Книга: Рай без памяти (сборник)
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ СОТВОРЕНИЕ МИРА
Дальше: ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ ЕСТЬ КОНТАКТ!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ДЖУЛЬЕТТА И ПРИЗРАКИ

17. ПРЕСС-КОНФЕРЕНЦИЯ В ОТЕЛЕ «ОМОН»

В связи с предстоявшим конгрессом Париж был буквально наводнен туристами. Нашу делегацию устроили в отеле «Омон», небольшом, не первоклассном, но, должно быть, гордившемся своей старомодностью. В его скрипучих деревянных лестницах, пыльных бархатных портьерах и роскошных старинных подсвечниках было что-то бальзаковское. Свечи горели всюду — на столах, на подоконниках, на каминных мраморных досках, и не как суетная дань моде, а как упрямые соперники электричества, которое здесь явно только терпели. Американцам это нравилось, а нам не мешало; впрочем, в комнатах мы и десяти минут не пробыли и два часа до ожидавшей нас пресс-конференции пробегали с Ириной по улицам вечного города. Я — разевая рот на каждое архитектурное чудо, она — со снисходительным вниманием поясняя мне, когда и для кого это чудо было построено.
— Откуда ты так знаешь Париж? — удивился я.
— Я уже третий раз здесь, а вообще и родилась в Париже, и катали меня в детской колясочке по этим же улицам. Впрочем, об этом потом как-нибудь, — сказала она загадочно и вдруг засмеялась. — Даже портье в нашем отеле встретил меня как старую знакомую.
— Когда?
— Когда ты рассчитывался с шофером такси. Я и Зернов вошли в холл, портье — этакий лысый лорд — оглядел нас с профессиональным безразличием, потом вдруг глаза у него расширились, он отступил на шаг и уставился на меня как истукан. «Что с вами?» — удивилась я. Он стоит и молчит. Тут уже Зернов спросил: «Вы, вероятно, узнали мадемуазель?» — «Нет-нет, — опомнился он, — просто мадемуазель очень похожа на одну нашу клиентку». А мне показалось, что узнал он именно меня, хотя в этом отеле я не останавливалась. Странно.
Когда мы вернулись в отель, портье на этот раз даже не взглянул на Ирину, зато мне улыбнулся и сказал, что меня уже дожидаются: «Прямо на эстраду пройдите».
Конференция действительно ожидала нас в ресторанном зале отеля. Американцы уже явились, заняв большую часть концертной эстрады. Телевизионные операторы суетились вокруг своих фантастических черных ящиков. Корреспонденты с фото- и кинокамерами, блокнотами и магнитофонами рассаживались за столиками. Тут же официанты разносили бутылки с разноцветными этикетками. У нас на эстраде тоже стоял столик с бутылками — об этом уже позаботились американцы. Ирина осталась в зале — переводить не требовалось: все или почти все присутствующие говорили и по-французски и по-английски. Французский, правда, я знал неважно, лучше понимал, чем говорил, но полагал, что присутствие Зернова избавит меня от вещания. Увы, я ошибался. Газетчики собирались выжать все, что могли, из «очевидцев феномена», а я к тому же был еще и автором фильма, потрясавшего Париж уже вторую неделю.
Вел конференцию астроном из Мак-Мердо, по фамилии Мак-Эду. Он уже привык к тому, что газетчики то и дело острили о Мак-Эду из Мак-Мердо или, вспоминая название шекспировской комедии, устраивали «много шуму из-за Мак-Эду». По-английски это звучало совсем колоритно: «мач эду эбаут Мак-Эду». Но смутить его было трудно. Он вел наш корабль в конференционном шторме с искусством многоопытного кормчего. Даже голос у него был капитанский, умеющий осадить, когда нужно, чересчур уж назойливых вопрошателей.
Я не случайно упомянул о шторме. Тремя часами раньше в другом парижском отеле состоялась встреча журналистов с еще одним «очевидцем феномена» и делегатом конгресса, адмиралом Томпсоном. Он отказался от участия в нашей пресс-конференции по мотивам, которые предпочел высказать корреспондентам в индивидуальной беседе. Смысл этих мотивов и сущность его высказываний стали ясны после первых же адресованных нам вопросов. Отвечали делегаты, к которым обращались корреспонденты, на вопросы без адреса отвечал Мак-Эду. Конечно, я не все запомнил, но то, что запомнилось, сохранило последовательность магнитофонной записи.
— Вам что-нибудь известно о пресс-конференции адмирала Томпсона?
Так полетел к нам первый теннисный мяч из зала, и тотчас же отразила его ракетка председателя:
— К сожалению, ничего не известно, но, честно говоря, я не очень взволнован.
— Но заявление адмирала сенсационно.
— Весьма возможно.
— Он требует превентивных мер против розовых «облаков».
— Вы расскажете об этом в своих газетах. Прошу задавать вопросы.
— Что вы скажете, если некоторые делегации в ООН потребуют карательных санкций против пришельцев?
— Я не военный министр, чтобы отвечать на подобные требования.
— А если бы вы были военным министром?
— Я не мечтаю о такой карьере.
Смех и аплодисменты были ответом зала. Мак-Эду поморщился: он не любил театральных эффектов. Даже не улыбнувшись, он молча сел, поскольку сраженный вопрошатель тоже умолк.
Но его уже сменил следующий. Он не рискнул состязаться в красноречии с Мак-Эду и выбрал другую жертву.
— Вопрос профессору Зернову. Согласны ли вы с тем, что действия розовых «облаков» могут угрожать человечеству?
— Конечно нет, — тотчас же откликнулся Зернов. — До сих пор «облака» не причинили никакого вреда людям. Исчезновение земных ледяных массивов только улучшит климат. Никакого ущерба не было нанесено ни природе, ни делу рук человеческих.
— Вы на этом настаиваете?
— Безусловно. Единственный ущерб — это табуретка, исчезнувшая в Мирном вместе с моим двойником, и автомобиль, оставленный Мартином в моделированном Сэнд-Сити.
— Какой автомобиль?
— Когда?
— Где Мартин?
— Мартин приезжает сегодня вечером. (Это — Мак-Эду.)
— Разве он был в Сэнд-Сити?
— Спросите у него самого.
— Откуда профессору Зернову известно об исчезнувшем автомобиле Мартина?
Мак-Эду обернулся к Зернову с молчаливым вопросом: будет ли он отвечать? Зернов сказал:
— Мне известно это лично от Мартина. Сообщать о подробностях не уполномочен. Но думаю, что старая табуретка и подержанное авто не слишком большой ущерб для человечества.
— Вопрос профессору Зернову! — опять крикнули в зале. — Как вы относитесь к заявлению адмирала, что двойники — это пятая колонна пришельцев и вступление к будущей галактической войне?
— Считаю, что адмирал начитался фантастических романов и выдает их за действительность.
— Вопрос к автору фильма Анохину. Адмирал считает, что вы двойник и ваш фильм снят двойником, а эпизод гибели вашего двойника в фильме — это гибель самого Анохина. Чем вы докажете, что это неправда?
Я только плечами пожал: чем бы я мог это доказать? Вместо меня ответил Мак-Эду:
— Анохину незачем это доказывать. В науке есть незыблемая «презумпция установленного». Ученым нет нужды проверять и доказывать ложность какого-то голословного утверждения, пусть автор докажет его истинность.
В зале снова зааплодировали. Но долговязый и плоский, как доска, Мак-Эду на этот раз оборвал аплодисменты:
— Здесь не спектакль, господа.
— А что скажет о Томпсоне председатель? — ответили в зале. — Вы целый год работали с адмиралом в антарктической экспедиции. Ваше впечатление о нем как об ученом и человеке?
— Первый обращенный ко мне разумный вопрос, — усмехнулся в усы Мак-Эду. — К сожалению, не смогу удовлетворить любопытство спрашивающего. Мы работали с адмиралом в одной экспедиции и в одном географическом пункте, но в разных областях. Он — администратор, я — астроном. Почти не сталкивались. Он не проявлял особого интереса к моим астрономическим наблюдениям, я — к его административным способностям. Полагаю, что он и сам не претендует на звание ученого, во всяком случае научные труды его мне неизвестны. Как человека же я его почти не знаю, хотя убежден, что он действует честно и не в интересах корысти или политики. Он не пристегнулся ни к антикоммунизму, ни к предвыборной президентской кампании. Все, что он проповедует, основано, по-моему, на ложном предубеждении и ошибочных выводах.
— Как же, по-вашему, должно поступить человечество?
— Рекомендации даст конгресс.
— Тогда у меня к вам вопрос как к астроному. Откуда, по-вашему, прибыли к нам эти чудовища?
Мак-Эду впервые засмеялся искренне и непроизвольно.
— Не нахожу в них ничего чудовищного. Они похожи то на всадника или стреловидное крыло самолета, то на очень большой и красивый цветок, то на розовый дирижабль. Эстетические каноны в нашем и их понимании, вероятно, различны. А откуда они прибыли, мы узнаем, когда они сами пожелают ответить нам на этот вопрос, если, конечно, мы сумеем его задать. Возможно, из соседней с нами звездной системы. Может быть, это туманность Андромеды, может быть, туманность в созвездии Треугольника. Гадать бессмысленно.
— Вы сказали: когда они сами ответят. Значит, контакт возможен?
— Пока ни одна из попыток сближения не дала результатов. Но контакт достижим, я убежден в этом, если они живые разумные существа, а не биосистемы с определенной программой.
— Вы имеете в виду роботов?
— Я не имею в виду роботов. Я говорю о программных системах вообще. Тогда контакт зависит от программы.
— А если это самопрограммирующиеся системы?
— Тогда все зависит от того, как меняется программа под влиянием внешних воздействий. Попытки контакта — это тоже одно из внешних воздействий.
— Вопрос к автору фильма Анохину. Вы наблюдали самый процесс моделирования?
— Его нельзя наблюдать, — сказал я, — человек находится в коматозном состоянии.
— Но ведь на ваших глазах возникла копия снегохода. Гигантская машина из пластмасс и металла. Откуда она возникла, из каких материалов?
— Из воздуха, — сказал я.
В зале засмеялись.
— Ничего нет смешного, — вмешался Зернов. — Именно из воздуха. Из неизвестно каких и каким образом внесенных в него элементов.
— Значит, чудо? — Вопрос прозвучал явной насмешкой.
Но Зернов не смутился.
— Чудесами считали когда-то все необъяснимое тогдашним уровнем знаний. Наш уровень тоже допускает необъяснимое, но он предполагает, что объяснения будут даны в ходе дальнейшего научного прогресса. А поступательное его движение уже сейчас допускает возможность предположить ориентировочно в середине или конце будущего века воспроизведение предметов с помощью волн и полей. Каких волн и каких полей — это, конечно, уровень знаний будущего. Но лично я, например, убежден, что в том уголке космоса, откуда прибыли к нам эти существа, наука и жизнь, вероятно, уже достигли такого уровня.
— Какая же это жизнь? — спросил женский голос, как показалось мне, с явно истерической ноткой, с нескрываемым уже страхом. — Как объясниться с ней, если это жидкость, и о каком контакте можно говорить, если это газ?
— Выпейте воды, — невозмутимо предложил Мак-Эду. — Я вас не вижу, но мне кажется, что вы слишком взволнованы.
— Я просто начинаю верить Томпсону.
— Поздравляю Томпсона еще с одной верующей. Что же касается мыслящей жидкой или коллоидальной структуры, то и мы, как известно, существуем в полужидком состоянии. И химия нашей жизни — это химия углерода и водных растворов.
— А химия их жизни?
— Какой растворитель? У нас вода, а у них?
— Может быть, это фторная жизнь?
Ответил сидевший с краю американец:
— Все, что скажу, — только гипотетично. Фторная жизнь? Не знаю. В таком случае растворителем может быть фтористый водород или окись фтора. Тогда это холодная планета. Для фторных существ температура минус сто — только приятный холодок для прогулки. В такой, мягко говоря, прохладной среде могла возникнуть и аммиачная жизнь. Она даже реальнее, потому что аммиак встречается в атмосфере многих крупных планет, а жидкий аммиак существует и при температуре минус тридцать пять градусов. Можно сказать: почти земные условия. А если подумать о приспособленности гостей к нашим земным условиям, аммиачная гипотеза покажется более вероятной. Но если предположить, что пришельцы сами создают для себя нужные им условия жизни, возможна и любая другая, самая невероятная гипотеза.
— Вопрос председателю как математику и астроному. Что имел в виду русский математик Колмогоров, когда говорил, что при встрече с неземной жизнью мы можем попросту ее не узнать? Не этот ли феномен?
Мак-Эду отпарировал без улыбки:
— Он несомненно учитывал и вопросы, какие задают иногда на пресс-конференциях.
Опять смех в зале, и опять репортеры, обходя Мак-Эду, начинают атаку с флангов. Очередная жертва — физик Виэра, только что угощавшийся у столика виски с фруктовой водой.
— Господин Виэра, вы специалист по физике элементарных частиц?
— Допустим.
— Если «облака» материальны, — вопрошатель орудовал микрофоном, как пистолетом, — значит, они состоят из хорошо известных науке элементарных частиц? Так?
— Не знаю. Может быть, и не так.
— Но ведь большая часть известного нам мира построена из нуклонов, электронов и квантов излучения.
— А если здесь меньшая часть известного нам мира или мира, нам вообще неизвестного? А вдруг это мир совсем новых для нас частиц, не имеющих аналогии в нашей физике?
Вопрошатель сдался, сраженный неожиданным предположением Виэры. Тут кто-то опять вспомнил обо мне.
— Не скажет ли нам кинооператор Анохин, как он относится к песенке, сопровождающей демонстрацию его фильма в Париже?
— Я не знаю этой песенки, — сказал я, — и еще не видел своего фильма в Париже.
— Но она уже облетела весь мир. В зале Плейо ее поет Ив Монтан. В Штатах — Пит Сигер. В Лондоне — биттлсы. Может быть, вы слышали ее в Москве.
Я растерянно развел руками.
— Но ее же написал русский. Ксавье только оркестровал ее для джаза. — И говоривший довольно музыкально пропел по-французски знакомые мне слова: «…всадники ниоткуда строем своим прошли».
— Знаю! — закричал я. — Автор — мой друг, тоже участник нашей антарктической экспедиции, Анатолий Дьячук.
— Дичук? — переспросили в зале.
— Не Дичук, а Дьячук, — поправил я. — Поэт и ученый. И композитор… — Я поймал иронический взгляд Зернова, но даже ухом не повел: плевал я на иронические взгляды, я мировую известность Только создавал, бросал его имя на газетные полосы Европы и Америки и, не заботясь о музыкальности, затянул по-русски: — «Всадники ниоткуда… Что это, сон ли, миф? И в ожидании чуда… замер безмолвно мир…»
Я не успел продолжить в одиночестве: зал подхватил песню, кто по-французски, кто по-английски, а кто и совсем без слов, одну только мелодию, и, когда все стихло, долговязый Мак-Эду деликатно позвонил своим игрушечным колокольчиком.
— Я полагаю, конференция закончена, господа, — сказал он.

18. НОЧЬ ПРЕВРАЩЕНИЙ

После пресс-конференции мы разошлись по своим комнатам, условившись встретиться через час в том же ресторане за ужином. Я так устал на собрании, как не уставал даже в изнурительных антарктических походах. Только добрый сон мог бы прояснить мысль, вывести ее из состояния тупого безразличия к окружающему. Но он так и не пришел, этот спасительный сон, как ни приманивал я его, ворочаясь на кушетке с мягким шелковым валиком. В конце концов встал, сунул голову под кран с холодной водой и пошел в ресторан заканчивать этот перегруженный впечатлениями день. Но день не кончился, и впечатления еще стояли в очереди. Одно из них прошло мимолетно, не зацепив внимания, хотя в первый момент и показалось мне странным.
Я спускался по лестнице позади человека в коричневом костюме, сидевшем на нем как военный мундир. Квадратные плечи, седые усы стрелочками и короткая стрижка еще более подчеркивали в нем военную косточку. Прямой как линейка, он прошел не глядя, мимо лысого француза-портье и вдруг, резко повернувшись, спросил:
— Этьен?
Мне показалось, что в чиновничьих холодных глазах портье мелькнул самый настоящий испуг.
— Что угодно, мсье? — с заученной готовностью спросил он.
Я задержал шаги.
— Узнал? — спросил, чуть-чуть улыбнувшись, усач.
— Узнал, мсье, — едва слышно повторил француз.
— То-то, — сказал усач. — Приятно, когда о тебе помнят.
И прошел в ресторан. Я, намеренно громыхая по скрипучим ступенькам, Сошел с лестницы и с невинным видом спросил у портье:
— Вы не знаете этого господина, который только что прошел в ресторан?
— Нет, мсье, — ответил француз, скользнув по мне прежним равнодушным взором чиновника. — Турист из Западной Германии. Если хотите, могу справиться в регистрационной книге.
— Не надо, — сказал я и прошел дальше, тут же забыв о случившемся.
— Юри! — окликнул меня знакомый голос.
Я обернулся. Навстречу мне подымался Дональд Мартин в нелепой замшевой куртке и пестрой ковбойке с открытым воротом.
Он сидел один за длинным и пустым столом и тянул прямо из бутылки темно-коричневую бурду, а обняв меня, задышал мне в лицо винным перегаром. Но пьян он не был: все тот же большой, шумный и решительный Мартин, встреча с которым как бы приблизила меня к вместе пережитому в ледяной пустыне, к загадке все еще не разоблаченных розовых «облаков» и тайной надежде, подогретой словами Зернова: «Мы с вами, как и Мартин, меченые. Они еще нам покажут что-то новенькое. Боюсь, что покажут». Я лично не боялся. Я ждал.
Мы недолго обменивались воспоминаниями — стол уже начали накрывать к ужину. Подошли Зернов с Ириной; наш край сразу оживился и зашумел. Может быть, потому молодая дама с девочкой в очках села на противоположном краю, подальше от нас. Девочка положила рядом с прибором толстую книгу в радужном переплете с замысловатым рисунком. Напротив устроился добродушного вида провинциальный кюре — парижские не живут в отелях. Он посмотрел на девочку и сказал:
— Такая крошка и уже в очках, ай-ай-ай!
— Очень много читает, — пожаловалась ее мать.
— А что ты читаешь? — спросил кюре.
— Сказки, — сказала девочка.
— И какая же тебе больше всего понравилась?
— О гаммельнском крысолове.
— Как можно давать такую сказку ребенку? — возмутился кюре. — А если у девочки развитое воображение? Если она увидит этот кошмар во сне?
— Пустяки, — равнодушно сказала дама, — прочтет — забудет.
От кюре с девочкой отвлекла мое внимание Ирина.
— Поменяемся местами, — предложила она, — пусть этот тип смотрит мне в затылок.
Я оглянулся и увидел человека с усами-стрелочками, знакомство с которым, и, должно быть, не очень приятное знакомство, скрыл от меня портье. Усач как-то уж очень пристально смотрел на Ирину.
— Тебе везет, — усмехнулся я. — Тоже старый знакомый?
— Такой же, как и лорд за конторкой. В первый раз вижу.
Тут к нам подсел журналист из Брюсселя — я видел его на пресс-конференции. Он уже неделю жил в отеле и со всеми раскланивался.
— Кто этот тип? — спросил я его, указывая на усача.
— Ланге, — поморщился бельгиец, — Герман Ланге из Западной Германии. Кажется, у него адвокатская контора в Дюссельдорфе. Малоприятная личность. А рядом, не за табльдотом, а за соседним столиком, обратите внимание на человека с дергающимся лицом и руками. Европейская знаменитость, итальянец Каррези, модный кинорежиссер и муж Виолетты Чекки. Ее здесь нет, она сейчас заканчивает съемки в Палермо. Говорят, он готовит для нее сенсационнейший боевик по собственному сценарию. Вариации на исторические темы: плащ и шпага. Кстати, его визави с черной повязкой на глазу тоже знаменитость, и в этом же духе: Гастон Монжюссо, первая шпага Франции…
Он еще долго перечислял нам присутствующих в зале, называя по именам и сообщая подробности, о которых мы тотчас же забывали. Только принесенный официантами ужин заставил его умолкнуть. Впрочем, неизвестно почему, вдруг замолчали все. Странная тишина наступила в зале, слышалось только позвякивание ножей и посуды. Я взглянул на Ирину. Она ела тоже молча и как-то лениво, неохотно, полузакрыв глаза.
— Что с тобой? — спросил я.
— Спать хочется, — сказала она, подавляя зевок, — и голова болит. Я не буду ждать сладкого.
Она поднялась и ушла. За ней встали и другие. Зернов помолчал и сказал, что он, пожалуй, тоже пойдет: надо прочитать материалы к докладу. Ушел и бельгиец. Вскоре ресторан совсем опустел, только официанты бродили кругом, как сонные мухи.
— Почему такое повальное бегство? — спросил я одного из них.
— Непонятная сонливость, мсье. А вы разве ничего не чувствуете? Говорят, атмосферное давление резко переменилось. Будет гроза, наверно.
И он прошел, сонно передвигая ноги.
— Ты не боишься грозы? — спросил я Мартина.
— На земле нет, — засмеялся он.
— Поглядим, что такое ночной Париж?
— А что со светом? — вдруг спросил он.
Свет действительно словно померк или, вернее, приобрел какой-то мутный красноватый оттенок.
— Непонятно.
— Красный туман в Сэнд-Сити. Читал письмо?
— Думаешь, опять они? Чушь.
— А вдруг спикировали?
— Обязательно на Париж и обязательно на этот заштатный отель?
— Кто знает? — вздохнул Мартин.
— Пошли на улицу, — предложил я.
Когда мы проходили мимо конторки портье, я вдруг заметил, что она выглядела раньше как-то иначе. И все кругом словно переменилось: другие портьеры, абажур вместо люстры, зеркало, которого прежде не было. Я сказал об этом Мартину; он равнодушно отмахнулся:
— Не помню. Не выдумывай.
Я взглянул на портье и еще более удивился: то был другой человек. Похожий, даже очень похожий, но не тот. Гораздо моложе, без проплешин на голове и в полосатом фартуке, которого раньше на нем я не видел. Может быть, прежнего портье сменил на дежурстве его сын?
— Идем, идем, — торопил Мартин.
— Куда вы, мсье? — остановил нас портье. В голосе его, как мне показалось, прозвучала тревога.
— А не все ли вам равно, портье? — ответил я по-английски: пусть проникается уважением.
Но он не проникся, сказал встревоженно:
— Комендантский час, мсье. Нельзя. Вы рискуете.
— Что он, с ума сошел? — толкнул я Мартина.
— Плюнь, — сказал тот. — Пошли.
И мы вышли на улицу.
Вышли и остановились, словно споткнувшись на месте. Мы даже схватили друг друга за руки, чтобы не упасть. Тьма окружала нас без теней и просветов, ровная и густая, как тушь.
— Что это? — хрипло спросил Мартин. — Париж без света?
— Не понимаю.
— Дома как скалы ночью. Ни огонька.
— Должно быть, вся сеть парализована.
— Даже свечей не видно. Нигде не мелькнет.
— Может, вернемся?
— Нет, — заупрямился Мартин, — я так быстро не сдаюсь. Поглядим.
— На что?
Не отвечая, он шагнул вперед; я за ним, держась за его карман. И остановились опять. Высоко-высоко в черноте неба, как в глубоком колодце, сверкнула звездочка. Рядом что-то блеснуло. Я попробовал поймать блеск и тронул стекло. Мы стояли у магазинной витрины. Не отрываясь от Мартина и таща его за собой, я ощупал всю ее целиком.
— Не было ее раньше, — сказал я, останавливаясь.
— Чего? — спросит Мартин.
— Этой витрины. И вообще магазина не было. Мы с Ириной шли здесь мимо чугунной ограды. А ее нет.
— Погоди. — Мартин почему-то насторожился. Не ограда и не витрина были у него на уме. Он прислушивался.
Впереди что-то громыхнуло несколько раз.
— Похоже на гром, — сказал я.
— Скорее на автоматную очередь, — не согласился Мартин.
— Ты серьезно?
— Что я, автомата от грозы не отличу?
— Может, все-таки вернемся?
— Пройдем немножко. Вдруг встретим кого-нибудь. Куда весь народ в Париже исчез?
— И стреляют. Кто? В кого?
Словно в подтверждение моих слов, автомат впереди затарахтел еще раз. Его перебил шум приближавшегося автомобиля. Два пучка света, пронзив темноту, лизнули брусчатку на мостовой. Я вздрогнул: почему брусчатку? Обе улицы, огибавшие наш отель, еще несколько часов назад были залиты асфальтом.
Мартин вдруг толкнул меня в темноту позади и прижал к стене. Грузовик с людьми на платформе промчался мимо.
— Солдаты, — сказал Мартин, — в шинелях и касках. С автоматами.
— Как ты разглядел? — удивился я. — Я ничего не заметил.
— Глаз натренированный.
— Знаешь что? — подумал я вслух. — По-моему, мы не в Париже. И отель не тот, и улица не та.
— Я же тебе говорил.
— Что?
— Красный туман. Помнишь? Не иначе как они спикировали.
В этот момент над нами кто-то открыл окно. Послышался скрип рамы и дребезжание плохо закрепленного стекла. Света не было. Но из темноты над головой раздался хриплый скрипучий голос — типичный грассирующий голос француза-радиодиктора: вероятно, радиоприемник стоял на подоконнике.
«Внимание! Внимание! Слушайте сообщение комендатуры города. До сих пор два английских летчика, спустившиеся на парашютах со сбитого утром самолета, все еще находятся в пределах Сен-Дизье. Через четверть часа начинается обыск. Будут прочесаны квартал за кварталом, дом за домом. Все мужское население дома, где будут обнаружены вражеские парашютисты, будет расстреляно. Только своевременная выдача скрывающихся врагов приостановит начатую акцию».
Что-то щелкнуло в приемнике, и голос умолк.
— Ты понял? — спросил я Мартина.
— Чуть-чуть. Ищут каких-то летчиков.
— Английских.
— В Париже?
— Нет. В каком-то Сен-Дизье.
— Кого-то расстреливать собираются?
— Всех мужчин в доме, где будут обнаружены летчики.
— За что? Разве Франция уже воюет с Англией?
— Бред. Может, мы под гипнозом? Или спим. Ущипни-ка меня посильнее.
Мартин дал такого щипка, что я вскрикнул.
— Тише! Еще примут нас за английских летчиков.
— А что ты думаешь? — сказал я. — Ты почти англичанин. И летчик к тому же. Пошли-ка назад, пока близко.
Я шагнул в темноту и очутился в ярко освещенной комнате. Вернее, была освещена только часть ее, как выхваченный из темноты уголок съемочного интерьера: занавешенное окно, стол, покрытый цветной клеенкой, огромный пестрый попугай на жердочке в высокой проволочной клетке и старуха, протирающая куском ваты ее грязное днище.
— Ты понимаешь что-нибудь? — услышал я позади шепот Мартина.
— А ты?

19. БЕЗУМНЫЙ, БЕЗУМНЫЙ, БЕЗУМНЫЙ МИР

Старуха подняла голову и посмотрела на нас. В ее желтом, пергаментном лице, седых буклях и строгой кастильской шали было что-то искусственное, почти неправдоподобное. Тем не менее она была человеком, и ее глаза-буравчики как бы ввинчивались в нас холодно и недобро. Живым был и попугай, тотчас же повернувшийся к нам своим раздувшимся клювом-крючком.
— Простите, мадам, — заговорил я на своем школьном французском, — мы попали к вам совершенно случайно. Дверь у вас, должно быть, открыта.
— Там нет двери, — сказала старуха.
Голос у нее был скрипучий, деревянный, как лестницы в нашем отеле.
— Как же мы вошли?
— Вы не француз, — проскрипела она, не ответив.
Я тоже не ответил, отступил в темноту и наткнулся на стену.
— Двери действительно нет, — сказал Мартин.
Старуха хихикнула:
— Вы говорите по-английски, как и Пегги.
— Ду ю спик инглиш?! Ду ю спик инглиш?! — закричал с жердочки попугай.
Мне стало не по себе. Страх не страх, но какая-то спазма перехватила горло. Кто же сошел с ума? Мы или город?
— У вас странно освещена комната, — опять заговорил я. — Не видно двери. Где она? Мы сейчас же уйдем, не бойтесь.
Старуха опять захихикала:
— Это вы боитесь, господа. Почему вы не хотите поговорить с Пегги? Поговорите с ним по-английски. Они боятся, Этьен, они боятся, что ты их выдашь.
Я оглянулся: комната стала как будто светлее и шире. Виднелся уже и другой край стола, за которым сидел наш парижский портье из отеля, не лысый лорд с измятым лицом, а его помолодевшая копия, встретившая нас с Мартином в странно изменившемся холле.
— Почему я их выдам, мама? — спросил он, даже не взглянув на нас.
— Тебе же нужно найти английских летчиков. Ты же хочешь их выдать. Хочешь и не можешь.
Помолодевший Этьен громко вздохнул:
— Не могу.
— Почему?
— Не знаю, где они спрятаны.
— Узнай.
— Мне уже не доверяют, мама.
— Важно, чтоб доверял Ланге. Предъяви товар. Эти тоже говорят по-английски.
— Они из другого времени. И не англичане. Они приехали на конгресс.
— В Сен-Дизье не бывает конгрессов.
— Они в Париже, мама. В отеле «Омон». Много лет спустя. Я уже состарился.
— Сейчас тебе тридцать, и они здесь.
— Знаю.
— Так выдай их Ланге, пока не началась акция.
Не то чтобы я уже понимал все происходившее, но какая-то смутная догадка возникала в сознании. Только обдумать ее не хватало времени. Я уже знал, что события и люди, окружавшие нас, отнюдь не призрачные и что опасность, заключавшаяся в их словах и действиях, была самой реальной опасностью.
— О чем они говорят? — спросил Мартин.
Я объяснил.
— Какое-то повальное сумасшествие. Кому они хотят нас выдать?
— Я полагаю, гестапо.
— Ты тоже с ума сошел.
— Нет, — сказал я как можно спокойнее. — Пойми: мы сейчас в другом времени, в другом городе, в другой жизни. Как и зачем она смоделирована, не знаю. Но как мы отсюда выберемся, тоже не знаю.
Пока мы говорили, Этьен и старуха молчали, как выключенные.
— Оборотни! — взорвался Мартин. — Выберемся. У меня уже есть опыт.
Он обошел сидящего у стола Этьена, схватил его за лацканы пиджака и встряхнул:
— Слушай, дьявольское отродье! Где выход? Не дам тебе измываться над живыми людьми!
— Где выход? — повторил попугай вслед за Мартином. — Где летчики?
Я вздрогнул. Мартин с яростью швырнул Этьена, как тряпичную куклу. Тот отлетел и пропал в стене. Там уже виднелось что-то вроде дверного проема, затянутого багровой дымкой.
Мартин ринулся сквозь нее, я за ним. Обстановка сменилась, как кинокадр: в затемнение из затемнения. Мы находились в гостиничном холле, из которого вместе с Мартином вышли на улицу. Этьен, с которым так не по-джентльменски обошелся Мартин, что-то писал за конторкой, не видя или умышленно не замечая нас.
— Чудеса, — вздохнул Мартин.
— Сколько их еще будет, — прибавил я.
— Это не наш отель.
— Я уже говорил это, когда мы выходили на улицу.
— Махнем опять.
— Попробуй.
Мартин рванулся к двери и остановился: дорогу преградили немецкие автоматчики — точь-в-точь такие же, каких я видел в фильмах на темы минувшей войны.
— Нам нужно выйти на улицу. На улицу, — повторил Мартин, показывая в темноту.
— Ферботен! — рявкнул немец. — Цурюк! — И ткнул Мартина в грудь автоматом.
Мартин отступил, вытирая вспотевший лоб. Ярость его еще не остыла.
— Сядем, — сказал я, — и поговорим. Благо в нас пока еще не стреляют. Бежать все равно некуда.
Мы сели за круглый стол, покрытый пыльной плюшевой скатертью. Это была старая-престарая гостиница, должно быть еще старше нашего парижского «Омона». И она уже ничем не гордилась — ни древностью рода, ни преемственностью традиций. Пыль, хлам, старье да, пожалуй, страх, притаившийся в каждой вещи.
— Что же происходит все-таки? — устало спросил Мартин.
— Я тебе говорил. Другое время, другая жизнь.
— Не верю.
— В подлинность этой жизни? В реальность их автоматов? Да они в одно мгновение сделают из тебя решето.
— Другая жизнь, — повторил с накипающей злобой Мартин. — Любая их модель скопирована с оригинала. А эта откуда?
— Не знаю.
Из темноты, срезавшей часть освещенного холла, вышел Зернов. Я в первый момент подумал: не двойник ли? Но какая-то внутренняя убежденность подсказала мне, что это не так. Держался он спокойно, словно ничто не изменилось кругом, даже при виде нас не выразил удивления и тревоги. А ведь волновался наверное — не мог не волноваться, — просто владел собой. Такой уж был человек.
— Кажется, Мартин, — сказал он, подойдя к нам и оглядываясь, — вы опять в городе оборотней. Да и мы с вами.
— А вы знаете, в каком городе? — спросил я.
— Полагаю, в Париже, а не в Москве.
— Не тут и не там. В Сен-Дизье, к юго-востоку от Парижа, поскольку я помню карту. Провинциальный городок. На оккупированной территории.
— Кем оккупированной? Сейчас не война.
— Вы уверены?
— А вы, случайно, не бредите, Анохин?
Нет, Зернов был великолепен в своей невозмутимости.
— Я уже раз бредил, в Антарктиде, — колко заметил я. — Вместе бредили. Как вы думаете, какой год сейчас? Не у нас в «Омоне», а здесь, в этих Удольфских тайнах? — И, чтобы его не томить, тут же продолжил: — Когда, по-вашему, во Франции кричали «Ферботен!» и немецкие автоматчики искали английских парашютистов?
Зернов все еще недоумевал, что-то прикидывал в уме.
— Я уже обратил внимание и на багровый туман, и на изменившуюся обстановку, когда шел к вам. Но ничего подобного, конечно, не предполагал. — Он оглянулся на автоматчиков, застывших на границе света и тьмы.
— Живые, между прочим, — усмехнулся я. — И автоматы у них настоящие. Подойдите ближе — вас ткнут дулом в грудь и рявкнут: «Цурюк!» Мартин уже это испытал.
В глазах Зернова блеснуло знакомое мне любопытство ученого.
— А как вы думаете, что на этот раз моделируется?
— Чье-то прошлое. Только нам от этого не легче. Кстати, откуда вы появились?
— Из своей комнаты. Меня заинтересовал красный оттенок света, я открыл дверь и очутился здесь.
— Приготовьтесь к худшему, — сказал я и увидел Ланге.
В полосе света возник тот же адвокат из Дюссельдорфа, о котором я спрашивал у сидевшего за табльдотом бельгийца. Тот же Герман Ланге с усами-стрелочками и короткой стрижкой — и все же не тот: словно выше, изящнее и моложе по меньшей мере на четверть века. Он был в черном мундире со свастикой, туго перетянутом в почти юношеской осиной талии, в фуражке с высоким верхом и сапогах, начищенных до немыслимого, умопомрачительного блеска. Пожалуй, он был даже красив, если рассматривать красоту с позиции оперного режиссера, этот выхоленный нибелунг из гиммлеровской элиты.
— Этьен, — негромко позвал он, — ты говорил, что их двое. Я вижу трех.
Этьен с белым, словно припудренным, как у клоуна, лицом вскочил, вытянув руки по швам.
— Третий из другого времени, герр обер… герр гаупт… простите… герр штурмбанфюрер.
Ланге поморщился.
— Ты можешь называть меня мсье Ланге. Я же разрешил. Кстати, откуда он, я тоже знаю, как и ты. Память будущего. Но сейчас он здесь, и это меня устраивает. Поздравляю, Этьен. А эти двое?
— Английские летчики, мсье Ланге.
— Он лжет, — сказал я, не вставая. — Я тоже русский. А мой товарищ — американец.
— Профессия? — спросил по-английски Ланге.
— Летчик, — по привычке вытянулся Мартин.
— Но не английский, — прибавил я.
Ланге ответил коротким смешком:
— Какая разница, Англия или Америка? Мы воюем с обеими.
На минуту я забыл об опасности, все время нам угрожавшей, — так мне захотелось осадить этот призрак прошлого. О том, поймет ли он меня, я и не думал. Я просто воскликнул:
— Война давно окончилась, господин Ланге. Мы все из другого времени, и вы тоже. Полчаса назад мы все вместе с вами ужинали в парижском отеле «Омон», и на вас был обыкновенный штатский костюм адвоката-туриста, а не этот блистательный театральный мундир.
Ланге не обиделся. Наоборот, он даже засмеялся, уходя в окутывавшую его багровую дымку.
— Таким меня вспоминает наш добрый Этьен. Он чуточку идеализирует и меня и себя. На самом деле все было не так.
Темно-красная дымка совсем закрыла его и вдруг растаяла. На это ушло не более полминуты. Но из тумана вышел другой Ланге, чуть пониже, грубее и кряжистее, в нечищеных сапогах и длинном темном плаще, — усталый солдафон, с глазами, воспаленными от бессонных ночей. В руке он держал перчатки, словно собирался надеть их, но не надел, а, размахивая ими, подошел к конторке Этьена.
— Где же они, Этьен? Не знаешь по-прежнему?
— Мне уже не доверяют, мсье Ланге.
— Не пытайся меня обмануть. Ты слишком заметная фигура в местном Сопротивлении, чтобы тебя уже лишили доверия. Когда-нибудь после, но не сейчас. Просто ты боишься своих подпольных друзей.
Он размахнулся и хлестнул перчатками по лицу портье. Раз! Еще раз! Этьен только мотал головой и ежился. Даже свитер его собрался на лопатках, как перышки у намокшего под дождем воробья.
— Меня ты будешь бояться больше, чем своих подпольных сообщников, — продолжал Ланге, натягивая перчатки и не повышая голоса. — Будешь, Этьен?
— Буду, мсье Ланге.
— Не позже завтрашнего дня сообщишь мне, где они прячутся. Так?
— Так, мсье Ланге.
Гестаповец обернулся и снова предстал перед нами, преображенный страхом Этьена: нибелунг, а не человек.
— Этьен тогда не сдержал слова: ему действительно не доверяли, — сказал он. — Но как он старался, как хотел предать! Он предал даже самую дорогую ему женщину, в которую был безнадежно влюблен. И как жалел! Не о том, что предал ее, а о том, что не сумел предать тех двух ускользнувших. Ну что ж, Этьен, исправим прошлое. Есть возможность. Русского и американца я расстреляю как бежавших парашютистов, другого же русского просто повешу. А пока всех в гестапо! Патруль! — позвал он.
Мне показалось, что весь пыльный, полутемный холл наполнился автоматчиками. Меня окружили, скрутили руки и швырнули пинком в темноту. Падая, я ушиб ногу и долго не мог подняться, да и глаза ничего не видели, пока не привыкли к багровой полутьме, почти не рассеиваемой светом крошечной тусклой лампочки. Мы все трое лежали на полу узенькой камеры или карцера без окон, но карцер двигался, нас даже подбрасывало и заносило на поворотах, из чего я заключил, что нас просто везли в тюремном автофургоне.
Первым поднялся и сел Мартин. Я согнул и разогнул ушибленную ногу: слава Богу, ни перелома, ни вывиха. Зернов лежал, вытянувшись плашмя и положив голову на руки.
— Вы не ушиблись, Борис Аркадьевич?
— Пока без увечий, — ответил он лаконично.
— Как вы объясняете весь этот спектакль?
— Скорее фильм, — усмехнулся он и опять замолчал, видимо не расположенный к разговору.
Но молчать я не мог.
— Моделируется чье-то прошлое, — повторил я. — Мы в этом прошлом случайно. Но откуда в этом прошлом приготовленный для нас тюремный фургон?
— Он мог стоять у подъезда. Возможно, привез автоматчиков, — сказал Зернов.
— Где же они?
— Наши конвоиры, вероятно, в кабине водителя. Остальные дожидаются в гостинице приказа Ланге. Они, возможно, были нужны ему и тогда: он ведь только слегка корректирует прошлое.
— Вы думаете, это его прошлое?
— А вы?
— Судя по нашим злоключениям до встречи с вами, это и прошлое Этьена. Они друг друга корректируют. Только не понимаю, зачем это нужно режиссерам?
— А обо мне вы забыли, ребята? — вмешался Мартин. — Я ведь по-русски не понимаю.
— Простите, Мартин, — тотчас же извинился Зернов, переходя на английский, — действительно забыли. А забывать, между прочим, не следовало не только из чувства товарищества. Нас и еще кое-что связывает. Вы знаете, о чем я все время думаю? — продолжал он, приподымаясь на локте над замызганным полом фургончика. — Случайно или не случайно все то, что с нами сейчас происходит? Я вспоминаю ваше письмо к Анохину, Мартин, в частности, ваше выражение: «меченые», как бы отмеченные пришельцами. Оттого мы и допускаемся беспрепятственно в самые недра их творчества. А вот случайно это или не случайно? Почему был моделирован не любой рейсовый самолет на линии Мельбурн — Джакарта — Бомбей, а именно наш «Ил», где были мы, «меченые»? Случайно или не случайно? Предположим, что «облака» заинтересовались по пути на север жизнью американского захолустья? Допускаю эту возможность. Но почему они останавливают свой выбор именно на городке, связанном с жизнью Мартина? И в то самое время, когда он рассчитывал там побывать? Случайно или не случайно? И почему из сотни дешевых парижских отелей был выбран для очередного их эксперимента именно наш «Омон»? Людей с примечательным прошлым можно было найти в любой парижской гостинице, в любом доме наконец. Но моделируется прошлое людей, находящихся с нами под одной крышей. Почему? Опять напрашивается тот же вопрос: случайно это или не случайно? А может быть, заранее обдуманно, намеренно, с определенным, пока еще скрытым от нас, но уже вполне допустимым расчетом?
Мне показалось, что Зернов помешался. Необъяснимость происходившего, реальность и призрачность этих перемещений во времени и пространстве, болезненный мир Кафки, ставший нашей действительностью, могли напугать кого угодно до липкого пота на дрожащих ладонях, до противной ватности во всем теле, но все же мне думалось, что никто из нас не утратил ни самообладания, ни привычной ясности мысли. Мы с Мартином только переглянулись в полутьме, но не сказали ни слова.
Зернов засмеялся.
— Думаете, с ума сошел? А знаете парадокс Бора о безумии как о признаке истинности научной гипотезы? Но я не претендую на истинность, я только высказываю одно из возможных предположений. Но есть ли это тот самый контакт, о котором сейчас мечтают все интеллигентные представители человечества? Не пытаются ли «облака» через нас, именно через нас, сказать людям о том, что они делают и зачем они это делают? Допуская нас к своим экспериментам, не обращаются ли они к нашему интеллекту, предполагая, что мы сумеем понять их смысл?
— Странный способ связи, — усомнился я.
— А если другого нет? Если наши виды связи им неизвестны? Или недоступны? Если они не могут прибегнуть ни к оптическому, ни к акустическому, ни к другому приемлемому для нас способу передачи информации? И если им недоступна телепатия, неизвестен наш язык, азбука Морзе и другие наши сигнальные средства? А нам недоступны их виды связи. Что тогда?
Нас опять занесло на повороте и швырнуло к стенке. Мартин прижал меня, я — Зернова.
— Не пойму я вас, — озлился Мартин, — они творят, они моделируют, связи ищут, а нас — кого к стенке, кого в петлю. Бред собачий.
— Они могут не знать. Первые опыты, первые ошибки.
— А вас это утешит на виселице?
— Я что-то в нее не верю, — сказал Зернов.
Я не успел ответить. Машину рвануло вверх, кузов раскололся. Яркая вспышка света, адский грохот, длившийся какую-то долю секунды, невесомость и темнота.

20. ДВОЙНИК ИРИНЫ

Веки с трудом разжались, будто склеенные, и тотчас же отозвалась в затылке пронзительная острая боль. Высоко-высоко надо мной мерцали огоньки, как светлячки летней ночью. Звезды? Небо? Я нашел ковш Большой Медведицы и понял, что я на улице. Медленно-медленно попробовал повернуть голову, и на каждое движение отвечала та же колющая боль в затылке. Но все же я различил неровную черноту домов на противоположной стороне улицы, мокрую от дождя мостовую — она чуть отсвечивала в темноте, и какие-то тени посреди улицы. Присмотревшись, я узнал в них остатки нашей разбитой машины. Темные бесформенные куски — не то асфальт, вздыбленный и расколотый, не то мешки с тряпьем — валялись поодаль.
Я лежал у ствола едва различимого в темноте дерева, мог даже пощупать его старую морщинистую кору. Подтянувшись, я привалился к нему спиной. Стало легче дышать, и ослабла боль. Если не трясти головой, она уже не чувствовалась — значит, череп был цел. Я тронул волосы на затылке, понюхал пальцы: не кровь — нефть.
Преодолевая слабость, я встал, обнимая дерево, как любимую девушку, и долго так стоял, всматриваясь в безлюдную уличную темь. Потом, медленно переступая плохо держащими ногами, пошатываясь на каждом шагу, пошел к разбитой машине. «Борис Аркадьевич! Мартин!» — тихо позвал я. Никто не отозвался. Наконец я подошел к чему-то бесформенному, распластавшемуся на мостовой. Вгляделся. То была половина тела в немецком солдатском мундире, без ног и без лица: все, что осталось от первого или второго нашего конвоира. Еще два шага — и я нашел еще труп. Обеими руками он прижимал к груди автомат, ноги в коротких сапогах были раскинуты, как у картонного паяца на ниточке, а головы не было. От нашей машины осталась груда вздыбленных ввысь обломков, похожих в темноте на измятый гигантский газетный лист. Я обошел ее кругом и у обочины соседнего тротуара нашел Мартина.
Я сразу узнал его по короткой замшевой курточке и узким брюкам — таких брюк никто из немецких солдат не носил. Я приложил ухо к груди его — она ритмично подымалась: Мартин дышал. «Дон!» — позвал я. Он вздрогнул и прошептал: «Кто?» — «Ты жив, дружище?» — «Юри?» — «Я. Можешь приподняться?» Он кивнул. Я помог ему сесть на обочину и сел рядом. Он тяжело дышал и, видимо, еще не привык к темноте: глаза моргали. Так мы просидели молча минуты две-три, пока он не спросил:
— Где мы? Я что-то ничего не различаю. Может, ослеп?
— Посмотри на небо. Звезды видишь?
— Вижу.
— Кости целы?
— Как будто. А что случилось?
— Должно быть, бросили бомбу в машину. Где Зернов?
— Не знаю.
Я встал и снова обошел остатки разбитой машины, пристально вглядываясь в трупы конвоиров. Зернова не было.
— Плохо, — сказал я, вернувшись. — Никаких следов.
— Ты кого-то разглядывал.
— Трупы охранников. У одного голову оторвало, у другого — ноги.
— Мы в кузове были и живы. Значит, и он жив. Ушел, должно быть.
— Без нас? Чушь.
— Может быть, вернулся?
— Куда?
— В настоящую жизнь. С этой ведьмовской свадьбы. Вдруг ему повезло? А вдруг и нам повезет?
Я тихо свистнул.
— Выберемся, — сказал Мартин, — поверь моему слову: выберемся.
— Тише! Слышишь?
Массивная дверь за нами протяжно скрипнула и открылась. Вырвавшийся сноп света тотчас же срезала тяжелая дверная портьера. Стало опять темно, но в погасшей вспышке мне показалась фигура женщины в вечернем платье. Сейчас виднелась лишь ее неясная тень. Из-за портьеры за дверью откуда-то издалека глухо доносилась музыка: играли популярный немецкий вальс.
Женщина, все еще неразличимая в темноте, сошла по ступенькам подъезда. Теперь ее отделяла от нас только ширина узкого тротуара. Мы продолжали сидеть.
— Что с вами? — спросила она. — Что-нибудь случилось?
— Ничего особенного, — ответил я, — только разорвало нашу машину.
— Вашу? — удивилась она.
— Ту, в которой мы ехали или нас везли, если быть точным.
— Кто ехал с вами?
— Кто мог ехать, по-вашему? — Меня уже раздражал этот допрос. — Конвоиры, разумеется.
— Только?
— Хотите собрать их по частям?
— Не сердитесь. Должен был ехать начальник гестапо.
— Кто? Ланге? — удивился я. — Он остался в гостинице.
— Так и должно было случиться, — сказала она задумчиво. — Так и тогда было. Только они подорвали пустую машину. А вы откуда? Неужели и вас придумал Этьен?
— Нас никто не придумал, мадам, — оборвал я ее. — Мы здесь случайно и не по своей воле. Вы меня извините, я плохо говорю по-французски. Трудно объясниться. Может быть, вы знаете английский?
— Английский? — удивилась она. — Но каким образом…
— Этого я не смогу объяснить вам даже по-английски. К тому же я не англичанин.
— Алло, мэм, — перебил Мартин, — зато я из Штатов. Знаете песенку: «Янки Дудль был в аду… Говорит: „Прохлада!“» Уверяю вас, мэм, в этом аду жарче.
Она рассмеялась:
— Что же мне делать с вами?
— Я бы промочил горло, — сказал Мартин.
— Идите за мной. В раздевалке никого нет, а швейцара я отпустила. Вам везет, мсье.
Мы прошли за ней в слабо освещенную раздевалку. Мне бросились в глаза немецкие военные плащи на вешалке и офицерские фуражки с высокими тульями. Сбоку находилась крохотная комната-чуланчик без окон, оклеенная страницами из киножурналов. Вмещала она только два стула и стол с толстой регистрационной книгой.
— У вас отель или ресторан? — спросил Мартин у женщины.
— Офицерское казино.
Я впервые взглянул ей в лицо и обмер. Даже не обмер, а онемел, остолбенел, превратился в подобие жены Лота. Она тотчас же насторожилась.
— Вы чему удивляетесь? Разве вы меня знаете?
Тут и Мартин сказал нечто. По-русски это прозвучало бы так: «Ну и ну… совсем интересно».
А я все молчал.
— Что все это значит, мсье? — удивленно спросила женщина.
— Ирина, — сказал я по-русски, — ничего не понимаю.
Почему Ирина здесь, в чужих снах, в платье сороковых годов?
— Боже мой, русский! — воскликнула она тоже по-русски.
— Как ты здесь очутилась?
— Ирэн — это моя подпольная кличка. Откуда вы ее знаете?
— Я не знаю никакой подпольной клички. Я не знаю, что у тебя она есть. Я знаю только то, что час назад мы с тобой ужинали в отеле «Омон» в Париже.
— Тут какое-то недоразумение, — сказала она отчужденно и холодно.
Я вскипел:
— Меня не узнала? Протри глаза.
— А кто вы такой?
Я не замечал ни этого «вы», ни платья сороковых годов, ни обстановки, воскрешенной чужими воспоминаниями.
— Кто-то из нас сошел с ума. Мы же с тобой приехали из Москвы. Неужели ты и это забыла? — Я уже начал заикаться.
— Когда приехали?
— Вчера.
— В каком году?
Тут я просто замер с открытым ртом. Что я мог ей ответить, если она смогла это спросить?
— Не удивляйся, Юри, — шепнул сзади Мартин: он ничего не понял, но догадался о причине моей взволнованности. — Это не она. Это оборотень.
Она все еще смотрела отчужденно то на меня, то на Мартина.
— Память будущего, — загадочно произнесла она. — Наверно, он думал об этом когда-нибудь. Может быть, даже встретил вас и ее. Похожа на меня? И зовут Ирина? Странно.
— Почему? — не выдержал я.
— У меня была дочь Ирина. В сороковом ей было около года. Ее увез в Москву Осовец. Еще до падения Парижа.
— Какой Осовец? Академик?
— Нет, просто ученый. Работал с Полем Ланжевеном.
Какая-то искорка вдруг прорезала тьму. Так иногда, ломая голову над, казалось, неразрешимой проблемой, вдруг видишь еще смутный, неопределенный, но уже гипнотизирующий тебя проблеск решения.
— А вы и ваш муж?
— Муж уехал с посольством в Виши. Поехал позже, уже один. Остановился у какой-то придорожной фермы — вода в радиаторе выкипела или просто пить захотелось, не знаю. А дороги уже бомбили. Ну и все. Прямое попадание… — Она грустно улыбнулась, но все-таки улыбнулась; видимо, уже привыкла. — Я потому так держусь, что меня именно такой воображает Этьен. На самом деле мне все это горше досталось.
Все совпадало. Осовец тогда еще не был академиком, но уже работал с Ланжевеном — об этом я знал. Очевидно, он и воспитал Ирину. От него она узнала и о матери. И о сходстве, наверно. Только при чем здесь портье из отеля?
Я не удержался и спросил об этом. Она невесело засмеялась:
— А я ведь его воображение. Он, наверное, думает сейчас обо мне. Был влюблен в меня без памяти. И все же предал.
Я вспомнил слова Ланге: «Он предал даже самую дорогую для него женщину, в которую был безнадежно влюблен». Он так хотел предать! Значит, это было до нашей встречи с гестаповцами. Значит, у времени в этой жизни совсем другая система отсчета. Оно перемешано, как карты в колоде.
— Может, вы проголодались? — вдруг спросила она совсем по-человечески.
— Я бы выпил чего-нибудь, — сказал Мартин, догадавшись, о чем идет речь.
Она кивнула, чуть зажмурив глаза, совсем как Ирина, и улыбнулась. Даже улыбки у них были похожи.
— Подождите меня, никто сюда не придет. Ну а если… Оружия у вас нет, конечно. — Она сдвинула какую-то планку под брюхом стола и достала ручную гранату и небольшой плоский браунинг. — Не игрушка, не смейтесь. Отличный и точный бой. Особенно на близком расстоянии.
И ушла. Я взял браунинг, Мартин — гранату.
— Это мать Ирины, — сказал я.
— Час от часу не легче. Откуда она взялась?
— Говорит, Этьен ее выдумал. Была с ним в Сопротивлении во время войны.
— Еще один оборотень, — сказал Мартин и сплюнул. — Всех бы их этой гранатой. — Он хлопнул себя по карману.
— Не горячись. Их же людьми сделали. Люди, а не куклы. Сэнд-Сити не повторяется.
— «Люди»! — зло передразнил Мартин. — Они знают, что повторяют чью-то жизнь, даже будущее знают… тех, чью жизнь повторяют. Ты «Дракулу» видел? Фильм такой есть о вампирах. Днем мертвые, ночью живые. От зари до зари. Вот тебе и люди. Боюсь, что после такой ночки смирительную рубашку наденут. Если, конечно, здесь не пристукнут. Интересно, что тогда скажут газетчики? Убиты гостями из прошлого господина Ланге. Призраки с автоматами. Или как?..
— Не гуди, — оборвал я его, — а то услышат. Пока все еще не так плохо. У нас уже оружие есть. Поживем — увидим, как говорят по-русски.
Вошла Ирина. Я не узнал ее имени и мысленно по-прежнему называл Ириной.
— Нести сюда выпивку неудобно, — сказала она, — обратят внимание. Пойдемте в бар. Там все пьяны, и еще два гостя — не событие. Бармен предупрежден. Только пусть американец молчит, а на все вопросы отвечает по-французски: «Болит горло — говорить не могу». Вас как зовут? Мартин. Повторите, Мартин: «Болит горло — говорить не могу».
Мартин повторил несколько раз. Она поправила:
— Вот так. Теперь сойдет. Полчаса верных вам ничто не грозит. Через полчаса появится Ланге с минером и автоматчиками. Из бара ведет внутренняя лестница в верхнюю комнату, где играет в бридж генерал Бер. Под столом у него мина с часовым механизмом: через сорок пять минут здание взлетит на воздух.
— Мать честная! — воскликнул я по-русски. — Тогда надо тикать.
— Не взлетит, — грустно улыбнулась она. — Этьен обо всем доложил Ланге. Меня схватят наверху у Бера, минер обезвредит мину, а Ланге получит штурмбанфюрера. Вы подождете минуты две после его прихода и спокойно уйдете.
Я открыл рот и опять закрыл. Такой разговор мог происходить только в психиатрической клинике. Но она еще продолжила:
— Не удивляйтесь. Этьен не был при этом, но Ланге все помнит. Он облазил все углы и допросил всех Гостей. У него отличная память. Все было именно так, как вы увидите.
Мы пошли за ней молча, стараясь не смотреть друг на друга и ничего не осмысливать. Смысла во всем этом не было.

21. МЫ ИЗМЕНЯЕМ ПРОШЛОЕ

В первой комнате играли в карты. Здесь пахло пеплом и табаком и стоял такой дым, что, даже всматриваясь, нельзя было ничего рассмотреть. Дым то густел, то рассеивался, но даже в просветах все казалось странно изменчивым, теряло форму, текло, сжималось, словно очертания этого мира не подчинялись законам Евклидовой геометрии. То вытягивалась длинная, как лыжа, рука с картами промеж пальцев, и хриплые голоса перекликались: «Пять и еще пять… пас… откроем…»; то ее срезал поднос с балансирующей коньячной бутылкой, и на растянутой этикетке, как в телевизоре, вдруг проступало чье-то лицо с подстриженными усами, то лицо превращалось в плакат с кричащими буквами: «ФЕРБОТЕН… ФЕРБОТЕН… ФЕРБОТЕН»; то на плакат наплывали серые головы без лиц и чей-то голос повторял в дыму: «Тридцать минут… тридцать минут». Шелестели карты, как листья на ветру. Тускнел свет. Дым ел глаза.
— Ирина! — позвал я.
Она обернулась:
— Я не Ирина.
— Все равно. Что это? Комната смеха?
— Не понимаю.
— Помнишь комнату смеха в московском парке культуры? Искажающие зеркала.
— Нет, — улыбнулась она. — Просто точно никто не помнит обстановку. Детали. Этьен пытается представить себе. У Ланге просто мелькают бессвязные видения, он не раздумывает о деталях.
Я опять ничего не понял. Вернее, понял что-то не до конца.
— Как во сне, — недоумевал Мартин.
— Работают ячейки памяти двух человек. — Я пытался все же найти объяснение. — Представления материализуются, сталкиваются, подавляют друг друга.
— Муть, — сказал он.
Мы вошли в бар. Он находился за аркой, отделенной от зала висячей бамбуковой занавеской. Немецкие офицеры мрачно пили у стойки. Стульев не было. На длинном диване у стены целовались парочки. Я подумал, что Ланге, должно быть, хорошо запомнилась эта картина. Но никто из ее персонажей даже не взглянул на нас. Ирина что-то шепнула бармену и скрылась в проеме стены, откуда вела каменная лестница наверх. Бармен молча поставил перед нами два бокала с коньяком и отошел. Мартин попробовал.
— Настоящий, — сказал он и облизнулся.
— Тссс… — прошипел я, — ты не американец, а француз.
— Болит горло — не могу говорить, — тотчас же повторил он заученную фразу и лукаво подмигнул.
Впрочем, к нам никто не прислушивался. Я взглянул на часы: до появления Ланге оставалось пятнадцать минут. У меня вдруг мелькнула идея: если Ланге, скажем, не дойдет до верхней комнаты, а минер не обезвредит мины, то генерал Бер и его камарилья в положенное время аккуратно взлетят по частям в ближайшее воздушное пространство. Интересно! Ланге прибудет с автоматчиком и минером. Минер, наверное, без оружия, автоматчика они оставят в проеме стены у лестницы. Есть шанс.
Я шепотом изложил свои соображения Мартину. Он кивнул. Риск вмешательства офицеров из бара был невелик — они еле держались на ногах. Некоторые уже храпели на диване. Целующиеся парочки куда-то исчезли. Словом, обстановка складывалась благоприятно.
Еще десять минут прошло. Еще минута, две, три. Оставались считанные секунды. Тут и появился Ланге, не тот Ланге, с которым мы уже познакомились, а Ланге из предшествовавшего времени, еще не штурмбанфюрер. Если он вспоминал этот эпизод, то мы в нем не участвовали и нам, следовательно, ничто не грозило. Действия его были запрограммированы памятью: скорее добраться до мины и предотвратить катастрофу. Он шел в сопровождении немолодого солдата в очках и мальчишки-гестаповца с автоматом. Шел быстро, не задерживаясь, оглядел колючим взглядом дремлющих за коньяком офицеров и поспешил с минером наверх — они очень торопились. Автоматчик, как мы и предполагали, стал внизу у лестницы. В ту же секунду Мартин шагнул к нему и, не размахиваясь, прямым ударом в переносицу сшиб его с ног. Тот даже не успел уронить автомат: Мартин подхватил его на лету. А я с браунингом в руке уже бежал по лестнице наверх, навстречу оглянувшемуся Ланге. «Ложись, Юри!» — крикнул сзади Мартин. Я плюхнулся на ступеньки, автоматная очередь прошла надо мной и срезала обоих — и Ланге, и минера. Все это произошло в какие-то доли секунды. Из бара даже никто не выглянул.
Зато выглянула сверху «Ирина». Еще несколько секунд прошло, пока она медленно, не задавая никаких вопросов, сошла вниз мимо скорчившихся на лестнице мертвых эсэсовцев.
— Кто-нибудь слышал выстрелы? — спросил я, вопросительно указывая наверх.
— Кроме меня, никто. Они так увлечены игрой, что даже взрыва не услышат. — Она вздрогнула и закрыла лицо рукой. — Боже мой! Мину же не обезвредили.
— Ну и чудесно, — сказал я. — Пусть летит все к черту в пекло. Бежим.
Она все еще не понимала.
— Но ведь этого же тогда не было.
— Так сейчас будет. — Я схватил ее за руку. — Есть другой выход?
— Есть.
— Тогда веди.
Двигаясь как сомнамбула, она вывела нас на темную улицу. С охранником у выхода Мартин расправился тем же приемом.
— Четвертый, — посчитал он, — даже граната не понадобилась.
— Пятый, — поправил я. — Счет в Антарктиде начал.
— Придется теперь им рай моделировать.
Мы обменивались репликами на бегу. Бежали посреди мостовой неизвестно куда, в темноту. Наконец за нами что-то ухнуло, и сноп огненных искр выстрелил в небо. На мгновение сверкнули передо мной огромные-огромные глаза «Ирины». Тут только я заметил, что эта «Ирина» не носила очков.
Где-то завыла сирена. Затарахтел автомобильный мотор. Потом другой. Пламя пожара мало-помалу высветляло улицу.
— Как же так? — вдруг спросила «Ирина». — Значит, я живу. Значит, это совсем другая жизнь? Не та?
— Теперь она развивается самостоятельно по законам своего времени, мы ее повернули, — сказал я и злорадно прибавил: — И теперь ты можешь сполна рассчитаться с Этьеном.
Сирена все еще натужно выла. Где-то совсем близко громыхали грузовики. Я оглянулся: Мартина не было. «Дон! — позвал я. — Мартин!» Никто не откликнулся. Мы толкнулись в калитку церковного дворика, она оказалась незапертой. За ней притаилась еще не высветленная пожаром темнота. «Сюда!» — шепнула «Ирина», схватив меня за руку. Я шагнул за ней, и темнота вдруг начала таять, стекая вниз по открывшейся впереди лестнице. На ее верхней ступеньке кто-то сидел.

22. НА ОСТРОВКЕ БЕЗОПАСНОСТИ

Я вгляделся и узнал Зернова:
— Борис Аркадьевич, это вы?
Он обернулся:
— Анохин? Откуда?
Я вспомнил песенку Мартина:
— «Янки Дудль был в аду… Говорит: „Прохлада!“» Кстати, его нет поблизости?
— Нет, — сказал Зернов. — Я один.
— А где мы?
Он засмеялся:
— Не узнали интерьерчик? В отеле «Омон», на втором этаже. Я очутился здесь, когда нас выбросило из машины. Кстати, что там произошло?
— Кто-то бросил бомбу под колеса.
— Везет, — сказал Зернов, — не зря я сомневался в прочности гестаповской виселицы. Но, честно говоря, испытывать судьбу больше не хочется. Вот я сижу здесь с той самой минуты, боюсь двинуться: все-таки островок безопасности. И знакомая обстановка кругом, и никаких призраков. Поэтому садитесь и рассказывайте. — Он подвинулся, освобождая мне место.
Однако мой рассказ при всей неожиданности переполнявших его событий большого впечатления на Зернова не произвел. Он молча выслушал и ни о чем не спросил. Спросил я:
— Вы видели картину Феллини «Джульетта и призраки»?
И вопросу Зернов не удивился, хотя вопрос предлагал некое утверждение, может быть спор. Но Зернов и тут не высказался, ожидая продолжения. Пришлось продолжить:
— По-моему, у них общее с Феллини видение мира. Сюрреалистический кошмар. Все обращено внутрь, вся действительность только проекция чьей-то мысли, чьей-то памяти. Если бы вы видели это казино в Сен-Дизье! Все размыто, раздроблено, деформировано. Детали выписаны, а пропорции искажены. Помните, как в действительный мир у Феллини вторгается бессвязный мир подсознательного? Я ищу логики и не нахожу.
— Чепуха, — перебил Зернов. — Вы просто не привыкли анализировать и не сумели связать увиденного. Пример с Феллини неуместен. При чем здесь кино и вообще искусство? Они моделируют память не из эстетических побуждений. И вероятно, сам Господь Бог не смог бы создать модели более точной.
— Модели чего? — насторожился я.
— Я имею в виду психическую жизнь некоторых постояльцев «Омона».
— Каких постояльцев? Их сто человек. А нас швырнули в навозную жижу гестаповца и портье. Почему именно их двух? Два эталона подлости или просто две случайные капли человеческой памяти? И что именно моделируется? Упоение прошлым или угрызения совести? Да и какая может быть совесть у гестаповца и предателя? И почему нам позволили сунуть нос в чужие воспоминания? А зачем связали Ирину с матерью и почему эта связь оказалась односторонней? Моделируется жизнь, подсказанная чьей-то памятью, а нам позволяют изменить эту жизнь. Какая же это модель, если она не повторяет моделирующего объекта? Мать Ирины остается в живых, Ланге прошит автоматной очередью, а Этьена, вероятно, прикончат его же товарищи. Зачем? Во имя высшей справедливости, достигнутой с нашей помощью? Сомневаюсь: это уже не модель, а сотворение мира. И что в этой модели настоящее и что камуфляж? Настоящие автоматы и пули и сверхпроходимые стены в домах, живые люди и сюрреалистические призраки в казино. Может, единственная реальность в этой модели только я, где-то стоящий, а все остальное мираж, проекция снов и памяти? Чьей? Какая связь между ней и памятью Ланге? Зачем связывать несвязуемое? Почему для контакта с нами нужно склеивать прошлое и настоящее, причем чужое прошлое, а потом его изменять? Миллион «почему» и «зачем» — и ни грамма логики.
Я выпалил все это сразу и замолчал. Розовый туман клубился над нами, сгущаясь и багровея внизу, у лестницы. В полутора метрах уже ничего не было видно; я насчитал всего только шесть ступеней, седьмая тонула в красном дыму. Мне показалось, что он отступает, обнажая щербатые ступени лестницы.
— Все еще клубится, — сказал Зернов, перехватив мой взгляд. — Посидим, пока не трогают. А на ваши «почему» есть «потому». Сами ответите, если подумаете. Во-первых, что моделируется? Не только память. Психика. Мысли, желания, воспоминания, сны. А мысль не всегда логична, ассоциации не всегда понятны, и воспоминания возникают не в хронологической последовательности. И не удивляйтесь дробности или хаотичности увиденного — это не фильм. Жизнь, воскрешенная памятью, и не может быть иной. Попробуйте вспомнить какой-нибудь особенно памятный вам день из прошлого. Только последовательно, с утра до вечера. Ничего не выйдет. Как ни напрягайте память, именно стройности и последовательности не получится. Что-то забудете, что-то пропустите, что-то вспомнится ярко, что-то смутно, что-то ускользнет, совсем уже зыбкое и неопределенное, и вы будете мучиться, пытаясь поймать это ускользающее воспоминание. Но все-таки это жизнь: Пусть смутная и алогичная, но действительная, не придуманная. А есть и ложная.
Я не понял:
— Ложная? Почему ложная?
— Воображаемая, — пояснил он. — Та, которую вы создаете только силой своей прихоти, мечты или просто предположения. Скажем, вспоминаете прочитанное, увиденное в кино, воображая себя героем, представляя эту сочиненную кем-то жизнь как реальную действительность, или сами сочиняете, фантазируете, словом, придумываете. И хорошо, что мы с вами пока еще не познакомились с такой, с позволения сказать, жизнью… Пока… — задумчиво повторил он. — Встреча не исключена. Нет, не исключена! Видите, еще клубится…
Красная муть все еще струилась по лестнице. Я вздохнул:
— Что-то уж очень долго сегодня. И тишина какая — только прислушайтесь: ни скрипа, ни шороха.
Зернов не ответил. Прошло несколько секунд, прежде чем он высказал тревожившую его мысль:
— А ведь любопытно: каждый раз нам предоставляют полную свободу действий, не вмешиваясь и не контролируя. Только чтобы мы поняли.
— А мы с Мартином так ничего и не поняли, — сказал я. — До сих пор не понимаю, почему нам позволили изменить модель?
— А вы не учитываете такой стимул, как экспериментаторство? Они изучают, пробуют, комбинируют. Дается экспозиция чьей-то памяти, картина прошлого. Но это не отснятый на пленку фильм, это — течение жизни. Прошлое как бы становится настоящим, формируя будущее. Ну а если в настоящее внести новый фактор? Будущее неизбежно изменится. Мы — это и есть новый фактор, основа эксперимента. С нашей помощью они получают две экспозиции одной и той же картины и могут сравнить. Вы думаете, им все понятно в наших поступках? Наверное, нет. Вот они и ставят опыт за опытом.
— А у нас чубы трещат, — сказал я.
Мне показалось, что стало светлее. Зернов тоже это заметил.
— Сколько ступенек видите? — спросил он.
— Десять, — посчитал я.
— А было шесть, сам считал. Остальное — красная каша. Надоел мне этот «островок безопасности». Спина болит. Может, рискнем… ко мне в номер? Отдохнем, по крайней мере, по-человечески.
— Мой выше этажом.
— А мой рядом. — Зернов указал на ближайшую дверь, еще тонувшую в красном дыму. — Рискнули?
Нырнув в струящееся красное облако, мы осторожно приблизились к двери. Зернов открыл ее, и мы вошли.

23. ПОЕДИНОК

Но комнаты не было. Ни потолка, ни стен, ни паркета. Вместо него открывалась широкая дорога, серая от пыли. И все кругом было серым — придорожные кусты, лес за кустами, уродливый, гротескный, как на рисунках Гюстава Доре, и небо над лесом, по которому ползли грязные, лохматые облака.
— Вот и рискнули, — сказал Зернов, оглядываясь. — Куда же это мы попали?
Справа дорога сбегала к реке, закрытой пригорком, слева поворачивала за широченным дубом, должно быть в четыре обхвата, и тоже серым, словно припудренным мелкой графитной пылью. Оттуда доносились звуки пастушьей или скорее детской дудочки, потому что уж очень примитивной и однообразной была проигрываемая ею мелодия с назойливо тоскливым рефреном.
Мы перешли на другую сторону дороги и увидели странную до неправдоподобия процессию. Шло несколько десятков ребят, как у нас говорят, младшего школьного возраста, в одних рубашках до колен или в штанишках, в каких-то нелепых кацавейках и колпачках с кисточками. Впереди шел лохматый человек в такой же нелепой курточке и коротких штанах. На длинные шерстяные чулки были надеты грубые башмаки с жестяными пряжками. Он-то и выдувал на своей дудке гипнотизирующую ребят песенку. Именно гипнотизирующую: дети двигались как сонные, молча, не глядя по сторонам. А вожак играл и шагал тяжелым солдатским шагом, подымая слежавшуюся серую пыль.
— Эй! — крикнул я, когда эта непонятная процессия поравнялась с нами.
— Оставьте, — сказал Зернов, — это сказка.
— Какая сказка?
— Гаммельнский крысолов. Разве не узнаете?
Вдали в проеме искривленного леса подымались скученные готические кровли средневекового города. А дети шли и шли мимо за гипнотизирующей дудочкой крысолова.
Я хотел было схватить крайнего, босого, в рваных штанишках, но споткнулся обо что-то и грохнулся на дорогу. Никто даже не обернулся.
— Странная пыль, — сказал я, отряхиваясь, — не оставляет следов.
— А может, и вообще нет никакой пыли? И дороги нет? — Зернов усмехнулся и прибавил: — Ложная жизнь, помните?
Долго мучившая меня мысль принесла наконец разгадку.
— А знаете, почему все кругом так серо? Штриховая иллюстрация к сказке, карандашом или пером. Штрих и размывка — и никаких красок. Иллюстрация из детской книжки.
— Мы даже знаем из какой. Помните девочку и кюре за табльдотом?
Я не ответил: что-то мгновенно изменилось вокруг. Дудочка смолкла. Ее сменил далекий стук копыт по дороге. Кусты закрыл знакомый красный туман. Впрочем, он тут же рассеялся, а кусты вытянулись и зазеленели. Лес исчез, а дорога оборвалась крутым каменистым откосом, за которым полого легли виноградники. Еще ниже, как в Крыму, засинело море. Все вокруг обрело свои краски: в облачных просветах голубизна неба, рыжие пятна глины между камнями, желтизна пожухлой от солнца травы. Даже пыль на дороге стала похожей на пудру от загара.
— Кто-то скачет, — сказал Зернов, — спектакль еще не кончился.
Из-за поворота дороги показались три всадника. Они мчались цепочкой, а за последним скакали еще две оседланные лошади. Возле нас кавалькада остановилась. Все трое были в разных кирасах и одинаковых черных камзолах с медными пуговицами. Ботфорты их, порыжевшие от долгой носки, были залеплены серой грязью.
— Кто такие? — спросил ломаным французским языком всадник постарше.
От его черных усов расползалась по лицу небритая, должно быть, неделю щетина. В своей музейной кирасе со шпагой без ножен, заткнутой за поясом, он казался выходцем из какого-то исторического романа.
«Какой век? — мысленно спросил я. — Тридцатилетняя война или позже? Солдаты Валленштейна или Карла Двенадцатого? Или швейцарские рейтары во Франции? И в какой Франции? До Ришелье или после?»
— Паписты? — спросил всадник.
Зернов засмеялся: очень уж нелепым выглядел этот маскарад в наши дни.
— У нас нет вероисповедания, — ответил он на хорошем французском, — мы даже не христиане. Мы безбожники.
— О чем он, капитан? — спросил всадник помоложе. Он говорил по-немецки.
— Сам не пойму, — перешел на немецкий его начальник. — И одеты чудно, словно комедианты на ярмарке.
— А вдруг ошибка, капитан? Может, не те?
— А где мы будем искать тех? Пусть Бонвиль сам разбирается. Поедемте с нами, — прибавил он по-французски.
— Я не умею, — сказал Зернов.
— Что?
— Ездить верхом.
Всадник захохотал и что-то сказал по-немецки. Теперь хохотали уже все трое: «Не умеет! Лекарь, наверно».
— Посадите его в середину. Поедете по бокам — нога в ногу. И следите, чтоб не свалился. А ты? — повернулся ко мне черноусый.
— А я вообще не собираюсь ехать, — сказал я.
— Юрий, не спорьте! — крикнул по-русски Зернов; он уже сидел верхом, держась за луку седла. — Соглашайтесь на все и оттягивайте время.
— По-каковски говорит? — угрожающе спросил черноусый. — По-цыгански?
— По-латыни, — озлился я. — Доминус вобискум. Поехали!
И вскочил в седло. Оно было не английское, нынешнее, а старинное, незнакомой мне формы, с медными бляхами по углам. Но это меня не смутило: ездить верхом я выучился еще в спортивном кружке нашего института, где нас понемногу учили всему, что входит в программу современного пятиборья. Когда-то во время оно какой-то храбрец взялся доставить срочный пакет. Он преодолел все препятствия, возникшие на его пути: скакал, бежал, переплывал бурный поток, стрелял, дрался на шпагах. Не все мы в кружке оказались такими храбрецами, но кое-чему я все-таки выучился. Плохо только брал препятствия в скачке. «Попадется по пути забор или ров — ни за что не возьму», — с опаской подумал я. Но раздумывать было некогда. Черноусый хлестнул мою лошадь, и мы вырвались вперед, обгоняя Зернова с его боковыми телохранителями. Лицо у него было белее бумаги: еще бы, первый раз сесть в седло, да еще в такой бешеной скачке!
Мы мчались молча, рядом — черноусый ни на шаг не отпускал меня. Я слышал стук копыт моего коня, его тяжелое дыхание, ощущал тепло его шеи, упругое сопротивление стремян — нет, то была не иллюзия, не обман зрения, а реальная жизнь, чужая жизнь в другом пространстве и времени, всосавшая нас, как всасывает свои жертвы болото. Близость моря, теплая влажность воздуха, каменистый серпантин дороги, виноградники на склонах, незнакомые деревья с крупными, широкими листьями, блестевшими на солнце как лакированные, ослы, медленно тянувшие двухколесные скрипучие повозки, одноэтажные каменные домишки в селах, слюдяные оконца и ниточки красного перца на кровлях, подвешенные и разложенные для сушки, грубые изваяния мадонн у колодцев, мужчины с бронзовыми торсами, в рваных штанах до колен, женщины в домотканых рубашках и совсем уже голые ребятишки — все это говорило о том, что мы где-то на юге, вероятно во Франции, и во Франции не современной.
Около часу продолжалась наша скачка, к счастью не изобиловавшая препятствиями, кроме огромных валунов у дороги — остатков когда-то расчищенных осыпей. Задержала нас невысокая, в полтора человеческих роста, белая каменная стена, огибавшая лес или парк на протяжении нескольких километров, потому что конца ее мы не видели. Здесь, где стена поворачивала на север от моря, поджидал нас человек в таком же маскарадном костюме из когда-то зеленого бархата, в поношенных, как и у моих спутников, рыжих ботфортах и в шляпе без перьев, но с большой, ярко начищенной медной пряжкой. Правая рука его лежала на перевязи из какого-то тряпья, может быть старой рубахи, а один глаз был закрыт узкой черной повязкой. Что-то знакомое показалось мне в этом лице, но заинтересовало меня не лицо, а, шпага, висевшая у пояса. Из какого века выскочил этот д'Артаньян, впрочем больше похожий на огородное пугало, чем на любимого героя нашего детства и отрочества.
Всадники спешились и стащили Зернова с лошади. Он даже стоять не мог и ничком упал в траву у дороги. Я хотел было помочь ему, но меня предупредил одноглазый.
— Встаньте, — сказал он Зернову. — Можете встать?
— Не могу, — простонал Зернов.
— Что же мне с вами делать? — задумчиво спросил одноглазый и повернулся ко мне. — Я где-то вас видел.
И тут я узнал его. Это был Монжюссо, собеседник итальянского кинорежиссера за ресторанным табльдотом, Монжюссо, рапирист и шпажист, олимпийский чемпион и первая шпага Франции.
— Где вы подобрали их? — спросил он у черноусого.
— На дороге. Не те?
— А вы не видите? Что же мне с ними делать? — повторил он недоуменно. — С ними я уже не Бонвиль.
Красное облако вспенилось на дороге. Из пены показалась сначала голова, а за ней черная шелковая пижама. Я узнал режиссера Каррези.
— Вы Бонвиль, а не Монжюссо, — сказал он; углы губ его и впалые щеки при этом отчаянно дергались. — Вы человек из другого века. Ясно?
— У меня своя память, — возразил одноглазый.
— Так погасите ее. Отключитесь. Забудьте обо всем, что не имеет отношения к фильму.
— А они имеют отношение к фильму? — Одноглазый покосился в мою сторону. — Вы предусмотрели их?
— Нет, конечно. Это чужая воля. Я бессилен изъять их. Но вы, Бонвиль, можете.
— Как?
— Как бальзаковский герой, свободно творящий сюжет. Моя мысль только направляет вас. Вы хозяин сюжетной ситуации. Бонвиль — смертельный враг Савари, это для вас сейчас определяет все. Только помните: без правой руки!
— Как левшу меня даже не допустят к конкурсу.
— Как левшу Монжюссо и в наше время. Как левша Бонвиль, живущий в другом времени, будет драться левой рукой.
— Как школьник.
— Как тигр.
Облако снова вспенилось, заглотало режиссера и растаяло. Бонвиль повернулся к спешившимся всадникам.
— Перекиньте его через стену. — Он указал кивком на лежащего позади Зернова. — Пусть Савари сам выхаживает его.
— Стойте! — крикнул я.
Но острие шпаги Бонвиля уткнулось мне в грудь.
— Позаботьтесь о себе, — назидательно произнес он.
А Зернов, даже не вскрикнув, уже перелетел через стену.
— Убийца, — сказал я.
— Ничего ему не сделается, — усмехнулся Бонвиль, — там трава по пояс. Отлежится и встанет. А мы не будем зря терять времени. Защищайтесь. — Он поднял шпагу.
— Против вас? Смешно.
— Почему?
— Вы же Монжюссо. Чемпион Франции.
— Вы ошибаетесь. Я Бонвиль.
— Не пытайтесь меня обмануть. Я слышал ваш разговор с режиссером.
— С кем? — не понял он.
Я смотрел ему прямо в глаза. Он не играл роли, он действительно не понимал.
— Вам показалось.
Бесполезно было спорить: передо мной стоял оборотень, лишенный собственной памяти. За него думал режиссер.
— Защищайтесь, — строго повторил он.
Я демонстративно повернулся к нему спиной:
— С какой стати? И не подумаю.
Острие шпаги тотчас же вонзилось мне в спину. Неглубоко, чуть-чуть, только проткнув пиджак, но я почувствовал укол. И главное, ни минуты не сомневался, что шпага проткнет меня, нажми он сильнее. Не знаю, как поступил бы на моем месте кто-нибудь другой, но самоубийство меня не привлекало. Драться с Монжюссо было тоже самоубийством, но ведь шпагу обнажил не Монжюссо, а левша Бонвиль. Сколько я выстою против него? Минуту, две? А вдруг больше? Чем черт не шутит.
— Будете защищаться? — еще раз повторил он.
— У меня нет оружия.
— Капитан, вашу шпагу! — крикнул он.
Черноусый, стоявший поодаль, бросил мне свою шпагу. Я поймал ее за рукоятку.
— Хорошо, — похвалил Бонвиль.
Шпага была легкой и острой, как игла. Привычного для меня пуандаре — наконечника, прикрывающего обычно острие спортивного оружия, — на ней не было. Но кисть руки прикрывалась знакомой мне отшлифованной сферической гардой. Рукоять тоже была удобной; я взмахнул клинком и услышал свист в воздухе, памятный мне по фехтовальной дорожке.
— Л'атак де Друа, — сказал Бонвиль.
Я мысленно перевел: атака справа. Бонвиль насмешливо предупреждал меня, что ничуть не боится раскрыть свои планы. В то же мгновение он нанес удар.
Я отбил его.
— Парэ, — сказал он. На языке фехтовальщиков это означало, что он поздравляет меня с удачной защитой.
Я чуточку отступил, прикрываясь шпагой; она была несколько длиннее шпаги Бонвиля, что давало мне преимущество в обороне. «Что говорил в таких случаях Кирш?» — попытался я вспомнить советы своего учителя фехтования. — «Не дай себя обмануть; он отступит, и твоя шпага пронзит воздух. Не атакуй преждевременно». Я сделал вид, что ухожу в защиту. Он прыгнул по-кошачьи мягко и нанес удар уже слева.
И я опять отбил его.
— Умно, — заметил Бонвиль, — есть чутье. Ваше счастье, что я атакую левой. С правой бы вам конец.
Его клинок, как тоненький усик, пошел на меня, колеблясь, качаясь, будто ища чего-то. А искал он просвета, крохотной дверцы в моей защите. Наши клинки словно вели молчаливый разговор. Мой: «Не достанешь, я длиннее. Только отклонись, береги плечо». Его: «Не уйдешь. Чуешь, как сокращается дистанция? Сейчас я поймаю твою руку». Мой: «Не успеешь. Я уже повис над тобой. Все-таки я длиннее». Но Бонвиль преодолел длину моей шпаги, он отвел ее и молниеносно нанес удар. Однако клинок его проткнул только пиджак, скользнув по телу. Бонвиль поморщился.
— Скинем камзолы, — и сделал шаг назад.
Я остался на месте. Без пиджака, в одной рубашке, я почувствовал себя свободнее. И пожалуй, беззащитнее. На спортивных соревнованиях мы обычно надевали специальные курточки, прошитые тонкой металлической нитью. Укол шпаги, прикосновение металла к металлу фиксировалось специальным электроаппаратом. Сейчас укол был уколом. Он вонзался в живую ткань, рвал кровеносные сосуды, мог тяжело ранить, убить. Но если исключить умение и мастерство фехтовальщика, мы были в одинаковом положении. Наши клинки одинаково поражали, наши рубашки одинаково открывали тело для поражения. Но как отличалась моя кургузая расписуха от его белой шелковой рубахи, точь-в-точь такой же, в какой Пол Скофилд играл Гамлета.
Шпаги опять скрестились. Я вспомнил еще один совет Кирша: не атаковать преждевременно, пока противник хоть на мгновение не утратит чувства пространства. «Ждите, когда он откроется», — говорил Кирш. Но Бонвиль не открывался. Его шпага кружила у моей груди, как оса. Вот-вот ужалит. Но я отступал и отбивался. Удар. Отбил. Еще удар. Отбил. Какая удача для меня, что он фехтовал левой: я успевал поймать его движения.
Бонвиль словно прочел мои мысли.
— Левой мне только сапоги тачать, — сказал он. — А хотите посмотреть правую?
Он снял руку с перевязи и мгновенно перехватил клинок. Тот сверкнул, отвел мою шпагу и кольнул в грудь.
— Вот как это делается, — похвастался он, но не успел продолжить.
Кто-то невидимый знакомо напомнил:
— Левая, Бонвиль, левая! Уберите правую.
Бонвиль послушно перехватил шпагу. Кровавое пятно у меня на груди расползалось.
— Перевяжите его, — сказал Бонвиль.
С меня стащили рубаху и перевязали ею плечо. Рана была неглубокая, но сильно кровоточила. Я согнул и разогнул правую руку: больно не было. Я еще мог оттягивать время.
— Где учились? — спросил Бонвиль. — В Италии?
— Почему?
— У вас итальянская манера уходить в защиту. Но это вам не поможет.
Я засмеялся и чуть не упустил его: он подстерег меня справа. Я еле успел присесть, шпага его только скользнула по плечу. Я отбил ее вверх и в свою очередь сделал выпад.
— Молодец, — сказал он.
— У вас кровь на руке.
— Не страшно.
Шпага его снова закружила у моей груди. Я отбивался и отходил, чувствуя, как леденеют пальцы, впившиеся в рукоятку. «Только бы не споткнуться, только бы не упасть», — повторила предостерегающая мысль.
— Не затягивайте, Бонвиль, — сказал невидимый голос, — дублей не будет.
— Ничего не будет, — ответил Бонвиль, отходя назад и предоставляя мне желанную передышку. — Я не достану его левой.
— Так он достанет вас. Я перестрою сюжет. Но вы супермен, Бонвиль, — таким я вас задумал. Дерзайте.
Бонвиль снова шагнул ко мне.
— Значит, был разговор? — усмехнулся я.
— Какой разговор?
Передо мной снова был робот, все забывший, кроме своей сверхзадачи. А я вдруг почувствовал, что моя спина уперлась в стену. Отходить было некуда. «Конец», — безнадежно подумал я.
Его шпага снова поймала мою, метнулась назад и вонзилась мне в горло. Боли я не почувствовал, только что-то заклокотало в гортани. Колени у меня подогнулись, я уперся шпагой в землю, но она выскользнула из рук. Последнее, что я услышал, был возглас, прозвучавший, казалось, с того света:
— Готов.
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ СОТВОРЕНИЕ МИРА
Дальше: ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ ЕСТЬ КОНТАКТ!