Книга: Смуты и институты
Назад: Три источника и три составные части большевизма
Дальше: Первоначальное накопление

Частная собственность номенклатуры

Коммунисты могут выразить свою теорию одним положением: упразднение частной собственности.
К.Маркс, Ф.Энгельс
Бюрократия имеет в своем обладании государство… Это есть ее частная собственность.
К. Маркс
I
История отношений между номенклатурой и номенклатурным государством, история их мучительных противоречий и отчуждения первой от последнего еще не написана. Но можно констатировать: строй был разъеден изнутри его собственным правящим классом. В свое время Маркс писал, что буржуазия «производит прежде всего своих собственных могильщиков». Коммунистическая олигархия сама стала могильщиком своего строя, впрочем, могильщиком расчетливом и корыстным, надеющимся обогатиться на собственных похоронах, точнее, превратить похороны своего строя в свое освобождение от него и рождение нового… тоже номенклатурного строя.
Проявилось это и в 1989–1991 годах. Я уже не говорю о том, что наиболее активная часть либерально-демократической интеллигенции («прорабы перестройки») вовсе не относилась к числу диссидентов – в большинстве своем это, напротив, были люди, так или иначе связанные с властью. Но это как раз почти неизбежно при любой революции, которой предшествует революция духовная.
Гораздо важнее и нетривиальнее было то, что самые массовые отряды собственно номенклатуры – и хозяйственной и даже политической – вполне спокойно и достаточно сочувственно отнеслись к «антикоммунистической революции». Поэтому она и произошла так легко, бескровно и в то же время осталась «половинчатой», а для многих обернулась обманом их социальных ожиданий и надежд.
Ну и, наконец, совершенно очевидным стал характер номенклатурно-антиноменклатурной революции, когда все увидели, что именно номенклатура (и ее «дочерние отряды» вроде так называемого комсомольского бизнеса) прежде других обогатилась в ходе раздела собственности. Получили права гражданства термины «номенклатурная приватизация», «номенклатурный капитал» (и капитализм), «номенклатурная демократия».
В манихейском336 сознании части нашего общества, пораженном «манией заговоров», возникли в связи с этим идеи мирового заговора номенклатуры, инспирированного, естественно, из Вашингтона и Тель-Авива («Но чу! Катастрофа запланированная. Настоящий волчий сговор – за ним стояли триллионы США, процессу дали ход именно они»), вплоть до откровенно параноидального бреда про «агентов ЦРУ в Политбюро» и тому подобных галлюцинаций337.
Однако настоящий анализ проблемы нам еще предстоит. В 1990–1991 годах у нас, безусловно, произошла мировая геополитическая катастрофа вне зависимости от ее оценки, со знаком «+» или «-». Она была неожиданной для большинства не только советских людей (включая диссидентов), но и для советологов. Так, в середине 80-х годов известные историки А.Некрич и М.Геллер писали: «Приближаясь к своему 70-летию, государство, рожденное в октябре 1917 года, завершает восьмое десятилетие XX века как последняя мировая империя. Над советской зоной – от Кубы до Вьетнама, от Чехословакии до Анголы – никогда не заходит солнце… Успехи системы очевидны». Именно таким было мироощущение Запада, панически боявшегося советской агрессии.
Причин краха коммунистической системы множество. Но нас в соответствии с основной темой интересует внутреннее разложение, идущее сверху социальное и психологическое перерождение элиты, а как следствие этого – политическое и экономическое перерождение системы.
С первых дней советского режима номенклатура, держащая глухую оборону от собственного народа и от мира, решает извечный для нее вопрос: каковы гарантии от «реставрации капитализма»? Главной же гарантией всегда было одно – постоянное усиление власти самого «гаранта», коммунистической элиты. И именно эта элита и стала основным «реставратором».
Перерождение элиты и системы имеет длинную историю.
1917–1921 годы – военный коммунизм, частная собственность (на территории, контролируемой коммунистами) упразднена. Война, красный террор. Номенклатура ведет смертельную борьбу, осознает себя в роли якобинцев338.
1921–1929 годы – нэп, «мирная передышка», многоукладность экономики. Страна максимально похожа на восточную державу (или, по Ленину, на «империализм»). Есть натуральное хозяйство, мелкотоварное хозяйство, частная собственность, государственно-капиталистические предприятия, социалистическая собственность. В этот период – первый кризис коммунизма, первая возможность «перерождения», буржуазного термидора339. Одновременно – железный занавес и идеологическая война со всем миром (и с остатками общества внутри страны).
1929–1953 годы – тоталитаризм. Единственный период, когда действительно в стране торжествовал коммунизм. «Пик коммунизма» – 1937 год. Произошло восхождение на этот пик, «восхождение от абстрактного к конкретному», от теории к жизни. Точнее, редукция живой жизни к теории. «Каток» проехался по стране, по всем экономическим укладам. Не считая существенных мелочей (подсобные хозяйства, например, – ведь есть что-то иногда все-таки нужно), в стране действительно сложился монолит тотально-государственной собственности. Частная собственность полностью уничтожена. Здесь уже ясно видны качественные отличия от «азиатского способа производства», тем более от «империализма». Соответственной оказывается и политическая форма правления – кровавая гражданская война («обострение классовой борьбы»).
1953–1985 годы – спуск с коммунистических «зияющих высот»340. Опять кризис коммунизма, «второй звонок». При внешнем господстве все той же тотально-государственной собственности внутри нее развиваются своеобразные «теневые» процессы, возникает особый «бюрократический рынок». Внутри защитной оболочки государственной (а точнее – «лжегосударственной») собственности зарождается, развивается в скрытой, но действенной форме «квазичастная», «прачастная» собственность. Идет по нарастающей перерождение номенклатуры, незаметный процесс «предприватизации» собственности. Общество начинает опять походить на «империалистическое», «государственно-капиталистическое», отчасти на «восточное», но в искаженной форме. Политическая ситуация опять сравнительно мирная: холодная война государства и во внешнем мире, и со своим обществом. Но война позиционная, застойная, почти бескровная.
1985–1991 годы – конец коммунизма, «третий звонок». Подспудные процессы предыдущего периода выходят на поверхность. Начинается открытая номенклатурная приватизация, частная собственность узаконивается, о реально-государственной (тоталитарной собственности) уже и речи нет. Номенклатура открыто превращается в капиталистическую. К концу этого периода строй похож уже не на «империализм» в классически-ленинском описании (тем более не на восточное общество), а на что-то переходное к «западной» модели, к рыночной экономике, к открытому обществу и свободному капитализму Правда, эти перемены вполне еще обратимы. Политически все это идет на фоне тотального разгрома государства, полностью проигравшего психологическую и холодную войну как во внешнем мире, так и внутри страны. Поражение заканчивается распадом, исчезновением прежнего государства…
II
Но за всеми этими реальными историческими метаморфозами стоит одна жесткая логическая схема. Реальная эмпирическая история лишь нарастила на логический скелет факты.
Вспомним те две формулы Маркса, которые взяты в качестве эпиграфа к этой главе. Коммунисты уничтожают частную собственность. Государство есть частная собственность бюрократии.
Эти две формулы образуют жесткие логические тиски, в которых зажато общество, построенное по марксистской теории. Эти две формулы описывают самый краткий из всех, но в принципе полный курс истории ВКП(б). Дан логический и социально-психологический каркас истории победоносного и обреченного большевизма.
Из утверждений Маркса можно вывести ряд следствий.
(1) Упразднив частную собственность, коммунисты сделали всю собственность государственной.
(2) Государственная собственность есть коллективная собственность бюрократии.
(3) Каждый отдельный бюрократ, бюрократический клан стремятся превратить государственную собственность в свою частную собственность.
Экспроприация частной собственности – государственно-бюрократическая собственность – частно-бюрократическая. Вот формула развития социалистического общества от рождения до гибели.
В принципе мы здесь сталкиваемся с частным случаем общей проблемы всех восточных деспотий, о чем уже говорилось, – универсальным стремлением чиновников «приватизировать» свою власть, превратить ее в собственность.
Залог гибели системы в неизбежности перехода от (2) к (3), в неодолимости «рефлекса приватизации» у бюрократической олигархии.
Этот рефлекс мог сдерживаться верой коммунистических бюрократов в сакральную идеологию, отрицающую частную собственность, и страхом нарушить догматы этой веры.
Коммунистический строй с его претензией на научность, рациональность был с самого начала построен как спиритуалистический, оправдание которого за гранью разума и фактов, в сфере чистой веры (в действительности веры и страха). Именно идеология, вера в нее и страх ее нарушить должны были образовать барьеры между правом распоряжаться госсобственностью и действиями по ее «приватизации» в свой карман.
Вспомним составляющие большевизма – диктатура государства экономическая и политическая, диктатура бюрократии. Но если над самой бюрократией не будет диктата идеологии, то тогда чем тотальнее строй, чем больше власть правящей бюрократии, тем быстрее она разложится, разделит между собой госимущество, тем быстрее этот строй погибнет.
Поэтому сохранность идеологии была основой строя. А важнейшим компонентом в идеологии была ее антисобственническая составляющая, только она и препятствовала перерождению коммунистического тоталитаризма «назад» в госкапитализм с номенклатурой в роли новых капиталистов. (Разумеется, антисобственнические компоненты в идеологии были внутренне противоречивыми, ведь идеология «экономического детерминизма», исторического материализма провозглашала первой целью своей политики не достижение тех или иных собственно имматериальных, духовных ценностей, а, напротив, «удовлетворение потребностей трудящихся». Тем не менее в отношении частной собственности на средства производства стояло твердое табу, а «для страховки» и личная собственность на предметы потребления для членов номенклатуры в 1920-е годы жестко регламентировалась, по крайней мере формально.)
Для того чтобы идеология была реальным руководством к действию, необходимо было среди номенклатуры выковать тип «новых», «стальных», но «бестелесных» людей. Но вопреки романтическим восторгам, а затем и самоуничижительной иронии такого типа людей в СССР создать, воспитать, выдрессировать так никому и не удалось.
К 30-х годах официальная пропаганда особенно свирепствовала, и действительно казалось, что многие люди с искренним энтузиазмом «перековываются» в «ускомчелов» (усовершенствованный коммунистический человек термин И.Эренбурга). Но именно в эти годы происходят события романа М.Булгакова, когда, посетив Москву, Воланд задает себе вопрос: «Изменились ли эти горожане внутренне?». И сам на него отвечает: «Ну что же… они – люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было… Человечество любит деньги, из чего бы те ни были сделаны, из кожи ли, из бумаги ли, из бронзы или золота. Ну, легкомысленны… ну что ж… и милосердие иногда стучится в их сердца… обыкновенные люди… в общем, напоминают прежних… квартирный вопрос только испортил их…»
Да, так было всегда. Но никогда не было строя, безумно отрицавшего это «человеческое, слишком человеческое» чувство. Никогда не было строя, для которого человеческая любовь к деньгам, собственности несла бы смертельную угрозу. Что же – тем хуже для строя!
В сущности тот же «воландовский» вопрос сразу после окончания гражданской войны задавал себе «демон революции» Л.Д.Троцкий и с ужасом констатировал:
«Когда же напряжение отошло и кочевники революции перешли к оседлому образу жизни (и стали называться «номенклатурой». Е.Г.)…в них пробудились, ожили и развернулись обывательские черты, симпатии и вкусы самодовольных чиновников. Не было ничего противоречащего принципу партии. Но было настроение моральной успокоенности, самоудовлетворенности и тривиальности… Шло освобождение мещанина в большевике».
Такие «психологические метаморфозы» назывались, естественно, «перерождением» большевиков, хотя на самом деле они доказывали как раз, что перерождения не произошло, что они остались обычными людьми, которым не чуждо ничто человеческое. Их мысли ничуть не противоречили принципам, программным документам партии. Но они хотели – как любой правящий слой после любых переворотов и революций собственности. Действительно тривиально.
Конечно, первоначально речь шла не о «первоначальном накоплении», а о «первичном наедании». Они стремились вначале решить вопрос о собственности на чисто потребительском уровне, на уровне своего потребления, быта. Это еще совсем не противоречило политическим принципам партии.
В конце 20-х годов был отменен пресловутый «партмаксимум», уже к середине 30-х годов разрыв в уровне жизни (жилье, продукты, вещи) между номенклатурой и «простыми советскими людьми» достиг такой же величины, как разрыв между сановниками того же ранга и беднейшей частью обывателей до революции. После войны в особо привилегированное положение наряду с традиционными отрядами номенклатуры (партэлита, госбезопасность, армия, дипломаты) попала верхушка ВПК. Всегда была богатой группа руководителей торговли.
Однако постоянно растущие привилегии не могли до конца разрешить «социальный вопрос» «голодающей» номенклатуры. Аппетит приходит не просто во время еды, особенно важно, что он всегда опережает количество «еды», отпускаемой во всех лучших распределителях. Потребность в «настоящей» собственности, не только на предметы потребления, но и на землю, финансовые компании, промышленные предприятия, торговые фирмы и т. д. – вот что составляло часто неосознаваемый, но все равно мучительный «социальный комплекс». Вот тут уже потребности номенклатуры вступали в противоречие с официальными принципами партии. Л.Д.Троцкий достаточно точно подметил это еще в 30-е годы: «Если сейчас… она (бюрократия. – Е.Г.) сочла возможным ввести чины и ордена, то на дальнейшей стадии она должна будет неминуемо искать для себя опоры в имущественных отношениях. Можно возразить, что крупному бюрократу безразлично, каковы господствующие формы собственности, лишь бы они обеспечивали ему необходимый доход. Рассуждение это игнорирует не только неустойчивость прав бюрократа, но и вопрос о судьбе потомства. Новейший культ семьи не свалился с неба. Привилегии имеют лишь половину цены, если нельзя оставить их в наследство детям. Но право завещания неотделимо от права собственности. Недостаточно быть директором треста, нужно быть пайщиком. Победа бюрократии в этой решающей области означала бы превращение ее в новый имущий класс».
В этом остром социологическом анализе автор «Нового курса» фактически предвосхитил теорию «нового класса» Милована Джиласа341. Конечно, Л.Д.Троцкий излишне привержен марксизму, когда связывает существование «класса» непременно с его отношением к средствам производства. Но он находит простое и глубинное для социалистической системы обоснование стремления номенклатуры к собственности. Потребность в частной собственности связана с таким безусловным инстинктом, как семейный, родительский! Он мог бы назвать свою книгу не «Преданная революция», а «Перерождение государства под влиянием семьи и частной собственности».
Итак, теоретический приговор коммунистической системе произнесен. «Рыба с головы гниет» – чем сильнее власть социалистического государства (чем более «развит социализм»), чем больше у правящего класса, высшего чиновничества, номенклатуры привилегий, тем вернее и быстрее этот класс перерождается, обуржуазивается социально-психологически и стремится стать буржуазией также и в экономическом отношении. Номенклатура разрывает рамки социалистического государства, как птенец разбивает яйцо. Понятно, что это связано не с какими-то «недостатками» или «сталинскими извращениями», а с самим существом системы, несущей в себе свою неизбежную и скорую гибель. В отличие от многих других это пророчество Троцкого сполна подтвердилось.
III
Нэп создавал первую предпосылку для «перерождения» тогда революционной номенклатуры: при сохранении политической диктатуры, монополии на власть (и соответственно командных позиций в отношении распоряжения собственностью) она спешила заключить ту или иную форму союза с другими экономически сильными группами населения – нэпманами и кулаками прежде всего – и начать частичное разгосударствление собственности. Вариант, кстати сказать, в чем-то напоминающий тот «китайский опыт», которым бредит часть нашей современной номенклатуры.
В 20-е годы это был бы классический случай «термидора», вариант, постоянно обсуждавшийся в эмигрантской литературе тех лет. После разгрома «левой оппозиции» казалось, что сталинское руководство открыло шлагбаум движению бюрократического государства именно в этом направлении, от складывающегося тоталитаризма назад, к «номенклатурно-государственному капитализму» при сохранении диктатуры партии и ГПУ342. Лозунг «Обогащайтесь!», который был брошен крестьянам, мог бы стать в такой ситуации лозунгом номенклатуры.
Как известно, этого не произошло. В конце 20-х годов был совершен мощный рывок. Ударным трудом ОГПУ и всей «остальной страны» здание тоталитаризма было, наконец, возведено.
Было бы наивно все приписывать личности И.Сталина. Нет, тогда еще и большинство номенклатуры не было готово к «термидору». Общество не было однородным, большевики боялись, и не без оснований, что им не удержаться, если произойдут радикальные социально-политические потрясения. Могли вернуться «старые хозяева», а такая контрреволюция для «комиссаров» с большой вероятностью означала бы не только утрату собственности и власти, но и нечто много более опасное… Гражданская война все еще держала большевистскую номенклатуру на крючке, связала ее кровавой порукой. Отступать было некуда. Большевики, можно сказать, шантажировали самих себя. Вообще позиция красных директоров, военных комиссаров, руководства наркоматов и профессиональных партработников не была прочной в захваченной ими стране. Это руководящая бюрократия хорошо понимала. Таким образом, страх заставлял держаться за идеологию, которая, проникая во все норы, цементировала существовавшую систему. Оставались у них и нерастраченная энергия мессианской веры, и элементы социалистических, антисобственнических утопий. Вот это сложное сочетание страха, инстинкта самосохранения, веры делало невозможным «термидор», переворот сверху в 20-е годы.
Как раз наоборот – номенклатура пошла в наступление на страну: «Левой, левой, левой!» Остатки частной собственности экспроприированы, господство госсобственности стало абсолютным, прошел по деревне плуг коллективизации. Тоталитарный строй становился абсолютным, завершенным. Из ленинского государства выросло сталинское (1930–1953).
Одновременно увеличивались привилегии, но здесь уж началась внутривидовая борьба среди бюрократии. Номенклатура укрепляла свое господство над страной, Сталин укреплял свое господство над номенклатурой, широко применяя и пряник привилегий, и кнут репрессий. Он вел свою «перманентную революцию», провоцировал «усиление классовой борьбы», позволявшее ему сгибать номенклатурные шеи под железное ярмо «партдисциплины», так что не осталось и голов, думающих о «термидоре». Если и думали, то о другом – опять шаги на лестнице… Неужели ко мне?.. Так удалось «подморозить» и сам большевизм, чтобы не гнил, удержать его «на дыбах», в состоянии «революционного подъема» еще добрых 25 лет – с конца 20-х до 5 марта 1953 года.
IV
Однако за эти годы произошла внутренняя метаморфоза идеологии, отмеченная многими исследователями.
Еще в 1920 году Н.Устрялов провозгласил, что русский большевизм меняет окраску: из космополитического, интернационалистского становится национальным, превращается в «национал-большевизм». Сам этот термин, возникший в Германии в 1919 году по аналогии с национал-социализмом, получил широкую популярность в 1921 году, после выхода в Праге сборника «Смена вех»343. Название сборника расшифровывается просто, если вспомнить знаменитые «Вехи»344 (1909). Однако дело было не в полемике между двумя сборниками.
Сменовеховцы оказались «попутчиками» большевиков. Они попали в фарватер той мощной волны, того течения в интеллектуальной жизни Европы 1920-1930-х годов, которое бескорыстно восхищалось динамизмом, молодостью, силой фашизма, нацизма, большевизма в противовес «старческой», «беззубой» демократии. 06 атих интеллектуалах, об этой моде хорошо сказал К.Чапек: «Есть ли что-нибудь достаточно пагубное, страшное и бессмысленное, чтобы не нашлось интеллигента, который захотел бы с помощью такого средства возродить мир?»
В своем восхищении «национал-большевизмом» эмигрантские интеллигенты сильно опередили события. Только сейчас, во «втором издании» КПРФ под руководством Г.А.Зюганова, коммунистам удалось, кажется, окончательно изжить «скверну интернационализма», стать полностью национал-большевиками. До тех пор пока продолжала существовать многонациональная империя, претендующая к тому же на роль мирового гегемона, мессиански-интернационалистская идеология была неизменным атрибутом все того же «государственничества».
Сменовеховцы сильно заострили и упростили ситуацию: большевистская риторика, хотя и тяготела к самому вульгарному черносотенству (особенно, как известно, в 1945–1953 и в конце 1970-х – начале 1980-х годов), так до конца и не избавилась от обязательных интернационалистских ритуалов. Так обстоит дело даже и сегодня: те же национал-большевики говорят о «чисто русских» интересах, но тут же, не переводя дыхания, требуют восстановления Советского Союза. А вот «очищение от инородцев» московской большевистской элиты действительно было произведено на радость национал-большевикам (которые до сих пор именно за это чтут Сталина!) абсолютно радикально, но очень мало что изменило в политической сущности коммунистического режима, в его радикал-государственничестве.
Более существенная идеологическая метаморфоза 1920-х – 1953 годов заключалась в другом. Система с годами просто утратила идеологический порыв, идеологическую привлекательность. Революционный дух из идеологии беспощадно вытравляла после своей победы сама система, панически боявшаяся любых революционных выступлений, которые теперь, очевидно, могли быть направлены только против нее, против коммунистического государства.
Это очень быстро привело к окостенению самой идеологии. Она свелась к системе внешних ритуалов. Ярким воплощением такой ситуации, ее персонификацией стал официальный идеолог 1947–1982 годов М.А.Суслов, очевидно являвшийся лишь жестоким «хранителем неподвижности».
Выветривание смысла, сохранение лишь внешней, ритуальной формы – первый шаг к отрезвлению системы. Скоро форма, лишенная содержания, перестает восприниматься как священная, а ее псевдозначительность только раздражает. Новые поколения номенклатуры, вышедшие на первые роли во время чистки 1937 года, были, как правило, лишены романтических настроений, типичных для большевиков предшествовавших генераций. Это были нормальные чиновники, делающие карьеру. В рамках необходимости они готовы были, не слишком задумываясь, исполнять обряды «марксистской церкви», как царские чиновники исполняли обряды церкви православной. Но никаких глубоких убеждений, кроме привычки к ритуальным действиям, у них не было. По остроумному замечанию Х.Ортеги-и-Гассета, «Россия настолько же марксистская, насколько германцы Священной Римской Империи были римлянами…» Вот и входящие в номенклатуру были такими же марксистами, как германцы – римлянами. Зато инстинкты собственников, желание частной собственности для многих из них стали настоящей манией, которую приходилось с трудом подавлять. Коммунистическая «церковь воинствующая» превращалась в «церковь циническую». Идеология утрачивала глубокий спиритуалистический характер и изнутри, до краев псевдосакральной оболочки наполнялась безграничным ханжеством и цинизмом. Известный советолог Б.Суварин в 30-е годы писал: «СССР – это страна лжи, лжи абсолютной, лжи интегральной… СССР – ложь до крыши. В четырех словах, обозначенных четырьмя буквами, четыре лжи».
Антикоррозионное покрытие идеологии, предохранявшее номенклатуру от гниения, истончилось. Вера ушла, оставался страх. После смерти Сталина начал уходить и страх.
V
«Железная зима» сменилась «оттепелью». Тоталитарное общество стало превращаться в авторитарное. Естественно, «процесс пошел» сверху. Ни один из твердокаменных и «бесконечно преданных» соратников ни на миг не захотел сохранить систему в неизменном виде (все это, кстати, было очень похоже на поведение членов Политбюро через 30 с лишним лет, в начале перестройки). Разумеется, точно так же ни один из них не помышлял тогда и о радикальной ломке системы, но, вступив почти инстинктивно на «наклонный путь» реформ, они, сами того не ведая, отметили начало конца социализма. Но на этот раз часы уже не остановились и тикали до самого «последнего звонка» 21 августа 1991 года.
Почти 40 лет шло накопление сил и средств для столь необходимого стране и такого запоздалого «термидора». Прежде всего накапливались морально-идейные силы, но также и социальные, материальные.
Как только каток репрессий перестал тотально перемалывать все живое, в стране, внутри оболочки прежней системы в 50-70-е годы начало вызревать, формироваться гражданское общество. Относительно стабильная социальная ситуация, хотя и медленно, но неуклонно растущий жизненный уровень – все это привело к быстрой кристаллизации отдельных социальных групп. В 30-40-е годы по территории страны между бараками и казармами «гоняло облако» «лагерной пыли» – по обе стороны колючей проволоки, это и называлось «обществом», где человек был песчинкой. В 50-70-е годы образуются социальные структуры. Конечно, внутри советского государства гражданскому обществу было примерно так же уютно, как Ионе345 во чреве кита, и все-таки общество складывалось.
Сила коммунистической системы – ее внутренняя монистическая логическая целостность – обернулась страшной слабостью. Система и заваливаться стала «системно» – последовательно и необратимо. Раз идеология больше не предохраняла от коррозии – «процесс пошел». Прежде всего коррозия коснулась несущей опоры системы – политической диктатуры. Все внешние атрибуты сохранялись, но сущность менялась принципиально.
Избавившись от Сталина, номенклатура, навсегда сохранившая страх перед кровавой купелью своего рождения, сделала главное – постаралась обезопасить себя от возможности новых «незаконных репрессий». Именно этим страхом был продиктован доклад Хрущева на XX съезде – доклад, с которого и начались шестидесятники – «дети XX съезда». Здесь был гуманистический, идеалистический аспект и аспект самосохранения номенклатуры, причем представлены они были слитно, нераздельно. Так был сделан важный шаг от тоталитарной диктатуры к авторитарному режиму, провозглашено нечто вроде манифеста Петра III346 «О даровании вольностей дворянству». Новое дворянство, прежде всего, заботилось о себе: было принято негласное, но жесткое положение, гарантирующее личную и имущественную безопасность, неприкосновенность жилища и т. д. номенклатуры. С этой нигде не зафиксированной «хартии вольностей» номенклатурных баронов началось формирование стабильного общества347.
А когда появляется стабильность, когда как-то решена проблема безопасности, на первый план неизбежно выходит проблема собственности. Пошла деформация «экономического базиса» социализма.
Началось личное накопление. Оно было слишком скромным, чтобы называться первоначальным, но это было предпервоначальное накопление. У определенных категорий граждан накапливались уже не предметы потребления, а капиталы, пока не имеющие «выхода», приложения. Номенклатура, торговые работники, теневики, генералы ВПК, отдельные преуспевающие работники искусств – вот хозяева первичных предкапиталов. Впрочем, не так уж эти предкапиталы были скромны, например, по свидетельству А.С.Черняева (помощника Горбачева), в 1986 году у председателя Союза писателей СССР Г.Маркова было состояние около 14 миллионов рублей (по покупательной способности 1994 года – примерно 40–50 миллиардов рублей. Думаю, что даже сегодня таким личным капиталом немногие могут похвастать…).
Но решающее значение имело не само по себе накопление материальных средств. Куда важнее, что наряду с этим менялись отношения собственности, менялась система управления госсобственностью.
Относительная стабильность положения директоров, министров, других высших чиновников, руководивших подведомственными им заводами, отраслями, регионами в течение многих лет, накопивших за это время и авторитет, и связи, и средства, значительно изменила их психологию, реальную практику управления. Высшие номенклатурные бонзы чувствовали себя достаточно уверенно, сделали крупный шаг по переходу от роли управляющих (при отсутствующем владельце) к положению реальных хозяев. Это еще не была номенклатурная приватизация, но пресловутое «чувство хозяина» уже появлялось (конечно, не у рабочих, а у тех, кто действительно многим командовал).
Когда распалась жестокая тирания, фактически ослаб и единый управляющий центр Формально система оставалась жесткой, административно-командной, подчиненной ЦК, Госплану и т. д. На деле все было не так. Сильные директора, министры, секретари обкомов имели неформальное и значительное автономное влияние. Как писал В.Найшуль, «в стране действовала не командная система, а экономика согласований – сложный бюрократический рынок, построенный на обмене-торговле, осуществляемом как органами власти, так и отдельными лицами. В отличие от обычного денежного рынка товаров и услуг на бюрократическом рынке происходит обмен не только и даже, пожалуй, не столько материальными ценностями… но и властью и подчинением, правилами и исключениями из них, положением в обществе и вообще всем тем, что имеет какую-либо ценность. Согласие директора предприятия на увеличение плана может быть обменено, например, на улучшение его служебного реноме, дополнительную партию труб и незаконное разрешение нарушить одно из положений инструкции».
Аналогичный «бюрократический рынок» есть и был всегда. Но в нормальной рыночной экономике он занимает подчиненное положение по отношению к рынку, где действует закон цены. Бюрократический рынок – это то, что остается от обычного рынка, если нет частной собственности, если «вычесть» из рыночных отношений деньги, всеобщий эквивалент (аналогия – жесты и мимика занимают подчиненное положение, если есть речь. У немых жесты занимают первостепенное место). Бюрократический рынок – основной вид рынка при «азиатском способе производства», хоть как-то регулирующий эту систему, способствующий ее самонастраиванию. Развитие или подавление бюрократического рынка обозначает границу между авторитарным, «азиатским», «империалистически-социалистическим» (Ленин) и тоталитарным строем (Сталин).
До государственного капитализма было еще далеко, но пружина начала раскручиваться, монолит покрывался все новыми трещинами. И чем интенсивнее развивался бюрократический рынок, тем в большей степени его субъекты осознавали себя самостоятельной социальной силой с особыми интересами.
Вот это «предгражданское» общество – уродливое, теневое, с сильным криминальным оттенком, олигархическое и т. д. – вызревало внутри Системы, давило и требовало каких-то перемен. Нужен был какой-то узаконенный выход для желания и возможности свободно управлять, а затем и владеть собственностью, своей личной, частной собственностью. Система была «беременна термидором» хотя бы в форме перехода к государственному капитализму. Вызревал этот запоздалый «термидор» медленно – свыше 30 лет Но второй «термидорианский» кризис происходил уже в совсем иной обстановке по сравнению с периодом нэпа. Номенклатура на сей раз куда меньше боялась реставрации капитализма.
Социально директора и чиновники чувствовали себя абсолютно уверенно. Конкурентов в виде нэпманов, кулаков, «старой интеллигенции» не было (с «цеховиками» номенклатура заключала соглашения, но с позиции силы), поэтому ясно было, что социальные потрясения не пойдут на пользу другим классам, а если кто и выиграет, то как раз номенклатура.
Был и еще один индикатор, показывавший, как далеко зашло отчуждение номенклатуры от «ее» строя. Дело в том, что для описания дел в стране советская элита с конца 70-х годов пользовалась, как и весь народ, одним словом – «маразм». Конечно, объективно это было именно так. Но куда важнее, что номенклатура это сознавала. Факт осознания тоже доказывал, что ответственные группы номенклатуры созрели, готовы к переменам.
VI
В сущности, к концу 70-х – началу 80-х годов сохранилась лишь внешняя, дряхлая оболочка строя (наглядным ее символом было геронтократическое политбюро).
Держался грозный режим, запугавший весь мир и сам запуганный до смерти, на инерции, защищался от слепящего света разума, кутая голову в рваный бабушкин капот идеологических ритуалов. Эти ритуалы еще в 30-е годы потеряли исходный и всякий другой смысл, превратились в анекдот. Впрочем, злее издеваться над ними, чем издевалась невольно сама номенклатура, было невозможно. Когда секретари обкомов, министры, генералы и председатели колхозов-миллионеров пели, что они «голодные рабы» и «кипит их разум возмущенный и в смертный бой вести готов», никакой Жванецкий более злой, убийственной насмешки, никакой Ионеско более сюрреалистической сцены придумать бы не смог. Поэт говорил: «И, как пчелы в улье опустелом, дурно пахнут мертвые слова». Саван мертвых идеологических заклинаний, который накинули на страну и в котором барахталась страна, распространял вокруг себя зловоние. Все видели, что король голый, более того, мертвый. Третий компонент Системы, некогда придавший ей целостность и оригинальность, – антикапиталистическая, антисобственническая идеология – деградировал быстрее всего.
Во всяком случае члены номенклатуры 60-80-х годов в отличие от большевиков уж точно не ощущали себя суровыми якобинцами. Пуповина, соединявшая их с официальной коммунистической, антисобственнической идеологией, держалась еле-еле, на честном партийном слове.
В 70-е годы с набатной силой и неотвратимостью зазвучал «антисоветский» призыв Александра Исаевича Солженицына: «Жить не по лжи!» В условиях того времени это значило: жить не по законам «коммуномаразма». Солженицын писал вождям: «Отпустите же эту битую идеологию от себя!.. Стяните, отряхните со всех нас эту потную и грязную рубашку, на которой уже столько крови, что она не дает дышать живому телу нации…»
По сути дела, писатель призывал к окончательной секуляризации государства, призывал очистить здание государства от облупившейся и полинявшей красной краски, которая когда-то была сакральной идеологией. Но может быть, здание одной краской и держится и без нее обвалится? С чем тогда останется живая номенклатура, отказавшись от мертвой идеологии? Не окажется ли она сама «битой», а ее реальная власть и богатство нелегитимными?
К радикальным переменам номенклатура была не готова, но локальных ждала с нетерпением. Я не верю легендам о том, что кто-то всерьез хотел продлить «гонку на лафетах» (так вышучивали похороны престарелых генсеков), избрав на царство очередного старца. Даже быстрота, с которой после смерти К.У.Черненко сообщили об избрании М.С.Горбачева, доказывает, что официальная формула «единодушно» соответствовала на сей раз действительности. Г.Арбатов, находившийся в марте 1985 года в составе высокономенклатурной делегации ЦК КПСС в Нью-Йорке, вспоминал, что все члены ЦК «говорили об одном: лидером должен стать М.С.Горбачев, и только он. И даже грозились: если что будет не так – выступить на пленуме ЦК». Но так думали и члены ЦК в Москве, все было именно «так». Когда же делегация в Нью-Йорке узнала, что пленум прошел, Горбачев избран, то «началось настоящее ликование. Я полушутя сказал своим коллегам: «Подождите радоваться, пока не сядем в самолет, у нас же национальный траур!»
Думаю, что в этом случае Г.Арбатову можно верить. Номенклатура (как и весь народ) ждала «обновления» и связывала его с Горбачевым.
Для перемен нужна была какая-то идеология. Если отбросить «сусловский марксизм», то в стране были две реально пользующиеся спросом идеологии: традиционный имперский великодержавный шовинизм «государственничества» и «социализм с человеческим лицом».
За первой идеологией стояла мощная традиция. Она веками была господствующей в стране, официальной. Ее господство не прервалось и в 1917 году. Секуляризация коммунистического государства, гибель коммунистической идеологии тем более, казалось бы, не мешали этой традиции. Коммунизм просто окончательно, официально превращался в национал-большевизм.
Официальная идеология в ее чисто формальных определениях к началу 80-х годов (как и все предыдущие десятилетия) включала два совершенно разных компонента.
На уровне содержания – государственничество, то есть сакрализацию «твердой», авторитарной, самодержавной власти государства и его чиновников.
С точки зрения формы – псевдомарксистские ритуалы с их антикапиталистической, антисобственнической риторикой.
Предстояло лишь отбросить ветошь второго и облечь в новую форму, придать новый импульс первому. Вот и «жизнь не по лжи», а по вполне живой имперской традиции. Собственно, это и есть план наших сегодняшних «патриотов». Наряду с общей, необсуждаемой мощной традицией обожествления государства здесь были (и остались) дополнительные, привлекательные для многих психологические обертоны – ксенофобия, антисемитизм, имперское тщеславие и чванство. Наконец, эта идеология намертво спаяна с всемогущим ВПК, является для него «сакрально-лоббистской» идеологией. По всем этим признакам казалось, что победа гарантирована именно ей.
Но что легко на словах и убедительно логически, то невозможно на деле. Во-первых, холодная война, соревнование с американским ВПК были к середине 80-х уже безнадежно проиграны, и это притом, что в топку «нашего бронепоезда» было брошено абсолютно все. В безумной системе вся высокотехнологичная индустрия работала только «на войну». В этих условиях реально наращивать силы ВПК можно было лишь при одном условии – если бы удалось научить всех жителей СССР одеваться исключительно в солдатские портянки, а питаться только машинным маслом для танков…
Но «державный ренессанс» был не просто технологически неосуществим. Гораздо важнее другое: он был социально-психологически невозможен, невыгоден для капитализирующейся номенклатуры.
Верно, не было никакой логической связи между собственно державным («национальным») и коммунистически-антисобственническим («большевистским») компонентами идеологии. Логически разделить их легко. Но была связь историческая, психологическая. В 1920-1930-е годы национал-большевизм возник как компромисс. Но так долго (почти 60 лет) развивался державный национализм в марксистской оболочке, что сросся с ней и сам не имел сил ее скинуть.
Иными словами, торжество национально-государственнической идеологии в 80-е годы могло выступить лишь как торжество национал-большевизма (= сталинизма). Для номенклатуры это традиционно ассоциировалось с «завинчиванием гаек» и с ограничениями свободы – свободы обогащаться. Персональными носителями такой идеологии выступали как раз самые «крепколобые», «ортодоксы» сталинизма. Такая идеология была непопулярна не только в народе, но и среди партийно-хозяйственной номенклатуры и даже номенклатуры ВПК, которая мечтала наконец-то реализовать свои давно выношенные собственнические желания.
В этих условиях победа постепенно доставалась идеологии «социализма с человеческим лицом». Это «лицо» было единственной защитной маской, под которой сходился в 60-80-е годы конгломерат самых разных идей. И идеи, действительно близкие к утопически-гуманистическим вариантам «раннего Маркса», «истинного марксизма» (даже «истинного ленинизма» в противовес «плохому сталинизму»), и круг идей, близких к социал-демократии и даже к обычному либерализму, но прежде всего, конечно, банальная идея «общества потребления» с избавлением от «марксистского маразма» – все это переплеталось самым удивительным образом, высказывалось самыми разными людьми и социальными группами. Главным тезисом был отрицающий: отрицание маразматически задубелой постсталинской идеологии и системы и в противовес ей общий «прозападный» крен. Весь вопрос в том, кто что видел на Западе. Один – чехословацкую весну, другой – еврокоммунизм, третий – шведскую модель, все без исключения видели роскошные магазины и устроенный быт и очень мало кто – последовательно-либеральную политическую и экономическую систему. И если бы кто-то взялся объединить вместе Таких разных людей, как «цеховик» из Грузии, дающий взятки секретарю обкома и мечтающий давать их дальше и расширять свое подпольное производство; правозащитник из Хельсинкской группы; консультант международного отдела ЦК КПСС, советующий проводить политику «детанта»348; академический историк, пытающийся разобраться в фальсификации вокруг подлинной истории КПСС; валютчик, мечтающий об отмене соответствующей статьи УК; представитель «золотой» молодежи, учащийся в МГИМО и согласный бороться с капитализмом только в его цитадели; директор, желающий самостоятельно управлять и распоряжаться доходами со «своего» завода; чиновник Внешторга, с завистью глядящий на своих богатых западных партнеров (а то и берущий у них «подарки»), – если бы кто-то объединил их всех и сказал, что объективным конечным результатом их усилий вскоре станет ликвидация всех структур, с которыми они так или иначе связаны, появление в России политической свободы, рынка, начало капитализма, как сильно бы они все удивились.
В 1985 году шлюзы открылись, и все произошло именно так. Когда говорят о «неэффективности» рыжковско-горбачевских реформ, об их слишком медленном темпе, об упущенных возможностях, все время забывают главное – каков социальный адрес, социальный смысл реформ. Если иметь в виду, что социальный смысл был именно в «номенклатурной приватизации», то обвинения несправедливы – все делалось достаточно быстро, хотя и не слишком надежно. Другое дело, что только параноидальное мышление, везде ищущее «заговоры», может представлять дело таким образом, будто поэтапно вступал в дело некий «тайный план» раздела, номенклатурной приватизации госсобственности. Разумеется, ничего подобного не было, быть не могло. Номенклатура в лучшие-то времена не была так прозорлива и, главное, едина, чтобы составлять и реализовывать подобные планы, а уж в ситуации раздела действовать по общему плану вовсе немыслимо. Нет, все делалось, как всегда в истории, методом проб и ошибок, но делалось, надо сказать, достаточно эффективно, так как выгода от «проб» доставалась бюрократии, а за «ошибки» расплачивалось государство. Номенклатура шла вперед ощупью, шаг за шагом – не по отрефлексированному плану, а подчиняясь глубокому инстинкту. Шла на запах собственности, как хищник идет за добычей.
VII
То, что революция, спущенная сверху, была подхвачена низами и подхвачена под антиноменклатурными, эгалитарными лозунгами, вполне естественно.
Еще и в 1990 (!) году многие не верили в серьезность перестройки, считали ее обманным маневром, должным укрепить и сохранить традиционную советскую систему. Конечно, такой маневр был бы абсурдом, если иметь в виду все внешние атрибуты: политическую и экономическую систему, идеологию, империю и прочее, что осознавалось как навязанное человеческой природе. В действительности перестройка выдавала усилия номенклатуры довести до совершенства систему бюрократического рынка, выдавала поиск новых названий старым вещам, новых теоретических оправданий своего господства, для чего было необходимо изменить фасад обветшалого строя, легализовать стихийно сложившиеся внутри системы отношения собственности, построить (или вывести из тени на поверхность) здание номенклатурно-бюрократического государственного капитализма. Реально это можно было сделать лишь под антиноменклатурными лозунгами.
Такова обычная судьба любой революции, которая физически осуществляется, разумеется, широкими массами, но в интересах, как правило, организованного (и обычно богатого и достаточно привилегированного и при старом режиме) меньшинства. Здесь была и определенная ирония, «тартюфовский» поворот революции, которая всегда обещает больше, чем выполняет. Известно, что многие активные демократы 1990–1991 годов испытали затем разочарование, иные из них, такие, как Ю.Власов, по этой причине стали яростными противниками реформ.
Но совпадения декларированных целей и результатов в политике не бывает, тем более при резких, революционных поворотах: чем круче, радикальнее, «честнее», «последовательнее» революция, тем более разителен разрыв между ее целями, намерениями, надеждами масс и реальным исходом. Тем более это верно, когда революция становится кровавой, необратимой. В 1990–1991 годах такая опасность была, однако ее удалось избежать. Настоящей (сравнимой по масштабу разрушений с тем, что мы привыкли понимать под этим словом) революции тогда, к счастью, не случилось. Можно вести терминологический спор, что тогда было у нас – мирная, «нежная» революция или радикальная эволюция государства, но в любом случае до взрыва дело не дошло. Я думаю, это результат целого ряда причин.
Во-первых, обстановка в мире. Мирная Европа не несла в себе того поля ненависти и агрессии, которое было во время первой мировой войны, породившей большевизм «Бархатные» революции прошуршали в Восточной Европе, даже в Румынии не дошло до настоящей, большой революции. Больше всего это напоминало 1848 год – шквал «студенческих», демократических, буржуазно-демократических революций. Несомненно, «западный ветер» оказал благотворное влияние на нашу страну. Самыми популярными, самыми популистскими, если угодно, лозунгами 1988–1991 годов были – за свободу и за рынок. В каком-то смысле это лозунги «общества потребления». И наш избиратель наивно, а вернее, просто слишком нетерпеливо (хотя, в сущности, правильно) надеялся, что реализация этих лозунгов приведет его к такому же уровню жизни, как в «цивилизованном мире».
Во-вторых, русский исторический опыт. Есть надежда, что за период 1900–1953 годов страна получила иммунитет против политического террора, против насильственных революций, перманентных или мгновенных. Не нашлось в 1988–1991 годах такой серьезной политической и социальной силы, партии, которая рискнула бы «звать Русь к топору».
Еще в 1969 году, пытаясь предсказать, что произойдет при неизбежном распаде советской системы, А.Амальрик писал: «В случае ослабления режима недовольство масс будет иметь ужасные последствия. Ужасы русской революции 1905–1907 и 1917–1920 годов покажутся тогда просто идиллическими картинками».
Этот «профилактический ужас» довлел в 1988–1991 годах над сознанием радикальной интеллигенции, которая хотя и раздувала общее недовольство режимом, но все время была настороже и во всех тех случаях, когда интеллигенты начала века жали на «газ», их внуки спешили нажать на «тормоза». Но такой же страх довлел и над сознанием большинства избирателей. Не зная, может быть, деталей, исторических подробностей, люди интуитивно чувствовали главное – хуже насильственной революции ничего быть не может. «Предчувствие гражданской войны», о котором пел известный бард Шевчук, так и осталось предчувствием.
В этой новой русской революции ни интеллигенция, ни народ не оказались в роли нетерпеливых самоубийц-экстремистов.
Надо отдать дань и политической ответственности Б.Н.Ельцина, сумевшего тогда возглавить движение и твердо удержать его в рамках, не дать разлиться бунтом, провести в 1991 году смену режима цивилизованно: по форме – революционно, по сути – компромиссно.
Наконец, в-третьих, сама номенклатура, решая свои задачи, достаточно умело маневрировала. Она показала себя более гибкой, чем можно было ожидать. Практически перед народом не вставала та железная стена, которую надо свалить. Стена всякий раз легко прогибалась, оказывалась «резиновой», что делало бессмысленными насильственные действия, и, наоборот, вполне естественной и достаточной становилась «нежная» революция.
Страх и исторический опыт сдерживали номенклатуру, заставляя ее быть более осмотрительной. Но главное, ей было легко «поступаться принципами», ибо у нее давно их просто не было: декларируемые принципы ей давно были смешны и противны, а своими интересами она отнюдь не поступалась, наоборот, успешно их реализовывала. В итоге удалось добиться, может быть, не самого эффектного, но, пожалуй, самого эффективного для страны политического результата в XX веке – решительного, но мирного, эволюционного по сути, хотя и революционного по форме, изменения. Другое дело, что возникший в итоге компромиссный режим имеет массу противоречивых и потенциально опасных сторон.
И главный вопрос, который тогда остался открытым: какой строй мы строим, куда идем «с вершин социализма» – в открытую рыночную экономику «западного типа» или же в номенклатурный капитализм, еще одну разновидность «империализма», описанного Лениным, и «азиатского способа производства», о котором говорил Маркс.
Этот вопрос предстоит решать нам сегодня, это – наш выбор.
Назад: Три источника и три составные части большевизма
Дальше: Первоначальное накопление