ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СОТВОРЕНИЕ МИРА
9. «ГИБЕЛЬ „ТИТАНИКА“»
В Москве мне не повезло: перенести лютую антарктическую зиму, ни разу не чихнуть в шестидесятиградусные морозы и простудиться в осенней московской слякоти, когда даже ночью синий столбик в термометре за окном не опускался ниже нуля. Правда, в ближайший вторник медицина обещала мне полное выздоровление, но в воскресенье утром я еще лежал с горчичниками на спине, лишенный возможности даже спуститься к почтовому ящику за газетами. Впрочем, газеты принес мне Толька Дьячук, мой первый визитер в это воскресное утро. И хотя по приезде из Мирного он сразу же вернулся к себе в Институт прогнозов, к своим картам ветров и циклонов, и в нашей возне с розовыми «облаками» не участвовал, я искренне обрадовался его приходу. Слишком близко и тревожно было все пережитое вместе месяц назад, да и визитером Толька был покладистым и удобным. В его присутствии можно было сколько угодно молчать и думать о своем, не рискуя обидеть гостя, а его шуточки и «поливы», или, попросту говоря, вранье, не обижали хозяина. В общем, гость уютно сидел в кресле у окна и мурлыкал под гитару что-то им же сочиненное, а хозяин лежал, терпел укусы горчичников и почему-то вспоминал свой последний день в Мирном, когда мы вместе с Костей Ожогиным опробовали новый, только что полученный из Москвы вертолет.
Ожогин прибыл в Мирный с новой партией зимовщиков и о розовых «облаках» узнал, что называется, из десятых рук. Знакомство его со мной началось со страстной просьбы показать хотя бы несколько кадриков из моего фильма. Я показал ему целую часть. В ответ он предложил мне опробовать вместе с ним над океаном у берега его новый скоростной вертолет. А наутро — мое последнее утро в Мирном — зашел за мной и «по секрету» сообщил о какой-то «очень странной штуковине». Вертолет его всю ночь простоял на льду, метрах в пятидесяти от кромки, где пришвартовалась «Обь». Вечером Ожогин, по его словам, отпраздновал приезд с ребятами: «Выпил чуток, а перед тем как заснуть, сгонял на лед взглянуть на машину. Смотрю: не один вертолет, а два рядышком. Я решил, что новый выгрузили, повернулся и пошел спать. А утром гляжу: опять один стоит. Спрашиваю у инженера-механика, где же второй, а он смеется. У тебя, говорит, в глазах двоилось, глотнул, наверно. А сколько я глотнул? Полтораста, не больше».
Я сразу заподозрил истинных виновников этого раздвоения, но о своих соображениях по поводу «странной штуковины» ничего не сказал, только Прихватил с собой камеру: чуяло сердце, что пригодится. Так и случилось. Мы шли примерно на трехсотметровой высоте над океаном, у самой кромки ледяного припая. Отчетливо виднелись выгруженные с теплохода ящики и машины, мелкое ледяное крошево у берега и голубые айсберги в чистой воде. Самый крупный из них высился в нескольких километрах от берега, он даже не плыл, не покачивался на волнах, а прочно сидел в воде, цепляясь гигантской подводной частью за дно. Мы прозвали его «Гибель „Титаника“», в память знаменитого пассажирского лайнера, погибшего в начале века от столкновения с подобным ледяным колоссом. Но этот, наверное, был еще крупнее. Наши гляциологи подсчитали его площадь: примерно три тысячи квадратных километров. К нему и направлялись, вытянувшись цепочкой по небу, так хорошо знакомые мне «диснеевские поросята».
Я сразу начал снимать, не дожидаясь непосредственной встречи или сближения. Летели они на одной с нами высоте, розовые, без единого пятнышка, похожие на дирижабли только в хвосте колонны. Впереди они напоминали бумеранги или стреловидные крылья самолетов. «Уходить будем? — почему-то шепотом спросил Ожогин. — Можно повысить скорость». — «Зачем? — усмехнулся я. — От них все равно не уйдешь». Даже не касаясь Ожогина, я чувствовал, как напряжены его мышцы, только не знал — от страха или от возбуждения. «Раздваивать начнут?» — опять спросил он, «Не начнут». — «Откуда ты знаешь?» — «Они ночью твой вертолет раздвоили, сам же видел», — сказал я. Он замолчал.
А колонна уже подошла к айсбергу. Три розовых «дирижабля» повисли в воздухе, покраснели, раскрылись чашечками знакомых бесстебельных маков, застыв по углам огромного треугольника над ледяным островом, а стреловидные «бумеранги» рванулись вниз. Они ушли под воду, как рыбы, без брызг и плеска, только белые взрывы пара кольцом обвили айсберг: слишком резкой, вероятно, была разница температур непонятного вещества и воды. Потом все успокоилось: «маки» цвели над островом, «бумеранги» исчезли. Я терпеливо ждал, пока вертолет медленно кружил над айсбергом чуть ниже повисших в воздухе «маков».
«Что же дальше будет? — хрипло спросил Ожогин. — Не гробанемся?» — «Не думаю», — осторожно ответил я. Прошло, должно быть, минут десять. Ледяная гора внизу вдруг всколыхнулась и начала медленно подыматься из воды. «Отвали!» — крикнул я Косте. Он понял и рванул вертолет в сторону от опасной орбиты. А сверкавшая на солнце подсиненная глыба льда уже поднялась над водой. Она была так велика, что даже трудно было подыскать сравнение. Представьте себе большую гору, срезанную у основания и поднимающуюся в воздух, как детский воздушный шарик. При этом вся она блистала и переливалась миллиардами расплавленных и разлитых по ней сапфиров и изумрудов. Все операторы мира продали бы душу дьяволу за такую съемку. Но королем был я. Только мы с Ожогиным да астрономы Мирного видели это ни с чем не сравнимое зрелище. Как ледяное чудо-юдо поднялось из воды, как застыло оно над тремя алыми «маками», как понеслось вместе с ними в бездонную небесную даль. А «бумеранги», вынырнув из воды в струях пара, свернули своим кавалерийским строем на материк. Клубящиеся кучевые облака были их дорогой. Они галопировали по ней, как всадники.
Всадники!
Это сравнение было придумано позже, и придумано не мной, а сейчас я услышал его от бренчавшего на гитаре Тольки.
— Нравится? — спросил он.
— Что нравится? — не понял я.
— «Что, что»… Песня, конечно.
— Какая? — Я все еще не понимал его.
— Не слышал, значит, — вздохнул он. — Я так и думал. Придется повторить, я не гордый.
И он запел протяжным песенным говорком, как безголосые шансонье, не расстающиеся с микрофоном. Тогда я еще не знал, какая завидная судьба ожидает это творение нечаянной знаменитости.
— Всадники ниоткуда — что это? Сон ли? Миф?.. Вдруг в ожидании чуда… замер безмолвно мир. И над ритмичным гулом, пульсом моей Земли, всадники ниоткуда строем своим прошли… Право, сюжет не новый… Стержень трагедии прост: Гамлет решает снова… вечный, как мир, вопрос. Кто они? Люди? Боги? Медленно тает снег… Снова Земля в тревоге и передышки нет…
Он сделал паузу и продолжал чуть-чуть мажорнее:
— Кто ими будет познан? Сможем ли их понять? Поздно, приятель, поздно, не на кого пенять… Только поверить трудно: видишь — опять вдали… Всадники ниоткуда строем своим прошли…
Он вздохнул и посмотрел на меня в ожидании приговора.
— Ничего, — сказал я. — Поется. Только…
— Что — только? — насторожился он.
— Откуда у хлопца испанская грусть? Пессимизм откуда? «Поздно, приятель, поздно, — передразнил я его, — не на кого пенять»… А что, собственно, поздно? И почему поздно? И на что пенять? Тебе льда жалко? Или двойников? Сними-ка лучше горчичники, уже не жгут.
Толька содрал с моей измученной спины уже высохшие горчичники и сказал:
— Между прочим, их и в Арктике видели.
— Горчичники?
— Не остри. Не смешно.
— Вероятно, страшно. Всадники ниоткуда…
— Может, и страшно. В Гренландии тоже лед срезают. Есть телеграммы.
— Ну и что? Теплее будет.
— А если весь лед Земли? И в Арктике, и в Антарктике, и в горах, и в океанах?
— Тебе лучше знать — ты же климатолог. В Белом море будем сардинку ловить, а в Гренландии апельсины посадим.
— В теории, — вздохнул Толька. — Кто может предсказать, что произойдет в действительности? Никто. Да и не во льдах суть. Ты выступление нашего Томпсона почитай. ТАСС его полностью передал. — Он указал на пачку газет.
— А что, паникует?
— Еще как!
— Он и в Мирном паниковал. Помнишь?
— Трудный дядька. Много крови испортит. И не только нам. Кстати, он и словечко наше использовал. С подачи Лисовского: хорзмен фром ноуэр.
— «Всадники ниоткуда». А ведь это ты придумал, — вспомнил я.
— А кто размножил?
Спецкор «Известий» Лисовский, возвращавшийся вместе с нами из Мирного, был автором статьи о розовых «облаках», обошедшей всю мировую печать. Он так и назвал ее — «Всадники ниоткуда». А название действительно придумал Толька. Это он закричал тогда, увидев их из окна самолета: «Всадники! Ей-богу, всадники». — «Откуда?» — спросил кто-то. «А я знаю? Ниоткуда». И тут же Лисовский повторил вслух: «Всадники ниоткуда. Неплохо для заголовка».
Вспомнив об этом, мы с Толькой переглянулись. Так оно и было.
10. САМОЛЁТ-ПРИЗРАК
А что, собственно, было?
Наш реактивный лайнер летел с ледяного аэродрома Мирного к берегам Южной Африки. Под нами клубилась облачная белесая муть, похожая на снежное поле близ узловой железнодорожной станции: снег, заштрихованный паровозной копотью. Иногда облака расходились, муть прорывалась окнами, и в окнах глубоко-глубоко внизу открывалась стальная доска океана.
В кабине собрались все привыкшие друг к другу за зиму — геологи, летчики, гляциологи, астрономы, аэрологи. Из гостей присутствовали только несколько газетных корреспондентов, но о том, что они гости, скоро забыли, да и сами гости постепенно растворились в однородней среде вчерашних зимовщиков. Говорили, конечно, о розовых «облаках», но не серьезно, по-домашнему, с подкусом и шуточками, — словом, шел привычный веселый каюткомпанейский треп.
Розовые «бумеранги» появились неожиданно на облачной белесой дорожке, подскакивая и зарываясь в ней, как всадники в ковыльной степи. Тогда и родилось сравнение со всадниками, хотя сравнивать их, конечно, можно было с чем угодно: форму свою, как я уже видел, они меняли мгновенно, часто и по неведомым нам причинам. Так произошло и на этот раз. Шесть или семь из них — уже не помню точно — поднялись нам навстречу, растеклись розовыми блинами, потемнели и обвили самолет непроницаемым багровым коконом. К чести нашего пилота, он не дрогнул, а продолжал вести самолет, как будто бы ничего не случилось: в коконе так в коконе!
В кабине наступила зловещая тишина. Все ждали чего-то, опасливо переглядываясь и не решаясь заговорить. Красный туман уже просачивался сквозь стены. Как это происходило, никто не понимал. Казалось, для него не было материальных препятствий или он сам был нематериальным, иллюзорным, существовавшим только в нашем воображении. Но вскоре он заполнил кабину, и только странные багровые затемнения выдавали сидевших впереди и позади меня пассажиров. «Вы что-нибудь понимаете?» — спросил меня голос Лисовского, сидевшего через проход от меня. «А вам не кажется, что кто-то заглядывает вам в мозг, просматривает вас насквозь?» — ответил я вопросом на вопрос. Он помолчал, должно быть соображая, не сошел ли я с ума от страха, потом проговорил, запинаясь: «Н-нет, не кажется, а что?» — «Просто туман, ничего не кажется», — сказал кто-то рядом. И мне не казалось. То, что происходило в самолете, ничуть не напоминало по ощущениям случившееся в снегоходе и в палатке. В первом случае кто-то или что-то просматривало, неощутимо прощупывало меня, словно подсчитывая и определяя порядок расположения частиц, образующих мою биосущность, и таким образом создавая мою будущую модель, во втором — процесс остановился на полпути, словно создатель модели понял, что по моему образцу модель была уже создана раньше. А сейчас меня окружал просто разлитый в кабине туман, как подкрашенный кармином воздух, непрозрачный, как мутная вода в банке, не холодный и не теплый, не режущий глаза и не щекочущий ноздри — неощутимый. Он обтекал меня, казалось совсем не касаясь кожи, и понемногу таял или выветривался. Скоро стали видны руки, одежда, обивка кресел и сидевшие рядом. Я услышал позади чей-то вопрос: «Сколько прошло? Вы не засекли время?» — «Нет, не засек, не знаю». Я тоже не знал, может быть, три, может быть, десять минут.
И тут мы увидели нечто еще более странное. Попробуйте прищуриться, сильно сжимая веки, и вам покажется, что предмет, на который вы смотрите, начинает двоиться: от него как бы отделяется копия и уплывает куда-то в сторону. То же произошло и со всей обстановкой самолета, со всем тем, что было в поле нашего зрения. Я не смутно, а вполне отчетливо видел — а потом узнал, что и каждый видел, — как от нашей кабины со всем ее содержимым начал отделяться ее дубликат с полом, окнами, креслами и пассажирами, отделился, поднялся на полметра и поплыл в сторону. Я увидел себя самого, Тольку с гитарой, Лисовского, увидел, как Лисовский попытался схватить свое уплывающее повторение — и схватил только воздух; увидел уже не внутренность нашей кабины, а ее наружную стенку и то, как эта стенка прошла сквозь действительную стенку, как последовало за ней крыло, скользнувшее сквозь нас, как гигантская тень самолета, и как все это исчезло, словно испарилось в воздухе. И все-таки не исчезло, не испарилось. Мы бросились к окнам и увидели такой же самолет, летевший рядом, абсолютно точную, словно серийную копию, и при этом совсем не иллюзорную, потому что оказавшийся расторопнее всех Лисовский все-таки успел сделать снимок, а на снимке этом, впоследствии повсюду опубликованном, был четко зафиксирован дубликат нашего воздушного лайнера, снятый с десятиметрового расстояния в воздухе.
К сожалению, то, что произошло позже, никто снять не успел. У Лисовского кончилась пленка, а я вспомнил о камере слишком поздно, да к тому же она была в футляре и подготовить ее к съемке я бы все равно не успел, настолько быстро, почти молниеносно, завершилось это воздушное чудо. Именно чудо: создателей его мы даже не видели. Просто в воздухе вокруг самолета-двойника возник знакомый малиновый кокон, вытянулся, побагровел, из багрового превратился в лиловый и растаял. Ничего не осталось — ни самолета, ни кокона. Только клубилась внизу по-прежнему облачная белая муть.
Помню, из пилотской кабины вышел наш шеф-пилот и робко спросил: «Может быть, кто из товарищей объяснит нам, что случилось?» Никто не отозвался, шеф подождал, потом сказал с обидной для нас усмешкой: «Что же получается, товарищи ученые? Необъяснимый феномен? Чудо? Чудес-то ведь не бывает». — «Значит, бывает», — ответил кто-то. Все засмеялись. Тогда спросил Лисовский: «Может быть, товарищ Зернов объяснит?» — «Я не Бог и не дельфийский оракул, — буркнул в ответ Зернов. — „Облака“ создали самолет-двойник — все видели. А как и зачем, я знаю не больше вас». — «Значит, так и написать?» — съязвил Лисовский. «Так и напишите», — отрезал Зернов и замолчал.
Заговорил он со мной об этом после посадки в Карачи, когда нам обоим удалось пробиться сквозь толпу встречавших самолет журналистов: оказывается, наш радист еще в пути послал радиограмму о происшедшем. Пока газетчики с фото- и кинокамерами атаковали команду самолета, мы с Зерновым незаметно проскользнули в ресторанный буфет и с наслаждением заказали прохладительное. Помню, я о чем-то спросил его, он не ответил. Потом, словно отвечая не мне, а каким-то тревожившим его думам, сказал:
— Другой метод моделирования. Совершенно другой.
— Вы о «всадниках»? — спросил я.
— Привилось словечко, — усмехнулся он. — Повсюду привьется. И у нас, и на Западе — вот увидите. А смоделировано было все по-другому, — прибавил он.
Я не понял:
— Самолет?
— Не думаю. Самолет, наверное, смоделировали полностью. И тем же способом. Сначала нематериально, иллюзорно, потом вещественно — вся атомная структура в точности. А людей — по-другому: только внешняя форма, оболочка, функция пассажира. Что делает пассажир? Сидит в кресле, смотрит в окно, пьет боржом, листает книгу. Едва ли воссоздавалась психическая жизнь человека во всей ее сложности. Да это и не нужно. Требовалась живая, действующая модель самолета с живыми, действующими пассажирами. Впрочем, это только предположение.
— Зачем же было уничтожать эту модель?
— А зачем уничтожать двойников? — спросил он в ответ. — Помните прощание моего близнеца? Я до сих пор этого забыть не могу.
Он замолчал и перестал отвечать на вопросы. Только по выходе из ресторана, когда мы прошли мимо Лисовского, окруженного по меньшей мере десятком иностранных корреспондентов, Зернов засмеялся и сказал:
— Обязательно подкинет им «всадников». А те подхватят. И Апокалипсис приплетут. Будет и конь бледный, и конь вороной, и всадники, смерть несущие, — все будет. Читали Библию? Нет? Тогда прочтите и сравните, когда время придет.
Все предсказанное Зерновым сбылось в точности. Я чуть не подскочил на постели, когда вместе с телеграммами о появлении розовых «облаков» на Аляске и в Гималаях Дьячук прочел мне перевод статьи адмирала Томпсона из нью-йоркской газеты. Даже высмеянная Зерновым терминология полностью совпадала с адмиральской.
«Кто-то метко назвал их всадниками, — писал адмирал, — и все же не попал в яблочко. Это не просто всадники. Это всадники из Апокалипсиса — к такому сравнению я прихожу не случайно. Вспомним слова пророка: „…и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над землей — умерщвлять мечом, и голодом, и мором“. Да простят мне американцы, что я прибегаю к терминологии, более приличествующей кардиналу католической церкви, чем отставному военному моряку. Но я вынужден сделать это: слишком уж беззаботно встречает человечество своих незваных гостей». Адмирала не интересовало, откуда явились они — с Сириуса или с альфы Центавра. Не волновала его и переотправка в космос земного льда. Пугали его двойники. Еще в Мирном он выразил сомнение в том, что уничтожаются именно двойники, а не люди. Теперь эта же мысль получала уверенное и агрессивное выражение: «…двойники и люди как будто во всем идентичны. У них та же внешность, та же память, то же мышление. Но кто мне докажет, что идентичность мышления не имеет границы, за которой начинается покорность воле создателей?» Чем дольше я слушал, тем больше удивлялся фанатической предубежденности автора: он возражал даже против нейтрального изучения и наблюдения, а требовал решительного изгнания пришельцев всеми доступными средствами. Статья заканчивалась совсем уже фантастическим предположением: «Если я вдруг изменю себе и откажусь от вышесказанного, значит, я двойник и меня подменили. Тогда повесьте меня на первом уличном фонаре».
Примечателен был не только смысл, но и самый тон этой статьи — панический и крикливый. Именно это и настораживало. Привыкших принимать на веру всяческую рекламную трескотню могла напугать всерьез статья этого, видимо, неглупого, но явно предубежденного человека. К тому же ее могли использовать в своих целях недобросовестные люди и в политике и в науке. К чести адмирала, он не искал их поддержки и в арсенале антикоммунизма оружия не заимствовал.
Когда я изложил все эти соображения Тольке, он сказал:
— Статья адмирала — частность. Возникает совсем новая проблема. До сих пор, когда ученые или фантасты писали о вероятности встреч с иным разумом в космосе, их интересовал вопрос о дружеском или враждебном отношении этого разума к людям. А вот о возможности враждебного отношения людей к этому разуму никто и не думал. А ведь в этом проблема. Включи ночью транзистор — с ума сойти! Весь мир гудит, на всех диапазонах. И попы, и министры, и сенаторы, и гадалки — все в эфир лезут. Что там «летающие тарелки» — пшик! Здесь до запросов в парламентах дело доходит.
Что ж, об этом стоило задуматься. Толька иногда высказывался очень разумно.
11. ОНИ ВИДЯТ, СЛЫШАТ И ЧУЮТ
Проблема, заинтересовавшая Тольку, была затронута и на специальном совещании в Академии наук, где я присутствовал как автор заснятого мною фильма о пришельцах из космоса. Говорилось о многом, но, пожалуй, больше всего о природе феномена и его особенностях. Меня же это снова вывело на орбиту розовых «облаков».
На совещание я пришел примерно за час до начала, чтобы проверить проектор, экран и звук: фильм демонстрировался уже с дикторским текстом. В конференц-зале я нашел только стенографистку Иру Фатееву, о которой мне говорили как о будущем секретаре особой комиссии, проектируемой в связи с совещанием. И, между прочим, предупредили, что это кобра, полиглот и всезнайка. Спроси у нее, что получится, если смочить обнаженный мозг раствором хлористого калия, — она скажет. Спроси о четвертом состоянии вещества — скажет. Спроси о том, что такое топология, — тоже скажет. Но я не спрашивал. Только поглядев на нее, я сразу всему поверил.
Она была в темно-синем свитере, с очень строгой, но абстрактной орнаментовкой, с тугим пучком волос на голове, но отнюдь не по моде девятнадцатого столетия, и в чуть дымчатых очках без оправы — узких прямоугольных стеклышках, — и все-таки в очках, сквозь которые смотрели на вас умные, внимательные, очень требовательные глаза. Глаз, впрочем, я, войдя, не увидел: она даже не подняла головы, что-то дописывая в большом черном блокноте.
Я кашлянул.
— Не кашляйте, Анохин, и не стойте посреди комнаты, — сказала она, по-прежнему не смотря на меня, — я вас знаю и все о вас знаю, поэтому представляться не обязательно. Сядьте где-нибудь и подождите, пока я не закончу этого экспозе.
— Что такое экспозе? — спросил я.
— Не старайтесь показаться невежественнее, чем вы есть на самом деле. А экспозе совещания вам знать не обязательно. Вас туда не приглашали.
— Куда? — снова спросил я.
— В Совет Министров. Там вчера показывали ваш фильм.
Я знал об этом, но промолчал. Прямоугольные стеклышки повернулись ко мне. «Хорошо бы она сняла очки», — подумал я.
Она сняла очки.
— Теперь я верю в телепатию, — сказал я.
Она поднялась, высокая, как баскетболистка экстракласса.
— Вы пришли проверить аппаратуру, Анохин, натяжение экрана и регулятор звука? Все это уже сделано.
— А что такое топология? — спросил я.
Глаза без стеклышек испепелить меня не успели: помешали участники будущего совещания — они явно не собирались опаздывать. Кворум собрался за четверть часа. Преамбулы не было. Только председательствующий спросил у Зернова, будет ли какое-нибудь вступительное слово. «Зачем?» — спросил тот в ответ. Тогда погас свет, и в голубом небе Антарктики на экране начал набухать малиновый колокол.
На этот раз я мог не комментировать фильма: за меня говорил диктор. Да и в отличие от просмотра в Мирном, проходившего в напряженном молчании, этот напоминал собрание добрых друзей у телевизора. Реплики, если можно допустить такое сравнение, наступали на пятки диктору, чаще веселые, иногда понятные только посвященным в тайны командующих здесь наук, иногда колючие, как выпады фехтовальщиков, а порой такие же, как в любом «клубе веселых и находчивых». Кое-что запомнилось. Когда малиновый цветок проглотил моего двойника вместе со снегоходом, чей-то веселый басок воскликнул:
— Кто считает человека венцом мироздания, поднимите руки!
Послышался смех. Тот же голос продолжил:
— Учтите нечто бесспорное: никакая моделирующая система не может создать модель структуры более сложной, чем она сама.
Когда край цветка, загибаясь, запенился, я услышал:
— Жидкая пена, да? А какие компоненты? Газ? Жидкость? Пенообразующее вещество?
— Вы так уверены, что это пена?
— Ни в чем я не уверен.
— Может быть, это плазма при низких температурах?
— Плазма — газ. Что же ее удерживает?
— А магнитная ловушка. Магнитное поле создает нужные стенки.
— Нонсенс, коллега. Почему разрозненный, эфемерный газ не распадается, не рассеивается под давлением этого поля? Оно же не бессиловое, в том смысле, что не стремится изменить форму.
— А как, по-вашему, создают магнитные поля облака межзвездного газа?
Еще один голос из темноты вмешался в спор:
— Давление поля изменчиво. Отсюда изменчивость формы.
— Допустим, формы. А цвет?
Я пожалел, что не захватил с собой магнитофона. Впрочем, на несколько минут зал умолк: на экране другой цветок-гигант заглатывал самолет, а лиловая змея-щупальце — бесчувственную модель Мартина. Оно еще пульсировало над снегом, как из темноты снова спросили:
— Вопрос к авторам плазменной гипотезы. Значит, по-вашему, и самолет и человек просто сгорели в газовой струе, в магнитной «бутылке»?
Впереди опять засмеялись. Я еще раз пожалел о магнитофоне: началась перестрелка.
— Мистика какая-то. Невероятно.
— Чтобы признать возможность невероятного, мистики не требуется. Достаточно математики.
— Парадокс. Ваш?
— Фриша. Только математик здесь действительно нужнее вас, физиков. Больше сделает.
— Интересно, что же он сделает?
— Ему проб не нужно. Снимков побольше. А что он увидит? Геометрические фигуры, как угодно деформируемые, без разрывов и складок. Задачки по курсу топологии.
— А кто, простите, решит задачку о составе этой розовой биомассы?
— Вы считаете ее массой?
— По этим цветным картиночкам я не могу считать ее мыслящим организмом.
— Обработка информации очевидна.
— Обработка информации еще не синоним мышления.
Обмен репликами продолжался и дальше. Особенно взбудоражила зал ледяная симфония — облака-пилы и гигантские бруски льда в голубом небе.
— Как они вытягиваются! Из трехметрового облака километровый блин.
— Не блин, а нож.
— Непонятно.
— Почему? Один только грамм вещества в коллоидальном диспергированном состоянии обладает огромной поверхностью.
— Значит, все-таки вещество?
— Трудно сказать определенно. Какие у нас данные? Что они говорят об этой биосистеме? Как она реагирует на воздействие внешней среды? Только полем? И чем регулируется?
— А вы добавьте еще: откуда она берет энергию? В каких аккумуляторах ее хранит? Какие трансформаторы обеспечивают ее превращения?
— Вы другое добавьте…
Но никто уже ничего не добавил: кончился фильм, вспыхнул свет, и все замолчали, словно вместе со светом напомнила о себе привычная осторожность в суждениях. Председательствующий, академик Осовец, тотчас же уловил ее.
— Здесь не симпозиум, товарищи, и не академическое собрание, — спокойно напомнил он, — мы все, здесь присутствующие, представляем особый комитет, созданный по решению правительства со следующими целями: определить природу розовых «облаков», цель их прибытия на Землю, агрессивность или дружественность их намерений и войти с ними в контакт, если они являются разумными, мыслящими существами. Однако увиденное еще не позволяет нам прийти к каким-то определенным выводам или решениям.
— Почему? — перебил из зала чей-то уже знакомый басок. — А фильм? Первый вывод: превосходный научный фильм. Бесценный материал для начала работы. И первое решение: широко показать его повсюду, и у нас, и на Западе.
Каюсь, очень приятно было все это выслушать. Столь же приятным был и ответ председателя:
— Так же оценили фильм и в правительстве. И аналогичное решение уже принято. А коллега Анохин включен в состав рабочей группы нашего комитета. И все же, — продолжал академик, — фильм еще не отвечает на многие интересующие нас вопросы: откуда, из какого уголка Вселенной прибыли к нам эти гости, какие формы жизни — едва ли белковые — они представляют, какова их физико-химическая структура и являются ли они живыми, разумными существами или биороботами с определенной программой действий. Можно задать еще много вопросов, на которые мы не получим ответа. По крайней мере, сейчас. Но кое-что предположить все-таки можно, какие-то рабочие гипотезы можно обосновать и выступить с ними в печати. И не только в научной. Во всех странах мира люди хотят услышать о розовых «облаках» не болтовню кликуш и гадалок, а серьезную научную информацию, хотя бы в пределах того, что нам уже известно и что мы можем предположить. Можно, например, рассказать о возможностях и проектах контактов, об изменениях земного климата, связанных с исчезновением ледяных массивов, а главное, противопоставить отдельным мнениям об агрессивной сущности этой пока еще неизвестной нам цивилизации факты и доказательства ее лояльности по отношению к человечеству.
— Кстати, в дополнение к уже высказывавшимся в печати объяснениям, — проговорил, воспользовавшись паузой, сидевший рядом с Зерновым ученый, — можно добавить еще одно. Наличие дейтерия в обыкновенной воде незначительно, но лед и талая вода содержат еще меньший процент его, то есть более биологически активны. Известно также, что под действием магнитного поля вода меняет свои основные физико-химические свойства. А ведь земные ледники — это вода, уже обработанная магнитным полем Земли. Кто знает, может быть, это и прольет какой-то свет на цели пришельцев.
— Признаться, меня больше интересует их другая цель, хотя я и гляциолог, — вмешался Зернов. — Зачем они моделируют все, что им приглянулось, понятно: образцы пригодились бы им для изучения земной жизни. Но зачем они их разрушают?
— Рискну ответить. — Осовец оглядел аудиторию; как лектор, получивший записку, он отвечал не только Зернову. — Допустим, что уносят они с собой не модель, а только запись ее структуры. И для такой записи, скажем, требуется разрушить или, вернее, разобрать ее по частям до молекулярного, а может быть, и атомного уровня. Причинять ущерб людям, уничтожать их самих или созданные ими объекты они не хотят. Отсюда синтезация и после опробования последовательное уничтожение модели.
— Значит, не агрессоры, а друзья? — спросил кто-то.
— Думаю, так, — осторожно ответил академик. — Поживем — увидим.
Вопросов было много, одни я не понял, другие забыл. Запомнился единственный вопрос Ирины, обращенный к Зернову:
— Вы сказали, профессор, что они моделируют все, что им приглянулось. А где же у них глаза? Как они видят?
Ответил ей не Зернов, а сидевший с ним физик.
— Глаза не обязательны, — пояснил он. — Любой объект они могут воспроизвести фотопутем. Создать, допустим, светочувствительную поверхность так же, как они создают любое поле, и сфокусировать на ней свет, отраженный от объекта. Вот и все. Конечно, это только одно из возможных предположений. Можно предположить и акустическую «настройку» подобного типа, и аналогичную «настройку» на запахи.
— Убежден, что они все видят, слышат и чуют лучше нас, — произнес с какой-то странной торжественностью Зернов.
На этот раз в зале не засмеялся ни один человек. Реплика Зернова как бы подвела итог увиденному и услышанному, как бы раскрывала перед ними всю значительность того, что им предстояло продумать и осознать.
12. ПИСЬМО МАРТИНА
После Толькиного ухода я долго стоял у окна, не отрывая глаз от заснеженной асфальтовой дорожки, соединявшей мой подъезд с воротами на улице. Я надеялся, что придет Ирина. Теоретически она могла бы прийти, не из сердобольности, конечно, а просто потому, что иначе она не могла ни сообщить мне новости, ни передать поручения: телефона у меня не было. А нас связывали новые деловые отношения: она была секретарем особого комитета, а я его референтом со многими обязанностями — от пресс-атташе до киномеханика. Кроме того, нам предстояла совместная командировка в Париж на международный форум ученых, посвященный волновавшему весь мир и все еще непостижимому феномену розовых «облаков». Возглавлял делегацию академик Осовец, я и Зернов ехали в качестве очевидцев, а Ира — в более скромной, но уж наверняка более важной роли секретаря-переводчицы, знавшей не менее шести языков. Кроме того, в состав делегации был включен Роговин, физик с мировым именем, обладатель того насмешливого баска, который запомнился мне еще на просмотре фильма в затемненном конференц-зале. Командировка была уже подготовлена, необходимые документы получены, до отъезда оставались считанные дни, и нужно было о многом договориться, тем более что Зернов уехал в Ленинград попрощаться с семьей и должен был вернуться со дня на день…
Но, честно говоря, мне совсем не потому хотелось увидеть Ирину: я просто соскучился по ней за эту неделю невольного заточения, даже по ее насмешкам соскучился, даже по дымчатым прямоугольным стеклышкам, отнимавшим у нее какую-то долю обаяния и женственности. Меня уже нескрываемо тянуло к ней — дружба не дружба и даже не влюбленность, а то смутное и неуловимое, что подчас неудержимо влечет к человеку и вдруг исчезает в его присутствии. «Тебе нравится она?» — спрашивал я себя. «Очень». — «Влюблен?» — «Не знаю». Иногда мне с ней трудно, иногда она меня просто злит. Где-то симпатия вдруг перерастает в недовольство, и хочется говорить колкости. Может быть, потому, что мы с ней очень разные, и тогда эта разность заостряется вдруг как бритва. Тогда, по ее уничтожающей оценке, мое образование — это компот из Кафки, Хемингуэя и Брэдбери, а по моей ответной реплике, ее — это вермишель из «Техники молодежи» за позапрошлый год. Иногда мне хочется сравнить ее с сушеной воблой и лапутянским ученым, а в ответ она снисходительно относит меня к племени ивановых-седьмых и присыпкиных. И все же мы в чем-то сходимся. Тогда нам обоим интересно и весело.
Эта странная и забавная дружба началась сразу же по окончании памятного просмотра в Академии наук. Я долго сидел в углу, пока не разошлись доктора и кандидаты наук и не потухла люстра, упаковал бобины и коробки, сложил все в свою спортивную сумку и опять сел.
Ирина молча смотрела на меня сквозь дымчатые стеклышки.
— А вы не двойник? — вдруг спросила она.
— Двойник, — согласился я. — Как это вы догадались?
— По действиям нормального человека. Такой человек, не отягченный высшим образованием, смылся бы, не дожидаясь конца совещания. А вы сидите, слушаете, топчетесь и не уходите.
— Изучаю земную жизнь, — сказал я важно. — Мы, двойники, — системы самопрограммирующиеся, меняем программу на ходу, в зависимости от предмета, достойного изучения.
— И этот предмет я?
— Вы потрясающе догадливы.
— Считайте сеанс оконченным. Изучили.
— Изучил. Теперь закажу вашу модель с некоторыми коррективами.
— Без очков?
— Не только. Без многознайства и жреческого величия. Обыкновенную девушку с вашим умом и внешностью, которая любила бы ходить в кино и гулять по улицам.
Я вскинул на плечо сумку с бобинами и пошел к выходу.
— Я тоже люблю ходить в кино и гулять по улицам, — сказала она вслед.
И я вернулся. А через день пришел сюда к началу работы, побритый и выхоленный, как дипломатический атташе. Она что-то печатала на машинке. Я поздоровался с ней и сел за ее письменный стол.
— Вы зачем? — спросила она.
— На работу.
— Вас еще не откомандировали в наше распоряжение.
— Откомандируют.
— Нужно пройти отдел кадров…
— Отдел кадров для меня — это нуль-проход, — отмахнулся я. — Интересуюсь позавчерашними стенограммами.
— Для чего? Все равно не поймете.
— В частности, решением совещания, — продолжал я, величественно не обращая внимания на ее выпады, — поскольку, мне известно, намечены четыре экспедиции: в Арктику, на Кавказ, в Гренландию и в Гималаи.
— Пять, — поправила она. — Пятая на ледник Федченко.
— Я бы выбрал Гренландию, — как бы между прочим заметил я.
Она засмеялась, словно имела дело с участником школьного шахматного кружка, предложившим сыграть матч с Петросяном. Я даже растерялся.
— А куда же?
— Никуда.
Я не понял.
— Почему? В каждой же экспедиции требуется кинооператор.
— Придется вас огорчить, Юрочка: не потребуется. Поедут научные сотрудники и лаборанты специальных институтов. НИКФИ, например. И не смотрите на меня добрыми бараньими глазами. Учтите, я не говорю: глупыми. Я просто спрашиваю: вы умеете работать с интроскопом? Нет. Умеете снимать за «стеной непрозрачности», скажем, в инфракрасных лучах? Нет. Умеете превращать невидимое в видимое с помощью электронно-акустического преобразователя? Тоже нет. Я это читаю на вашем идеально побритом лице. Так что зря брились.
— Ну а простая съемка? — все еще не понимал я. — Обыкновенный фильмус вульгарис?
— Обыкновенный фильмус вульгарис можно снять любительской камерой. Теперь это все делают. Важнее получить изображение в непрозрачных средах, за внешним покровом облака. Что, например, происходит с двойником в малиновой трубке?
Я молчал. Для обыкновенного оператора это было дифференциальное исчисление.
— Вот так, Юрочка, — опять засмеялась она. — Ничего вы не можете. И по методу Кирлиан не можете?
Я даже не слыхал о таком методе.
— А он, между прочим, позволяет отличить живое от неживого.
— Я и простым глазом отличу.
Но она уже вошла в роль лектора.
— На снимке живая ткань получается в окружении призрачного сияния — разряды токов высокой частоты. Чем интенсивнее жизнедеятельность, тем ярче ореол.
— Голому ежу ясно, что это живая ткань, — разозлился я и встал. — Не беспокойтесь об отделе кадров. Мне там делать нечего. Здесь тоже.
Она рассмеялась на этот раз совсем по-другому: весело и добродушно.
— Сядьте, Юрочка, и утешьтесь: мы поедем с вами вместе.
— Куда? — Я еще не остыл от обиды. — В Малаховку?
— Нет, в Париж.
Я так и не понял эту чертовку, пока она не показала мне решение о нашей командировке на парижский конгресс. А сейчас я ждал эту чертовку, как ангела, топтался у окна и грыз спички от нетерпения. И конечно, пропустил, когда отошел к столу за сигаретами. Она позвонила, когда я уже раздумывал о будущем разрыве дипломатических отношений.
— Господи! — воскликнул я. — Наконец-то!
Она бросила плащ мне на руки и протанцевала в комнату.
— Ты стал верующим?
— С этой минуты. Поверил в ангела, приносящего милость неба. Не томи — когда?
— Послезавтра. Зернов возвращается завтра, а наутро уже вылетаем. Билеты заказаны. Кстати, почему мы на «ты»?
— Инстинктивно. Но не это тебя волнует.
Она задумалась.
— Верно, не это. «Они» уже в Арктике, понимаешь? Вчера у нас в комитете был Щетинников, капитан только что вернувшегося в Архангельск ледокола «Добрыня». Он говорит, что все Карское море и океан к северу от Земли Франца-Иосифа уже свободны от льдов. А из Пулкова сообщили, что над Северным полюсом по нескольку раз в день выходят на орбиту ледяные спутники.
— А комитет съемку отменил, — пожалел я. — Сейчас снимать бы и снимать.
— Уже снимают любители. Скоро пленку пачками будем получать. Не это важно.
— А что важно?
— Контакт.
Я свистнул.
— Не свисти. Попытки контакта уже предприняты, хотя, кажется, без успеха. Но английские и голландские ученые предлагают свою программу контактов — все материалы у Осовца. Кроме того, на конгрессе придется иметь дело с группой Томпсона. Американская делегация фактически раскололась, большинство Томпсона не поддерживает, но кое-кто с ним блокируется. Не очень прочно, но в Париже они бой дать могут. А ты спрашиваешь, что важно. Погоди. — Она со смехом вырвала у меня свой плащ и вытащила из кармана объемистый пакет, оклеенный иностранными марками. — О самом важном забыла: тебе письмо из Америки. Приобретаешь мировую известность.
— От Мартина, — сказал я, взглянув на адрес.
Он был написан, мягко говоря, своеобразно:
«Юри Анохину. Первому наблюдателю феномена розовых „облаков“. Комитет борьбы с пришельцами из космоса. Москва. СССР».
— «Комитет борьбы»… — засмеялась Ирина. — Вот тебе и программа контакта. Томпсоновец.
— Сейчас прочтем.
Мартин писал, что из антарктической экспедиции он вернулся в свою авиачасть близ Сэнд-Сити, где-то на юго-западе США. Тут же по предложению Томпсона его откомандировали в распоряжение уже сколоченного адмиралом добровольного общества борьбы с космическими пришельцами. Назначению Мартин не удивился: Томпсон сказал ему об этом еще в самолете по дороге в Америку. Не удивился он и должности. Узнав о том, что еще в колледже Мартин печатался в студенческих журналах, адмирал назначил его пресс-агентом. «По-моему, старик мне явно не верит, считает меня двойником, чем-то вроде вражеского солдата из пятой колонны, и потому хочет держать при себе, приглядываться и проверять. Из-за этого я не рассказал ему, что произошло со мной по дороге с нашей авиабазы в Сэнд-Сити. А рассказать кому-нибудь надо, и, кроме тебя, некому. Только ты один разберешься в этой дьявольщине. Мы с ней знакомы по Южному полюсу, только здесь она иначе загримирована».
Письмо было написано на пишущей машинке — больше десятка плотно исписанных листиков. «…Мой первый очерк не для печати, а для тебя, — писал Мартин. — Скажешь по совести, гожусь ли я в газетчики». Я перелистал несколько страничек и ахнул.
— Читай, — сказал я Ирине, передавая прочитанные листки, — кажется, все мы влипли.
13. ВЕСТЕРН В НОВОМ СТИЛЕ
Мартин писал:
«Солнце еще только подымалось над горизонтом, когда я уже выехал за ворота авиабазы. Надо было спешить: сутки отпуска — срок небольшой, а до Сэнд-Сити меньше чем за час не доберешься. Я весело махнул рукой невыспавшемуся часовому, и мой древний двухместный „корвет“ привычно рванул вперед по размягченному зноем асфальту. В багажнике что-то погромыхивало с противным скрежетом, цилиндры постукивали, напоминая о своей дряхлости. „Сменить бы машинку, — подумал я, — давно пора: восьмой год со мной кочует. Да жаль расстаться — привык. И Марии нравится“.
К Марии, собственно, я и ехал в Сэнд-Сити — провести свой последний свободный день перед отъездом в Нью-Йорк к адмиралу. Познакомили меня с Марией ребята с авиабазы в первый же вечер после моего возвращения из Мак-Мерде. Новенькая в этом баре, она нельзя сказать, чтобы выделялась — девчонка как девчонка, в крахмальном халатике, с прической под Элизабет Тейлор: все они из бара под кинозвезд работают, — но почему-то привязался к ней сразу, все свободные вечера к ней в город гонял и даже матери написал, что есть, мол, одна хорошая девушка, ну и все такое прочее — сам понимаешь.
В эту поездку я уже окончательно все решил и даже разговор с ней обдумывал; задерживаться, понятно, не хотел. Но пришлось все-таки остановиться. Какой-то парень замельтешил на дороге, я ему просигналил, а он, вместо того чтобы просто сойти с обочины, заметался, запсиховал и грохнулся под машину. Понятно, я затормозил, высунулся, кричу:
— Эй, друг, машины не видел?
Он посмотрел на меня, потом на небо и медленно поднялся, отряхивая от пыли свои старые джинсы.
— Тут не машины, а кой-что похуже людей пугает. — Он шагнул ко мне и спросил: — В город?
Я кивнул, он сел, все еще дикий какой-то, чем-то напуганный, с мелкими каплями пота на лбу, с темными мокрыми кругами на рубахе под мышками.
— С утра кросс затеял? — спросил я.
— Хуже, — повторил он и полез в карман. Оттуда на сиденье машины вместе с платком выскользнул вороненый „барки-джонс“ образца пятьдесят второго года.
Я удивленно присвистнул:
— Гонка преследования?
В глубине души я уже жалел, что связался с ним: не люблю таких встреч на дороге.
— Дурак, — беззлобно ответил он на выдавший меня взгляд. — Это не мой, а хозяйский. Я тут за стадом присматриваю. На ранчо Виниччио.
— Ковбой?
— Какой там ковбой… — поморщился он, вытирая вспотевший лоб. — Я и на лошади-то сидеть как следует не умею. Просто деньги нужны. Осенью учиться пойду.
Я внутренне усмехнулся: кровожадный гангстер, спасающийся от шерифа, превратился в обыкновенного студента, прирабатывающего на вакациях.
— Митчелл Кейси, — представился он.
Я тоже назвал себя, рассчитывая не без тщеславия, что имя мое, воспетое газетами со времени встречи с драконами на Мак-Мердо, докатилось и до него, но ошибся. Он не слыхал ни обо мне, ни о розовых „облаках“ — два месяца ни радио не слушал, ни газет не читал: „Может, уже война началась или марсиане высадились — один черт, ничего не знаю“.
— Войны пока нет, — сказал я, — а марсиане, пожалуй, высадились.
И рассказал ему коротко о розовых „облаках“. Но я не ожидал, что мой рассказ вызовет у него такую реакцию. Он рванулся к дверце, словно хотел выскочить на ходу, потом разинул рот и дрожащими губами спросил:
— С неба?
Я кивнул.
— Длинные розовые огурцы. Как самолеты пикируют. Да?
Я удивился: говорит, газет не читал, а знает.
— Только что видел, — сказал он и снова вытер выступивший на лбу, должно быть, холодный пот: встреча с нашими знакомцами из Антарктики его совсем доконала.
— Ну и что? — спросил я. — Летают, точно. И пикируют. И на огурцы похожи. А вреда никакого. Один туман. Трусишка ты, вот что.
— Всякий струсил бы на моем месте, — все еще взволнованно проговорил он, — я чуть с ума не сошел, когда они стадо удвоили.
И, почему-то оглянувшись сначала, словно боясь, что его могут подслушать, тихо прибавил:
— И меня тоже.
Ты уже, наверное, понял, Юри, что Митч попал в такую же переделку, как и мы с тобой. Эти чертовы „облака“ заинтересовались его стадом, спикировали на коров, а наш храбрый ковбой полез их отгонять. И тут началось нечто совсем уже непонятное. Один из розовых огурцов подплыл к нему, повис над головой и приказал отойти. Не словами, конечно, а как гипнотизер на ярмарке, — отойти назад и сесть на лошадь. Митч рассказывает, что не мог ни ослушаться, ни сбежать. Не сопротивляясь, он отошел к лошади и вскочил в седло. Я думаю, что им на этот раз всадник понадобился: пеших-то они набрали достаточно, целую коллекцию. Ну а дальше все как по маслу: красный туман, полная неподвижность, ни рукой, ни ногой не шевельнуть, а тебя будто насквозь просматривают. Словом, картина знакомая. А когда туман рассеялся и парень в себя пришел, глазам не поверил: стадо вдвое увеличилось, а в сторонке на лошади точно такой же Митчелл сидел. И лошадь та же, и сам он как в зеркале.
Нервы у парня, конечно, не выдержали: помню, что со мной в первый раз было. С ним то же: помчался, куда ветер понес, лишь бы дальше от наваждения. А потом остановился: стадо не свое, хозяйское, отвечать ему же придется. Подумал и вернулся, а там все по-прежнему, как до появления розовых „облаков“: ни лишних коров, ни двойника на лошади. Ну и решил парень: либо мираж, либо он с ума сошел. Стадо в загон, а сам в город, к хозяину.
Все это только предисловие, ты же понимаешь. Не успел я кое-как успокоить парня, как сам запсиховал: вижу, летят стайкой вдоль дороги, этак бреющим полетом идут. Совсем диснеевские поросята, как сказал тогда наш радист из Мак-Мердо, и на огурцы не похожи. Тут и Митчелл их увидел. Слышу: замолк. Только дышит, как запыхавшийся.
„Начинается“, — подумал я, вспомнив, как эти „дирижабли“ шли на таран в нашем первом воздушном „бою“. Но на этот раз они даже не снизились, а просто пронеслись со скоростью звука, как розовые молнии в сиреневом небе.
— К городу пошли, — прошептал сзади Митчелл.
Я не ответил: кто их знает.
— Почему они нас не тронули?
— Не заинтересовались. Едут двое в автомобиле — мало ли таких. А я меченый.
Он не понял.
— Встречались, — пояснил я. — Вот они и запомнили.
— Не нравится мне все это, — сказал он и замолчал.
Так мы и ехали молча, пока из-за поворота не показался город. До него оставалось не больше мили, но я почему-то не узнал его: таким странным он мне показался в сиреневой дымке, как мираж в этих сыпучих желтых песках.
— Что за дьявольщина? — удивился я. — Может, у меня спидометр барахлит? До города по крайней мере десяток миль, а он уже виден.
— Посмотри вверх! — воскликнул Митчелл.
Над миражем города висели цепочкой розовые облака — не то медузы, не то зонтики. Может быть, тоже мираж?
— Не на месте город, — сказал я. — Не понимаю.
— Мы уже должны были проехать мотель старика Джонсона, — откликнулся Митчелл. — Ведь он в миле от города.
Я вспомнил морщинистое лицо хозяина мотеля и его зычный командирский голос: „В мире все стало с ног на голову. Дон. Я уже начинаю верить в Бога“. Кажется, пора начать верить в Бога и мне. Я вижу удивительные и необъяснимые чудеса. Джонсон, обычно встречавший все проезжавшие мимо машины на каменной лесенке своего дома-гостиницы, бесследно исчез. Это уже само по себе было чудом: ни разу за все годы работы на авиабазе я не проезжал здесь, не узрев на ступеньках старого ангела с ключами от города. Еще большим чудом было исчезновение его гостиницы. Мы не могли проехать ее, а даже признаков строения у дороги не было видно.
Зато с каждой минутой становился виднее город. Сэнд-Сити в лиловой дымке перестал быть миражем.
— Город вроде как город, — сказал Митчелл, — а что-то не то. Может, с другой дороги въезжаем?
Но въезжали мы с обычной дороги. И видели те же рыжие дома у въезда, тот же плакат на столбах, с огромными буквами поперек улицы: „Самые сочные бифштексы только в Сэнд-Сити“, ту же колонку с алюминиевой башенкой-счетчиком. Даже сам Фрич в белом халате, как всегда, стоял у разбитого молнией дуба с лучезарной улыбкой-вопросом: обслужить вас, сэр? Масло? Бензин?
14. ГОРОД ОБОРОТНЕЙ
Я остановил „корвет“ со скрежетом, знакомым всем владельцам окрестных бензоколонок.
— Привет, Фрич. Что случилось с городом?
Мне показалось, что Фрич не узнал меня. Без обычной своей услужливой расторопности он шагнул к нам, шагнул как-то неуверенно, словно человек, вошедший в ярко освещенную комнату из ночной темноты. Еще более поразили меня его глаза: неподвижные, будто мертвые, они смотрели не на нас, а сквозь нас. Он остановился, не дойдя до машины.
— Доброе утро, сэр, — произнес он глухим, безразличным голосом.
Фамилии моей он не назвал.
— Что с городом?! — заревел я. — Крылья, что ли, у него появились?
— Не понимаю, сэр, — так же монотонно и безразлично ответил Фрич. — Что вам угодно, сэр?
Нет, это был не Фрич.
— Куда девался мотель старика Джонсона? — спросил я, еле сдерживаясь.
Он повторил без улыбки:
— Мотель старика Джонсона? Не знаю, сэр. — Он шагнул ближе и уже с улыбкой, но до того искусственной, что мне на миг стало страшно, прибавил: — Вас обслужить, сэр? Масло? Бензин?
— Ладно, — сказал я. — Разберемся. Поехали, Митч.
Отъезжая от бензоколонки, я обернулся. Фрич по-прежнему стоял у дороги, провожая нас холодными, застывшими глазами покойника.
— Что это с ним? — спросил Митчелл. — С утра, что ли, набрался?
Но я знал, что Фрич не пьет ничего, кроме пепси-колы. Не хмельное бродило в нем — нечеловеческое.
— Кукла, — пробормотал я, — заводная кукла. „Не знаю, сэр. Могу вас обслужить, сэр. Что вам угодно, сэр“.
Ты знаешь, что я не трус, Юри, но, честное слово, сердце сжалось от предчувствия чего-то недоброго. Слишком много непонятных случайностей, хуже, чем тогда в Антарктике. Признаться, даже хотелось повернуть назад, да в город другой дороги не было. Не на базу же возвращаться.
— Ты знаешь, где найти твоего хозяина? — спросил я у Митчелла.
— В клубе, наверно.
— Начнем с клуба, — вздохнул я. Хочешь не хочешь, а город рядом, тормозить незачем.
И я свернул на Эльдорадо-стрит, погнав машину вдоль аккуратных коттеджиков, одинаково желтых, как вылупившиеся цыплята. Пешеходов не было видно, здесь пешком не ходили, а ездили на „понтиаках“ и „бьюиках“, но „понтиаки“ и „бьюики“ уже отвезли хозяев на работу, а хозяйки еще потягивались в постелях или завтракали в своих электрифицированных кухнях. Хозяин Митчелла завтракал в клубе, а клуб помещался в переулке, выходившем на главную улицу, или Стейт-стрит, — улицу Штата, как она здесь называлась. Мне было уже стыдно своих неосознанных страхов — синее небо, никаких розовых „облаков“ над головой, расплавленный солнцем асфальт, горячий ветер, гнавший по мостовой обрывки газет, в которых, наверное, говорилось о том, что розовые „облака“ — это просто выдумка психов нью-йоркцев, а Сэнд-Сити полностью застрахован от любого космического нашествия, — все это возвращало к реальности тихого сонного города, каким он и должен быть в это знойное утро.
Так, по крайней мере, мне казалось, потому что все это была только иллюзия, Юри. В городе не было утра, и он совсем не дремал и не спал. Мы сразу увидели это, свернув на Стейт-стрит.
— Не рановато ли в клуб? — спросил я у Митчелла, все еще по инерции мысли о сонном городе.
Он засмеялся, потому что в этот момент нас уже задержала толпа на перекрестке. Но это была не утренняя толпа, и окружал нас не утренний город. Светило солнце, но электрические фонари на улице продолжали гореть, как будто вчерашний вечер еще не кончился. Неоновые огни сверкали на витринах и вывесках. За стеклянными дверями кино гремели выстрелы: неустрашимый Джеймс Бонд осуществлял свое право на убийство. Щелкали шары на зеленых столах бильярдных, грохотал поездом джаз в окнах ресторана „Селена“, и стучали сбитые кегли в настежь открытых дверях кегельбанов. А по тротуарам фланировали прохожие, именно фланировали, прогуливались, а не спешили на работу, потому что работа давно закончилась, и город жил не утренней, а вечерней, предночной жизнью. Будто вместе с электрическими фонарями на улице люди решили обмануть время.
— Зачем эта иллюминация? Солнца им мало? — недоумевал Митчелл.
Я молча затормозил у табачного киоска. Бросив на прилавок мелочь, осторожно спросил у завитой продавщицы:
— У вас какой-нибудь праздник сегодня?
— Какой праздник? — переспросила она, протягивая мне сигареты. — Обычный вечер обычного дня.
Неподвижные голубые глаза ее смотрели сквозь меня, как и мертвые глаза Фрича.
— Вечер? — повторил я. — Да вы посмотрите на небо. Какое же солнце вечером?
— Не знаю. — Голос ее звучал спокойно и безразлично. — Сейчас вечер, и я ничего не знаю.
Я медленно отошел от киоска. Митчелл поджидал меня у машины. Он слышал весь-мой разговор с продавщицей и думал, вероятно, о том же: кто из нас сошел с ума — мы или они, все в городе? Может быть, сейчас действительно вечер и мы с Митчеллом просто галлюцинируем? Я еще раз оглядел улицу. Она была частью Шестьдесят шестого шоссе, проходящего через город в Нью-Мексико. Автомашины двигались мимо двумя встречными колоннами — обычные американские автомашины на обычной американской автомобильной дороге. Но все они шли с зажженными фарами, ярко освещенные внутри.
Импульсивно, уже ни о чем не думая, я схватил за плечо первого попавшегося под руку прохожего.
— Не трогай меня, чертова кукла! — закричал он, вырываясь.
То был маленький юркий толстяк в нелепой велосипедной шапочке. Глаза его — не пустые и безразличные, а живые и гневные — смотрели на меня с отвращением. Я оглянулся на Митчелла: тот покрутил пальцем у виска. И гнев толстяка тотчас же переменил направление.
— Это я идиот, по-твоему?! — уже не закричал, а завизжал он, рванувшись к Митчеллу. — Это вы все здесь с ума сошли, весь город. Утро на улице, а они электричество жгут. И на все вопросы как заведенные: не знаю — и все! А ну-ка ответь: утро сейчас или вечер?
— Утро, конечно, — сказал Митчелл, — а в городе что-то диковинное творится, сам не пойму.
Метаморфоза, произошедшая с толстяком, была поразительна. Он уже не визжал, не кричал, а только тихо смеялся, поглаживая потную руку Митчелла. Даже глаза его стали влажными.
— Слава Всевышнему: один нормальный человек в городе сумасшедших, — наконец проговорил он, все еще не выпуская руки Митчелла.
— Два, — сказал я, протягивая руку. — Вы третий. Давайте-ка обменяемся впечатлениями. Может, и разберемся в этой дьявольщине.
Мы остановились на краю тротуара, отделенные от шоссе пестрой цепью „припарковавшихся“ автомобилей, покинутых владельцами.
— Объясните мне, господа, самое дикое, — начал толстяк, — эти фокусы с автомобилями. Они едут и исчезают. Сразу. И в никуда.
По совести говоря, я его не понял. Что значит: в никуда? Он объяснил. Только сигарету попросил, чтобы в себя прийти: „Не курю, но, знаете, успокаивает“.
— Зовут меня Лесли Бейкер, по специальности коммивояжер. Дамское белье и косметика. Сегодня здесь, завтра там — кочевник. Сюда попал по дороге в Нью-Мексико: свернул на Шестьдесят шестое шоссе. Ехал противно, как улитка. Помню, все время впереди маячил большой зеленый фургон, не давая себя обогнать. Вы знаете, что такое медленная езда? Зубная боль по сравнению с ней удовольствие. Да еще этот плакат при въезде: „Вы въезжаете в самый спокойный город Америки“. А самый спокойный город отчудил такое, что в цирке не увидишь у фокусников. На окраине, где шоссе расширялось — тротуаров там уже не было, — я снова попытался обогнать моего мучителя. Рванул сбоку, — смотрю, а его нет. Исчез. Не понимаете? И я не понял. Свернул на обочину, сбавил скорость, гляжу туда-сюда: нет фургона. Растаял, как сахар в чашке кофе. А я тем временем в колючую проволоку врезался, даже притормозить не успел. Хорошо, что еще ехал тихо.
— Откуда на шоссе колючая проволока? — удивился я.
— На шоссе? Не было никакого шоссе. Оно исчезло вместе с фургоном. Была голая красная равнина, зеленый островок вдалеке да колючая проволока кругом: частное владение. Не верите? Сначала и я не поверил. Ну ладно, пропал фургон — черт с ним. Но куда шоссе делось? Бред! Оглянулся назад и чуть не умер со страха: прямо на меня и на проволоку идет черный „линкольн“. Черная смерть. Сто миль, не меньше. Я и выскакивать не стал, только зажмурился: все одно — конец. Прошла минута — не конец. Открыл глаза: ни конца, ни „линкольна“.
— Может быть, он проехал вперед?
— Куда? По какому шоссе?
— Значит, тоже исчез?
Он кивнул.
— Выходит, что машины исчезали, не доезжая до колючей проволоки? — спросил я.
— Вот именно. Одна за другой. Я минут десять так простоял, и все они пропадали на кромке шоссе. Оно обрывалось в красной глине у самой проволоки. А я стою, как Рип Ван Винкль, только глазами моргаю. У кого ни спрошу — один ответ: „Не знаю“. Почему едут с зажженными фарами? Не знаю. Куда пропадают? Не знаю. Может быть, в ад? Тоже не знаю. А где шоссе? А глаза у всех стеклянные, как у покойников.
Мне уже было ясно, что это за город. Хотелось провести еще один тест: взглянуть собственными глазами. Я осмотрелся и проголосовал: одна из проезжавших мимо машин остановилась. У водителя тоже были стеклянные глаза. Но я рискнул.
— Не подвезешь до окраины? Два квартала, и только.
— Садитесь, — сказал он равнодушно.
Я сел рядом с ним; толстяк и Митч, ничего не понимая, уместились сзади. Парень безразлично отвернулся, дал газ, и мы пролетели эти два квартала за полминуты.
— Смотрите, — лихорадочно прошептал сзади Бейкер.
Впереди нас поперек обрезанного красной глиной шоссе тянулись четыре ряда ржавой колючей проволоки. Виден был только небольшой участок проволочного ограждения, остальное скрывали дома по обочине дороги, и потому казалось, что весь город обнесен колючей проволокой, изолирован от мира живых людей. Я представлял себе все это еще по рассказу Бейкера, но действительность оказалась еще бессмысленней.
— Осторожней, проволока! — крикнул, хватая водителя за руку, Бейкер.
— Где? — удивился тот и отшвырнул руку Бейкера. — Псих!
Проволоки он явно не видел.
— А ну-ка притормози, — вмешался я, — мы здесь сойдем.
Водитель сбавил газ, но я еще успел увидеть, как радиатор машины начал медленно таять в воздухе. Словно что-то невидимое проглатывало машину дюйм за дюймом. Вот уже исчезло ветровое стекло, щиток с приборами, руль и руки водителя. Это было так страшно, что я невольно закрыл глаза. И тут же резкий удар бросил меня на землю. Я ткнулся носом в пыль, а ноги еще царапали по асфальту: значит, вылетел на самой кромке шоссе. Но как вылетел? Дверца была закрыта, машина не переворачивалась. Я поднял голову и увидел впереди кузов незнакомой серой машины. Рядом в придорожной пыли лежал без сознания бедняга коммивояжер.
— Жив? — спросил, нагибаясь ко мне, Митчелл. Лицо его украшал сине-багровый кровоподтек под глазом. — Швырнуло прямо в бейкеровский катафалк. — Он кивнул на серую, застрявшую в проволочном заграждении машину.
— А где же наша?
Он пожал плечами. Несколько минут мы стояли молча у края срезанного шоссе, наблюдая одно и то же чудо, только что оставившее нас без машины. Толстяк коммивояжер тоже встал и присоединился к нашему зрелищу. Оно повторялось каждые три секунды, когда мимо нас на полном ходу пересекал кромку шоссе какой-нибудь пикап с деревянным кузовом или двухцветный лакированный „понтиак“ и пропадал бесследно, как лопнувший мыльный пузырь. Некоторые мчались прямо на нас, но мы даже не отступали в сторону, потому что они таяли в двух шагах, именно таяли: весь процесс таинственных и необъяснимых исчезновений был отчетливо виден на здешнем солнцепеке. Они действительно исчезали не сразу, а словно ныряли в какую-то дырку в пространстве и пропадали в ней, начиная с радиатора и кончая номерным знаком. Казалось, город был обнесен прозрачным стеклом, за которым уже не существовало ни шоссе, ни автомобилей, ни самого города.
Вероятно, одна и та же мысль тревожила всех троих: что же делать? Возвращаться в город? Но какие еще чудеса ожидают нас в этом городе, превратившемся в аттракцион фокусника? Какие люди встретят нас, с кем можно перемолвиться человеческим словом? До сих пор, кроме толстяка коммивояжера, мы не встретили здесь ни одного настоящего человека. Я подозревал в этом происки розовых „облаков“, но здешние жители не были похожи на двойников, сотворенных у Южного полюса. Те были или казались людьми, а эти напоминали воскресших покойников, забывших обо всем, кроме необходимости куда-то идти, управлять машиной, гонять шары на бильярде или пить виски за стойкой бара. Я вспомнил о версии Томпсона и, пожалуй, впервые испугался по-настоящему. Неужели они успели подменить все население города? Неужели… Нет, требовался еще один тест. Только один.
— Возвращаемся в город, ребята, — сказал я своим спутникам. — Необходимо основательно прочистить мозги, иначе нас всех отправят в психиатрическую лечебницу. Судя по сигаретам, виски здесь не поддельное.
Но думал я о Марии.
15. ПОГОНЯ
К бару, где работала Мария, мы подошли в полдень. Вывеска и витрины бара пылали неоновым пламенем: хозяева не экономили электроэнергии даже в полуденные часы. Моя белая форменка буквально взмокла от пота, но в баре было почти прохладно и пусто. Высокие табуреты у стойки были свободны, только у окна шептались какие-то парочки да полупьяный старик в углу смаковал свое бренди с апельсиновым соком.
Мария не слышала, как мы вошли. Она стояла к нам спиной у открытого шкафа-стойки и переставляла бутылки на его стеллажах. Мы взгромоздились на табуреты и выразительно переглянулись без слов. Митчелл уже собирался было окликнуть Марию, но я предупредил его, приложив палец к губам: тест принадлежал мне.
Начинался действительно самый трудный для меня эксперимент в этом безумном городе.
— Мария, — тихо позвал я.
Она резко обернулась, словно звук моего голоса испугал ее. Прищуренные близорукие глаза без очков, яркий свет, слепивший ее с потолка, — все это, пожалуй, объясняло ее вежливое безразличие к нам. Меня она не узнала.
Но одета и причесана она была именно так, как я любил — простая завивка, без кинозвездных фокусов, красное платье с короткими рукавами, которое я всегда отличал среди ее туалетов, — все это объясняло и другое: она знала о моем приезде, ждала меня. На сердце сразу стало легче, на минуту я забыл о своих сомнениях и страхах.
— Мария! — позвал я громче.
Кокетливая улыбка, чуть-чуть наклоненная головка, символически подчеркивающая натренированную предупредительность к заказчику, характеризовали любую девчонку из бара, но не Марию. Со знакомыми парнями она была иной.
— Что с тобой, девочка? — спросил я. — Это я, Дон.
— Какая разница — Дон или Джон? — кокетливо откликнулась она, играя глазами и по-прежнему не узнавая меня. — Что вам угодно, сэр?
— Посмотри на меня, — сказал я грубо.
— Зачем? — удивилась она, но послушалась.
И на меня взглянули не ее глазищи, синие и узкие, как у девушек на полотнах Сальвадора Дали, но всегда живые, ласковые или гневные, а холодные мертвые глаза Фрича, глаза девушки из табачного киоска, глаза водителя растаявшей на шоссе машины — стеклянные глаза куклы. Заводная машинка. Оборотень. Нежить. Словом, тест не удался. В городе не было живых людей. И мгновенно пришло решение — бежать. Куда угодно, только скорее. Пока не поздно. Пока не обернулась против нас вся эта проклятая страхота.
— За мной! — скомандовал я, соскакивая с табурета.
Толстяк еще недоумевал, ожидая обещанной выпивки, но Митч понял. Славный малый — он все схватывал на лету. Только спросил, когда мы выходили на улицу:
— А где ж я теперь найду хозяина?
— Нет здесь твоего хозяина, — сказал я. — Нет людей. Оборотни. Нечисть.
Толстяк вообще ничего не понял, но послушно затрусил за нами: оставаться одному в этом диковинном городе ему явно не хотелось. Боюсь, что не совсем все дошло и до Митчелла, но он, по крайней мере, не рассуждал: уже видел чудеса на дороге, хватит!
— Ну что ж, смываться так смываться, — заметил он философично. — А ты помнишь, где оставил машину?
Я оглянулся. На углу моего „корвета“ не было, очевидно, он остался где-то ближе или дальше по улице. Вместо него у тротуара в двух-трех метрах от нас дожидалась черная полицейская машина, тоже с зажженными фарами. Несколько полицейских в форме находилось внутри, а двое — сержант и полисмен с перебитым носом, должно быть бывший боксер, — стояли рядом у открытой дверцы. Напротив, у подъезда с вывеской „Коммершел банк“ стояли еще двое. Все они, как по команде, уставились на нас таким же неживым, но пристальным, целеустремленным взором. Мне это совсем не понравилось.
Сержант что-то сказал сидевшим в машине. Прицельный взгляд его настораживал. Они определенно кого-то ждали. „Не нас ли?“ — мелькнула мысль. Мало ли что может случиться в этом придуманном городе!
— Скорее, Митч, — сказал я, осматриваясь, — кажется, влипли.
— На ту сторону! — сразу откликнулся он и побежал, лавируя между стоявшими у тротуара машинами.
Я ловко увернулся от чуть не наехавшего на меня грузовика и тотчас же оказался на противоположной стороне улицы, подальше от подозрительной черной машины. И вовремя! Сержант шагнул на мостовую и поднял руку:
— Эй, вы, стоять на месте!
Но я уже сворачивал в переулок — темноватое ущельице между домами без витрин и без вывесок. Толстяк с несвойственной его комплекции быстротой тут же догнал меня и схватил за руку:
— Посмотрите, что они делают!
Я взглянул. Полицейские, развернувшись цепочкой, перебегали улицу. Впереди, посапывая, бежал мордастый сержант, расстегивая на ходу кобуру. Заметив, что я обернулся, он крикнул:
— Стой! Стрелять буду!
Меньше всего мне хотелось познакомиться с системой его пистолета. Особенно сейчас, когда я разгадал происхождение этого города и его населения. Но мне везло: я услышал свист пули, когда уже нырнул за кузов отдыхавшей у тротуара пустой машины. Эта сжатая цепочка притертых бок о бок автомобилей облегчала нам маневрирование. Поразительно, с какой ловкостью, подгоняемые страхом, Бейкер и Митч ныряли, присаживались или, согнувшись крючком, перебегали открытое пространство переулка.
Я знал этот переулок. Где-то поблизости должны быть два дома, разделенные воротами-аркой. Через эту арку можно было попасть на соседнюю улицу, где поймать любую проезжавшую машину или неожиданно найти свою: мы ведь оставили ее где-то здесь, на углу такого же переулочного ущелья. Кроме того, можно было скрыться в мастерской, где вечно что-то чинилось или паялось. Неделю назад, когда мы здесь проходили с Марией, мастерская была пуста, на двери висел замок под табличкой „Сдается внаем“. Я вспомнил об этой мастерской, когда свернул в арку-воротца. Полицейские застряли где-то сзади.
— Сюда! — крикнул я спутникам и рванул дверь.
Замок и табличка по-прежнему висели на ней, и рывок не открыл нам входа. Мой удар плечом пошатнул ее, она затрещала, но удержалась. Тогда ударил всем корпусом Митчелл. Дверь охнула и со скрежетом рухнула наземь.
Но входа за ней не было. Она никуда не вела. Перед нами темнел проем, заполненный плотной, черной как уголь массой. Сначала мне показалось, что это просто темнота неосвещенного подъезда, куда не проникает солнечный свет в этом ущелье. Я было рванулся вперед, в темноту, и отскочил: она оказалась упругой, как резина. Теперь я отчетливо видел ее — вполне реальное черное ничто, ощутимое на ощупь как что-то плотное и тугое, надутая автомобильная камера или спрессованный дым.
Тогда рванулся Митч. Он прыгнул в эту зловещую темноту, как кошка, и отлетел назад, как футбольный мяч. Это ничто просто отшвырнуло его — оно было непроницаемо, вероятно, даже для пушечного снаряда. Я подумал — и это мое твердое убеждение, — что весь дом внутри был такой же: без квартир, без людей, одна чернота с упругостью батута.
— Что это? — испуганно спросил Митчелл.
Я видел, что он опять испугался, как утром на автомобильной дороге в город. Но заниматься анализом впечатлений не было времени. Где-то совсем близко послышались голоса преследователей. Вероятно, они вошли в арку. Но между нами и густой пружинящей черной массой было узкое, не шире фута, пространство обычной темноты — вероятно, той же черноты, только разреженной до концентрации тумана или газа. То был типичный лондонский смог, в котором не видишь стоящего рядом. Я протянул руку: она исчезла в нем, как обрезанная. Я встал и прижался к спрессованной черноте в глубине дверного проема и услышал, как вскрикнул шепотом Бейкер:
— Где же вы?
Рука Митча нашла меня, и он тотчас же сообразил, в чем наше спасение. Вдвоем мы втащили в проем толстяка коммивояжера и постарались раствориться в темноте, вжимаясь и вдавливаясь до предела, чтобы предательское упругое ничто за ней не выбросило нас наружу.
Дверь мастерской, где мы прятались, находилась за углом выступавшей здесь каменной кладки. Полицейские, уже заглянувшие в переулок, не могли нас увидеть, но даже идиот от рождения мог сообразить, что пробежать переулок во всю длину его и скрыться на смежной улице мы все равно не успели бы.
— Они где-то здесь, — сказал сержант: ветер донес к нам его слова. — Попробуй по стенке!
Грохнули автоматные очереди, одна… другая… Пули не задевали нас, скрытых за выступом стены, но свист их и скрежет о камень, стук отбитых кусков штукатурки и кирпича и тяжелое дыхание трех человек, зажатых в потный клубок в темноте, были нелегким испытанием даже для крепких нервов. Я очень боялся: вдруг толстяк сорвется, и легонько сжал ему горло. Пикнет, думаю, — нажму посильнее. Но выстрелы уже гремели на противоположной стороне улицы, полицейские простреливали все подъезды и ниши. Однако не уходили: у них был инстинкт ищеек и собачья уверенность в том, что дичь все равно никуда не уйдет. Я знаю эту породу и шепнул Митчеллу:
— Пистолет!
Я не сделал бы этого в нормальном городе с нормальными полицейскими даже в аналогичной ситуации, но в городе оборотней все средства годились. Поэтому рука без трепета нашла в темноте протянутую мне сталь митчелловской игрушки. Осторожно выглянув из-за выступа, я медленно поднял ее, поймал в вырез прицела щекастую морду сержанта и нажал на спусковой крючок. Пистолет коротко грохнул, и я увидел явственно, как дернулась голова полицейского от удара пули. Мне даже показалось, что вижу аккуратную круглую дырочку на переносице. Но сержант не упал, даже не пошатнулся.
— Есть! — радостно воскликнул он. — Они за углом прячутся.
— Промазал? — горестно спросил Митчелл.
Я не ответил. Готов был поклясться, что пуля угодила полицейскому оборотню прямо в лоб, — я не мог промахнуться: призы за стрельбу имел. Значит, эти куклы неуязвимы для пуль. Стараясь унять дрожь в коленях, я, уже не целясь, выпустил в щекастого сержанта всю оставшуюся обойму. Я почти физически ощущал, как пуля за пулей входили в ненавистное тело оборотня.
И опять ничего. Он даже не почувствовал, даже не отмахнулся. Может быть, внутри у него была такая же черная резина, как и та, у которой мы прятались?
Я бросил ненужный уже пистолет и вышел из-за угла. Не все ли равно: один конец.
И тут произошло нечто — я бы не сказал, неожиданное, нет, — что-то уже давно начало изменяться в окружающей обстановке, только мы в пылу борьбы не обратили на это внимания. Воздух алел по малости, словно его подкрашивали фуксином, потом побагровел. Последнюю обойму я выпустил в сержанта, почти не различая его, как в дыму. А когда упал пистолет, я машинально взглянул на него и не увидел: под ногами был густой малиновый кисель, да и кругом все было окутано таким же туманом. Только полицейские фигурки впереди тускло маячили, как багровые тени. А туман все густел и густел, пока наконец не уплотнился до такой степени, что казался уже не туманом, а жидкой овсянкой с клубничным вареньем. Однако ни движений, ни дыхания он не стеснял.
Не знаю, сколько времени он окутывал нас, — минуту, полчаса, час, но растаял незаметно и быстро. А когда растаял, нам открылась совсем другая картина — ни полицейских, ни домов, ни улицы, только кирпичная, выжженная солнцем пустыня и небо с высокими, нормальными облаками. Вдали темнела дымчатая лента шоссе, да на колючей проволоке перед ней висела вздернутая на дыбы злосчастная машина толстяка коммивояжера.
— Что это было? Сон? — спросил он. Голос его от волнения прозвучал с неестественной хрипотцой, словно язык все еще не повиновался ему: так учатся говорить люди, временно потерявшие речь.
— Нет, — я успокаивающе похлопал его по плечу, — не хочу утешать вас: не сон. Явь. И мы единственные ее участники.
Я ошибся: не единственные. Нашелся еще свидетель, наблюдавший со стороны эту картину. Вернее, мы сами нашли его. Пешком через четверть часа мы добрались до мотеля — древнего, почерневшего от времени строения рядом с новеньким гаражом из сборного железобетона и органического стекла в дюралевых переплетах. И Джонсон, как ему и было положено, сидел на ступеньках каменной лесенки. Он вскочил нам навстречу, неестественно и непонятно обрадованный.
— Дон? — неуверенно спросил он. — Откуда?
— Из самого пекла, — сказал я. — Из его земного филиала.
— Ты был в этом Содоме? — Он почти с ужасом посмотрел на меня.
— Был, — подтвердил я. — Все расскажу, только принеси чего-нибудь прохладительного. Если только ты не мираж.
Нет, он был не мираж. И виски со льдом тоже не мираж. И так приятно было присесть на ступеньках и услышать рассказ о том, как выглядел со стороны этот город, о котором еще в Писании было сказано: „земля еси и в землю отыдеши“.
Джонсон увидел его внезапно. Сидел, дремал, вдруг очнулся, посмотрел кругом и обмер: слева, где ничего, кроме ссохшейся глины, никогда не было, вырос город-близнец. Направо Сэнд-Сити и налево Сэнд-Сити. „Подумал было: конец света! Не пьян, а в глазах двоится. Ушел в дом, вернулся — все то же: посреди я, а по бокам за милю два города-брата, как Содом и Гоморра. Не мираж ли? Бывает, пустыня все-таки. А город-близнец тут как тут, не испаряется и не тает. И, как на грех, на шоссе ни одной машины. А потом вдруг стемнело, заволокло, туман не туман, дым не дым, словно туча на землю легла, как в ветреные закаты, оранжево-красная“. Слушая рассказ Джонсона, я заметил, что цвета все видели при этом по-разному — туман то малиновый, то вишневый, то багровый, то алый. Но и он рассеялся, а тут и мы подошли.
Потом и Мария уже по-своему рассказала мне об этом тумане. Она действительно ждала меня, и платье на ней было такое же, как и у заводной куклы-призрака. Она же и сообщила нам, что произошло в городе. Об этом я не пишу — посылаю пару газетных вырезок. Вы лучше меня разберетесь в этой страхоте».
Я отложил последний листок письма и подождал, пока не дочитала Ирина. Мы посмотрели друг на друга и не нашли слов. Вероятно, каждый подумал: неужели наша обыкновенная земная жизнь может где-то соприкасаться со сказкой?
16. МОСКВА-ПАРИЖ
Вырезка из газеты «Сэнд-Сити трибюн», присланная Мартином, сообщала о следующем:
«Вчера в нашем городе наблюдалось любопытное метеорологическое явление. В половине восьмого вечера, когда по всей Стейт-стрит электрическим пламенем загорелись витрины баров и кинотеатров, город окутал странный багровый туман. Впрочем, некоторым он показался фиолетовым. Собственно, это был не туман, так как видимость даже на далеком расстоянии сохранялась отличной и все окружающее представлялось отчетливым и ясным, как летним утром в погожий безоблачный день. Правда, туман потом сгустился и стал похожим на обычный калифорнийский смог, хорошо знакомый каждому лосанджелесцу. У нас уверяют, что он еще гуще лондонского. Как долго он уплотнялся и густел, никто точно не знает, вероятно, не слишком долго, потому что большинство опрошенных нами свидетелей утверждают, что туман почти все время оставался прозрачным, только все окружающее — и дома, и люди, даже самый воздух — приобрело густо-малиновый, почти пунцовый оттенок, словно вы смотрели в очки с красными стеклами. Сначала люди останавливались, глядели на небо, но, не заметив там ничего особенного, спокойно продолжали свой путь. Не отразился туман и на посещении увеселительных заведений: там его попросту не заметили. Наблюдалось это явление около часу, после чего туман, если его можно назвать туманом, рассеялся и город приобрел свой обычный вечерний облик.
Гостящий в нашем городе его уроженец, ученый-метеоролог Джеймс Бакли, которого многие помнят здесь еще школьником, объяснил, что упомянутое явление не относится к метеорологическим. По его словам, то было, скорее всего, гигантское разреженное облако распыленных в воздухе мельчайших частиц искусственного красителя, занесенных ветром с какой-нибудь лакокрасочной фабрики в зоне ста — полутораста миль. Такое распыленное, но нерассеивающееся скопление мельчайших красящих частиц — явление редкое, но не исключительное и может переноситься на многомильные расстояния.
Возникшие в связи с этим слухи о розовых „облаках“, по мнению редакции, ни на чем не обоснованы. Розовые „облака“ следует искать в полярных, а не в субтропических районах материка. Что же касается бредней старика Джонсона, владельца мотеля на федеральном шоссе, уверенность в том, что он видел якобы два одинаковых города по обе стороны от его заведения, то ни редакцию, ни лиц, знающих самого Джонсона, это ничуть не удивляет. Сезон автомобильного туризма еще не открыт, и мотель пустует. Трудно удержаться и не выпить с горя лишнюю бутылочку виски. И кто упрекнет человека, у которого от этого двоится в глазах.
Иное объяснение случившегося предлагает нам наш мушкетер, владелец бара „Орион“ и лидер клуба „бешеных“ Лемми Кошен. „Ищите красных, — говорит он, — иначе они окрасят нам не только политику, но и воздух, которым мы дышим“. Не в связи ли с этим был избит при выходе из бара проезжавший наш город нью-йоркский адвокат Рой Десмонд, отказавшийся ответить на вопрос, за кого он будет голосовать на предстоящих президентских выборах. Прибывшие на место происшествия полицейские, к сожалению, не смогли обнаружить виновных».
Интервью с адмиралом Томпсоном, опубликованное журналом «Тайм энд пипл», было озаглавлено так:
«СЭНД-СИТИ — ЗАЧУМЛЁННЫЙ ГОРОД, — ГОВОРИТ АДМИРАЛ. — ИЩИТЕ АХИЛЛЕСОВУ ПЯТУ У РОЗОВЫХ „ОБЛАКОВ“».
«За последние дни маленький южный городок на федеральном шоссе № 66 приковал внимание всей Америки. Газеты уже опубликовали сообщения о красном тумане, внезапно окутавшем город, и рассказ коммерческого агента Лесли Бейкера о странных событиях в городе-двойнике. По этому поводу наш корреспондент беседовал с отставным адмиралом Томпсоном, участником американской антарктической экспедиции и первым очевидцем действий розовых „облаков“».
— Ваше мнение о событиях в Сэнд-Сити, адмирал?
— Просто Томпсон. Частное лицо без мундира. А мое мнение — это тревога обыкновенного человека о будущем человечества.
— Вы считаете, что есть основания тревожиться?
— Да. «Облака» уже не ограничиваются моделированием отдельных личностей, а синтезируют целые общественные массивы. Я приведу только последние примеры: океанский лайнер «Аламейда» со всей командой и пассажирами, универмаг в Буффало в день распродажи и завод пластмасс в Эвансвилле. Не может же сниться всем очевидцам один и тот же сон, будто бок о бок вырос, а потом исчез завод-двойник, завод-копия. Меня никто не уверит в том, что это был мираж, вызванный разницей температур в неодинаково нагретых слоях воздуха. И неважно, что его существование измерялось минутами. Важно то, что никто не ответит мне со всей убежденностью, какой из двух заводов исчез и какой остался!
— Говоря о событиях в Сэнд-Сити, вы сказали в клубе «Аполло», что город зачумлен. В каком смысле?
— В прямом. Город требует изоляции, систематических тестов и неослабного наблюдения в дальнейшем. Проблема та же: люди или двойники? К сожалению, ни власти, ни общество не проявляют должного внимания к этой проблеме.
— А вы не преувеличиваете, сэр? — возразил наш корреспондент. — Разве можно упрекнуть страну в равнодушии к пришельцам?
Адмирал ответил не без иронии:
— Нельзя, конечно, если говорить о юбках «розовые облака» и о прическах «всадники ниоткуда». Или, скажем, о съезде спиритов, объявившем «облака» душами умерших, вернувшихся в мир с даром божественного могущества. Какое уж тут равнодушие! Или вы имеете в виду сенаторов-флибустьеров, произносящих о «всадниках» двенадцатичасовые речи, чтобы провалить законопроект о налогах на крупные состояния? Или биржевых маклеров, использующих «облака» для игры на понижение? Или проповедников, провозгласивших завтрашнюю кончину мира? Или, может быть, продюсеров таких фильмов, как «Боб Меррил — победитель „всадников ниоткуда“? Все это лопнувшая канализационная труба, не больше, а я говорю о другом…
— О войне?
— С кем? С „облаками“? Я не идиот, чтобы считать человечество достаточно вооруженным для борьбы с цивилизацией, способной из ничего создавать любые атомные структуры. Я говорил об изгнании „облаков“, вернее, о необходимости найти способы, которые могли бы способствовать такому изгнанию. Ведь при всем могуществе этой цивилизации, — добавил адмирал, — у нее может оказаться слабое место, своя ахиллесова пята. Тогда почему бы нам не поискать ее? Мне кажется, что наши ученые не слишком энергично стремятся к контактам, причем не только в смысле взаимопонимания между людьми и пришельцами, но и в смысле прямого, непосредственного, так сказать, пространственного сближения с гостями из космоса для их изучения и наблюдения. Почему до сих пор не обнаружена их земная стоянка, штаб-квартира на нашей планете? Я бы послал туда не одну экспедицию, чтобы наряду с другими проблемами поискать и проблему их уязвимости, их ахиллесову пяту. Тогда все дальнейшее предстало бы для нас совсем в другом свете».
В этой, хотя и крикливой, журнальной заметке адмирал отнюдь не показался мне ни чудаком, ни маньяком, ни просто неумным человеком, которому дали возможность высказаться перед тысячами читателей. Но я невольно подумал, что его последовательная, фанатическая предубежденность может оказаться в будущем куда более настораживающей, чем еще не расшифрованные действия наших гостей из космоса. На это, кстати, намекал и автор интервью, осторожно заметивший, что включение Томпсона в состав американской научной делегации на парижском международном форуме может осложнить согласованность ее выступлений.
Обе вырезки вместе с письмом Мартина я передал Зернову уже в самолете. Мы расположились как бы в отдельном купе, изолированном высокими спинками кресел от сидевших впереди и позади пассажиров. Осовец и Роговин должны были прибыть в Париж дня через два, к самому началу конгресса; мы же вылетели раньше, чтобы принять участие в пресс-конференции очевидцев и встретиться с американцами из Мак-Мердо, которые не разделяли взглядов адмирала Томпсона и у которых после его отъезда накопился собственный опыт встреч с космическими гостями. Мы только что позавтракали после отлета из шереметьевского аэропорта, в кабине было тихо, в слабо доносившемся снаружи мерном гудении моторов тонули все местные звуки, вроде шуршания развертываемых газет или негромких разговоров соседей. Самое подходящее время для разговора о письме Мартина. Пока Зернов читал и перечитывал листки письма, я шепнул Ирине:
— Ты помнишь письмо, конечно. Вспомни все неясные для тебя места и сформулируй вопросы. Зернов — это профессор на кафедре, который терпеть не может неточного непонимания.
— А бывает точное?
— Конечно. Я не понял того-то, в том-то сомневаюсь. А неточное — это неумение определить главную неясность, глупый вопрос и бараньи глаза.
Я тут же закрылся газетой, предпочитая не слышать ответа. К тому же все неясности мне предстояло сформулировать самому. В чем отличие оборотней Мартина от памятных двойников? Я мысленно сгруппировал их: пустые глаза, непонимание многих заданных им вопросов, автоматизм движений и действий, неверные представления о времени, граничащие с иным, чем у человека, зрением: они не видели солнца, голубого неба и не удивлялись электрическому свету на улицах. У них не было человеческой памяти: девушка Мартина не только его не узнала, она его просто не помнила. Пули из пистолета Мартина, пронизывавшие их насквозь, не причиняли им никакого вреда: значит, и внутренняя структура их была иной, чем у человека. По-видимому, на этот раз «облака» не копировали людей, а создавали лишь внешне похожих роботов с ограниченной в каких-то пределах программой. Итак, первая нелепость: почему изменился метод моделирования и в каких именно пределах он изменился?
Но, кроме людей, «облака» моделировали и вещи. Дубликат нашего снегохода был настоящим. Настоящими были и вещи в городе Мартина. Прохладительные напитки можно было пить, сигареты можно было курить, на автомобилях можно было ездить, а пули из полицейских автоматов пробивали даже камень. В домах были настоящие окна и двери, в настоящих кафе торговали настоящим кофе и сосисками, и владелец настоящей автоколонки продавал вам настоящее масло и настоящий бензин. И в то же время настоящие автомобили возникали как призраки на шоссе, пересекающем город, возникали ниоткуда, из пустоты, и на противоположном конце его исчезали так же призрачно и в такой же пустоте, превращаясь в ничто, в облако пыли, вздыбленной только что шуршавшими по асфальту колесами. И не все двери в домах куда-то вели, некоторые не вели никуда, за ними была та же пустота, только непроницаемая и черная, как спрессованный дым. Значит, и в моделировании окружающего человека материального мира была какая-то иная система, в чем-то его ограничивающая. Сформулируем вторую неясность: почему иная система, в каких целях и чем ограниченная?
И еще неясность: в создании самолета-двойника на пути из Мирного в Москву Зернов уже допускал возможность иной системы моделирования. Совпадала ли она с описанной Мартином?
— В какой-то степени, — ответил, подумав, Зернов. — По-видимому, «облака» создают разные модели по-разному. Вы помните багровый туман в самолете, когда не было видно сидевших рядом? В Сэнд-Сити даже неизвестно точно, достиг ли туман такой же густоты; газета пишет, что воздух был прозрачен и чист, только окрашен или подсвечен красным. Должно быть, с густотой и плотностью этого газа связан и характер модели. Я думаю, что люди в призрачном городе Мартина еще в меньшей степени люди, чем пассажиры нашего двойника-самолета. Почему? Попробуем разобраться. Помните, я еще в Карачи говорил вам, что люди в нашем самолете моделированы не во всей их биологической сложности, а только в их специальной функции. Вся сложная психическая жизнь человека отключалась, вычеркивалась: создателям модели она была не нужна. Но пассажиры нашего самолета — это ведь не просто пассажиры Аэрофлота. Разве их связывало социально только путешествие? Было и многое другое: совместно прожитый год, работа, дружеские или неприязненные отношения с соседями, планы на будущее, мечты о воссоединении с любимыми и родными. Все это расширяло и усложняло их пассажирскую функцию. Потому и создателям модели пришлось, вероятно, усложнить ее, сохранить какие-то ячейки памяти, какие-то мыслительные процессы. Я думаю, жизнь в самолете-двойнике протекала подобно нашей.
— Или повторялась, как магнитофонная запись, — сказал я.
— Едва ли. Они создают модель, а не шаблон. Даже в городе Мартина жизнь не повторяла происходившее в реальном Сэнд-Сити. Например, полицейская охота. Но обратите внимание: люди в этой модели города еще более удаляются от людей. Воспроизводится голая функция: прохожий идет, гуляющий гуляет, водитель ведет машину, торгующий продает или предлагает товар, покупатель покупает или отказывается от покупки. И только. При всем том они не куклы. Они могут думать, соображать и действовать, но только в пределах функции. Скажите официантке в кафетерии моделированного города, что вам не нравятся сосиски. Она тотчас же ответит, что консервированные сосиски не портятся, что банка была вскрыта четверть часа назад, но, если вам угодно, она заменит их бифштексом, прожаренным или с кровью, по вашему вкусу. Она может и пококетничать с вами, даже сострить, если она остроумна, — это тоже входит в ее профессиональную функцию. Поэтому она и не вспомнила Мартина: он не был связан с ее работой.
— Но почему о нем вспомнили полицейские? — спросила Ирина. — Он не ограбил банк, не покушался на карманы прохожих и не боксировал в пьяном виде на улице. Где же связь с функцией?
— А помните вырезку из газеты? Во время тумана был избит какой-то нью-йоркский адвокат. Полиция прибыла слишком поздно и, к сожалению, не нашла виновников. Вы обратили внимание на это «к сожалению»? Полиция, конечно, знала виновников и не собиралась их искать. Но почему бы не найти им замену? Каких-нибудь пьяниц или бродяг? На это и были нацелены полицейские. В реальном Сэнд-Сити они никого не нашли. В моделированном городе им подвернулся Мартин с приятелями.
— Хотел бы я быть на его месте, — сказал я с завистью.
— И получить пулю в лоб? Пули-то были настоящие.
— И у Мартина были настоящие. Может, мазал?
— Не думаю, — сказал Зернов, — просто травмы, опасные для человека, безопасны для этих биоголемов. Едва ли их организм был похож на человеческий.
— А глаза? Они же видели Мартина.
— Кроссворд, — засмеялась Ирина, — подставляете слова в клеточки, а слова не те. Что-то совпадает, что-то нет.
— Конечно, кроссворд, — весело откликнулся Зернов. — А что же еще? Положить бы этого полицейского на хирургический стол да и вскрыть ему брюхо. Вот бы и увидели, есть ли у него кишки и желудок. А что мы имеем для решения задачи? Логарифмическую линейку? Микроскоп? Рентген? Смешно. Пока у нас нет ничего, кроме логики. Ну и слова не те. Кстати, и глаза не те, — ответил он уже на мою реплику. — Видели Мартина, но не видели солнца. Не наши глаза. Потому что были запрограммированы на существование лишь в пределах какого-то моделированного часа. Само время было моделировано. И проезжавшие по шоссе машины моделировались в движении в пределах того же отрезка времени и того же отрезка пространства. Вот и получилось, что в городе-двойнике они возникали ниоткуда и пропадали в никуда. Кроссворд, — засмеялся он.
— Камуфляж, — прибавил я, — вроде их домов. Снаружи стенка как стенка, а внутри пустота. Черное ничто. А посмотреть бы хотелось, — опять вздохнул я. — Едем как очевидцы, а видели тютельку.
— Еще увидим, — загадочно произнес Зернов. — Мы с вами, как и Мартин, меченые. Они еще нам покажут кое-что новенькое, может, случайно, может, и сознательно. Боюсь, что покажут.
— Боитесь? — удивился я.
— Боюсь, — сказал Зернов и замолчал.
Самолет, пробив облака, уже снижался навстречу большому, едва различимому в сиреневой дымке городу со знакомым с детства силуэтом ажурной башни Эйфеля. Издали она казалась обелиском из тончайших нейлоновых нитей.