Глава четвертая
Пятница, 20 августа
Сегодня утром ко мне заглянул отец Анри Леметр. Я проснулся необычно поздно, и он застал меня небритым, только что поднявшимся с постели. И как только ему это удается? Неужели он обладает особым чутьем, подсказывающим, в какие моменты я наиболее уязвим? Так или иначе, он постучался ко мне точно в ту минуту, когда часы на Сен-Жером пробили четверть десятого; и глаза его сияли почти так же, как его ослепительные зубы.
— Господи, Франсис, вы выглядите просто ужасно!
Лучше бы все-таки он не называл меня «Франсис»!
— Да нет, я прекрасно себя чувствую, благодарю вас, — сказал я. — Чему обязан удовольствием видеть вас прямо с утра?
Он одарил меня одним из своих знаменитых сострадательныхвзглядов и, входя в дом следом за мною, сказал:
— Я просто решил вас проведать, коллега. Да и епископ о вас спрашивал.
Епископ. Еще лучше.
— Вот как?
— Епископ полагает, что вам, возможно, стоило бы отдохнуть. Он заметил, что вы плохо выглядите.
— А мне казалось, что я ужеотдыхаю, — сказал я чуть резче, чем хотел. — И уж заботами прихода я, безус-ловно, в настоящее время не перегружен.
И эточистая правда: в последние две недели всю мою работу выполняет отец Анри Леметр; он же, между прочим, обслуживает и три соседние деревни, где нет своего священника. Если учесть, что все меньше молодых людей готовы стать священниками, а в церкви становится все меньше прихожан, то Ланскне, пожалуй, несколько выбивается из общего ряда: в нем есть свой постоянно живущий кюре, а в церкви дважды в день служат мессу и четыре раза в неделю исповедуют. Другие деревни были вынуждены приспособиться, так как теперь у них служат мессу только по воскресеньям, а иной раз жителям приходится даже отправляться в соседнее селение. Ничего удивительного, что люди все реже ходят в церковь. Наш епископ и ему подобные хотели бы, наверное, заставить нас поверить, что все священники взаимозаменяемы — примерно как кухонная утварь. Это, может, и справедливо для Марселя или Тулузы, но в здешних местах людям хочется иметь своюцерковь и своегосвященника-духовника. Им хочется, чтобы слово Божие доносил до них не какой-то там «небесный» телеграф, а уста такого же человека, как они сами, — с мозолистыми руками, знающего и понимающего их жизнь. Интересно, сколько жителей Ланскне приходили исповедаться к отцу Анри? Я имею в виду искренниеисповеди, а не ту чушь, которую обычно несет Каро Клермон исключительно с целью привлечь к себе внимание.
— Ах, отец мой, боюсь, я вела себя неразумно и невольно обидела человека. Пару дней назад мы с Жолин Дру ездили за покупками в Ажен и зашли взглянуть на летние платья. Ты, возможно, заметил, что я несколько прибавила в весе? Ну, это не преступление — хотеть выглядеть как можно лучше, и то, как некоторые женщины позволяют себе ходить по улицам… Я не утомила тебя своей болтовней, отец мой?
— Немного.
— О, прошу меня извинить! В общем, Жолин увидела одно платье, и оно ей очень понравилось, и тут я предположила, что оно вряд ли ей подойдет. Дело в том — и это наверняка не ускользнуло от твоего внимания, отец мой, — что Жолин часто выбирает себе слишком молодежную одежду, которая совершенно не годится для женщины ее возраста; я уж не говорю о том, что она все-таки чуточку располнела — хотя в лицо ей я бы этого, конечно, не сказала, — и разве может настоящая подруга допустить, чтобы она выставляла себя полной дурой? И теперь я чувствую себя очень виноватой…
— Довольно. Две «Аве».
— Но, отец мой…
— Прошу вас, мадам. Я не могу тратить целый день на вас одну.
Нет. Дипломатия и лесть не относятся к числу моих талантов. Безусловно, отец Анри Леметр проявил бы большую чувствительность и понимание, беседуя с Каро. Я часто бываю нетерпелив, даже резок и, в отличие от отца Анри, не умею скрывать свои чувства. И не умею изображать заинтересованность или сочувствие, если их не испытываю, тогда как он это делает исключительно умело. И я не умею обращаться с прихожанами, словно они и впрямь всего лишь глупые овцы.
Но я знаю их куда лучше, чем их смог бы узнать любой другой священник, даже присланный из столицы. Они, может, и овцы, но они моиовцы, и я не имею ни малейшего намерения передавать их на попечение отца Анри. Разве он сумеет понять их — с его-то улыбкой, точно с рекламы зубной пасты, с его-то победоносным обаянием? Разве Ален Пуату признается ему, что пристрастился к таблеткам от кашля и не хочет, чтобы об этом узнала его жена? Разве Жиль Дюмарен ему скажет, что винит себя в том, что позволил сестре поместить их мать в богадельню «Мимоза»? Разве Жозефина Мюска пойдет к нему на исповедь, разве расскажет, что раньше частенько совершала мелкие кражи и до сих пор испытывает потребность понести за это наказание? Откуда ему знать, что после смерти сына Жан Марон подумывает о самоубийстве? Что Генриетта Муассон — а ей уже восемьдесят пять — каждую неделю исповедуется мне в той ничтожной краже, которую совершила в девять лет? (Между прочим, речь идет о детском наборе для вышивания, который она стащила у своей сестры, погибшей более шестидесяти лет назад во время несчастного случая — перевернулась лодка, на которой они плыли по Танн.) Разве признается ему Мари-Анж Люка, что занималась сексом по Интернету с каким-то незнакомым парнем и теперь хочет знать, не грешно ли это? А уж Гийом Дюплесси никогда ему не скажет, что по-прежнему молится за упокой души своего любимого пса, умершего более восьми лет назад; и я, да простит меня Господь, позволяю ему верить, что животные, возможно, все-таки действительнообладают душой, а значит, могут и попасть в рай…
Я совершил немало ошибок, отец мой, но мне хорошо знакомо чувство вины. И я понимаю, что есть такие проблемы, которые нельзя решить, используя телеэкраны и акустические усилители. Эти проблемы порой нельзя решить, даже прибегнув к помощи епископа.
— Вы ведь понимаете, почему он так говорит, Франсис.
Голос отца Анри вернул меня к действительности. Я так глубоко задумался, что даже не сразу вспомнил, кого он имеет в виду. А он продолжал вещать, что принял на себя мои обязанности только потому, что, как ему кажется, мое честное служение Господу было скомпрометировано слухами и сплетнями, которые распространились после пожара в старой chocolaterie. Я подозреваю, что эту идею подсказала ему Каро Клермон, твердая последовательница прогресса, видящая в отце Анри Леметре не только родственную душу, но и возможность некоего карьерного роста для себя самой. Она уже убедилась в том, как много этот человек успел сотворить всего лишь за две недели. А уж сколько он успел бы наворотить за полгода…
Отец Анри последовал за мной на кухню и без приглашения уселся, так что я поспешил сказать:
— Чувствуйте себя как дома. Не хотите ли кофе?
— Да, пожалуйста.
— Между прочим, это по-прежнему мой приход, — заметил я, разливая кофе по чашкам. Он пожелал кофе с молоком. Я же предпочитаю черный. — Боюсь, сахара у меня нет.
Снова эта рекламная улыбка.
— Это не страшно. Мне и не следует пить кофе с сахаром. — И он выразительно похлопал себя по талии. — Надо следить за собой, чтобы животик не рос, верно, Франсис?
Господи, он и говорит-тосовсем как Каро! Я залпом выпил кофе и налил себе еще.
— Это по-прежнему мой приход, — повторил я, — и пока меня не сочтут виновным настоящие судьи, а не те, что полагаются на сплетни и домыслы, я не намерен его оставлять.
Разумеется, он понимает, что ни перед каким судом я не предстану. Полицейские уже не раз беседовали со мной и признались, что нет ни малейших свидетельств того, что я как-то связан с этим пожаром, и, хотя мельница слухов в Ланскне продолжает беспрепятственно крутиться, весь остальной мир давно потерял интерес к этому происшествию.
Отец Анри Леметр глянул на меня и сказал:
— Здесь все далеко не так просто; нельзя воспринимать случившееся лишь в черно-белых тонах. К тому же я уверен — да и вы, должно быть, это понимаете, — что священник должен быть вне каких бы то ни было подозрений. Тем более в такой деликатной ситуации, когда замешаны представители иной культуры…
— У меня нет никаких проблем с представителями иной культуры, как вы их называете, — сказал я, уже с трудом сдерживаясь. — На самом деле… — Я умолк, не договорив. В запале я чуть не выложил ему все, что произошло прошлой ночью. — Если и имел место некий антагонизм, — продолжил я наконец, уже вполне спокойно, — то неприязнь исходила исключительно из общины Маро, а старый Маджуби вечно старался меня спровоцировать.
Отец Анри Леметр улыбнулся.
— Да, этого старика с избранного пути не собьешь. Но теперь иные времена, и существуют иные способы взаимодействия. Впрочем, я полагаю, с новым имамом поладить будет легче.
Я удивленно посмотрел на него:
— С каким «новым»?
— О, разве вы не знали? Сын старого Маджуби, Саид, принимает на себя обязанности имама; теперь в мечети всем будет заправлять он. Похоже, старик уже и в Маро всем несколько поднадоел своими шутками и каламбурами. А некоторые, похоже, искренне огорчены нынешним положением дел. Как, впрочем, и вы. — И он снова сверкнул зубами.
Я на мгновение задумался. Вот это новость! Мне и в голову не приходило, что у старого Маджуби среди жителей Маро тоже могут найтись завистники. Но способен ли Саид Маджуби принести в наши отношения с арабской общиной столь необходимые пере-мены?
— Саид — человек разумный, — вкрадчиво заметил отец Анри. — И прекрасно понимает нужды своей общины. Он вполне способен руководить людьми, он достаточно прогрессивен и пользуется всеобщим уважением. Мне кажется, с ним будет гораздо легче вступить в диалог, чем с его отцом.
Люди вроде отца Анри Леметра никогда слова в простоте не скажут. С их точки зрения, выражение «вступить в диалог» гораздо лучше, чем «поговорить». Кроме того, у меня невольно возникло подозрение, что в словах отца Анри кроется насмешка надо мной. Он ведь вполне ясно дал понять, что я не понимаюнужд моей общины. Что я недостаточнопрогрессивен, а уж после пожара в старой chocolaterie, видимо, вполне безопасно говорить, что я больше не пользуюсь всеобщим уважением. Это что, способ поймать меня на крючок? Или просто он хочет меня предупредить, что скоро и меня сместят с поста?
— Наш епископ считает, что вы могли бы даже вы-играть, сменив место работы, — сказал отец Анри. — Вы чересчур долго живете в Ланскне. И стали воспринимать этот городок как свою собственность, стали навязывать здешним жителям свои законы, а не законы церкви.
Я попытался протестовать, но отец Анри, подняв руку, призвал меня к молчанию.
— Я понимаю, вы, разумеется, с этим не согласны, — сказал он. — Но загляните поглубже в собственную душу. Возможно, вам необходимо более внимательно исследовать не только свою душу, но и свою совесть.
— Мою совесть! — взорвался я.
Он одарил меня одним из своих снисходительных взглядов.
— Вы знаете, Франсис… Можно мне называть вас Франсис?
— Вы это уже делаете, — заметил я.
— Я надеюсь, вы простите мне мою откровенность, — сказал он, — но наш епископ — и другие тоже — не раз упоминал о некой надменности, которую вы проявляете в общении с…
— Так меня за этонаказывают? — Я был уже не в силах сдерживать гнев. — А я-то полагал, что за устроенный мною поджог школы для девочек.
— Никто этого не говорит, Франсис. И ни слова не было сказано о том, чтобы вас наказывать.
— В таком случае какие жеслова были сказаны?
Он поставил чашку на стол.
— Официально пока никаких. Я просто подумал, что мне стоит вас предупредить. — Он в очередной раз ослепил меня своей рекламной улыбкой. — Вы-то ведь себе ничем помочь не хотите. Возможно, Господь послал вам это испытание как урок смирения.
Я стиснул заложенные за спину руки в кулаки.
— Если бы у Него действительно было такое намерение, — сказал я, — то, уверяю вас, выбы Ему точно не понадобились, чтобы все это мне разъяснить.
По-моему, отец Анри слегка попридержал удила.
— Я стараюсь быть вам другом, Франсис, — миролюбиво сказал он.
— Я священник. У меня нет друзей.
Вчера стояло какое-то давящее безветрие. Сегодня дует сухой колючий ветер. Крошечные хлопья слюды повисли, дрожа, в неспокойном воздухе, и отовсюду просачивается какой-то странный запах, похожий на запах застарелого дыма. В бывшей chocolaterieЛюк Клермон вовсю занят ремонтом. У одной стены возведены леса; крыша накрыта пластиковой пленкой. Теперь, когда подул ветер, пластик бьется и шуршит, точно парус старого судна. На улицах женщины придерживают юбки руками; в воздухе летают обрывки бумаги; солнце напоминает диск из серебряной фольги и еле светит, поскольку небо закрывают облака поднятой с земли пыли. Это, конечно, пришел Белый Отан; он часто дует в это время года. Обычно Белый Отан продолжается недели две, и за ним всегда шлейфом тянутся всякие истории и прибаутки.
До чего же я когда-то ненавидел эти истории, эти крошечные фрагменты язычества; они сеяли свои семена, как одуванчики, и подобно сорнякам вторгались в сад нашей веры. С тех пор я стал относиться к ним гораздо терпимее, хоть и не поверил полностью. Из любой истории можно извлечь что-то полезное, будь она христианской или языческой.
Autan blanc, Autan blanc…
В здешних местах говорят, что Белый Отан способен как свести человека с ума, так и унести прочь одолевающих человека демонов. Бабкины сказки, конечно, но, как утверждала Арманда Вуазен, к бабкам порой стоит прислушаться.
Autan blanc, Autan blanc,
Autan en emporte le vent.
И теперь, когда я смотрю вслед отцу Анри, который уходит, низко склонив голову и сопротивляясь напору колючего ветра, у меня мелькает мысль: а не мог бы Белый Отан унести прочь его?