ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Малейшее осложнение выводило из строя.
К тридцати годам нервная возбудимость граничила с открытой истерией. Все годы ей не давала покоя зыбкость, нестойкость ее положения, расплывчатость будущего. Ей хотелось стабильности, твердой почвы, законной и прочной службы.
Она успела устать от скитаний, случайных, хотя и больших гонораров. Ей хотелось, как всем, получать по определенным числам положенное ей жалованье. Жить в одном городе. Сосредоточенно и непрерывно работать. Воспитывать сына. Все это могла дать только казенная сцена.
Теперь пришла служба в театре, постоянство, годичный контракт, восемь тысяч годового жалованья, сын рядом. Восхитительный пятилетний сын, поражавший всех прелестью, умом, недетской чуткостью.
А покоя все равно не было.
Огромный механизм императорского театра, заведенный раз навсегда, вертелся по часовой стрелке, в одном направлении. Стоило кому-нибудь пойти против движения, как в борьбу с человеком вступала мощная, хорошо управляемая система.
Стрепетовой сопротивлялась система. Но она этого не понимала. Все стычки с администрацией, все недоброжелательство труппы, все нападки печати Стрепетова соединяла с именем Савиной.
Они встретились во второй раз. Между этими двумя встречами, которые нельзя вычеркнуть из истории русского театра, минуло целое десятилетие. Ни для одной из соперниц оно не прошло даром.
В Александринском театре у Савиной было особое положение.
Она стремилась к власти и, получив власть, ни с кем не хотела ее делить.
Ее называли диктатором, директором в юбке, александринским министром. И в этих немного насмешливых кличках была и дань уважения к действительно министерскому уму актрисы.
Ее искусство любила широкая публика. Но оно импонировало и избранной части общества. Оно было в меру демократично, но и изысканно. И потому нравилось снобам, вообще относившимся свысока ко всему, кроме импортных развлечений.
Савина создавала блестящие, полные непосредственной прелести, психологически тонкие образы в пьесах Тургенева, Островского, Гоголя. Интеллигенция высоко ценила эти создания. Но актриса с не меньшим блеском играла ремесленные комедии с банальным сюжетом, совсем незначительным содержанием и непременной эффектной концовкой под занавес. И именно эти, ничтожные, а порой откровенно пошлые и фальшивые роли были причиной успеха у обывателей.
На «Душевную канитель» (а так называлась одна из пьес савинского репертуара) тратила многие годы актриса высокой культуры, большого ума и тонкого, многостороннего таланта.
Она умела варьировать свои отношения с публикой. И ладила с ложами так же легко, как с верхними ярусами. На ее бенефисы съезжался весь свет. И кто-то в газете кокетливо пошутил, что в Санкт-Петербурге установилась традиция заказывать новый фрак к рождеству, к светлой пасхе и к бенефису г-жи Савиной.
Шутка пришлась ей по вкусу.
О ней очень точно сказал много лет наблюдавший за ней Ю. М. Юрьев.
«Мария Гавриловна Савина царила на сцене — любила царить и умела царить. „Сцена — моя жизнь“ — вот ее девиз, и она крепко держалась за эту свою жизнь, хотела иметь в ней большое значение и успех, прекрасно сознавала, что у нее на то все права».
Стоило кому-нибудь в этих правах усомниться, как Савина тотчас давала их чувствовать. И уж тогда противнику устоять на ногах удавалось не часто.
«За кулисами велась борьба, борьба за власть, за влияние. Нужно было быть всегда начеку. Ее выдающийся ум, скорее мужского склада, давал ей возможность хорошо ориентироваться в закулисной жизни. Она знала каждого наизусть, видела всех насквозь, предугадывала их намерения и вовремя нажимала необходимые кнопки сложнейшего театрального механизма и всегда выходила победительницей из каждого затруднительного положения, как самый искусный шахматный игрок».
Партия, которую предстояло сыграть со Стрепетовой, была, вероятно, наиболее сложной за долгое время. Но партнер облегчал задачу.
Маниакальная правдивость Стрепетовой, ее нетерпеливость и внешняя взрывчатость, при страшной внутренней уязвленности, исключали стратегическую борьбу с продуманными ходами, обходными маневрами, умением выбрать минуту для нападения. Она набрасывалась, когда почти не было повода для обиды, и уходила в себя, зажималась, теряла способность к сопротивлению, если удар был серьезен.
Удары были серьезными и сыпались один за другим.
Стрепетову борьба изнуряла. Савиной — оттачивала оружие. Стихией борьбы она управляла умело и точно предвидела выгоды долгой осады.
Их положение было неравным во всем.
Савина оставалась негласной хозяйкой театра. С ней согласовывали репертуар. Она сама назначала исполнителей. К ней в дом петербургские литераторы привозили новые свои сочинения. К этому сознанию власти постепенно привыкла Савина. В ее артистическую уборную, которой она придала во всем ей присущую элегантность, входили только по ее приглашению. Здоровались с ней с особой почтительностью. Ее остроты, а они были злы, но изящны, передавались из уст в уста. Она приходила в театр, как в собственную квартиру, где все ей подчинено и весь распорядок сообразуется только с ее расписанием дня и удобствами.
Стрепетова же с первого дня — и это чувство не проходило, а даже усиливалось — сознавала себя в театре чужой. «Она как будто лишняя, посторонняя, — точно гостья, приехавшая на 5–6 спектаклей», — написал про нее Островский. И с минуты, когда она входила в служебный подъезд, если она не была на сцене, она почему-то ждала неприятности, дерзости, напоминания о том, что она посторонняя.
На сцене две эти соперницы не встречались. Репертуар их был разграничен. И даже актеры, распределявшие исполнителей в свой бенефис и знавшие, что отказывать бенефицианту не принято, старались не сталкивать Стрепетову и Савину в одной пьесе.
Когда же они иногда попадались друг друг в фойе, за кулисами, различие между ними бросалось в глаза.
Все у Савиной было изящно, продуманно, строго и лучшего тона. Она выбирала свои туалеты с безукоризненным вкусом. Они были сшиты у первоклассных портних, по последним парижским картинкам. Их линия, мягкость, гармония цвета и формы — все было красиво и безупречно по точности стиля.
От туфель, легчайших и облегающих ногу, до рюша на платье или тончайшей цепочки, на которой висели часики, придирчивый глаз не нашел бы малейшей погрешности. Недаром же светские дамы так часто брали за образец костюмы александрийской премьерши.
И эти костюмы, и запах французских духов, чуть пряный и нежный, и легкость упругой походки, и непринужденность манер, и светская, ни к чему не обязывающая приветливость — все словно нарочно подчеркивало обыденность, неказистость, кургузость всей внешности Стрепетовой.
Когда они случайно оказывались рядом, Стрепетову могли бы принять за учительницу, а то и экономку у аристократической дамы.
И эта уверенная в себе и в своем превосходстве аристократка невольно глядела чуть свысока, понимая свои преимущества.
Но на вернисаже очередной выставки передвижников, в изысканнейшем из своих дорогих туалетов, окруженная группой поклонников, таких же изысканных и блестящих, известных всему Петербургу, Савина теряла это нужное ей ощущение своего превосходства.
И хотя все ее узнавали, и все спрашивали об ее мнении, и ее меткие афоризмы имели успех, ее неудержимо влекло к стене, где висел скромный портрет соперницы, написанный Ярошенко.
На серо-коричневом тусклом фоне едва проступала узенькая фигура полуподростка-полуженщины. Под небрежными складками темной и простенькой шали слегка выпирали вперед угловатые тонкие плечи. Неловко и как-то простонародно наивно поникли, как будто их некуда деть, сцепленные вместе, лопаточкой, совсем неактерские руки.
И будничность платья, и скромность нечаянной позы, и гладкий, почти незаметный браслет у запястья, и маленькая широковатая кисть с плоско срезанными, необихоженными ногтями таили в себе чистоту, ненарочность, неброскую и одухотворенную тайну.
Тайна притягивала в лице, бледном и строгом. И в резко очерченной линии сомкнутых губ. В упрямстве слегка заостренного подбородка, опущенного на кружевце белого, круглого, без тени кокетства воротничка.
Но особенно привлекали глаза. Устремленные внутрь, перестрадавшие, почти спокойные и оттого еще больше поражающие трагизмом.
Об этом портрете, имевшем большой успех, но и вызвавшем споры, Крамской написал в письме своему адресату.
«Вы говорите: „Это безобразно!“ И я понимаю, что Вы ищете тут то, что Вы видели иногда у Стрепетовой, делающее ее не только интересной, но замечательно красивой и привлекательной.
И, несмотря на то, я утверждаю, что портрет самый замечательный у Ярошенко, это в живописи то же, что в литературе портрет, написанный Достоевским. Хорошо это или дурно, — я не знаю; дурно для современников, но когда мы все сойдем со сцены, то я решаюсь пророчествовать, что портрет Стрепетовой будет останавливать каждого. Ему не будет возможности и знать, верно ли это, и так ли ее знали живые, но всякий будет видеть, какой глубокий трагизм выражен в глазах, какое безысходное страдание было в жизни этого человека…»
И еще спустя год, опять возвращаясь к мыслям об этом портрете, Крамской досказал:
«Я хотел сказать, что когда все те, кто видал живую Стрепетову, сойдут со сцены, то зритель будущего оценит трагизм (слово не только громкое в данном случае) в этом этюде, оценит исполнительскую сторону — все детали подчинены общему… Как портрет, вещь Ярошенко оставляет много желать, а как мысль художника, написанная по поводу Стрепетовой, — почти без критики».
Савина, с ее умом, наблюдательностью, врожденным чувством искусства и воспитанным вкусом, явно угадывала мысль художника и видела ее глубину. И смешное, неуклюжее, жалкое, что она замечала при встречах в театре, отступало. А с портрета смотрел значительный в своей простоте и незаурядный даже в страдании человек, перед которым все привилегии Савиной оказывались ничтожными пустяками.
Но от этого неприязнь не проходила, а скорее усиливалась. И рождалась недобрая, иногда укрываемая от собственной совести, но безудержная потребность еще раз показать свою силу, ущемить и унизить стоявшую на пути Стрепетову.
Фактически Стрепетова на пути вовсе и не стояла. Им нечего было делить друг с другом. Каждая владела своей независимой от другой сферой и каждой доставался успех, на который бессмысленно было претендовать второй. Но они ничего не хотели делить, и вражда, разгораясь, затмевала обеим и разум, и их человеческое достоинство.
Все, что составляло реальные преимущества Савиной, Стрепетова замечать не хотела.
Исполнительский блеск, многоцветность, изящество мелких деталей ей казались мишурными. Она не пыталась увидеть и даже легко отвергала то, что она про себя сводила к украшениям. Самые тонкие напластования чувств, переливы, полутона, которыми изощренно владела Савина, Стрепетова называла побрякушками, к которым относилась с презрением.
Савина, видевшая, что главные роли соперницы все те же, считала, что незачем их и смотреть. Хватит с нее впечатлений Орла и Казани. Ей казалось, что Стрепетова вечно «талдычит», как она говорила, одно и то же. И ее раздражало, что зал вдруг неистовствует и людей потрясает все то, что казалось ей пройденным, давно надоевшим и грубым для нынешных вкусов. И она перечеркивала в душе и считала ненужным то, чего не умела, что не было ей дано.
А между тем десять лет изменили обеих.
Стрепетова растрачивала себя безрассудно, нещадно и часто напрасно. Она так торопилась выплеснуть свой огромный талант, будто над ней уже кто-то занес топор, который в любой день мог оборвать ее жизнь.
Савина в это время набирала дыхание, всегда точно зная, чего она хочет и на каком перекрестке свернет. Мастерство Савиной — гибкое, восприимчивое, проверенное легко откликалось на новое слово в искусстве. Она приглядывалась и быстро усваивала новые формы сценической выразительности.
Стрепетова, неизмеримо более глубокая в своей постоянной сфере, за ее пределами становилась беспомощной, ученически робкой, а то и смешной. Она жертвенно, одержимо, но и фанатически ограниченно служила одним идеям, одной постоянной теме, одному способу отражения жизни. И в этом дошла за десятилетие до самых вершин.
Савина, с ее прозорливым умом и гигантской, почти чудодейственной работоспособностью, без устали искала свежие пути, меняла изобразительные приемы, обогащала свое мастерство. К основному творческому капиталу она добавляла и новые ценности, и с ними обходилась умело и бережливо, не давая уплыть по течению. Она не поняла да и не очень интересовалась величием Стрепетовой. Но видела ее слабости и, помня ее победу десятилетней давности, готовилась взять реванш.
Еще через несколько лет победа досталась бы без усилий. Силы Стрепетовой, раскиданные по ухабам российских дорог, уже иссякали, а талант начал перегорать. Как раз к тому времени Савина поднялась на самый верх доступного ей искусства. Не зная пророческих откровений Стрепетовой, ее непостижимых творческих взлетов, не умея потрясать зал, Савина захватывала его редчайшей психологической тонкостью. Ее виртуозное мастерство стало и глубоко содержательным и по-своему связанным с темами современности. Тогда преимущества Савиной были бы даже неоспоримы.
Сейчас победу должно было одержать не искусство. Не сила влияния на умы современников. В нем Савина никогда не могла бы сравняться со Стрепетовой.
Сейчас побеждало умение властвовать. Расчет. Уверенность в своем положении. И, главное, — безотказная поддержка начальства.
Стрепетова делала промах за промахом. И сама приближала развязку.
Борьба шла яростная. Ее драматичный исход был предрешен. Уступить поле сражения, хотя бы на самый короткий срок, Савина не хотела. Для этого нужно было великодушие, которого у нее не нашлось. Она боролась наверняка и не зря считалась опасным врагом.
Но куда более опасен оказался человек, которого Стрепетова считала едва ли не лучшим другом. Его внимание и деятельная забота таили угрозу. Его участие было страшнее вражды. Его защита, а он защищал горячо и отважно, могла под конец обернуться бесчестием. За его интенсивную помощь не сразу, порой бессознательно, но всегда приходилось расплачиваться.
Пожалуй, ни за одно из своих заблуждений, несчастий, ошибок — ни за что в жизни Стрепетова не расплатилась так дорого и так непоправимо жестоко.
Эта дружба была неестественна, даже парадоксальна. Она перепутала многие из страниц биографии Стрепетовой. В каких-то ее современников эта странная дружба вселила сомнение, скепсис.
И для этого находились достаточно веские доводы. А биографы чаще всего обходили зияющее противоречие, не вдаваясь в оценки. И, конечно же, было бы проще всего отмахнуться от этих досадных страниц. Или даже изъять их для удобства концепции, как будто их вовсе и не было.
Но ни вычеркнуть эти страницы, ни изъять их нельзя без того, чтоб изъять одновременно и горькую правду. Выбросить эту дружбу из жизни Стрепетовой так же невозможно, как невозможно произвольно вычеркнуть историю печальной и очень трагичной войны двух актрис.
В этой нелепой войне у каждой были сторонники. У Савиной их было значительно больше, и они обладали неизмеримо большим могуществом. Самым влиятельным из сторонников Стрепетовой оказался Суворин.
Тот самый Суворин. Знаменитый хамелеон русской дореволюционной печати. Лукавый политик и опытный, насквозь прожженный делец. Азартный игрок и холодный, себе на уме, царедворец. Умнейший, расчетливый циник, ловкач, карьерист и страстный, влюбленный в театр поклонник искусства. Готовый помочь меценат, привлекавший своей широтой и участием к людям. И он же, умнейший и хитрый, как Макиавелли, умелый растлитель умов и человеческих душ.
При этом он был обаятелен, красноречив и в своих увлечениях искренен. Но искренность, увлечение, любая влюбленность для Суворина составляла часть его житейской программы.
Все, что он делал, хорошее или дурное, в конечном счете служило его карьере. Он выше всего ценил свое собственное влияние, свою популярность, свою власть над людьми. И им подчинял и поступки, и чувства, и страсти. И мог бы отринуть все это в тот миг, когда бы почувствовал, что его привязанность или страсть преграждает дорогу к намеченной цели.
Его темперамент и внешнее добродушие располагали к нему людей, которые были его противниками. Те, кто считал его другом, доверялись ему во всем.
Стрепетовой он был предан. Он хранил ей верность необычно для него долго. И в пору, когда она особенно нуждалась в защите. Не удивительно, что она обманулась.
Знакомство их состоялось давно. Слава Стрепетовой только еще восходила. Суворин посвятил ей серию пылких статей. Они бы скорее могли называться поэмами в прозе. Восторг относился не только к искусству актрисы, но и к его содержанию, к его прогрессивной сущности.
Впрочем, тогда Суворин и сам был в рядах прогрессистов. Он усердно старался прослыть либералом и на этом поприще, кажется, даже хватил чересчур. Он написал повесть, пафос которой сводился к осуждению предателя и доносчика. Герой повести был списан с живого доносчика, виновника ареста и высылки Чернышевского, Всеволода Костомарова. Имя героя Суворин не изменил, фамилию только слегка переделал, назвав Телемаровым. Повесть имела успех в кругах, настроенных прогрессивно.
Искусство Стрепетовой Суворина поразило. Оно совпадало с его платформой. Он прославлял его с жаром и чистосердечием. Тем более что заодно укреплялась его репутация радикала.
Но политическая погода в России становилась все более хмурой, и репутация делалась немного опасной. Испуг оказался надежным помощником здравого смысла. Суворин стремительно ринулся вправо. Поворот был настолько крут, что не все за ним уследили.
Для этого в общем понадобилось не так уж много усилий. Сентиментально умильный рассказик о бедном солдатике, погибшем под Плевной, и о добром монархе, оплакавшем эту печальную гибель, вполне заменил полицейские справки о политической благонадежности автора. Знак высочайшего одобрения в виде именной табакерки, усыпанной драгоценными камнями, окончательно перевесил соблазны былого либерализма.
От пылкого осуждения предательства до собственного ренегатства путь оказался недлинным. Издержки в общественном мнении вполне компенсировала монаршая милость.
Влияние «Нового времени» стало расти молниеносно. Издатель его богател и стремительно делал карьеру. И только великий сатирик прибавил к названию популярной и поощряемой суворинской газеты два едких и справедливых эпитета. Салтыков-Щедрин написал о некоей «ассенизационно-любострастной» столичной газете, имея в виду изворотливость и нечистоплотность издателя «Нового времени».
Но Стрепетова так и не поняла перемен, происшедших с вернейшим ее почитателем.
Его театральные вкусы как будто не изменились. Актрису «Новое время» хвалило по-прежнему. Ее спектаклям посвящались восторженные подвалы. Ни одна гастроль в Петербурге не прошла без активного поощрения суворинской газеты.
Мир могли сотрясать войны, землетрясения, извержения древних вулканов. Для рецензий о Стрепетовой, пространных и восхищенных, в «Новом времени» все равно находилось место. Газета трубила о том, что первая актриса России не может попасть на отечественную казенную сцену. Боборыкин, Аверкиев и больше всех сам Суворин без конца повторяли в газете о вопиющей несправедливости творческой судьбы Стрепетовой.
И были правы. Приводили неопровержимые факты. Взывали к прогрессивной общественности. От ее лица выступали. И сыграли какую-то роль в том, что упорство дирекции императорских театров было сломлено.
Могла ли Стрепетова не быть благодарна?
Суворин обволакивал ее постепенно.
Он часто приезжал к ней домой. Он знал обо всех ее бедах. Он был поверенным в ее отношениях с Писаревым. Он искал для нее квартиру получше. Приглашал к ней врачей и улаживал возникавшие недоразумения.
Он заваливал сына фруктами, сладостями, игрушками. Возил их обоих кататься и подолгу играл с полюбившим его ребенком. Он писал о нем Писареву:
«Виссарик Ваш чудо что за мальчик — и красавец и умница». И совсем по-отечески заботился об его воспитании.
Письма Суворина полны тревоги за душевное состояние его подопечной. Он готов ей помочь любым способом. Он пишет тайком от нее Писареву:
«Она живет только Вами, только о Вас хочет говорить, только о Вас вспоминает, когда говорит о своих прошлых успехах».
Суворин надеется на добрые чувства своего адресата. Он и сам не скупится на изъявления жалости.
«Пишу это вам с единственной целью, чтобы Вы знали правду, чтобы Вы немножко пожалели ее и отнеслись к ее сердечной ране осторожно, по крайней мере щадя эту рану, и не писали бы ей о своей любви к женщине, которую любите…»
Суворин позволяет себе дать совет, который, ему кажется, может облегчить положение Стрепетовой. Он убеждает своего адресата:
«…В этом случае можно даже лгать, если ложью можно поддержать жизнь женщины, которая и так много вынесла…»
А жизнь Стрепетовой кажется ему непрочной, и он пытается воздействовать на Писарева, пуская в ход крайнее средство.
«Она страшно больна и не выживет долго — это несомненно, не выживет тем более, что Петербург ей солоно пришелся: мелкие горести и не одни мелкие…»
И Суворин подробно излагает все мелкие «и не одни мелкие» проявления вражды к актрисе. Он жалуется на оскорбительное поведение с ней театральной конторы, на усердие савинских приверженцев, на закулисную травлю и подлость газет. А когда аргументы в защиту Стрепетовой исчерпаны, автор письма патетично восклицает:
«Вы все поймете своим светлым сердцем, которое перестало любить ее как женщину, но не может не уважать ее как человека с прекрасной душой…»
Надеется ли Суворин на возможность примирения Стрепетовой и Писарева? Или просто ему необходимо излить свое сочувствие? — трудно сказать. Но ясно, что письма подсказаны заботой и тревогой за Стрепетову.
Она, как и многие ее современники, убеждена в доброте своего добровольного покровителя. Но его покровительство так же опасно, как ненадежно. Кугель писал, что Суворин жалел людей и охотно помогал им. Оценка была односторонней.
Люди, которым помогал могущественный издатель «Нового времени», способствовали его популярности. Его доброта была фактически лишь данью тщеславию. В поддержке талантов он проявлял дальновидность. По существу, он был равнодушен ко всем, кроме себя самого. И опекал и прославлял тех, кто так или иначе содействовал его общественному продвижению.
В его честолюбивых планах Стрепетовой было отведено немалое место. Она поняла это, к сожалению, слишком поздно.
В письме к Писареву, между строк, Суворин замечает:
«Нападки принесли ей и пользу, она стала играть обдуманнее и лучше».
Что Стрепетова в эти годы стала играть «обдуманнее и лучше», явствует из многих объективных свидетельств. Но, сопоставляя их, легко догадаться, что лучше актриса играла не благодаря нападкам, а вопреки им.
Так, может быть, нападки на актрису принесли пользу не ей, а самому Суворину? Быть может, для его извилистых ходов они представили удобный политический плацдарм?
Кто знал? Уж, конечно, не сама Стрепетова.
Публичные бои не умолкают. После каждого выпада следует контрудар. Суворин негодует, что «некоторые журналисты просто рты свои раздирают, чтобы унизить ее (Стрепетовой. — Р. Б.) талант, чтобы представить ее успехи фальшивыми…» Кричит, что «маленькая печать вышучивает, выругивает и лжет…»
Его защита так же унизительна, как клевета. А настораживает даже больше. Суворин не жалеет красок, прославляющих его любимую актрису. В этом он постоянен. Но меняются краски похвал. Меняется весь тон анализа. Сдвигаются вправо все аргументы защиты.
Теперь критик перестает различать в творчестве Стрепетовой ноты протеста, критики действительности, борьбы с античеловечными законами мира. Зато все чаще в «беснования г-на Незнакомца», как аттестуют его статьи противники, проникают упоминания о национальном духе артистки, об ее близости к русскому народу, об ее почвенности. Умиляясь тем, что молодежь на «Горькой судьбине» была заодно с артисткой, он выдает комплименты «русской молодежи», едва ли не более национальной, едва ли не более умеющей сочувствовать и ценить свое родное, чем «отживающее поколение».
Себя Суворин причислять к «отживающему поколению» не станет. Да и нет оснований. Он-то всегда готов забежать чуть-чуть вперед прогресса и возглавить реакцию. К новому политическому курсу «реакции под маской православия и народности» он пристраивается так же усердно, как раньше пристраивался к либерализму.
Пока он только кокетничает с народом и клянется в исконной к нему принадлежности.
«Одно я всегда любил и умру с этой любовью — народ…» — клянется на страницах своей газеты Суворин. Защита Стрепетовой — лишнее доказательство этой любви.
Но очень скоро заверения в любви к народу перерастут в открытую пропаганду реакционного шовинизма. Черносотенное «Новое время» станет вслух взывать к самым темным инстинктам народа. Будет услужливым рупором тяжелой и постыдной реакции.
В угоду спекулятивности, низменной и продажной политике Суворин без сожалений принесет в жертву и Стрепетову. Люби-мейшую актрису, чьи народно-освободительные мотивы вдохновляли когда-то его перо, он попытается причислить к своему реакционному ведомству.
Но Стрепетова этого не поймет. В ее глазах Мефистофель из смрадной черносотенной газеты еще надолго сохранит ореол бескорыстного правдолюбца. А он также долго будет снимать в свою пользу жатву с души актрисы.
К концу ее трагической службы на казенной сцене она неведомо для себя превратится в «лейб-актрису» «Нового времени». Так беспощадно и остро, хотя и не вполне справедливо, окрестят ее те самые современники, в которых двадцать лет подряд она «совесть будила».
И еще раз, еще более страшно, сумеет нравственно обобрать свою жертву Суворин. И запятнать ее надолго для будущих поколений.
Но совесть актрисы не совершит сделки. Она никогда не будет подделываться под темные махинации Суворина. Ее роковое превращение произойдет без ее сознательного участия и помимо ее воли.
Наперекор нападкам, гонениям начальства и независимо от мефистофельских планов господина Суворина Стрепетова всколыхнет давно застоявшуюся инерцию императорского театра. И на образцовой, тщательно охраняемой сцене успеет сказать свое слово.
И в этом будет для нее единственное оправдание жизни.
Она давно уже жила на пределе.
Ей нужен был отдых. Она ощущала бессилие и судорожно искала поддержки. Но отдых и поддержку и оправдание для себя и спасение она по-прежнему находила только на сцене.
Но и на сцене она была одинока. Она существовала в спектаклях сама по себе, ни с кем, как будто ее приговорили к одиночному заключению в искусстве.
Александринский театр тонул в потоке интимно-салонных, щекочущих нервы пьес. По сцене ходили ленивой, размягченной походкой изнеженно усталые обыватели. Их усложненность была мнимой. Душевная раздвоенность — претенциозной. И то и другое не шло дальше будуарно-кокетливых страстей. И даже самоубийством кончали жизнь не Гамлеты и Катерины, а разорившиеся маклеры, растратчики, биржевики и проигравшиеся спекулянты.
Эти герои любили от нечего делать, стрелялись от неудавшейся аферы, а чаще продолжали жить, обманывая и подразнивая получувствами, полустраданиями, полуизменами, полулюбовью.
Сценический язык труппы складывался на этих пьесах.
Стрепетовой этот язык оставался чужд. Она была верна и сильна только в том, что было ей органично. Поэтому она вела свою тему одна, не попадая в общий хор, никогда не сливаясь с ним и не слыша аккомпанемента.
Однажды задев больную струну своего времени, она не трогала всех остальных. Когда же она попадала в чужую ей сферу, она чувствовала свою непригнанность, косноязычие, непопадание в общий тон. Она бы могла сказать о себе примерно так, как через полвека сказал замечательный русский поэт: любимые пьесы в мире, те, с которыми сожгут, — «Горькая судьбина». «Семейные расчеты». «Гроза».
С ними бы она пошла на костер. И все они были сыграны до прихода в Александринский театр.
Но они были сыграны, а не изжиты. И теперь на них упал отсвет новой, еще не известной ей раньше, слегка горьковатой мудрости. И в этих ролях, опять зазвучавших по-новому, актриса могла устоять одна против всех. Против косности труппы, и против новых веяний, и против заразительной моды. И против злобы начальства. Потому что не бывает времени, в которое не нужна правда. И не бывает в массе своей зрителей, которые были бы равнодушны к словам, написанным кровью сердца, а не чернилами. И не бывает зала, который бы не расслышал за строчками роли мечты человека о справедливости. О раскрепощении человеческой личности. Об его душевной свободе.
И зал доказывал правоту Стрепетовой. И на каждом «ее» спектакле разбивал ее одиночество.
Но «ее» пьесы шли редко. А она томилась по работе. И кидалась в разные стороны. И играла случайное, разное, лишь бы чувствовать зал. Но в таких случайных спектаклях зал от нее «уходил». И она, понимая это, еще судорожнее искала с ним связи.
В первом же сезоне она играет роль Волгиной в «Карьере» Е. Королева. Даже по сравнению с ремесленными вариациями узкосемейных тем в пьесах, заполнивших репертуар Александринского театра, произведение Королева кажется убогим. Что же касается роли Волгиной, то она так незначительна, бесплотна, написана на одной досадно ноющей ноте, что просто нельзя себе представить Стрепетову с ее обычной жизненной полнотой и размахом чувств в образе этой жалкой женщины.
От Волгиной, которую актриса играет по просьбе бенефицианта Сазонова, из благодарности к его гостеприимству, Стрепетова кидается к роли донны Хуаны в драме Томайо и Бауса «Сумасшествие от любви». В запутанной интриге пьесы нелегко добраться до сущности характера королевы донны Хуаны. Преувеличенные чувства, любовь, доходящая до безумия, страдания женщины, которую обманывают, — все это хотя и существует в пьесе, но в какой-то абстрактной сфере, так чуждой актрисе. Как не подходят ей громкие патетические реплики, как не хватает королевского величия, не соединенного с величием души! Пожалуй, если бы кто-то нарочно решил сочинить роль, обнажающую все слабости Стрепетовой, он бы не придумал лучшей, чем донна Хуана.
В поисках выхода актриса обращается к старым своим работам, к «Псковитянке» Л. Мея и к «Каширской старине» Д. Аверкиева. О первой из них очевидец вспоминал: «В бенефис П. А. Стрепетовой впервые была дана „Псковитянка“ Мея — пьеса, тоже бывшая до тех пор под цензурным запретом. Выдающийся успех имела Стрепетова, игравшая в прологе княжну Веру и в пьесе — дочь Веры и Грозного Ольгу Токмакову. Играла она эту юную с поэтическим лицом русскую красавицу, несмотря на свои внешние данные, превосходно. Эта большая актриса умела заставить публику видеть ее красивой на сцене».
В роли Веры Шелоги Стрепетовой наиболее близка тема расплаты за нарушение слова. «Господь меня за то и наказует, что я дала обет и не сдержала». Вот, пожалуй, главная мысль этого образа, строгого, сосредоточенного, исполненного внутренней силы, но не способного воодушевить зал, ищущий в искусстве Стрепетовой ответа на больные вопросы современности.
То же происходит и с ролью Марьицы в «Каширской старине». Тонкая задушевность русского характера, несколько поразительных по силе трагических моментов, отмеченных наблюдательными и беспристрастными критиками, все-таки не могут объяснить появления этой пьесы в репертуаре актрисы.
Спектакли либо ругают, либо не замечают. В довольно длинной статье «Голоса», посвященной «Каширской старине», упоминаются «веселенькая и миловидная г-жа Стремлянова», Трофимов, который «приковывает внимание зрителей чрезмерной жестикуляцией». Об игре же Стрепетовой, исполняющей главную роль, сказано только: «Жених в гости уходит, а Марьица, выбраня Василия словами „подлец, подлец, подлец“, которые г-жа Стрепетова произносит с необыкновенным подчеркиванием, схватывает со стола нож и закалывается».
Вот и все, что заметил рецензент в новой роли актрисы.
Зато газета находит место для того, чтобы печатать анекдоты, будто «поклонники г-жи Стрепетовой обратились к Островскому с просьбой переделать „Василису Мелентьеву“».
Когда же актриса возвращается к этой роли, которая вызывала так много похвал, оценки просто заменяют насмешками, а рецензии карикатурами. В фельетонном словаре «Наши знакомые» напечатана одна из таких карикатур, изображающая актрису в боярском костюме, с огромной головой на крохотном искривленном теле, на узеньких ножках, с длинными, как бы привинченными руками. Она стоит на столе, услужливо подпираемом сотрудниками «Нового времени», которые курят ей фимиам.
А за кулисами сообщают друг другу остроту Савиной. «Стрепетова в костюме исторической красавицы похожа на кошелку, покрытую полотенцем». И острота достигает ушей актрисы.
Но среди защитников этой роли актрисы выступает Немирович-Данченко, который говорит: «…я положительно недоумеваю, как могли многие петербургские газеты предлагать артистке совсем не играть этой роли потому лишь, что роль Василисы поставлена в такие внешние рамки, которых г-жа Стрепетова исполнить не может. Ведь исходя из этого положения, мы можем дойти до того, что не будем допускать на сцену лучших артистов, если судьба не сделала им известного роста и фигуры».
Выступает Стрепетова и в новых пьесах. Во «Второй молодости» П. Невежина она играет роль Готовцевой, роль длинную, однообразную, томительную. В этой густой мелодраме все герои намазаны одной краской: Телегина — злодейка, муж Готовцевой — ничтожество. Но даже они более жизненны, чем непрерывно страдающая героиня.
Впрочем, и в этой ремесленной и фальшивой пьесе Стрепетова находила одну сцену, в которую могла вложить живое чувство. Это было в финале спектакля, где Готовцева провожает в ссылку своего сына. У актрисы почти не было текста. Узнав о приговоре, она тихо и односложно произносила одно только «ах». И зал замирал, увидев перед собой картину подлинного страдания матери.
Сыграла Стрепетова и роль Елизаветы Николаевны в одноименной пьесе М. Чайковского, роль, которая хотя и сохранилась на некоторое время в ее репертуаре, но не могла принести ей радости.
Сюжет пьесы построен на том, что отец хочет обобрать собственных детей, а мать героически, самоотверженно пытается защитить их. Мелодраматические сцены следуют одна за другой. Отец привозит в дом любовницу, угрожает отнять детей, всячески унижает жену, но она стойко выносит любые унижения ради спасения детей.
На такую антихудожественную обывательскую стряпню уходит трагический талант актрисы. В убогой мещанской драме бессмысленными становятся вспышки истинного чувства. То, что в другой пьесе прозвучало бы как трагедийный пафос, здесь превращается в неуместную нервозность. А душевные силы уходят и уходят.
В одной из статей сказано, что «г-жа Стрепетова действительно имела успех, но успех довольно недоброкачественный. Артистка перешла границы, переступать которые запрещает чистое искусство…»
Не может улучшить положения и постановка «Медеи», грубоватой подделки Суворина и Буренина под античную трагедию.
Стрепетова, игравшая Медею и раньше, томится, пытаясь оставаться живым человеком среди театральных руин, пылающих картонных домов и нагроможденных эффектных утесов. Самые пылкие страсти звучат у нее отчужденно и искусственно, когда Медея закалывает детей и себя, отравив раньше свою соперницу Креузу.
Исступление ненависти и любви, составляющее основу образа Медеи, не может прозвучать убедительно. На портрете Стрепетовой в этой роли бросается в глаза несоответствие между маленькой фигуркой и громоздким платьем. Нелепо болтается по полу расшитая мантия. Странно тонкими выглядят обнаженные руки. Растерянное лицо, на которое падают длинные пряди волос, вызывает мысль о запуганной беспомощной женщине, а не о яростной исступленной мстительнице. Актриса, по собственному определению, только «мается» в этих нелепых пьесах.
И только две роли вносят существенное добавление в художнический облик Стрепетовой. Это роль Степаниды в переделке романа Потехина «Около денег» и особенно Кручининой в пьесе Островского «Без вины виноватые».
Собственно говоря, значение роли Степаниды вырастает только на фоне аляповатых и бессмысленных героинь Королева, Невежина, Чайковского. По сути дела, образ Степаниды является еще одним и далеко не самым совершенным вариантом стрепетовской темы. Героиня повести Потехина переживает позднюю и единственную в жизни страсть. Ради этой страсти она совершает преступление, тем более бессмысленное, что оно не приводит к цели.
В фанатичном, по-своему цельном характере Степаниды актриса, измученная туманными, беспредметными чувствами своих последних героинь, готова была увидеть спасение. Она ринулась в работу, вкладывая в нее искренний душевный пыл и неспокойную страстность. Они принесли свои плоды, хотя качество пьесы заведомо ограничивало художественный результат.
Как бы человечна и драматична ни была история Степаниды, рассказанная в повести и в пьесе, она не лежала на главной дороге современной жизни, а была замкнута темой личного горя, личной катастрофы.
Дочь богатого купца, Степанида давно уже смирилась с мыслью о своем одиночестве, с тем, что любовь прошла мимо нее. Жизнь, заполненная работой и молитвами, ожесточила ее, высушила ее чувства. Но, оказывается, под строгим обликом монахини жила затаенная жажда любви, страсть, которая только придавлена каменной громадой религии, запрещающей грех.
Молодой красавец кучер Капитон каким-то образом проникает в тайники сердца Степаниды и овладевает им с ловкостью опытного соблазнителя. Капитон уговаривает Степаниду бежать с ним, но для побега надо украсть деньги из отцовского сундука. Степанида, никогда не совершавшая ни одного нечестного поступка, ради любви идет на преступление. И тогда Капитон, отнимая деньги, уезжает один, цыкнув на Степаниду, как на дворнягу, путающуюся под ногами. Неистовая жажда мести заставляет Степаниду поджечь дом Капитона. Таков сюжет пьесы.
Замечательно передавала Стрепетова тему сопротивления нахлынувшему чувству. В черном строгом платье, в платке, туго повязанном накрест, как у монахини, она сурово отталкивала Капитона:
— Что ты ко мне пристал… Отойди прочь, отстань, отойди…
Стрепетова отталкивала его тем яростнее, чем больше тянулась к нему. И, отталкивая, понимая, какая опасность таится в этом искушении, она из последних сил бросала ему обидное и едкое прозвище: «Матренин кучер». Казалось, что это не Капитона, а себя, свое запретное чувство клеймила она презрением, чтобы не поддаться обволакивающему соблазну.
В сцене, где Степанида в первый раз выходила на свидание к Капитону, Стрепетова казалась еще более суровой. Как каменное изваяние, стояла она перед искусителем. Но стоило Капитону разыграть равнодушие, сделать вид, что он уходит, как она бросалась за ним, уже не боясь, что кто-то может увидеть их, и шептала упоенно, захлебываясь, растворяясь в этом неожиданном и сладостном признании:
— Пришла, пришла… Нету силушки моей, нет…
Сколько раз вспоминала Стрепетова эти слова, когда через несколько лет ее жизнь прорезала неожиданная и запоздалая последняя любовь. Но она оказалась перед ней так же бессильна, как ее Степанида.
Когда Стрепетова на сцене произносила эти слова, казалось, что ее покинули последние остатки воли. Удивительно мягкой и податливой становилась ее суровая фигура. На угрюмом скрытном лице вспыхивали надеждой темные глаза.
В сцене перед побегом Стрепетова в какой-то агонии металась по маленькой комнате, судорожно хватая ненужные вещи. Но вот наконец, она решалась открыть заветный отцовский сундук. На коленях, с закинутой головой, с плотно сжатыми губами, с решительной складкой, перерезавшей лоб, с волосами, разметавшимися по сторонам, она выбрасывала из сундука деньги, и казалось, что монеты под ее пальцами превращаются в горящие угли.
Фанатическая сила была в ее горячечном признании:
— Я от бога отступилась, от всего отступлюсь, коли ты одну меня любить будешь.
И было ясно, что бог, мораль, честь — все брошено на алтарь этой безрадостной, но непреодолимой страсти.
Так же яростно шла Стрепетова на поджог, обуреваемая потребностью отомстить за поруганную любовь, за крушение надежд, за напрасно совершенный грех.
Спектакль «Около денег» в сезон 1883/84 года имел самый большой успех и прошел при полных сборах восемнадцать раз. Но хотя за этот спектакль критика хвалила актрису почти единодушно, хотя роль Степаниды разожгла успевший охладеть за два года интерес зрителей, она не могла спасти актрису от надвигавшегося на нее репертуарного кризиса.
Все ее надежды обращены к Островскому, который обещает ей новую пьесу. В том же 1884 году, 20 января в Александринском театре состоялась премьера комедии Островского «Без вины виноватые», за несколько дней перед тем с огромным успехом прошедшая в Московском Малом театре.
В Кручининой — Стрепетовой отчетливее всего вставала тема трудно прожитой жизни.
«И обид, и оскорблений, и всякого горя я видела в жизни довольно. Мне не привыкать стать».
Эти слова Кручининой можно было бы поставить эпиграфом к образу, полному проникновенной любви к людям, стремления помочь обиженным, протянуть руку забитому. Кручинина Стрепетовой была не столько великой актрисой, сколько человеком великой души. Казалось, что исполнительница роли хочет показать, как трудная борьба не ожесточает человеческую душу, а делает ее более восприимчивой к чужой беде.
Когда в сцене с Кручининой Незнамов говорил: «Ведь в сущности я дрянь, да еще подзаборник», — по лицу Стрепетовой пробегала судорога тревоги. С трудом сдерживая свою жалость и любовь, проснувшуюся вдруг к этому неизвестному юноше, она раскрывала перед ним руки, как будто звала его поделиться страданиями. Стрепетова не отворачивалась, как требовала ремарка автора, она, напротив, приближалась к Незнамову и всматривалась в его глаза, словно пытаясь проникнуть в глубь его сердца. И только потом, взволнованно и даже как будто виновато, отвечала:
— Не говорите этого слова. Я не могу его слышать.
В финале спектакля, когда Кручинина узнает, что Незнамов ее сын, Стрепетова, слушавшая всю сцену в стороне, скромно, стараясь остаться незамеченной, вдруг одним движением, по выражению Мамонта Дальского, игравшего Незнамова, перелетала сценическое пространство и жадно, порывисто приникала к этому найденному, наконец, сыну. Последние слова Кручининой «От радости не умирают!» Стрепетова произносила с таким подъемом, с такой полнотой обретенного счастья, что казалось — она зовет всех к радости, для которой и создан человек.
В этом торжестве веры, в этом одухотворенном оптимизме сквозила не только правда данной сценической ситуации, но и новая мудрая правда искусства Стрепетовой, впервые искавшей в своем сценическом создании светлой, мажорной тональности.
Как нужен был свет и самой Стрепетовой!
Роль Кручининой быстро вошла в круг самых любимых.
Именно в ней через пять лет прощалась актриса с петербургской публикой, уходя из Александрийского театра.
Незадолго до ухода она сыграла еще одну роль, не принесшую ей такого успеха, но очень значительную по скрытым в ней возможностям. Это была роль Анны Петровны в пьесе Чехова «Иванов».
От Кручининой Анну Петровну отделяло пять лет. Это пятилетие было для Стрепетовой самым драматичным. Фактически она стала актрисой без репертуара. С удивительной точностью определил Островский ее положение в театре.
«Стрепетова не усиливает петербургской труппы, не составляет с ней одного целого: она как будто лишняя, посторонняя, — точно гостья, приехавшая на 5–6 спектаклей. Попытки ввести ее в текущий репертуар так и останутся попытками. Особенности ее таланта слишком исключительны в артистическом мире; пьесы, в которых она может показать лучшие стороны своего дарования, должны быть очень сильны и правдивы и, кроме того, приноровлены к ее средствам; такие пьесы часто появляться не могут. Старым же репертуаром начальство пользоваться настоящим образом не умеет или не желает. Пьесы, ставшие классическими в русском репертуаре, которых исполнение, главным образом, и сделало славу Стрепетовой, ставятся для нее с возмутительной небрежностью в декоративном и во всех отношениях, — назначаются или экспромтом, в перемену за другую пьесу, или под большие праздники, например, под покров, в последние дни перед рождественским сочельником, и обставляются теми бездарностями, которых так много на петербургской сцене и которые давно надоели публике. Поэтому пьесы, в которых так сильна Стрепетова, не производят на зрителя полного впечатления, какого бы следовало ожидать от ее громадного таланта».
Постепенно выпадают из репертуара все лучшие спектакли с участием Стрепетовой, и к концу ее пребывания на казенной сцене одна «Гроза» еще время от времени появляется на афише.
Но и та идет главным образом в утренники, в истрепанных ветхих декорациях, с частыми заменами, и Стрепетова с горькой усмешкой называет себя «воскресной актрисой».
Несмотря на любовь публики, Стрепетова играет все реже и реже.
Дирекция театра и враждебная пресса объясняют это болезненным состоянием актрисы или еще чаще ее капризами. Ее коротенькое письмо к управляющему труппой Потехину опровергает это объяснение.
28 августа 1885 года она пишет: «Милостивый государь Алексей Антипович! Прошу Вас довести до сведения господина директора, что, желая принести посильную пользу дирекции, я отказываюсь от поспектакльной платы за лишний раз в неделю, как условлено, и в случае надобности буду играть во вновь ставящихся или имеющих быть поставленными пьесах лишь за одно жалованье столько раз в неделю, сколько окажется нужным для дирекции. Готовая к услугам Стрепетова».
Через полтора месяца Потехин отвечает, что довел до сведения директора ее желание. Но добавляет:
«Я вполне искренне сочувствую Вашему желанию выйти в какой-либо хорошей новой роли и от всей души готов бы содействовать осуществлению этого желания, но, к величайшему моему сожалению, в настоящее время ничего не могу сделать. Укажите мне, какие пьесы желали бы Вы восстановить из старого репертуара, но и в этом отношении имейте в виду ту торопливость и поспешность, с которой мы должны теперь ставить даже и новые пьесы. На текущий сезон впереди их больше десяти».
Обычный вежливый тон не скрывает пренебрежительности, с которой управляющий труппой обращается к первой актрисе, выпадающей из репертуара с ведома и по желанию театрального начальства.
Вопрос роли становится для Стрепетовой вопросом жизни. В переписке актрисы с Островским слышатся отчаяние, предчувствие неизбежной катастрофы. Она спрашивает о новой пьесе так, будто речь идет о лекарстве, которому суждено предотвратить смертельный исход болезни.
«В случае Вы не пришлете пиесы, я буду поставлена в ужасное положение», — пишет она драматургу, к которому обращены все ее надежды.
Ответы Островского свидетельствуют о том, что паническое настроение актрисы не плод болезненной фантазии. В ноябре 1884 года, сообщая ей о работе над пьесой для ее бенефиса, Островский еще уговаривает:
«Не обращайте внимания на преследования, плюньте на них; серьезного вреда сделать Вам не могут, я Вам за это ручаюсь. А если бы Потехин уж очень забылся, то обратитесь к Николаю Степановичу Петрову (Петров — ответственный крупный чиновник, дружественно относившийся к Стрепетовой. — Р. Б.) и объясните ему все дело, в нем найдете себе защиту наверное».
На следующий день драматург опять обращается с письмом к Стрепетовой, утешая ее: «пьеса, которую я пишу, вещь очень серьезная, и роль для Вас превосходная». Но, видимо, Островский и сам понимает остроту положения актрисы, потому что в этом же письме он предупреждает ее: «Так как задержка вышла по моей вине, то я хлопоты беру на себя; Вы только заявите об этом Потехину и ответ его передайте немедленно мне».
Несмотря на уверенность Островского, что его новая пьеса рождена для актрисы и утолит ее мечту о настоящем драматическом образе, пьеса «Не от мира сего» обманывает ожидания автора и актрисы. 9 января 1885 года состоялся, наконец, отложенный несколько раз бенефис Стрепетовой. И хотя Островский писал ей: «В Вашем таланте в изобилии есть все, что нужно для этой новой роли», роль оставляет впечатление неясной и во многом чужой.
Да и вся пьеса вызывает не очень определенные и скорей отрицательные оценки. Слова автора о «громадном впечатлении», произведенном пьесой в авторском чтении, ничем не подтверждаются на сцене. Спектакль проходит бледно, и даже верные поклонники Стрепетовой считают, что роль Ксении до конца не удалась.
Защитники актрисы обвиняют в этом драматургическую неудачу Островского. В одной из самых дружелюбных статей сказано: «Разумеется, театр был полон… Г-жа Стрепетова, что ни говорите, любимица петербургской публики. Бенефициантка провела роль прекрасно». После ряда упреков в адрес пьесы рецензент добавляет: «В последнем действии перед смертью драматические движения нам показались немного резкими».
Как только умолкают бенефисные рукоплескания, относящиеся не столько к этой конкретной работе, сколько к личности бенефициантки, пьеса перестает привлекать зрителей. О роли Ксении никто и не вспоминает. Если после Кручининой у Островского были все основания написать актрисе: «Благодарю Вас за прекрасное артистическое исполнение новой роли; я давно твержу всем и каждому о Вашем великом таланте и очень рад, что моя новая пьеса дала Вам случай подтвердить истину моих слов», — то роль Ксении явно пришлась не по мерке «великому таланту».
Рухнула надежда, которой Стрепетова жила целый год. Она снова оказалась актрисой без ролей, в положении, которое угнетало ее тем больше, чем меньше оно от нее зависело.
Теперь она ни в чем не была уверена.
Вокруг нее происходили события, в которых она не могла до конца разобраться. Цензура свирепствовала открыто. Запрещали даже невинные пьесы. Стрепетова писала драматургу Врангелю:
«Очень, очень грустно, что ваша пьеса запрещена, хотя я до сих пор не могу понять, что именно в ней запретного…»
А пьеса была написана на темы крепостного права. Даже в этом, едва ли чрезмерно смелом произведении испугала возможность ассоциаций, намеков на современность. Правительство прекратило жизнь лучшего в России журнала «Отечественные записки». Из репертуара театра изгонялось все, хоть отдаленно связанное с гражданскими темами. А Стрепетова, доведенная до отчаяния отсутствием новых ролей, бралась за трескучую, псевдонародную, устаревшую еще до того, как она была написана, драму Чаева «Свекровь». А от нее шарахалась к Постумии в «Побежденном Риме».
Даже в этих ролях у актрисы бывали сильные сцены, удачные, захватывающие куски. Актер Корвин-Круковский, вспоминая через много лет Стрепетову, писал, что перед ним, как живое, стоит трагическое лицо старой княгини в «Свекрови». «Жутко вспомнить лицо великой артистки и ее бессвязную речь» в сцене на кладбище.
Но роли были не только мелки. Не только обкрадывали могучий самобытный талант. Хуже. Они были общественно незначительны, а иногда реакционны. И Стрепетова, не всегда понимая это, чувствовала несовпадение с настроением и свою неудовлетворенность. И чем больше чувствовала, тем больше хотела утвердить себя. У нее появилась никогда ей не свойственная внешняя бравада, излишняя аффектация. Ее современница вспоминала, как удивила ее интонация Стрепетовой, когда та подчеркнуто, вызывающе вдруг сказала своему собеседнику: «Такой уж я человек, ничего не поделаешь…»
Притеснения вызывали озлобленность. Неудовлетворенность собой — самоутверждение во что бы то ни стало. Боязнь насмешек вела к браваде. Стрепетова не замечает, как незаметно смещаются и ее собственные критерии в творчестве.
В разгар ее успеха некоторые умные и доброжелательные критики предостерегали актрису от «поспешности в отделке деталей», «от чрезмерно реального подражания природе». И она к ним прислушалась, хотя критические голоса тонули в море похвал. Теперь ей гораздо труднее поверить в искренность чьих-то упреков.
Вокруг нее продолжаются схватки. В пылу полемики никто не жалеет красок. В один и тот же день актрису объявляют ничтожной и гениальной, пламенной и бесчувственной, вдумчивым художником и дилетантом без всякой школы. Противоречивые толки ее сбивают. Ее поносят за недостатки, которых у нее нет. Она перестает верить pi справедливым упрекам. Ее так часто и так несправедливо высмеивают, что она ищет утешения в безудержных похвалах. Но даже они постепенно тускнеют.
Она не может не ощущать шаткости своего положения.
Ее контракт, не в пример большинству актеров, подписывается каждый раз только на год. Продление администрация тянет до последнего дня. Ее попрекают большим жалованьем. Но с 1882 года Савиной назначают двенадцать тысяч в год и четырехмесячный отпуск. Жалованье Стрепетовой остается пока прежним. Теперь уже ненадолго.
Актрису терзают предчувствия. В ее переписку с Островским врываются ноты отчаяния.
«Все устроено заранее, — жалуется она, — чтобы сжить меня с казенной сцены. Хотят бить и самолюбие и карман».
В другом месте сообщает: «вычета мне не возвращают и не дают заиграть его». А в одном письме истерически умоляет:
«Меня гонят… Приезжайте и защитите меня, я совершенно одинока».
Островский принимает горячее участие в судьбе актрисы, огромный талант которой погибает в образцовом русском театре. Он пишет ей: «С июля месяца я буду иметь гораздо более влияния на дела театра, чем имею теперь; тогда мои хлопоты будут иметь больше силы, и я возьмусь за Ваше дело серьезно… А пока предоставьте мне думать о Вашей судьбе, а сами ни о чем не думайте, ни о чем не печальтесь и будьте покойны, что необходимо для Вашего здоровья. Все возможное я сделаю, а невозможного, вероятно, Вы и сами от меня требовать не станете».
И Островский действительно делает все возможное. Он просит о помощи дружественного к нему театрального чиновника Н. Петрова. Совещается с братом, и тот, в свою очередь, просит кого-то помочь. Но все хлопоты и участие заканчиваются тем, что жалованье актрисе снижают на две тысячи и вводят в контракт унизительные для Стрепетовой дополнения.
Островский расстроен и возмущен, но пишет Стрепетовой:
«По вашему контракту я переписывался два раза с Н. Петровым и совещался с братом. Мы пришли к такому заключению, что пока Вам надо покориться и перетерпеть. Победа над Вами недешево обойдется победителям».
Но пока она обходится дорого только самой Стрепетовой. Все надежды на то, что Островский обещает устроить перевод актрисы в Малый театр, где он должен руководить репертуаром. Этот план, который сыграл бы решающую роль в судьбе Стрепетовой, Островский осуществить не успел. Он умер накануне, 2 июня 1886 года.
Стрепетова потеряла самого близкого ей драматурга и самого надежного друга.
Шум вокруг Стрепетовой постепенно смолкает.
Ее влияние падает, и даже верные ей поклонники вынуждены отойти в тень и признать неблагополучие.
Творческий пыл актрисы, еще далеко не издержавшийся, не к чему применить. Лучшие годы художественной зрелости уходят впустую. Так называемые стрепетовские роли сыграны сотни раз и утрачивают свою магическую власть над людьми. Теперь актрису, привыкшую будить и воспитывать общественную мысль, занимают в случайных проходных ролях, которые одна за другой подтверждают миф о падении ее таланта. К концу этого трагического периода Стрепетова неожиданно появляется в пьесе Чехова «Иванов».
О роли Анны Петровны, исполненной Стрепетовой, не написано в общей сложности даже и ста строк. Спектакль Александринского театра, положительно отмеченный большей частью прессы, так и не становится сколько-нибудь важным событием. Тем более не становится им исполнение роли Анны Петровны. Но сейчас, на расстоянии больше чем полувека, скупые слова, которые были сказаны о Стрепетовой — Анне Петровне, приобретают поистине выдающееся значение.
Сам Чехов, относившийся к пьесе со свойственной ему повышенной требовательностью, критикуя ее в письме к А. Плещееву, писал при этом, что героев «Иванова» он считает «новыми в русской литературе и никем не тронутыми», и хотя «пьеса плоха, но люди пьесы живые и несочиненные».
«Петербургская газета» сообщает о колоссальном успехе представления «Иванова», отмечая, что на сцене предстал «ряд типов, прямо вырванных из жизни». В одной из статей было написано, что «автор своей искренностью, любовью и силой своего таланта поднимает в зрителе такие чувства, которым, быть может, пришлось бы совсем заглохнуть».
Правда, одновременно раздаются полемические голоса, которые, отождествляя взгляды Иванова с авторскими взглядами, называют пьесу несвоевременной и даже вредной. Тем более важно, что Стрепетова оказалась в числе тех немногих исполнителей, которые выразили в спектакле дух чеховского произведения.
Очевидец свидетельствует:
«Особенно захватила весь театр по тонкости и по драматизму исполнения заключительная сцена ее (Стрепетовой. — Р. Б.) с В. Н. Давыдовым (Иванов. — Р. Б.), Оба эти яркие таланта точно разгорались от контакта. Когда занавес опустился, публика несколько мгновений молчала, вся под впечатлением только что пережитой драмы. Я была на первом представлении этой пьесы, и мне показалось, что после этих нескольких секунд молчания все зрители поднялись как один человек и двинулись вперед, к барьеру, аплодируя и восторженно, даже как-то благоговейно повторяя „браво, браво“».
В роли Анны Петровны Стрепетова с проникновенной тонкостью и подлинным драматизмом показывала судьбу женщины, незаконно обокраденной жизнью.
— Я, доктор, начинаю думать, что судьба меня обсчитала. Множество людей, которые, быть может, и не лучше меня, бывают счастливы и ничего не платят за свое счастье. Я же за все платила, решительно за все… И как дорого! За что брать с меня такие ужасные проценты?..
Эти слова, в которых сконденсировалась вся жестокая драма человека, умевшего любить самоотверженно, не спрашивая платы за это, и теперь оказавшегося ненужным, произносились Стрепетовой с такой затаенной болью, с такой потребностью узнать правду, как будто она ждала от всего зрительного зала ответа на мучившие ее вопросы.
Самым удивительным, пожалуй, было то, что, не определяя художественных особенностей чеховского письма, может быть, не разбираясь в них, актриса интуитивно играла в том ключе, которого требовала чеховская драматургия. Она была сдержанной и скупой в проявлении чувств. Она говорила просто, ничего не подчеркивая, не прибегая к частым для нее резким контрастам. Но чем меньше высказывалась вслух боль Анны Петровны, тем отчетливее и полнее вырисовывалась отчаянная бессмыслица судьбы этой женщины, потерявшей веру в радость жизни.
Когда она тихо, со светлой улыбкой, подчеркнутой тоскливым выражением расширившихся глаз, говорила: «Цветы повторяются каждую весну, а радости — нет?» — казалось, что она произносит приговор своей жизни, тем более страшный, чем меньше в нем обвинений.
В молчаливой сцене, когда Анна Петровна застает мужа и Сашу, была такая сила немого укора, что становилось понятным, почему Иванов, испытавший этот укор, никогда уже не сможет быть счастлив. Казалось, его, как и зрителей, всегда будет преследовать этот взгляд, как бы спрашивающий, — почему же, почему другим дано счастье, за которое она заплатила всей своей жизнью и которое ускользнуло от нее, хотя она и не совершила ничего дурного?
Тот же настойчивый вопрос звучал в голосе Анны Петровны, когда она, не отрывая взгляда от Иванова, повторяла:
— Зачем она сюда приезжала?..
Она бросала свои обвинения Иванову без злобы, без желания отомстить. В бунте против Иванова Анна Петровна пыталась найти объяснение своей бессмысленной жертвы. Ей становилось легче оттого, что все ее одинокие раздумья, все болезненные мысли можно было, наконец, свести к одной понятной причине: Иванов плохой, нечестный человек. Чем горячее она обвиняла его, тем яснее становилось, что она и сама не верит в эту обидную характеристику человека, которому отдана жизнь.
Но ведь если он не был бесчестным человеком, если он не обманывал ее, значит, нельзя верить даже и в силу любви, в то единственное, что еще поддерживало ее истерзанное сердце?
Когда в финале сцены Иванов вопреки собственной воле бросал Анне Петровне оскорбительное слово «жидовка», Стрепетова казалась сраженной до конца. Значит, ни от кого в этом мире нельзя ждать справедливости. Значит, ни душевная чистота, ни самая большая жертва, ни цельное чувство — ничто не может преодолеть страшного национального предрассудка. Значит, это правда, что происхождение может сокрушить любовь, которой принесено в жертву все, что было дорого и нужно. Значит, гибель Анны Петровны все равно неминуема. Тогда зачем же жить?
И когда Иванов говорил, что она скоро умрет, казалось, что эти слова запоздали, что смерть уже настигла женщину, еще минуту назад способную на гнев, упреки и оскорбления.
Выразительное лицо актрисы сразу успокаивалось, словно грядущую смерть она принимала за освобождение. Не жажда мщения, а попытка самой себе объяснить случившееся определяла все поведение Стрепетовой в этой трудной последней сцене.
Значение этой роли для актрисы было не только в том, что своим поэтичным, исполненным глубокого драматизма, без тени надрыва, исполнением она опровергала уже установившееся за кулисами мнение об угасании ее таланта. Даже не в том, что чеховский образ свидетельствовал о ее готовности откликнуться на новые темы современной жизни, постичь и воплотить новые эстетические течения. Но прежде всего в том, что исполнением роли Анны Петровны Стрепетова еще раз показала прогрессивное направление своего таланта.
Конечно, Анна Петровна Стрепетовой не могла совершить того переворота в мыслях, которого добивались ее Катерина и Лизавета. Но в ее исполнении было много данных для этого. Они не осуществились до конца не потому, что этого не хотела актриса, но потому, что для этого еще не пришло свое время.
Можно было бы думать, что роль Анны Петровны и тема, раскрытая в ней Стрепетовой, были просто случайностью, если бы не то, что эту роль Стрепетова включила в репертуар своих гастрольных поездок после ухода из Александринского театра.
Спустя три года, когда на казенной сцене уже забыли о первой постановке «Иванова», Стрепетова играет эту пьесу в своей поездке по России. Казанский рецензент, настроенный по отношению к Стрепетовой отнюдь не восторженно, критически разбирающий ее игру в «Бедной невесте» или в «Грозе», пишет о большом успехе «Иванова»: «В ее исполнении послышалось нечто „стрепетовское“, поражающее правдой и сильно действующее».
Это свидетельство незаинтересованного зрителя особенно важно, потому что оно говорит о любви актрисы к чеховской роли, об ее длительной работе над ней, о той силе воздействия, о которой по неизвестным причинам почти умолчали столичные критики. Быть может, Суворин, так расхваливавший пьесу Чехова, потому-то и оказался сдержанным в оценке своей любимой актрисы, что он услышал в ее исполнении ноты, несогласные с тем идейным содержанием, которое он искал в искусстве Стрепетовой?
«Иванов» оказался последней значительной работой Стрепетовой на казенной сцене. Остаток ее службы в Александринском театре был до конца беспросветным.
Актриса пробыла в театре девять лет, но так и осталась одинокой.
Вначале она была, в сущности, гастролершей, делающей успех и собирающей полные сборы. С этим приходилось считаться. Потом сборы начали падать, и дирекция немедленно сделала из этого свои выводы.
В рапорте управляющего русской драматической труппой на имя «его превосходительства директора» сказано: «Стрепетова получала в общей сложности более двухсот рублей за каждый спектакль. Такое крупное вознаграждение до сих пор не отягощало бюджета драматического театра, потому что спектакли с участием г-жи Стрепетовой почти всегда давали или полные, или очень большие сборы; публика ее любит и всегда восторженно приветствует, несмотря на то что репертуар г-жи Стрепетовой очень ограничен и однообразен. Желательно, чтобы на будущее время Стрепетова могла играть по требованию дирекции более одного раза в неделю и чтобы участвовала не исключительно в своем, а в общем текущем репертуаре».
На основании этого рапорта Стрепетову начинают занимать в случайном, явно не соответствующем ее данным репертуаре. Островский жалуется, что «Потехин позволяет себе учить на репетиции — кого же! Стрепетову! да еще покрикивает на нее».
После смерти Островского Стрепетовой уже не у кого искать защиты.
Несмотря на тяжелую болезнь, ей категорически отказывают в отпуске на лечение, необходимость которого подтверждена несколькими врачами. Когда тяжелейший приступ хронического катара задерживает актрису на лишних двадцать пять дней в Ялте, дирекция штрафует ее месячным окладом, хотя к заявлению приложены самые убедительные врачебные справки. Наконец — и это самое страшное — ее обязывают играть гротескную комедийную роль Недососовой в комедии Федотова «Хрущевские помещики».
Терпение Стрепетовой истощается.
Она могла примириться и с унизительным ежегодным перезаключением контрактов, и с тем, что ухудшались материальные условия каждого следующего договора, и с личными обидами. Но посягательство на ее творческую личность, посягательство на ее талант, который был представлен в почти карикатурном виде, справедливо показалось ей покушением на ее искусство. А это было единственное, чего Стрепетова не могла простить.
Измученная бесконечными неприятностями, оскорбленная в своем человеческом и художническом достоинстве, актриса подала заявление на имя директора императорских театров Всеволожского, в котором объясняла создавшееся положение и выдвигала несколько условий, ограждавших ее от ролей, подобных Недососовой. Аристократ Всеволожский как будто ждал этой минуты, позволявшей ему пойти на разрыв. На заявление Стрепетовой, написанное буквально кровью ее сердца, директор ответил кратким приказом: «Актрису русской драматической труппы Пелагею Стрепетову (Писареву) предлагаю конторе уволить с 1 декабря сего года, с окончанием срока существующего контракта вовсе от службы дирекции».
Не дослужив только одного года до десятилетнего юбилея и только одиннадцати дней до девятой годовщины службы на казенной сцене, в ноябре 1890 года Стрепетова покинула Александринский театр.
Убрать Стрепетову из императорского театра, когда гремела ее слава, когда на венках, брошенных к ее ногам, алели надписи «Добро пожаловать, родная», было бы слишком неосторожным вызовом. Приходилось соблюдать хотя бы видимость приличий, и их соблюдали, переписывая контракты, назначая бенефисы и даже пожаловав «всемилостивейший подарок — брошь с рубинами, сапфирами, жемчугом и бриллиантами из кабинета его императорского величества».
Момент, когда театр нанес ей открытый удар, был выбран удачно. То, что несколько лет назад могло еще вызвать бурю протестов, теперь отозвалось только недолгим шумом. Правда, буквально за несколько дней до того, как был подписан приказ, в «Сыне отечества» появилась статья, в которой упоминалось о вынужденном бездействии актрисы.
«Несколько раз уже появлявшиеся слухи об оставлении императорской сцены Пелагеей Антиповной Стрепетовой на этот раз, кажется, действительно близки к истине».
Безымянный автор статьи высказывает надежду, что причины ухода будут и на этот раз устранены. Но слабые попытки защитить актрису уже ничего не могут изменить.
Прощальный спектакль вылился в демонстрацию.
Успех, по которому так тосковала актриса в последние годы, перерос все ожидания.
Перед началом Екатерининский сад заполнила молодежь. К театру даже с билетами было трудно пробраться. У артистического подъезда собралась очередь для передачи венков и прощальных подарков. Цветы падали на сцену и с верхних ярусов. В этот серый промозглый ноябрьский день в петербургских цветочных лавках распродали весь наличный товар.
Спектакль долго не мог начаться из-за оваций, которыми встретили уходившую актрису. Антракты тоже не получались. Аплодисменты в финале каждого акта не умолкали до наступления следующего, заглушая обычную музыку.
Стрепетова играла в этот вечер «Без вины виноватые» особенно наполненно. Значительность происходящего сообщала ей строгость и силу. В финале зрительный зал ринулся к рампе. В неистовый шум бесконечных рукоплесканий врывались слезы и выкрики. Сквозь гул различимы были только отдельные фразы: «Не уходите, оставайтесь с нами!..», «Спасибо великое за талант!..», «Вон директора!..», «Вы наша!..»
До чего бы дошли эти возгласы гнева, трудно представить. Но предусмотрительная дирекция, испугавшись возможных эксцессов, заблаговременно вызвала в театр наряд полиции. Ретивые и обученные жандармы быстро очистили верхние ярусы от публики, а в зале поспешно убрали свет.
Те же жандармы позаботились, чтобы не был нарушен порядок на улицах. Стрепетова уходила с казенной сцены сквозь строй полицейских штыков. В самом прямом и буквальном смысле. Но и с верой в любовь к ней зрителей.
В ней она нуждалась как никогда раньше.