12
ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY
Время: 01.56, вторник, 12 февраля
Статус: публичный
Настроение: печальное
Музыка: Mark Knopfler, The Last Laugh
Для Бенджамина это означало конец. Он почти сразу почувствовал незначительный сдвиг в их отношениях с доктором, смещение акцентов. И хотя для окончательного угасания ему потребовалось еще некоторое время — точно для срезанного цветка, медленно увядающего в вазе, — он понимал: в тот вечер в часовне Сент-Освальдс в его жизни завершилось нечто очень важное. Тень маленькой Эмили Уайт почти сразу накрыла его с головой — начиная с фактов ее жизни, которые все сочли сенсационными, и кончая почти поголовным расположением общества к этой невероятной слепой девочке, чья суперсенсорика превращала ее в национальную мегазвезду.
Теперь те долгие дни, которые Бен прежде проводил в Особняке, сменились краткими одночасовыми визитами, во время которых ему приходилось молча сидеть на диване и слушать, как доктор Пикок рассказывает ему об Эмили, демонстрируя ее, словно главное украшение одной из коллекций — то ли очередную моль, то ли статуэтку. При этом доктор остро поглядывал на Бена, явно ожидая, что и тот начнет восхищаться этим уникальным ребенком и разделит его энтузиазм. Но что еще хуже, в гостиной у доктора постоянно торчал Брендан (которого мать посылала присматривать за Беном, пока сама торговала на рынке), этот его глуповатый, вечно ухмыляющийся братец в коричневом со своими жирными волосами и покорным взглядом карманной собачки. Брендан, собственно, не издавал ни звука, а только сидел и пялился, наполняя душу Бена такой ненавистью и стыдом, что ему хотелось убежать и оставить своего братца одного в этом доме, полном изящных безделушек, — неуклюжего, неотесанного, совершенно там неуместного.
Впрочем, Кэтрин Уайт и этому вскоре положила конец, заявив о недопустимости того, чтобы какие-то посторонние мальчишки находились в Особняке, причем почти безнадзорно. Ведь там так много ценных вещей, так много искушений. Визиты Бенджамина стали еще короче, да и бывал он там в лучшем случае раз в месяц; ему и Брену всегда приходилось ждать на ступеньках крыльца, когда миссис Уайт покинет Особняк, и слушать звуки фортепиано, плывущие над лужайкой вместе с запахом красок. Даже теперь, стоит Голубоглазому услышать, например, прелюдию Рахманинова или вступление к «Неу Jude» битлов, он сразу вспоминает те дни, и в его сердце вновь пробуждается то печальное, томительное чувство, которое он испытывал, когда заглядывал в окно гостиной и видел Эмили на качелях, качавшуюся туда-сюда, словно маятник, и щебетавшую, как маленькая счастливая птичка.
Сначала он лишь наблюдал за ней. Она озадачивала и восхищала его, как и всех остальных, и он согласен был просто любоваться ее взлетом; так, наверное, доктор Пикок восхищался своей лунной молью, когда та, с трудом выбравшись из кокона, наконец неуверенно взлетела, вызвав в его душе ужас и восторг, смешанные с легким сожалением. А ведь Эмили уже тогда была такая хорошенькая! Ее так легко было полюбить. И что-то особенное было в той доверчивости, с какой она брала за руку своего отца и поворачивала к нему личико, как цветок к солнцу; или в том, как она, точно обезьянка, карабкалась на высокую круглую табуретку перед фортепиано и усаживалась, подогнув под себя ногу со спущенным носком. Она была такая странная и в то же время такая очаровательная, словно ожившая кукла, словно те куклы из фарфора и слоновой кости, всегда так нравившиеся миссис Уайт, которая теперь наконец-то получила возможность заниматься живой игрушкой, круглый год одевая ее в яркие маленькие платьица и тщательно подобранные туфельки, будто взятые из какой-то старомодной книги сказок с картинками.
Что же касается нашего героя, Голубоглазого…
Наступление юности далось ему тяжело; на спине и на лице высыпали прыщи, голос ломался и звучал теперь не совсем ровно. Его детское заикание усугубилось. В будущем оно, правда, исчезло, но в тот год он стал заикаться так сильно, что иногда едва способен был говорить. Усилилось, став почти болезненным, восприятие запахов и красок, вызывая у него тяжелые мигрени, хотя врач обещал, что со временем эти мигрени должны исчезнуть. Но они так и не исчезли и по-прежнему довольно часто у него случались, хотя впоследствии он нашел весьма хитроумные способы борьбы с ними.
После того рождественского концерта Эмили большую часть времени проводила в Особняке. Но там помимо нее было еще столько людей, что Голубоглазый редко с ней общался, и, потом, из-за заикания он чувствовал себя неловким, замыкался в себе и предпочитал оставаться на заднем плане, невидимый и неслышимый. Иногда он так и просиживал на крыльце Особняка, листая какой-нибудь комикс или вестерн и довольствуясь тем, что без лишнего шума, не привлекая внимания, просто находится на ее орбите. Кроме того, чтение было тем удовольствием, которое дома на долю Голубоглазого выпадало редко: матери вечно требовалась какая-нибудь помощь, да и братья никогда не оставляли его в покое. Они считали чтение занятием для маменькиных сынков, и что бы он ни выбрал — «Супермена», «Судью Дредда» или «Бино», — брат в черном всегда высмеивал его и безжалостно дразнил: «Нет, вы гляньте, какие хорошенькие картинки! Ух ты! Вот, значит, какова твоя сверхсила, да?» И, замученный его приставаниями, стыдясь собственной слабости, Голубоглазый был вынужден заняться чем-то иным.
В середине недели, между визитами в Особняк, бывало, он слонялся возле дома Эмили, надеясь застать ее в саду. Порой он видел ее и в городе, но всегда с миссис Уайт, которая находилась на страже, как стойкий оловянный солдатик, а иногда их сопровождал доктор Пикок, который теперь стал покровителем девочки, ее наставником, ее вторым отцом — словно ей нужен был еще один отец! Да у нее и так было все на свете!
Может показаться, что Голубоглазый завидовал Эмили. Но это не совсем так. Хотя отчего-то он никак не переставал думать о ней, изучать ее, наблюдать за ней. И этот его интерес все усиливался. Он даже украл в секонд-хенде фотоаппарат и научился фотографировать. Затем там же украл длиннофокусный объектив, и его чуть не застукали, но все же он умудрился убежать вместе со своей добычей, только потому, что толстяк за прилавком — на удивление ловкий и быстрый при всей кажущейся неповоротливости — вскоре сдался и прекратил преследование.
Когда мать сообщила Голубоглазому, что в Особняке ему больше не рады, он не очень-то и поверил. Он слишком привык к дому доктора — к тихому сидению на диване, чтению книг, чаю «Эрл грей», игре Эмили на фортепиано, — и оказаться теперь, после стольких лет, изгнанным оттуда было бы чудовищной несправедливостью. За что его так наказывать? Ведь он ни в чем не виноват, он ничего плохого не сделал. Это просто какое-то недоразумение. Доктор Пикок всегда был добр к нему, отчего же теперь он вдруг невзлюбил его?
Потом Голубоглазый понял, что доктор Пикок при всей его доброте — это как бы разновидность тех хозяек, у которых когда-то работала мать, те тоже были ласковыми и дружелюбными, пока Голубоглазому было годика три-четыре, а потом быстро утратили к нему всякий интерес. Лишенный друзей, страдающий в собственной семье от нехватки любви, он слишком много надежд возлагал на приветливую манеру доктора, на прогулки с ним по розарию, на совместные чаепития — на все эти проявления симпатии, казавшиеся такими искренними. Короче, он угодил в ловушку, приняв сочувствие за заботу.
И все-таки тем вечером наш герой отправился в Особняк, надеясь выяснить правду. Но встречен он был не доктором Пикоком, а миссис Уайт в черном атласном платье, с ниткой жемчуга на длинной шее. Она без обиняков заявила, что он больше не должен бывать в этом доме, что лучше ему немедленно убраться и никогда больше не возвращаться, иначе у него могут быть серьезные неприятности. Он и так тут достаточно всем надоел, что, впрочем, неудивительно: уж она-то знает, какими навязчивыми бывают такие, как он…
— Это что же, доктор Пикок так говорит? — прервал он миссис Уайт.
Нет, он только хотел прервать, да так и не сумел, потому что в тот день заикание вдруг невероятно усилилось, словно зашив ему рот неуклюжими стежками, и каждое слово давалось с трудом.
— Н-но п-п-почему? — все-таки сумел выдавить он.
— Не притворяйся! Не думай, что тебе это сойдет с рук!
На мгновение ему вдруг стало так стыдно, что он был прямо-таки ошеломлен этим обрушившимся на него чувством. Он совершенно не понимал, что же такого сделал, но миссис Уайт явно была уверена в его виновности. На глазах у него выступили жгучие слезы, а в горле моментально возник отвратительный вкус материного витаминного напитка, причем настолько сильный, что его чуть не вырвало…
«Только не вздумай перед ней плакать, — твердил он себе. — Только не перед миссис Уайт!»
Она обожгла его взглядом, исполненным невероятного презрения.
— Даже не надейся, что тебе и меня удастся провести! Постыдился бы.
Голубоглазый и так стыдился. Стыдился и сердился одновременно; если бы в ту минуту он мог убить ее, то сделал бы это без колебаний, не испытывая ни малейших угрызений совести. Но тогда он был всего лишь школьником, мальчиком из другого мира, из другого социального слоя, из другого класса, и должен был подчиняться — неважно кому; его мать отлично выдрессировала своих сыновей. Звук голоса миссис Уайт казался ему пикой, вонзившейся прямо в висок…
— Пожалуйста… — начал он, ничуть не заикаясь.
— Убирайся! — крикнула Кэтрин.
— Пожалуйста. Миссис Уайт. Н-неужели мы н-не м-м-можем быть п-п-просто д-друзьями?
Она удивленно подняла бровь.
— Друзьями? Не понимаю, о чем ты. Твоя мать служила в моем доме уборщицей, только и всего. Кстати, убирала она не очень-то качественно. И если ты считаешь, что это дает тебе право преследовать меня и мою дочь, то я советую тебе хорошенько подумать.
— Но я никого не п-п-преследовал…
— А как тогда это называется? — гневно изрекла Кэтрин, глядя ему прямо в лицо. — Откуда у тебя наши фотографии?
Голубоглазый был настолько потрясен, что у него даже слезы моментально высохли.
— Ф-ф-фотографии? — повторил он дрожащим голосом.
Оказалось, что у Фезер есть подруга, сотрудница местной фотомастерской. Она поделилась информацией с Фезер, та — с миссис Уайт, а миссис Уайт потребовала немедленно показать ей снимки, а потом отнесла их прямиком в Особняк, где и использовала для подкрепления своих аргументов, направленных на борьбу с «этими Уинтерами». Она заявила, что общение с ними было ошибкой и доктору Пикоку следует немедленно от них дистанцироваться.
— Не думай, что никто не замечал, как ты вокруг нас крутился, — сердито произнесла Кэтрин. — Как ты подкрадывался к Эмили и все вынюхивал. Гадость какая! Да как ты посмел нас фотографировать?
Неправда. Он никогда не фотографировал ее! Только Эмили. Но этого он не мог сказать миссис Уайт. Как не мог и попросить ее не говорить о фотографиях матери…
И он ушел из Особняка с сухими от гнева глазами и присохшим к нёбу языком. А когда обернулся в последний раз на Особняк, то увидел в одном из верхних окон какое-то движение. Фигура в окне почти сразу исчезла, но все же Голубоглазый успел разглядеть доктора Пикока, который жалобно смотрел на него со своей овечьей улыбкой…
Вот тогда-то все по-настоящему и началось. Именно в тот миг и родился Голубоглазый. Позже тем вечером он снова прокрался к Особняку, вооружившись банкой синей краски, цвета павлиньего пера, и, наполовину парализованный страхом и чувством вины, излил свою ярость, нарисовав каракули на парадной двери, той самой, которую столь жестоко захлопнули у него перед носом. А потом, уже у себя в комнате, в полном одиночестве, достал потрепанную Синюю книгу и описал в ней очередное убийство.
КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ:
Albertine: Ох, пожалуйста, только не надо больше убийств! Я ведь и правда подумала, что мы нашли общий язык.
blueeyedboy: Хорошо, но… одно убийство ты все-таки мне должна…