попробовать.
Пятьсот девятый не стал спрашивать, как Бергер намерен это сделать.
— Об этом мы еще поговорим, — сказал он. — Пока что время есть. Я сегодня переведу на Хандке только две с половиной тысячи. Он бумагу возьмет и будет требовать остальное. Так я выиграю еще несколько дней. А потом у меня еще останутся двадцать марок от Розена.
— А когда и их не станет?
— Ну, до этого еще много всего другого может произойти. Думать надо всегда только о ближайшей опасности. Ближайшей по времени. И так по очереди, одно за другим. Иначе с ума сойдешь. — Пятьсот девятый повертел в руках бумагу и ручку. Посмотрел, как мягко переливается лунный свет на металлическом колпачке. — Чудно, — сказал он. — Давно в руках не держал. Бумагу и ручку. А когда-то ведь я этим жил. Неужели когда-нибудь снова смогу так же?
Назад: XIII
Дальше: XV